Когда мы были молодые. продолжение 2

Алексей Василенко 3
КРАСНЫЙ КРЕСТ НЕ БЫЛ ЗАЩИТОЙ

Зоя Николаевна Успенская

–  Когда вы попали в санитарный поезд, – это было ваше первое назначение? Или уже приходилось служить?

– Да не только служить, а и  работать вообще не приходилось до этого. Я только учёбу закончила, специальность получила – и сразу в военкомат, проситься на фронт. С колёс, как говорится, и на колёса, потому что с призывного пункта я сразу в санпоезд попала.

– Санпоезда были закреплены за определёнными участками фронтов? Или – куда направят?

– Нет. Мы были закреплены за Волховским фронтом. Грузились обычно в Волховстрое. А было это сразу после того, как наши освободили Тихвин. Тогда немцы очень ожесточённо били по Волховстрою. Я даже не припомню случая, чтобы мы грузились без бомбёжки, без обстрела. Может, и был какой0нибудь раз…

– Во время обстрелов артиллеристы чаще всего не видят свои цели. А во время налётов авиации вы рассчитывали на опознавательные знаки Красного Креста? Они как-то защищали вас? Или надеялись, что защитят?

– Да нет, на что надеяться? На фашистов? У нас ведь на каждом вагоне красный крест был нарисован, на стенках и на крыше. Везде были красные кресты, но это нас не защищало, потому что – вот он летит, самолёт, – истребитель или там штурмовик, я не разбиралась тогда, а сейчас и подавно, – нам видно даже лётчика, так низко он летит! И он обстреливает из пулемётов санитарный поезд!
 
– Гарантированно зная, в кого он стреляет?..

– Да! Мы же видим даже выражение их лиц! Они часто смеялись и стреляли по нашим вагонам…

– Было у вас, чем, грубо говоря, отплёвываться?

– Да, были три зенитки. В хвосте, в голове и в середине поезда.

– И что – когда-нибудь удавалось сбить?

– Нет, ни разу. С первого апреля, как я была на санитарном поезде, – нет. Но всё-таки отпугивали, конечно…

– А бывали случаи, чтобы, скажем, по ходу поезда разбомбили пути и сзади разбомбили, а вы остановились вынужденно: и что же вам теперь делать?

– Вроде бы такого не было. Хотя… Нет, был всё-таки случай…
   
Я тогда только прибыла, и мы пошли в рейс за ранеными. Пошли, естественно, порожняком. И вот около Тихвина или за Тихвином, уже не помню, бомбёжка была сильная. Там они явно за нами охотились. А я – новичок, и тут попала в такой переплёт. Ну ужасно испугалась по первому разу. Тут бомбы падают, разрывы, начальник поезда бегает, кричит:

– Всем медсёстрам по полной боевой – под откос! И ждать следующей команды!

А я, в полной панике, вместо того, чтобы скатиться с откоса, сунулась под вагон. В наивной уверенности, что вагон-то меня защитит. Он же железный! Кто-то пробегал мимо, увидел:

– А ну, брысь отсюда, девочка! Бомбы-то по вагонам кидают. Глупая!

Ну, после таких слов я уже немедленно туда, под откос, скатилась и лежала, обхватив голову руками, пока не было отбоя воздушной тревоги. Но это, как я уже вскоре поняла, не самый случай, потому что без раненых мы шли. Так ведь ответственности меньше, правда?

А вот случай, о котором хочу рассказать, был совсем другим.

Это было, когда мы уже ехали в Ленинград по этой сумасшедшей дороге – по мосту понтонному. Тут ведь само по себе явление уникальное – железная дорога проходила по понтонам! А ведь его, этот мост, обстреливали и бомбили круглосуточно! И вот мы туда везли легкораненых…

– Что-о-о?
    
– Ага, я вижу, вас это тоже заинтересовало, вы, как и многие, ничего не слышали об этом. А ведь было… Мы, конечно, ещё тогда тоже интересовались: зачем это нужно – везти в блокированный город людей, о которых нужно заботиться, лечить их. Нам это объяснили, вроде как под большим секретом, что везут-то уже обстрелянных, побывавших в огне, опытных солдат. У них у всех – лёгкие ранения, нужно просто время и перевязки – и они в строю, они знают, как воевать. А перевозили их на самых законных основаниях, тогда ещё не только у нас, девчонок, сохранялись иллюзии насчёт охранительной роли Красного Креста.

Везли мы туда лёгких, а оттуда тяжёлых забирали.

В общем, заполз наш состав на эти понтоны. Кто знает, тот поймёт ощущения: сооружение зыбкое, всё погружается. Он ведь прогибается, этот понтонный мост!

И вот только мы стали двигаться с нужной скоростью, немецкий снаряд угодил прямо в рельс. Дёрнулся состав и остановился – кусок рельса вырвало прямо из-под колёс почти…

Мы очень медленно стали погружаться. Понтоны ведь не рассчитаны на остановку тяжеленного состава, он должен двигаться, тогда всё будет нормально. А в том момент было всё ужасно. Могла начаться паника. Опытные солдаты не бывали в подобных ситуациях, но работал рефлекс: надо что-то делать, надо предпринимать меры к спасению. Пошёл говор: мы сейчас, мол, все выйдем… А куда выходить? Кругом вода, состав в воде, хоть и перестал, вроде, погружаться. Тут выходить – значит погибнуть зазря. Начальник поезда чувствовал, что ситуация вот-вот выйдет из-под контроля. Он всё бегал по вагонам, успокаивал: мы сейчас, сейчас поедем… А за окнами вода и разрывы снарядов столбами взлетают вверх: недолёт, перелёт. Который из них попадёт прямо в нас? Хорошо ещё, что мы тогда не знали насчёт рельса, а то обязательно была бы паника.

