и вновь омерзение

Николай Бизин
               Самое лучшее врачевство для наших немощей -
не иметь свободного времени.
                Свт. Феофан Затворник

         или третья часть романа о Святой (само)Инквизиции,
     имеющая своим вторым наименованием слово омерзение: та сомнительная власть
       над внешностью мира, которую Ева протянула Адаму, оказалась с червоточиной
         непоправимой пошлости.
   противопоставить ей возможно только своё не менее сомнительное бессмертие.

    Санкт-ленинградская история эта (или, та-ак ска-ать, постскриптум к дискурсу в допросной Святой Инквизиции; или даже тонкая иллюстрация к античному Апулею) произошла уже после того, как мы с Доном Кихотом покинули испанский Ренессанс для-ради античной мистики; не то чтобы мы решили таким образом резюмировать наши с ним высказывания и мои по этому поводу соображения; но всё же этого нельзя полностью исключить.
    Согласитесь, после Испании (с её возвышенным иудейско-христинским дискурсом) и Античности (с самым что ни на есть рафинированным язычеством) получить возможность взглянуть на настоящий Санкт-Ленинград - тоже чудо; оно бы в самый раз нам.
    Именно поэтому (в качестве резюме) я и не премину рассказать о втором моём восшествии на Олимп (иначе, визите в редакцию журнала Юнона), где ещё несколько лет назад я неопытным неофитом перевидался с двумя провиденциально-провинциальными завсегдатаями небес, богиней Герой и богом Гефестом; почему, можете спросить, я сразу начну со второго визита?
    А потому что первый визит я уже описывал в давнем своём рассказе омерзение; к тому же этот редакционный Олимп самоназванных богов - совсем никакой не древний Олимп настоящих богов, а самая наисермяжная питерская реальность! Не имеющая ни начала, ни окончания (настоящего, а так же различных прошлых и будущих), и всегда пребывающая в сиюминутном экзи'стансе; им и проверяющая, жива в тебе душа (и всегда на вершине) или готова самоубиться (от одного вида вершин).
    Это ведь придуманные истории имеют начало и окончание. В сермяжной реальности всё совершенно (и беспощадно) бес-конечно. Окончания историй, рождённых в мозгу дилетанта, кусают гнилыми клыками, полными языческого яда амброзии, свои же начала. И всё потому что «Дилетанты, сделав все, что в их силах, обычно говорят себе в оправдание, что работа еще не закончена. Разумеется! Она никогда и не может быть закончена, ибо неправильно начата.» (Гете)
    Но свою работу о (само)Инквизиции я собираюсь-таки по (не)дилетантски завершить. Потому некоторые намёки о первом визите я рассыплю по ткани имеющего быть нижеизложенным текста.
    Признаюсь к тому же: мне (кроме формулирования вышеобещанного резюме) хотелось вновь повидать богиню. Прежде всего, конечно же, свидеться с красивой женщиной; но! Не просто любоваться ею или даже лелеять вожделения (заведомо вздорные! Давно сказано у Апулея: берегись вещей жены!); хотелось мне потешить собственные (не)уязвимость и  (не)мощь.
    Хотелось убедить себя в тщетности её божественных (не)желаний волшебно меня перекинуть в какую-никакую полезную ей тварь; или даже напротив: если оных (не)желаний с её стороны нет, всё равно получить личные преференции от свидания; какие же, скажете, помимо явной ея (не)благосклонности?
    А вот в чём моя прибыль: я убедил себя, что встреча двух могучих равнодуший плодотворна сама по себе. Что между несовместимыми мирами возникают смыслы именно в (небесной) сфере коммуникаций; особенно когда при тебе экзистенциальная мера всего (и ты всегда можешь обратиться к певоисточнику).
    Да, конечно же! Мера присутствовала. Хотя теперь на мне и не было облика Санчо Пансы (словно бы я оставил его, вместе с апулеевым ослом, той античной ведьме); сейчас я пребывал в том же (моём настоящем)  облике, как и до убийства меня в допросной испанской Святой Инквизиции донами Луисами; разве что одеяние сменил в соответствии санкт-ленинградской осени.
