Тревожный звонок

Людмила Мирошникова
Однажды вечером в середине декабря раздался телефонный звонок. Трубку подняла мама.
– Ой, ой… Какое горе! Бедняжка… Болела? Я всё поняла, обзвоню всех наших. Придем обязательно.
Это звонил Павел Андреевич, бывший бригадир с маминой работы. Он сообщил, что умерла его жена, похороны назначены на завтра.
С похорон мама вернулась вместе с тётей Надей, своей прежней напарницей. Уставшие, они уселись в креслах и продолжили разговор о поминках: кто там был, кого узнали.

– Отмучилась Алла. Это ж годов восемнадцать она болела, ещё до пенсии слегла, – задумчиво проговорила мама.
– И Пашка отмучился, он последние годы за ней, как за дитём малым, ухаживал – досталось мужику. Да, болезнь – стерва такая, от неё не всем удаётся увернуться, – с сочувствием, но как-то зло сказала тётя Надя.
– А Пашка-то как плакал. О-хо-хо… Так страдать – и у самого сердце разорвётся! Любил он свою Паву, всю жизнь любил. И за что – не понимаю. Я помню, как она в нашей бухгалтерии появилась. О ней тогда все говорили. На лицо обычная, очкастая, но всегда с причёской, платья часто меняла, спина ровная, походка лёгкая, будто плывёт, не зря ж её конторские «Павой» прозвали. А как за Пашку выскочила, так ещё и вся золотыми цацками обвесилась. Сверкает, как ёлка новогодняя, – на хромой кобыле не… – мама не договорила, перекрестилась.

– А мы что с тобой кольца да цепочки не покупали? Скажи, что на работу не надевали, – так по инструкции не положено было, в бункер с цементом могло затянуть. – Тётя Надя грубовато отозвалась ещё о нескольких положениях из инструкции. – Ох, да будь она неладна эта работа! Наломаешься в три смены, словно мы трёхжильные были, как вспомню, сколько мы с тобой, подруженька, за тридцать восемь лет мешков с цементом перекидали, – так можно сказать, что мы срок на каторге отбывали. Страшно подумать! – Её глаза заблестели, и она зашмыгала носом.

– Пашку жалко, как он теперь один? Дочка у него хорошая, не бросит его, да он и сам всё умеет делать, не пропадёт. Лишь бы не спился с горя, а то сорвётся – и всё, пиши пропало. Сколько таких случаев… Да, когда баба первой помирает – мужику гибель. И всем близким проблем добавляется. Вот, мой брат – шестой год вдовец. Сидит под телевизором, диван просиживает. Он сам ничего делать не может: ни сготовить, ни постирать. Дочка вымоталась с ним, по два раза в неделю с кастрюлями через весь город мотается. Спасибо, хоть кошку сам кормит. Хотела женщину ему найти одинокую, чтоб вдвоём век свой куковали, а главное – было бы с кем поговорить, чтоб с тоски не чокнуться. Так дочка его на меня наорала: «Вы что, тётя Вера, ещё чужую бабку мне на шею повесить хотите? Мало мне хлопот с отцом?». А у меня вся душа за него изболелась, он же ещё мужик молодой, ему всего шестьдесят лет!

– Да, жизнь штука суровая… Вот, мой Вовка до пенсии не дотянул полгода, а как он её ждал! Помню, всё мечтал: «Выйду на заслуженный отдых, дня работать не буду, уеду в деревню, пчёл разведу», – у тёти Нади задрожал голос, и она замолчала.
– А моего Васи в пятьдесят один год не стало, я тогда думала, с ума сойду, а потом ещё дочь разошлась, с двумя детками осталась, дачу достраивать пришлось самой. Хорошо, что хлопот было столько, что на слёзы только ночь оставалась.
Я сидела в соседней комнате и слышала разговор двух подруг, которые давно не выбирались друг к другу в гости, а встречались, когда приходилось прощаться с кем-то из близких по работе. Мама с тётей Надей вспомнили ещё несколько историй, и шумно, словно доказывая очевидную истину, обсуждали, как одинокому мужчине тяжело.
– Ох, Пашка, бедный Пашка… А может, найдёт ещё себе какую-нибудь «кралю», да поживёт, как человек, на старости лет. Он-то мужик видный, работящий, да и не шибко пьющий, за него любая пойдёт, – грустная интонация тёти Нади сменилась на бодрую, и с задумчивым видом она начала подсчитывать его года. – Вера, а Пашка нас постарше будет или помладше, а?