Понятно, что ремонтные бригады постоянно обслуживали этот наплавной мост и сразу же занялись своим делом – стали менять повреждённый участок. Надо сказать, что это был настоящий подвиг – под непрерывным обстрелом они сделали всё очень быстро. Со стороны, наверно, это было фантастическое зрелище, в кино такое снять, – скажут, что в жизни такого не бывает: в воде стоит поезд с красными крестами… Когда железнодорожники закончили свою работу, спросили машиниста: «Поедешь вслепую? Ведь рельсы – под водой!». «Поеду», – отвечает. И начальник поезда, он нам потом всё это рассказывал, тоже ведь брал на себя огромную ответственность! Хотя, с другой стороны, не оставаться же на мосту! Поехали. Наудачу. Вывезли.

Это было… Сейчас вспоминаю – волосы дыбом. Тут взрывы, сами то ли тонем, то ли нет… А нам надо было идти и раненых успокаивать, а всем девочкам по 18-19 лет, сами ещё зелёные, а должны были дух поднимать. Раненые говорят: нам бы лучше в прямом бою, в рукопашную пойти, чем лежать беззащитным и ждать, когда идёт такая бомбёжка, такой обстрел.

– Ещё и пожар, наверно, тушить…

– Да, и пожар ведь был! Там санитары отцепляли вагон, а мы около раненых были, успокаивали, а кому и помощь была нужна, медицинская – вторичная обработка, кровотечения открывались… Да и новые ранения получали осколками…

– Зоя Николаевна, многие фронтовики имеют какие-то фронтовые реликвии. У вас есть что-нибудь?

– Да, есть. Я всю войну носила на шапке и на берете, на пилотке вот эту красную звёздочку. И я её храню, она для меня ценнее всего, самое ценное. У меня несколько раз просили внучата, я сказала – нет, я её берегу, я лучше вам куплю новую. Эта для меня самая дорогая…



У КАЖДОГО СВОЙ ЛЕНИНГРАД

    Игорь Георгиевич Большаков

Я встречался и разговаривал с десятками людей, переживших Ленинградскую Блокаду. Умышленно написал сейчас не так, как принято писать. Никак не могу согласиться, что слова эти пишутся с маленькой буквы! «Новокаиновая блокада» – да.  «Ленинградская блокада» – нет! Понимаете, есть страх и Страх. Есть смерть и Смерть. На Руси да и во многих странах такие понятия, которые не укладывались в рамки привычного негатива часто писались с большой буквы. Великий Мор. Великий Голод. Холокост. Ленинградская Блокада… Возродить бы такую традицию.

Так о чём это я… Да. Десятки людей рассказывали мне о своей блокадной жизни. И знаете, на что я обратил внимание? Ни один из этих рассказов не повторял другой! Когда голод и холод, смерть близких стали самым обыденным явлением, то и рассказы об этом могли бы звучать стандартно. Но нет. Каждый человек находил что-то своё. Мне кажется, что существует грань страдания. До этой грани, как бы ты ни мучился, вокруг тебя люди. До поры они помогут, если не делом, то словом. А вот когда эта невидимая грань перейдена, то ты начинаешь умирать один. Ты не слышишь слов потому что их некому сказать, ты не ощущаешь помощи, которой неоткуда придти. Ты один на один с тем, что ты видишь и чувствуешь. И у каждого этот маленький мир – свой. Вот ещё один такой рассказ.


– Я в армии отслужил пятнадцать лет, начиная с 1939 года. Всю войну прошёл, даже день Победы позже других встретил. Но самая страшная страница Великой Отечественной войны для меня, как и для многих, была блокада Ленинграда. Я в Ленинграде провёл  все 900 её дней. Потерял отца, чуть не потерял мать, перенёс всё, что переносили все ленинградцы, что приносила блокада.

Зима с сорок первого на сорок второй – самые страшные дни. Причин тому много было, но одна из главных – то, что практически все продовольственные склады были разбомблены фашистами. И мало того, что не было продовольствия, ещё не была готова дорога спасения. Ладожская дорога, так её называли тогда. Дорогой жизни её назвали потом. Хуже всего было то, что была разбита водопроводная и канализационная сеть, не было запасов питьевой воды, её1 приходилось брать из Невы. Солдаты, офицеры, работавшие ленинградцы в  самый тяжёлый момент получали по 125 граммов хлеба, а неработавшие – иждивенцы, дети – вообще не имели этих скудных пайков. Это факты известные. Но боюсь, что при цифре 125 граммов кто-нибудь из молодых представит себе… ну, не белый батон, конечно, а кусок ноздреватого, пышного, ароматного чёрного хлеба. А ты, мой друг, проделай эксперимент. Взвесь 125 граммов пусть даже современного чёрного хлеба. Взвесил? Вот это – вся твоя еда на сутки. Теперь представь себе подвиг работающей матери, у которой, скажем, двое детей. Дели этот кусок на три части!  И ещё помни, что материнское сердце не выдерживает, и она отщипнёт детям ещё по кусочку от своего. Тщательно сметёт, чтобы не пропала ни одна крошка. И всё равно ты далеко не всё поймёшь, потому что тот хлеб и наш сегодняшний отличаются друг от друга, как ком грязи и прекрасная белая чашка китайского фарфора. Я тебе скажу, что наполовину состоял из дуранды, частично ещё что-то добавляли в него, но ты и этого не поймёшь, потому что и слова-то такого – «дуранда – ты не слышал. А это – жмых, прессованные отходы пищевые, а если проще, то это то, что остаётся после отжима масла: шелуха и малосъедобные остатки твёрдые. И ещё добавляли лебеду. Попробуй как-нибудь поесть.