    И, конечно же! Алонсо Добрый по прежнему оказывал мне честь быть его спутником. Более того, ни словом не возразил никаким моим намерениям посетить Олимп и весьма бодро шёл со мной бок о бок.
    Хотя при неизбежной осенней промозглости (вестимо, настоящий петербуржец легко различает тысячу оттенков серого) выглядел он нелепо: шлёпая босиком по грязному асфальту, с голыми голенями и в несвежей ночной рубашке.
    Его голову по прежнему увенчивал самодельный шлем (помнится, рыцарь даже воспользовался тростинкой, чтобы - сквозь забрало! - отобедать бульоном в таверне); впрочем, сами понимаете, даже такая его царственность - это не только видимость. А еще могло быть грозным пугалом для отпугивания праздных зевак.
    Если бы праздные души могли таким рыцаря таким (почти что Царём Израиля) увидеть. Но (здесь и сейчас) глаза остальных людей видели лишь меня.
    На этот раз я искал редакцию недолго. Просто не было времени сомневаться, куда идти: если я (сознательно) тешу гордыню, то и путь мой в сторону бездны! Ведь всё, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслаждения. И наслаждения эти (оказывались) настолько зримы душе, что не было нужды плутать.
    Но ведь и гибели особенной не предстояло (если бы даже я позволял ей предстать); ведь я помнил успешного актёра Жана Моро, который в своей автобиографии сожалеет, что выбрал славу и Кокто... Там же он обращается к родителям с таким призывом: «Следите за вашими детьми...»; итак, сомнений не было.
    С Чкаловского проспекта я (мы) свернул(и) на улицу Разночинную; я не стал акцентировать на символизме: поэт (то есть даже не электрон с орбиты на орбиту; нечто более элементарное) вместе с Доном Кихотом идёт посмотреть на богиню. Уж очень это напоминало поиски жанра Аксенова: юный хипон Аркадиус со своими двумя герла'ми пришёл посмотреть на гёрл Джиоконду. (цитата по памяти)
    С Разночинной я (мы) почти сразу повернул(и) в арку; далее была ещё одна арка (кто знает петербургские дворы, не удивлён), но справа в освещенных окнах я сразу же увидел прекрасную и решительную Геру, изящно согбенную перед (или над?) экраном монитора.
    Высокая, решительная, буйно черноволосая и в меру  широка в кости, она была хороша. Но ведь и я (словно бы лыком пошитый) только-только заявился сюда с апулеева Средиземноморья: мне было с чем сравнивать! Там подобные (и магические, и не магические; ваш выбор, каким образом ваша женщина демон-стрирует неотвратимую необходимость в ней) типажи были распространены.
    Более того, я и в Средиземноморье был перенесён из допросной Святейшего трибунала; а ведь это (не смотря на известные издержки) более чем хорошая школа, в которой качественно закрепляют рефлекторное умение разделять видимое и настоящее.

    Я обещал оставлять на ткани рассказа знаки; вот первый: в античном Средиземноморье я вместе с Доном Кехана наблюдал за процессом превращения человека в (буриданова) осла, тогда как в допросной компанию мне составили несколько исключительных гениев испанского Ренессанса.
    С двумя из них у меня состоялся дискурс о личном начале и анонимности истины; дискурс трансформировался в поединок на шпагах, результатами которого стали моё поражение и (телесная) смерть. Что вовсе не прервало моей (настоящей) жизни, но одарило меня некоторой потусторонностью.
    Согласитесь, что уж если я оказываюсь поражён настоящим, то не только перестаю зависеть от начал и окончаний, но и получаю возможность придавать некий объем любой плоскости событийного бытия; итак! Погибнув от шпаги одного из гениев испанского Ренессанса, взамен я приобрёл наглядную пластичность мыслеформ.
    Именно тогда отсутствие чего-либо (например, свободного от меня времени и пространства) стало мне неким инструментом самоопределения и самоутверждения; а ведь самопознание и самовоссоздание - единственный способ противопоставить себя вселенскому распаду, низведению себя до не существования вообще.
    Напротив, присутствие чего-либо абсолютного (например, полного и окончательного небытия; чьего-либо, то есть не только меня) побудило меня отнестись к Святой (само)Инквизиции с должным (хотя и вынужденным, слишком силён присущий ей запах обгоревшей плоти) уважением: после этого оказывалось даже формально логичным перенестись в область античного магизма.