– Тебе в том году семьдесят шесть лет было, мне весной семьдесят пять отметили, а Павел Андреевич на пару лет меня младше. Да, и такого знаменитого мастера уже никто торжественно не поздравлял, завод тогда уже закрыли. А помнишь, как раньше на пенсию провожали? С грамотами, подарками от парткома, профкома, завкома. Были времена… чего уж там говорить. Хорошо жили, весело.
Тётя Надя призадумалась и с усмешкой сказала, – случилось бы всё это лет так двадцать назад, я б его не упустила. Он мужик безобидный, надёжный не то, что мой Вовка – трепло и бабник, – тётя Надя что-то проговорила тихо, перекрестилась. – А помнишь, как мой Вова с командировки карты привёз, ну те, с бабами голыми? Я ж их принесла на работу всем вам показать, а в сумке молоко было. Пакет лопнул – карты намокли. Я их обмыла и в цеху на батареях разложила, чтоб они подсохли. Так покрали, сволочи, все карты. А меня за них ещё тогда на парткоме отчитывали, хотели выговор влепить, ругали, а сами под столом разглядывали их и хихикали, – подруги заливисто засмеялись. – А помнишь…

И поплыли долгие воспоминания: то мама, то тётя Надя наперебой рассказывали истории из их трудовой жизни на шиферном заводе. Я нашла в фотоальбоме несколько фотографий, где молодые, улыбающиеся подруги в платочках и лёгких ситцевых платьицах стоят возле огромной цементомешалки. Несколько снимков, на которых человек тридцать всей сменой с семьями выезжали на вылазку, на заводскую базу отдыха. Многих я узнала, нашла себя среди детей, мне тогда было примерно шесть-семь лет. Я отнесла фотоальбом маме. Тётя Надя попросила очки, и подруги тихо всматривались в пожелтевшие фотокарточки, перечисляли всех, кого уже нет. Они сетовали на тяжёлый заводской труд, опять вспоминали, как работали в три смены, поднимали тяжелые мешки с цементом, вручную щипали бракованную продукцию, но за каторжный труд поощрялись поездками в санатории. Вспомнили опять о своём начальнике, теперь уже вдовце Павле Андреевиче.

Я принесла на подносе несколько бутербродов, рюмочки, бутылку с домашней наливкой. Тихо проговорили что-то, называя Аллу, перекрестились, выпили, закусили. И вдруг тётя Надя запела тихим надрывистым голосом так, что у меня потекли слёзы.

– Но нельзя рябине к дубу перебраться, знать, ей сиротине век одной качаться…
У неё был красивый, сильный голос, она с трудом, задыхаясь, допела песню и в голос заревела, закрывая лицо руками.
– Всё, Верочка, пошла домой, а то мои скажут, куда бабуля делась, на мне ж трое правнуков, – она быстро засобиралась. В тёте Наде ещё чувствовалась сила. Она, хвастаясь, бодро сказала: – я ж с самого утра, как белка в колесе: одного – в садик, другого – на плавание, третью – на танцы. Внуков вырастила, теперь, слава Богу, и правнуками занимаюсь. Нам с тобой помирать некогда, дел много, мы ещё всем нужны.

У порога тётя Надя крепко обняла маму, и обе качнулись.
– Кого увидишь из нашей бригады – привет от меня передавай! Верочка, ты позвони как-нибудь, поговорим, – она поцеловала мокрую от слёз мамину щёку и направилась к лифту.
– А из нашей бригады ты, я да Пашка остались. Всё…
Тётя Надя обернулась и покачала головой.
– Прощай, подружка милая! – шмыгая носом, мама помахала рукой ей вслед.
– До свидания! До встречи! – доносилось из кабины лифта.

В комнате запахло горящей церковной свечкой. Перед сном мама молилась. Легла и долго крутилась, ей не спалось. Я накапала валидола, отнесла ей.
– Поедем завтра на кладбище, проведаем Васю, веточек еловых отвезём, а оттуда к брату Саше заедем хоть на полчасика, позовём его к нам Новый год встречать, что он там один с котом, – тихо попросила мама.
– Обязательно. Всех проведаем!