Так вот этот так называемый «хлеб» был всем, что мы ели. Правда, военным ещё давали неизвестного происхождения суповую добавку или надбавку. И вот, друг мой, закатывали мы банкеты. Ни один повар мира не приготовит того, что я готовил. Рецепт запиши: берёшь хлеб наш горький, блокадный, свою пайку, свой малюсенький кирпичик. А ты, кстати, знаешь, почему эти кусочки были такие маленькие? Да потому что сырые они были и липкие, как глина. И никакой тебе ноздреватости. Так вот берёшь свою пайку и опускаешь в котелок с этой самой суповой надбавкой. И происходил фокус. Хлеб не размокал, а растворялся, как клейстер, как столярный клей, и оседал на дне котелка. И вот это всё, тщательно перемешав, нужно было есть. И тут уж не важна посуда – эту дурно пахнувшую массу мы запихивали в себя из любой посуды, ведь это был и обед, и ужин, и завтрак, и закуска, и выпивка. И чай, и компот.

Ленинградцы умирали в ту зиму тысячами каждый день и каждую ночь. В основном из-за голода. Но был ещё один фактор блокады – страх. На этот счёт у немцев была разработана целая программа, цель которой была – сломить волю к сопротивлению, дух народа.

Психическое воздействие на население беспрерывных налётов фашистской авиации было бесспорным и результативным. Бывало, что по 24 часа, полные сутки, эскадрильи немецких самолётов, сменяя друг друга, кружили над Ленинградом. Бомбили что попало, бомбили только для того, чтобы люди всё время были в психическом напряжении, доходили до психических расстройств. Прятались в бомбоубежищах, в недостроенных станциях ленинградского метро, но эта подземная жизнь тоже угнетала, возникала боязнь оказаться заваленными… Короче говоря, томительное ожидание отбоя воздушной тревоги в течение суток принуждало людей напрягать все силы, и они, эти силы, зачастую не выдерживали, люди просто сходили с ума.

В квартирах отдельных, в коммуналках устраивались «буржуйки». Сооружения эти были хлипкими – это само собой. Но топились они зачастую деньгами. Да, да, деньгами. А как ещё можно назвать, когда люди ломали драгоценную мебель и сжигали в этой печке, которая обогревала пространство не более метра вокруг себя. В печке сжигалось всё, что могло гореть, потому что не было дров, и в печку летели ценнейшие книги, уникальные документы, письма, рамы от картин, сами картины… И всё это не для того, чтобы согреть квартиру, потому что это было невозможно, я уже говорил – метр, а для того, чтобы вскипятить воду, принесённую с Невы или Фонтанки, или Мойки, и этим «чаем» хоть как-то согреться, наполнить желудок, потому что другим заполнить было нечем….

Всё это и моя жизнь в Ленинграде. Но для меня это положение усугублялось ещё и тем, что вот я, офицер (хотя тогда ещё говорили – командир) Красной Армии, но ничем не мог помочь своим родителям. Я не мог спасти своего отца, который был вынужден с Васильевского острова на Балтийский вокзал (кто знает Ленинград, представит) каждый день ходить на работу, получать там эти скудные 125 граммов хлеба и какую-то там в котелке наварку и делиться всем этим с матерью, которая ничего не получала, потому что была иждивенка. 11 января 1942 года отец не выдержал всего этого и умер. В основном от голода. Мать осталась вообще без поддержки. Как она сумела выжить, не знаю. Ну, я прибегал, помогал, но это всё – минуты, а жить ей, полуживой, предстояло ещё месяц. Как только открылась ледовая дорога, как только началась эвакуация по Ладожскому озеру, мне удалось отправить мать. И хотя мне пришлось вынести всё, что можно, этот месяц был для меня самым страшным…

Все бои, которые я позже, после блокады, прошёл с 1-м Украинским фронтом, форсировал Одер и другие немецкие реки, идя вперёд с нашими войсками, – всё это было для меня… может быть, даже празднично. Потому что враг был уже сломлен, мы рвались к Победе, громили врага, мы чувствовали, что война кончается. А вот эти страшные 900 дней блокады я с тревогой, болью, тоской вспоминаю до сих пор, несмотря на то, что это было так давно…

– А был ли за всю войну какой-нибудь радостный, счастливый день, кроме, конечно, дня Победы?
   
– Да, представьте себе. Помните, я говорил, что день Победы позже других встретил? Ну, не я один, конечно. Случилось так, что войну я закончил в Праге. Там мы и находились несколько месяцев. И вот именно в Чехословакии в августе 1945 года направили меня к связистам, в отдельный батальон связи, по делам. Дела – делами, а увидел я там девчонку. Увидел и влюбился мгновенно. И бесповоротно. А ещё говорят, что любви с первого взгляда не бывает! Ну, познакомились. Она с1942 по 1945 год на фронте была. Училась в Киевском училище связи, потом училище в Красноярск эвакуировали, та она его и закончила. И вот – тоже до Праги.

Тот день никогда не забуду! Как мы с Женечкой были счастливы!