    Особенно зная природу этого магизма: глобальный эгоцентризм. Почти ничего бесчеловечного, разумеется; итак зачем я(мы) здесь? Перенесён ли я сюда - за финалом; опять-таки, финалом чего именно?
    А за результатом допроса в (само)Инквизиции! Согласитесь, чем ещё подкрепить результат литературного труда, как не предъявить его на суд тех, кто самовольно присвоил себе право делить на годное и не годное; ведь то же самое происходит в инквизиторском процессе - чтобы еретик сам признал свою ересь и добровольно (без применения инструментария) согласился с приговором.
    В трибунале я (уже будучи перекинут шпагами великих поэтов из живого смутьяна в бесплотные нашёптыватели истин) имел несомненную честь столкнуться не только с доном Мигелем де Серватесом Сааведра, но и с сотворёнными им образами Дона Кехана (как ипостаси Господа) и крестьянина Санчо Панса (ипостаси апостола).
    Впоследствии крестьянин так и остался в трибунале, заняв кресло судьи. А вот рыцарь печального образа не промедлил отправиться со мной к античной ведьме из апулеевых Метаморфоз; опять же, зачем? Затем, чтобы там мы получили возможность наблюдать за процессом перехода одной природы в другую (из человека в осла).
    Сама постановка вопроса, как из старой клячи получить рыцарского коня Росинанта ( а так же вместо здоровой молодой крестьянки обзавестись Прекрасной - блоковской - Дамой) приводит нас к самой сути литературного процесса как сотворения сказки или мифа; куда мне было после моих метаморфоз податься, как не в современный молодёжный журнал Юнона и к её богине и главному редактору?

    После Средиземноморья погода не баловала. Петербургская осень на Петроградской стороне, что ещё сказать? Смотреть сквозь большие петроградские окна и из обычного гумилёвского (расстрельного и расстрелльевого) полудождя на освещённую мягким электричеством богиню было волшебно.
    Даже зная всю подноготную богов, их несытые лютость и радостность. Пока что передо мной (отделена стеклом, разумеется) была красивая женщина, живая и тёплая. Но сейчас всё закончится. Стоит только исчезнуть разделяющему нас стеклу. Сражу же начнутся игрища сферхзнания, перлы метафизической реальности, данные нам в сиюминутном ощущении истины (которая обречена погибнуть); есть ли у человека выбор?
    Я должен был постучать в окно; но! Я всё-таки постучал добровольно.
    Я предупреждал в социальной сети, что постараюсь редакцию навестить. Потому своим визитом я богиню не удивил. Увидев меня, она сделала какое-то очень естественное движение лёгкой досады, отрываясь от насущных дел.
    Но большей досады выказывать не захотела. Ведь сдержанность и точность в проявлениях отношения - предметная «вежливость» королей. Так же, как и безразличие - предметная «доброта» богов. Ведь во все времена форма дискурса важнее предмета дискурса. (Г. С. Померанц, по памяти и перефразировано)
    Редакция располагалась на первом этаже, но вход в неё был сквозь обычную (жилую) парадную. Чтобы впустить меня, богине пришлось выйти в подъезд и отпереть мне обычную коммунальную дверь с кодовым замком. Но проделала она всё это на удивление ладно и многообещающе.
    А потом она (не менее) божественно и деловито меня пропускала.
    А потом и я ей (не менее складно) полуулыбнулся. А потом она сразу провела меня в одну из комнат (бывшей жилой) квартиры, которая была переоборудована в Олимп; далее следует сказать, что восходил я на эту Голгофу Олимпа один.
    Алонсо Добрый (именно по доброте своей) остался за дверью. Богиня, впрочем, о спутнике моём не догадывалась, поскольку он не захотел; отчего же он не стал нарушать моё с богиней уединение?
    Ведь он, будучи рыцарем печального образа, мог себе позволить присутствие и в допросной инквизиторского Трибунала, и во время магического ритуала средиземноморской ведьмы; как бы ни относиться к языческому Олимпу, редакция литературного журнала ничем не хуже и ничем не лучше; но! Или даже целых два «но».