– Потом, после войны, встречали её?
      
– Так ведь мы с ней и не расставались никогда! Супруга она моя – Евгения Николаевна.

– И по сей день живёте…
               
– Уж который десяток лет, в любви и согласии. Золотую свадьбу уже давно сыграли.




   У САПЁРА ЛИШЬ ОДНА ОШИБКА

Леонид Сергеевич Тульский

– Вот вы говорили, что во время блокады Ленинграда вам приходилось многим заниматься, в том числе быть и чуть ли не похоронной командой…

– Да. Кстати, этим занимались почти все, кто был в силах, имел хоть малейшие возможности. В блокированном городе, где люди умирали тысячами ежедневно, эта работа была одной из самых важных. Если не убирать трупы, то представляете, что в городе началось бы весной? Тут и так всё время люди были на грани эпидемий из-за речной воды, насыщенной к тому же химикатами от взрывав, теми же трупами… А эту воду ведь никто не очищал, и все пили только её. Так что работа по вывозу трупов была жизненно важной, как ни каламбурно это звучит сегодня.

– А много было умерших на улицах?
   
– Очень много. Я уже говорил – тысячи. Вообще-то мы другими делами занимались – на окраине. Так вот утром идём, ничего нет, всех убрали. А обратно идём – мёртвые опять лежат. И вот так каждый день. Кто завёрнут, зашит – значит, люди окружающие ещё в состоянии думать об этом, но похоронить уже не в силах, тем более – в промёрзлой земле. А кто и вообще так лежит. Бывало даже –    выбрасывали трупы из окон, потому что не могли стащить их с верхних этажей. Выбрасывали прямо на улицу…

…Как-то я видел документальный фильм о работе кинооператоров в блокадном Ленинграда. Выживший тогда оператор рассказывал, что во время съёмок на набережной Невы, возле решётки Летнего сада, заметил человека, который шёл, придерживаясь руками за прутья. Оператор начал его снимать, но через несколько шагов человек как бы споткнулся – и упал. Оператор прекратил съёмку, подбежал. Чтобы помочь ему подняться, но человек уже умер. Эти кадры были показаны в фильме. Спустя десятки лет неизвестный человек умирал на глазах зрителей…

– Леонид Сергеевич, про вас рассказывали, что ещё тогда о вас байки слагали. Например, о том, как вы в центре города верхом на бомбе…

– Нет, не бомба это была. Торпеда. Тысяча килограммов.

Тогда ведь Ленинград не только бомбами и снарядами забрасывали. Для того, чтобы произвести как можно больше разрушений, применялись морские торпеды. Эта громадина много несла взрывчатки и много бед могла совершить и совершала…

К тому времени, о котором речь, я был переведён во вторую бригаду спецназначения. Это не тот спецназ, который сегодня все знают. У нас задачи были другие. Опытные офицеры здесь занимались неразорвавшимися бомбами крупного калибра и торпедами. То есть обезвреживали их. А ещё у на две роты собачек было

–  Каких собак?! Неужели в Ленинграде ещё оставались несъеденные собаки? Да и что – граница здесь, что ли, была?

– О-о, эти собачки были очень ценные. К ним относились, как к оружию. Впрочем, так оно и было – эти собаки были оружием против танков. Там, во второй роте, их дрессировали, чтобы они подрывали танки немецкие. Учили по-разному: один на верёвочке тащил перед собой кусочек конины…
 
А вы говорите – всех съели. Всех, да не всех. Для этих собак даже трупы лошадей добывали. Они же мясного не ели – откуда взять? А тут кусочек лакомый – как не побежишь? И вот бежит собачка прямо под макет танка и ложится под гусеницу. А на ней – пять килограммов взрывчатки… Или кусочек привязывали прямо к днищу макета.

В общем, если мирными глазами смотреть, то это, конечно, жестокость. Сейчас «зелёные» за такие дела на весь мир шум бы подняли. А тогда чётко разделяли жизнь животного, пусть самого лучшего, и жизнь человека. А ещё на весы укладывались все беды, которые наделал бы неуничтоженный танк.

В первой роте тоже были собаки, но там не было такого трагизма. Здесь собак учили находить мины. По запаху искали. Найдёт мину, хорошо укрытую землёй, сядет рядом и тявкнет.

Это вот, значит, о собаках. А мы – бомбами и торпедами занимались. Тот случай, о котором вы упомянули, действительно, в самом центре города был. На углу Михельсона и Невского проспекта. Торпеда, когда их с самолёта сбрасывали, имела более пологую траекторию, чем бомбы. Она как бы планировала, щла по наклонной. И вот эта торпеда летела вот так и прошила насквозь здание возле перекрёстка.  То ли случайно прошла через слабые места, перегородки, то ли ещё что, но не взорвалась. Здание, правда, треснуло всё, сверху донизу. В общем, прошла и воткнулась в землю между рельсами трамвайными. Ну, можете представить при такой скорости и весе, как она зарылась. Если бы не дом, вообще ушла бы в землю, вернее, песок там был… Уже после этого стало понятно, что не взорвалась она потому, что установили на ней часовой механизм. Ну. тут надо, конечно, поторопиться. Раскапывали, раскапывали… Торпеда огромная! Тонна! Время идёт и идёт. Потом говорят: можно.

Сел я с гаечным ключом верхом, смотрю – точно, там часовой механизм, она замедленного действия. Стал я потихоньку откручивать взрыватель…

Иногда, когда говорят «тяжёлая работа», имеют в виду всякие тяжести, ручной труд землекопа, ещё что-нибудь в этом роде. С этой точки зрения работа у меня была лёгкая: сидишь себе удобно, усилий каких-то особенных вроде бы нет…

Но очень тяжело отгонять от себя мысль о том, что под тобой, где-то внутри торпеды этой, стоит эдакий будильник, заведённый на определённый момент. Вот только на какой – тебе забыли сказать. И когда он сработает, тебе неизвестно.

Только всё время надо помнить, что дёргаться нельзя, движения должны быть плавными, точными. Никаких нервов. У опытнейших, классных специалистов они иногда сдавали. А может, просто срок приходил для звонка на небо. Так погиб мой командир, подполковник. В одном из подвалов обезвреживал он 250-килограммовую бомбу. Как раз перед этим его наградили орденом Красного Знамени за отличную работу. Подорвался на этой бомбе. Хоронить было нечего.
 
Сижу, откручиваю. Поблизости, естественно, никого нет, все за оцеплением. Интересно, сколько осталось? Минута? Пять? Секунды?

В общем, открутил. Гимнастёрка несколько раз мокрая насквозь, как под дождём. Если бы нервы кто в этот момент проверил – готовый инвалид, как говорится…

А другой случай расскажу – о роли случая. Получилось так: надо было выползать на нейтральную полосу. Она, естественно, была заминирована. Поползли мы с моим помощником, командир взвода был такой старший сержант Раимханов. Мощный был парень. Ну, довольно быстро мы мины обнаружили, это мы вместе; потом покумекали, как они расположены. Мины ведь как попало не ставят, всегда есть определённая система, схема: в шахматном порядке, или рядами, или ещё как, посложнее. Тут важно вычислить эту систему. Вскоре мы поняли, что на этом минном поле и противотанковые, и противопехотные мины поставлены рядами. Надо начинать работу. Вешки поставили, я погнал два ряда противотанковых и один противопехотных, а Раимханов – по ряду тех и других.

– Леонид Сергеевич, что это вы так лихо рассказываете? «Погнал», «три ряда»… Ведь это же три ряда смертей, на каждой мине можно взорваться. А вы говорите – «погнал».
 
– Ну, это только говорится так. Мины требуют к себе уважения. Кто забывает об этом, платит иногда большую цену! Но вы верно уловили настроение и интонацию нашей тогдашней работы: лихость у нас появилась. Причина была, конечно. Мины – хорошо знакомые, обстрела нет… Расслабились. Уже немало я этих деревянных ящичков повытаскивал, и тут-то оно и произошло.
 
Ударник у мины чека удерживает, а я её уронил. Самое главное – не вижу, где она. Ну, всё. Приехали. Держу ударник пальцем, чтобы не сорвался, не стукнул по капсюлю, а сам шарю глазами – чеки нет. Отпустишь ударник – взлетишь на воздух. Долго держать тоже невозможно – пальцы не выдержат. Что делать? Зову Раимханова. Он подползает, видит ситуацию. Я ему говорю – ломай ящик. К счастью, ящик от лежания в земле подгнил, и он его довольно легко разломал, достал толовую шашку, заряд. С этим – ладно. Но капсюль, детонатор-то всё равно в руке зажат! А пальцы уже онемели. В этом капсюле силы недостаточно, чтобы меня на куски порвать, но руку-то оторвёт, это точно. Что теперь?

– А что теперь, – говорит Раимханов, он у нас парень юморной был, – теперь тебе только одно остаётся: ложись за пенёк и бросай пирожок. Только, слышь, голову-то отверни, чтоб глаза осколками не вышибло.

Ну, отполз он подальше. А я нашёл ствол сбитой снарядами берёзы, лёг за него. И бросил свой «пирожок». Нет, вру. Это я сейчас храбрый такой… То есть, я хотел бросить, но ничего не вышло, страх сработал, невероятной силы инстинкт сохранения жизни. Не разжимаются пальцы – и всё. Знают они, что мне сейчас руку оторвёт.

Шесть раз замахивался. С каждым разом всё труднее. Это ведь всё равно, что руку на колоду положить и самому себе рубить пальцы… На седьмой раз уже разозлился на себя. На седьмой раз подумал, что семёрка – цифра удачливая. На седьмой раз –  бросил! Сжался весь, сердце бьётся с бешеной скоростью. Ни взрыва, ничего…

Оказывается, пружина проржавела, и силы в ней уже нет, не может боёк капсюль пробить, упёрся в него и всё…

Вот такая смешная история.

– Сколько седых волос после этого смеха появилось?

– Не считал.


    СЕКРЕТЫ  А-А-АШИ, ПОДНЯТОГО АВТОМАТА

        И ЧЁРНОГО ПАТРОНА

     Лев Николаевич Кириллов

– Вы на Ленинградском фронте воевали, Лев Николаевич?

– Да. На самых тяжёлых участках. Только рассказывать про это не люблю.

– Почему?

– Да уже столько написано-переписано, что нового что-нибудь рассказать я, наверно, и не смогу. Я солдат. Самый обыкновенный. С одной стороны, конечно, хотелось бы выглядеть таким бравым воякой, но с другой стороны – чего врать-то? Ну, не было у меня таких эпизодов, которые стоило бы рассказать.

– А может, скромничаете вы?