    Первое: воплощённое Слово может снизойти даже на вершину нынешнего новодела (Олимпа псевдоязыческого мира), была бы причина. Считать такой причиной мой сюда визит - вершина совсем другой гордыни; оная по плечам лишь такому глупцу, каковым я оказываюсь не всегда.
    Второе: если Святую Инквизицию можно считать рассудком рассудка (там небо действительно иногда опиралось о нёбо), то редакция - это скорей желудок рассудка. В редакции я своим нёбом (в лучшем случае) мог бы с языка подбирать даже не крохи хлеба насущного, а какие-нибудь ноевы хляби.
    И в награду за (моё) нытьё чаще всего на язык будет ложиться именно камень (не путать с названием первого сборника О. М.)
    Сложно осуждать редакторов как населянтов точек (собственного) кормления; несомненно, что они хорошо выполняют свои личные задачи (даже декларативно лишь отчасти совпадающие с судьбами российской словесности); но! У воплощённого Слова есть задачи более существенные, согласитесь.

    Можно было не удивляться, что я всё же пришёл сюда. А вот то, что сопроводил меня (сам) Алонсо Добрый, требует некоторого (более обстоятельного) разъяснения.
    Прежде всего: здесь я оказывался, что называется, во плоти. Оставив Санчо взгромоздившимся в кресло инквизитора, я был удостоен Доном Кехана перенестись в античное Средиземноморье и присутствовать при апулеевской метаморфозе человека в осла; хотя я и полагал сразу оказаться в современном мне Санкт-Ленинграде, решение рыцаря печального образа оказалось именно таковым.
    Далее: Дон Кехана не счёл нужным, чтобы богиня его видела. Я же оказывался нагляден именно затем, чтобы трансформирующая роль человеческих решений (добровольная метаморфоза человека в осла) была предъявлена зримо.
    Согласен ты (сам) быть тщеславным автором (ослом) или готов оказаться (чьей-либо) пишущей ручкой; здесь можно говорить хоть о продаже себя в литературные негры или заявлять, что пером твоим водит само провидение (и лишь ему ты служишь), это всё равно; меня интересует один вопрос: как не убить бессмертную (и не убиваемую) жизнь.
    Потому столь важны (помянутые в предыдущих частях) религиозные дискурсы в Испании: примешь ты тот или иной «ортодоксальный» иудаизм с его мистикой моисеева кодекса или станешь проходить меж строк (любых) писаний как их невидимый смысл, у которого есть душа над душой.
    Причём (знай!): в этом мире никак не избежать взаимопроникновения кодекса и неба (Божьего нёба); потому нечего удивляться, если ортодокс или язычник окажутся более православны, нежели ты, грешник.
    Я об этом знал и даже наблюдал подобное (но лишь) в моих странствиях по временам и вероисповеданиям; однако перенесясь из античного магизма в современную редакцию журнала, полагал увидеть здесь такие же банальные метаморфозы (из осла в человека и обратно); казалось бы, при чём здесь времена и вероисповедания, когда вопрос состоит в взаимовыгодном(!) договоре с редактором?
    А ни при чём! Точно так же, как ни при чём интересы литературы. Однако именно этим «не-при-чём» литература выжигается на корню.
    Итак, Гера впускала в редакцию меня одного. И вошёл я (на самом деле) один. Но не потому, что Алонсо Добрый брезговал (именно этой) богиней. Просто у рыцаря печального образа были вопросы ко мне, а не к прекрасному во всех отношениях населянту точки своего кормления, интересы которого (даже) не предполагались к обсуждению (всякому местному богу - только лишь богово место).
    Первое, что я обнаружил, войдя: Гера сегодня была на вершине Олимпа одна! В прошлый раз при ней находился её Гефест, занятый в журнале исключительно прозой.
    -  Он только что ушёл, - сказала богиня.
    Очевидно, я не заметил, как спросил (несложно было увлечься, исподволь её разглядывая, что естественно). Или она (что не менее естественно) многое понимала без слов.