– Да нет. Это объективно.  Я – один из миллионов, которые составляли мышцы войны. Это ещё называют пушечным мясом. Грубо, жестоко, но это правда. Миллионы людей куда-то идут, едут, копают землю, стреляют, идут в атаку. А я – частица этой массы, выполняющей приказы, иногда даже неосознанно. Жизнь в этом потоке – особая, она складывается не из событий, а из повторяемости одних и тех же действий, в ней собираются мелкие детали, о которых ни один писатель не напишет, не побывав там.

Вот маленькая сценка. Я фамилии солдата только не запомнил. Остался кашеварить он у нас. Но это дело надо уметь делать, а он не умел. То есть, глазами только смотрел, как другие делают.

–  Тогда чего ж его оставили?
   
– Как чего? Очередь его дошла. Мы, когда уходили, ещё между собой переглянулись: ну, мол, сегодня без обеда останемся.

А кто-то ещё и пригрозил:

– Смотри, чтоб были и суп, и каша!

В общем, возвращаемся мы, а у парня лицо растерянное, явно что-то не так. Спрашиваем:

– Что случилось?

А он отвечает:

– Ва-а-арил суп, а вышла а-а-аша…

Он заикался немного, этот парень.

– Ну, и как, можно было эту а-а-ашу есть?

– За милую душу съели! Там и первое, и второе – всё в одном котелке было!

– А бывало, чтобы вообще ничего?

– Вот не совру: за всю войну один только раз. Три дня не ели. Совсем ничего… Вот я и говорю – вся жизнь солдатская на фронте из таких вот маленьких эпизодиков состоит. Вроде пустяк, а запоминается, потому что этот пустячок между жизнью и смертью происходил…

Когда мы должны были… То есть, вторая ударная армия должна была встретиться с 42-й армией в посёлке Ропша под Ленинградом. Это было зимой, когда мы встретились… Ну, да это долгая история. Я тогда свою часть потерял, которая потом стала ордена Ленина Лужская и так далее дивизия. А в посёлке Сиверский есть даже улица, нам посвящённая… Но я не об этом. Вот вы видели – на многих памятниках, посвящённых Великой Отечественной войне, бронзовые и каменные солдаты высоко поднимают автомат над головой. А знаете, что этот знак, который потом стал символом Победы, был придуман именно во время прорыва блокады Ленинграда, и на памятниках он не случайно. Нужно было узнавать издали, кто ленинградец, кто волховец…

– Ну да, ведь два фронта навстречу друг другу шли.

– И чтобы не перестрелять друг дружку, волховцы должны были поднимать автомат над головой.

Здесь я должен сделать небольшое отступление. Когда Лев Николаевич рассказывал, я вдруг остро и ясно вспомнил. Более сорока лет прошло с тех пор, как я встретился с человеком, подписавшим акт о прорыве блокады Ленинграда. Этот исторический документ может каждый увидеть в многотомном издании «История Великой Отечественной войны»:

«Настоящий акт составлен при встрече частей Волховского фронта с частями Ленинградского фронта в Рабочем посёлке №1. Акт. 18 января 1943 года, в девять тридцать, на восточной окраине Рабочего посёлка №1, прорвав блокаду Ленинграда, встретились…».

Исторический документ, когда он опубликован, интересен информацией, фактами, в нём содержащимися. А мне повезло держать в руках жёлтый листок, истёршийся на сгибах, где было это всё написано! Это был один из   оригинальных экземпляров Акта, составленного прямо на месте события. Пять человек, представители двух фронтов, первые, кто встретился у посёлка написали этот документ в пяти экземплярах, чтобы был он у каждого. И вот с одним человеком из этой группы встретился я с подачи легендарного блокадного журналиста, ведшего репортажи из осаждённого города, Лазаря Маграчёва. С ним мы, конечно, не были знакомы, поскольку жили в разных концах страны. Вышел Маграчёв на меня, вероятно, услышав какую-нибудь мою передачу на Всесоюзном радио. Так вот попросил он  попытаться найти бывшего майора, который первым подписал акт о прорыве блокады. А если это удастся, то взять у него интервью и переслать в Ленинград. И вскоре всё это удалось сделать. Вот фрагмент записанного тогда разговора:

– Мы, все пятеро, сделали их себе на память – дубликаты того акта. Анисимов, старший сержант; Калугов, старший лейтенант, командир роты; я, майор Мелконян… И волховчане: старший лейтенант Ишимов и майор Мельников. Кстати, это ему и принадлежала идея составить акт. Он и текст писал, протянул мне: подписывай первым, майор… Интересно, что когда мы вышли на окраину посёлка и увидели вдали какие-то фигуры, в первый момент понять не могли: немцы или наши. Вообще-то мы знали, что вот-вот встретимся с Волховским фронтом, и система «опознания» была выработана, но, во-первых, кто мог угадать, что именно нам повезёт первым, а во-вторых, когда батальон идёт в прорыв, то неожиданностей ждёшь отовсюду… Короче, присматриваться стали, пока не увидели поднятые автоматы: наши! Ну, тут уж не остановишь: «ура!» и вперёд. Плакали люди, обнимались… Такое не забудешь… 

– Да, вот такой условный сигнал был. Вообще, порыться в памяти, столько странного даже можно найти…

– Например?
               
– Ну, вот, скажем, мы даже каски не надевали, не любили их надевать.

– Но ведь это на грани…

– Глупости, хотите сказать. Да. Тем не менее, так было. Или вот эти когда выдавали чёрные патрончики фибровые, где сообщался адрес, кому написать в случае смерти, была фамилия и другие данные владельца. Мы называли их «смертниками». Если такой патрончик получил, если ты заполнил, то будешь явно на том свете. Примета была такая солдатская.

– Именно поэтому, наверно, столько неизвестных солдат и без вести пропавших. Из-за выдуманной кем-то приметы…

– Может быть, и так…

– А когда совсем уж тоскливо, чем спасались?

– Песни пели. Солдат всегда солдат. Говорят: солдат дымом греется, шилом бреется!


ПРОРЫВ

             Михаил Степанович Скрябин

–  Видел я на войне всякое, но такого, что видел под Ленинградом, под Волховом, не пришлось больше видеть…

Мы тогда в наступление пошли, утром это было, в четыре часа. Наши дивизии буквально рванули вперёд, хотя сопротивление было бешеное. Они почему-то считали, что мы полностью неспособны к наступательным действиям после блокады.

  – Михаил Степанович, вот вы говорите о дивизиях, увлеклись. А ведь вы тогда командовали ротой, и именно о том, что вам довелось увидеть, хотели рассказать…

– Верно. Ушёл я в сторону. Я тогда действительно командовал стрелковой ротой. И задача у нас была очень конкретная – ворваться в город Волхов. Мы действовали с правого фланга от Ленинградского фронта, и наша рота эту задачу выполнила – вошла в город первой из батальона и первой из нашего полка, 546-й был стрелковый полк. И вот когда мы вошли в город, увидели…

Было много там наших солдат. Они, наверно, попадали в плен, когда бои шли с переменным успехом. Я сказал – много солдат. Нет, соврал. Не солдат, а того, что от них осталось. Это были часто даже не тела, а какие-то бесформенные куски лежали… Как же их, бедных, мучили! Что с ними немцы, «культурные европейцы» делали! Те, кто попал в плен, принимал там страшные мучения…

– Что именно вы видели?
 
– Не хотел говорить… Что видел? Уши, носы отрезанные, переломанные во многих местах, буквально раздробленные руки и ноги… Видно было, что их, раздетых, из пулемёта прошивали в упор… Нет, хватит!.. В знаменитой песне «Священная война» поётся: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна»… Вот это слово «ярость» самое точное, чтобы описать наше состояние, когда мы это увидели всё…

– А наши ребята в ответ не поступали так же? Из чувства мести?
 
– За своих точно могу сказать: нет. Никогда и ни разу.

А так, если вообще, то тоже могу сказать, что не было с нашей стороны ничего подобного. Мозги у нас другие. Ведь за время войны я видел множество убитых немцев. И ни разу, понимаете, ни разу я не видел ни отрезанных частей тела, ни вырезанных ремней кожи со спины… Никогда никаких следов пыток не было. Убит, так ведь оно видно, как убит: пулевое ранение, осколочное. И всё. И ещё одна деталь. Нашим не разрешалось использовать даже части немецкого обмундирования – ремни там, сапоги тёплые у них были… Не валенки, правда… Но помимо того, что не разрешалось, наши ещё и брезговали всё это с трупов снимать, а немцы это делали сплошь и рядом…

– Михаил Степанович, столько лет прошло уже, оцените силу немецкого солдата.

– Очень сильные они были. Начиная с первого же наступления, мы почувствовали это. Я не говорю об оружии, на  первых порах они особенно нас превосходили в оснащении.

У нас ведь автоматов не было почти, в основном трёхлинейные винтовки да штыки. Гранат, правда, хватало. Так что не об оружии я говорю. А говорю о физической силе, о моральном духе, особенно офицеров. Все рослые, крепкие. И сильные духом были. Серьёзный противник. Они не сдавались, как правило, это уже в конце войны их сломило, а в начале – не-е-ет!

Верили своему Гитлеру и очень верили в свою победу. И вообще сильны. Даже во внешности.

– Недаром Константин Симонов написал: «Да, враг был храбр. Тем больше наша слава». Очень важно, что вы именно это говорите.

– Да, мы ни в чём не уступили. Мелкое поколение, малорослые, вооружены хуже вначале, а вот духом – превосходили их. Ведь простую вещь взять: сколько раз населённые пункты разные переходили из рук в руки. Но в конечном итоге победа всегда оставалась за нами.

Я думаю, что так всегда и будет.



    ЛЕНИНГРАДСКАЯ ЗАСТОЛЬНАЯ

        И ЛЕНИНГРАДСКИЙ МАРШ

     Алексей Николаевич Александров
       
  – За два с половиной года фронтовых несколько раз я бывал в госпиталях. Один раз, правда, не по ранению, а по болезни. Но болезнь эта – как ранение. Боевая болезнь.

Всё это под Ленинградом случилось. Был очень тяжёлый бой, а после него нужно было нам перейти реку Нарву. Перейти – это потому, что зимой, по льду. Морозы были сильные, так что спокойно могли по льду форсировать. Шли мы взводными колоннами. И вот тут в наш взвод попал снаряд. Снаряд-то, будь он проклят, случайный был, ни до него, ни после обстрела не было. А этот как ухнул! Нам ещё повезло, что мы были не на земле, потому что от взвода не осталось бы никого в живых. А тут эта дальнобойная, крупнокалиберная махина пробила лёд и взорвалась уже там, под ним. Лёд, естественно, в куски, и мы все оказались в воде. Это вообще радости мало, а в мороз тем более. Ну, ребята набежали, помогли выбраться. Но ни переодеться, ни сушиться мы не могли, потому что уже рядом был берег, а там наши держали небольшой плацдарм, и мы шли к ним на помощь.