    Я вспомнил Гефеста, известного кузнеца своего счастья. У римлян его называли Вулканом, и он был женат на Венере. А вот (по древнегречески) сочетать Гефеста с Афродитой мне не хотелось даже мысленно. Имена многое определяют. Порою даже не смысл слов, а само их звучание (и магия произнесения).
    Афродита и Гефест? Нет.
    Гера сделала приглашающий (ничего не значащий, формально вежливый) жест, указывая на кресло.
    Я был (эрзац)денди, весь в осеннем стильном пальто, пошитом на заказ. Снять его мне предложено не было. Богиня вопросительно (и в то же время безо всякого выражения) на меня смотрела. И я вспомнил, как вот точно так же (безо всяческих на то оснований) едва в неё не влюбился; согласитесь, в любви многое зависит от взгляда.
    Я уселся и не стал тянуть:
    -  По впечатлении от моего прошлого посещения мною написан некий текст (рассказ, миниатюра, новелла, статья, притча; это всё равно!), и мне хотелось бы, чтобы вы его прочитали.
    -  Но Гефеста нет, прозой занимается он.
    -  Мне не интересует публикация. Я сам себя собираюсь издавать, за свои средства. Просто считаю правильны, если причина будет ознакомлена со следствием.
    -  Хорошо. Отправьте мне его, я прочитаю и решу, что буду (ли?) с текстом делать.
    Она не спросила, почему я сразу так не поступил. Подразумевалось без слов. Она не спросила, почему я не приходил раньше. Ведь, помимо моего к ней (якобы)влечения, у меня могли (бы) быть в этом мире еще какие-нибудь дела.
    Некоторое время назад я был занят Диоклетианом (римский император, последний серьёзный гонитель христиан) и его капустой. Меня тогда поразили размеры его жилища в иллирийской Салоне, где он жил после своего ухода с трона.
    Казённая роскошь редакции, обосновавшейся в (самой обыкновенной) бывшей питерской коммуналке, так же впечатляла.
    Я достал гаджет (смартфон от soni, тоже претензия на «дендизм») и бросил ей по сети необходимый файл; кроме Диоклетиана я некоторое время назад был занят ещё и Юлианом Отступником; впрочем, не суть!
    Ведь и в современном мире я точно так же воображаю себя всё тем же, что и во времена Алкивиада: самоуверенным, харизматичный человеком, сознательно идущим на конфликт с пошлостью; судьёй стиля, чьи поправки не обсуждаются, а принимаются как истина, даже если они довольно едки.
    -  Ничего не надо делать, только прочитать, - мог бы сказать я; но! Не стал умножать слова, ведь по словам Блока, печататься (или не печататься) можно всегда и везде, и не только в молодёжной Юноне.
    Издаваться (или не издаваться) тоже можно не только самому (за свои средства).
    -  В своём журнале эта женщина говорила (точнее, писала) о честности, порядочности, милосердии, - сказал мне Алонсо Добрый. - Почему, поначалу ей поверив, потом вы в её словах усомнились? Безо всяких на то с её стороны действенных, могущих быть предъявленными, оснований.
    Напоминаю: он в редакцию входить не стал! Но и не оставил меня с богиней один на один; спасибо ему за это. Поскольку основания у меня были, хотя и не зримые.
    Замечу, Дон Кихот не сказал: посмели в её словах усомниться. Ведь мои намерения были не чисты: больше от самолюбования, нежели от житейской или даже духовной жажды. Ведь тот факт, что женщина живёт по своему и для себя - это более чем нормально; не может быть никаких к ней сторонних претензий.
    И если формой её преуспевания на избранном ею поприще оказываются дежурные фразы, браво ей! Особенно если она умеет произносить их искренне.
    Другое дело, что Слово - это жизнь, а не выживание. Если одно подменяется другим, наступает абсолютная смерть. Та самая, что во главе угла (казалось бы, далёкой сейчас) допросной. Умерший (такой смертью) человек становится даже не ослом (хотя внешне, конечно же, обослится), а просто предметом пустоты.
    На эту мою мысль Дон Кихот улыбнулся. Улыбался он за дверью редакции, но я об улыбке знал.
    Я так и видел Алонсо Доброго, каким он стоял сейчас во дворе: босиком на асфальте, в одной длинной (по щиколотки, почти рясе) несвежей ночной рубахе и так и не снятом шлеме собственного изготовления.