Одним словом, обледенелые, мы провели там ночь, день, потом вторую ночь… Я никому не пожелаю испытать это. Мы непрерывно ползали, чтобы согреться. Иного способа не было, потому что поднимешь голову – убьют тут же, все мы под прицелом были. И остановиться нельзя, замёрзнешь окончательно. А ещё голод – он же тепла не добавляет. Только на третьи сутки старшина приполз к нам с термосом каши и котелком спирта. Наелись, выпили, согрелись чуть-чуть… И вот тут странное дело: пока я ползал и мучился от холода и голода, как-то ещё организм сопротивлялся, что-то ещё работало, а после еды и спирта наступила такая же холодная ночь, мороз, и сказал мой организм: баста, всё, надоело, не хочу бороться. И утра я уже не помню: очутился в госпитале. И не раненный, а заболевший, а заболевание такое, что месяц был на грани смерти, а всего меня два месяца выхаживали!

А время военное быстро всё меняет. Фронт отодвинулся, наши ушли далеко, и после того, как меня поставили на ноги в госпитале, отправили в часть. А надо сказать, что тогда было такое правило: воины гвардейских соединений возвращались обязательно в ту часть, в которой служили. А тут уже весна. Выписали нас несколько человек, приодели – гимнастёрки, пилотки, обмоточки… Добираемся до своих. Где-то возле города Сланцы плюхаем по дороге, смотрю – чуть в стороне позиции оборудованы, пушки огромные стоят. Посмотрел я на них и размечтался что-то. Эх, думаю, попасть бы сюда! Уж наверняка живым бы остался, из этих пушечек далеко от фронта стреляют. Это тебе не то, что в пехоте: в атаку – ранен, в атаку – ранен… Хорошо хоть не убили.

И вот пока я предавался таким завистливым размышлениям, смотрю – у обочины старик сидит, солдат, цигарку смолит. Что-то лицо знакомым показалось. Пригляделся, – а это отец!

Отца призвали с самого начала войны, и мы даже переписываться не могли: то его ранит, то меня, адреса менялись. Он бронебойщиком был. Мать писала, что он рядом  где-то со мной. Вот так мы и встретились, обнялись… Прямо петь хотелось!

– Кстати, какая из фронтовых песен вам больше всего запомнилась?

– Больше всего «Ленинградская застольная». Очень часто пою её и сейчас. Ведь там говорится, поётся о том, что я сам пережил. Там упоминается Сенявино, а я ходил в атаку на высотах Сенявино в сорок третьем, в сентябре; я воевал в болотах под Мгой… Так что всё это мне знакомо, когда поётся «Наши штыки на высотах Сенявино, наши полки подо Мгой». Справедливости ради надо сказать, что как раз эти слова мне не очень нравятся, потому что это не доблесть, что мы допустили отход наших полков до этих рубежей. А вот то, что это песня отличная, песня защитников Ленинграда, – это так.

– Песня людей, которые выстояли, несмотря ни на что.

– Да, несмотря ни на что. Замерзали в снегу, в холодных блиндажах, мокли в этих болотах…

– А как кормили всё это время?
 
– Если честно, то фронтовой паёк нам давали неплохой. Не всегда, правда, вовремя. Но для блокадных условий это было очень хорошо. Но дело в том, что мы часть пайка добровольно отдавали голодающим ленинградцам. И в целом, конечно, не хватало питания.

– Хотя воевали отчаянно.
      
– Понимаете, мы же воевали за Родину, за жизнь, хотя своей жизни не жалели. Многое пришлось пережить, это я уже не за всех говорю, а за себя. И в штыковую ходили, и ранен был не один раз. Мы ведь гвардейцы. А они никогда в запасе не были. Нас бросали повсюду, где нужен был прорыв. А это означало одно – характер, воля, бросок, смелость, умение – всё это против огня и свинца. Грудью вперёд.

Но вот когда меня спрашивают: какой день в войне был самый памятный, я называю совсем не боевой день.

Это было, когда нашу дивизию, хорошо подготовленную, гвардейскую, направили на окончательный прорыв блокады Ленинграда. Я не знаю, кому это в голову пришло, даже допускаю, что этому человеку могло нагореть от начальства за то, что среди бела дня целая дивизия прошла через город. Но это был очень умный, гениальный человек.

Мы шли от Всеволожска через весь Ленинград. Строем. Это… я даже не могу сказать, какой это был день, слов для этого было мало. Мы шли чётким шагом, который, казалось, забыли в окопах и болотах. Но вдоль всего пути нашего выходили и стояли по сторонам женщины и дети, уже уставшие надеяться и ждать. Они смотрели на нас. И мы шли! Весёлыми, подтянутыми, хотя горе сжимало сердце при виде истощённых, укутанных в старьё ленинградцев. Мы вселяли в них надежду и уверенность. Старухи… Впрочем, почему «старухи»? Старики к этому времени практически все умерли. Это молодые и средних лет женщины, выглядевшие старухами, становились на колени и молились, чтобы мы победили и остались живыми.

Среди нас было много ленинградцев, так их жёны, сёстры, матери становились рядом и шли вместе с нашим строем! Ребятишки бежали, задыхаясь от слабости, и смеялись!

Вот такой незабываемый был этот марш. Вот какой это был день. Было это 15 января.

А потом мы заняли исходные позиции и после залпов «катюш», после артподготовки пошли в атаку – освобождать Ленинград, город, который для каждого из нас стал второй родиной…

                (Продолжение следует)