    Правильно я видел! А он опять улыбнулся сквозь забрало и произнёс:
    -  Так не изволите ли прямо сказать о ваших восшествиях на Олимп? Чем второе, к примеру, отлично от первого?
    -  Ничем. Всё так же: стоит лишь войти; и! Сразу же (нечаянно) задеть макушкою здешние вершины; бац! В точности так, как с ветряной вашей мельницей: вся великановость здешней божественности начинает шелушиться и сыпаться. Позолота (здешнего свода небес) не держатся ни мгновения.
    -  И всё же вы её почти полюбили. Главного редактора и богиню.
    -  Я (по вашему примеру) счёл её Дульсинеей! Это было легко: стоило лишь от неё услышать (или прочитать, это ныне всё равно) всё то, о чём вы помянули: о честности, порядочности, милосердии; она даже не лгала - это было формой дискурса, но не его содержанием.
    Суть всегда честна, реализации же нужна форма. Порою мы ждём от женщины - «своего» своего (своего - по своей сути), а у неё есть лишь «её» своё (не твои, а её задачи и цели). Впрочем, то же самое можно сказать и о светской власти, и особенно о житейском счастье.
    Впрочем, всё то же самое можно сказать о себе самом; не быть буридановым ослом не невозможно, но немыслимо: меж мыслей и между буквиц.
    -  Так правильно вы всё сочли: она и есть Дульсинея. Крестьянка в редакции, как Санчо Панса - крестьянин в (само)Инквизиции. Работники на земле, переводчики времени на языки - мог (бы) сказать рыцарь.
    И тогда я смог (бы) ему не поверить. Я знал, что такое перевод времени на языки. Но в ответ на мои измышления рыцарь сказал (не)ожидаемое: процитировал стихи. Ведь хотя мы оказались здесь, пройдя сквозь искушения античной мистикой, началось наше путешествие в допросной Святой (само)Инквизиции, где были собраны поэты.

    Цена истины

    "Комфорт продается.
    Харизма продается.
    Посредственность продается.
    Говоря свою истину,
    ты можешь быть очень непопулярным.
    Ты даже можешь потерять все.
    Но, в конце концов, ты будешь чувствовать себя живым.
    И это чертовски бесценно". (Джефф Фостер)

    На это я ответил не менее ожидаемой цитатой:
    -  «Демокрита спросили, зачем он с таким усердием занимается искусством, которое дойдет лишь до немногих, на что он отвечал: Довольно с меня немногих, довольно с меня и одного, довольно с меня и ни одного.» (Луций Анней Сенека)
    -  Так зачем вы пришли? - могла бы прямо спросить Гера, главный редактор.
    - Ожидал найти в вас служение, - мог бы прямо сказать я.
    А Алонсо Добрый, зная мои смятенные убеждения, улыбнулся бы у парадного подъезда (это было бы символично и не совсем по Некрасову; конечно же, подъезд не был парадным). Но Гера моей цитаты не расслышала, и я сказал (или даже уже повторил, не важно):
    -  Я заглядывал во времена Диоклетиана (с его капустой) и во времена Апулея (с его ослом); мне необходимо знать, как внешне ничтожное и житейски неизбежное решение перекидывает человека в рассудочное животное.
    Времена Диоклетиана я помянул, как знаковые: тогда первый и последний раз тонким материям противопоставили железную логику. До Диоклетиана не было в этом прямой нужды, после стало поздно; феномен Юлиана Отступника значим тем, что железной логики у него не было, он стремился к логичной (и в то же время мистической) со-вести без самой совести.
    -  Примитивное толкование времён, - могла бы сказать богиня.
    -  Ну и что? - сказал бы я. - Наличие души нельзя толковать без того, чтобы не рисковать лишиться оной: только так появляется знание, что прежде она была! По чувству необратимой утраты.
    -  Душу невозможно потерять окончательно. Именно чувство необратимой потери об этом свидетельствует, - могла бы сказать богиня (вослед Иосифу Бродскому). Но тогда бы жена Громовержца была христианкой. Согласитесь, это было бы слишком хорошо, чтобы оказаться правдой.
    -  Так куда вы заглядывали? - она расслышала только часть нашего бесконечного с Алонсо Добрым (и всегда мною проигрываемого) дискурса.
    -  В Юнону, ваш журнал. Я имею в виду сайт, электронную версию номера. Весьма профессиональная работа. Иногда просто здорово, - я почти не кривил душой. Но что иное можно сказать при беглом взгляде?
    -  Если бы вы знали, сколько нервов всё это стоит. Работа с авторами, которым я плачу деньги, - сказала она.
    Я не обратил на эти слова внимания. С некоторым усилием, признаюсь. Но что-то отвечать следовало; что же?
    А вот что:
    -  Некоторых авторов знаю лично. Одна поэтесса даже за меня замуж собиралась.
    Богиня вскинула подбородок:
    -  Зачем вы мне это говорите?- и была более чем права в своём праве.
    Я опомнился. Точнее, вспомнил о искре бессмертия, что проскакивала меж мной и ей несколько лет назад.
    -  Так вы отказались от бессмертия? - сказал стоявший перед дверью Алонсо Добрый. - Но почему?
    Ипостаси Господа нашего Иисуса Христа отвечать я не стал. Да и вопрос был (особенно в его повсеместном присутствии) риторическим. А вот игнорировать женщину, вообразившую себя оскорблённой, было никак нельзя; и я струсил.

    А как бы мне хотелось на что-либо осмелиться! Ведь искры (все же) меж нами проскакивали. Ведь какими не были бы они беспочвенными, они оказывались самоценны. Бесконечны в своём маленьком космосе.
    Но прямо сказать об этом я трусил. Просто потому, что сказал бы своё, а богиня услышит своё: то есть выйдет у нас с ней опошление (предательство) искренности. Не знаю, чего я боялся больше: неверности истине или верности ей. Делающей бессмысленными всё возможные коммуникации, видимые и невидимые.
    Но и того, и другого я не мог предать, потому лукавил. Потому, когда богиня (с тенью претензии на возмущение в голосе) повторила:
    -  Зачем вы мне это говорите? - я ей ответил, сказав немного другую правду:
    -  Просто все мы здесь, в окрестностях вашего Олимпа, знаем друг друга десятки лет.
    -  Ну и что? - она давала понять, что наша подноготная - это наше неглиже. Что негоже им делиться с занятыми (только) собой богами.
    Она была права, и я сказал:
    -  Тогда зачем нам вообще бессмертие, если есть конкретные годы? Зачем нам служение, если есть оправданная сиюминутность? Ведь вы причиняете смерть литературе, желая ей (вашего) блага.
    А ведь сказать следовало - не перефразировав Мефисто, а произнеся совсем другое:
    -  Я почти полюбил вас. А потом понял, что любить нечего.
    Рыцарь (и перед дверью в редакцию, и в моей душе) оказался весьма удивлённым. Еще бы, я вспомнил слова бакалавра Самсона Карраско:
    «-  Мне это предложение особенно по сердцу, - заявил бакалавр. - Всему миру известно, что я знаменитый поэт. Скитаясь по полям, я смогу без устали слагать стихи. Но главное, сеньоры мои, вот что: необходимо, чтобы каждый из нас придумал имя для пастушки, которую он будет прославлять. Я убежден, что не останется ни одного дерева, как бы твердо оно ни было, на котором, согласно правилу и обычаю влюбленных пастухов, мы бы не написали и не вырезали имен наших пастушек.»
А так же то вспомнил, что ответил рыцарь печального образа (а так же и часть дальнейшего разговора:
    «-  Превосходно! - вскричал Дон Кихот. - Но мне незачем изобретать имя для вымышленной пастушки. У меня есть несравненная Дульсинея Тобосская, слава этих берегов, украшение этих лугов, хранилище красоты, верх изящества - словом, та, к которой подойдет всякая хвала, как бы чрезмерна она ни была.
    -  Истинная правда, -  сказал священник, - мы тоже поищем себе пастушек.
    А Самсон Карраско прибавил:
    -  И назовем их самыми красивыми именами, какие только можно придумать. Если моя дама, вернее сказать пастушка, будет называться Анна, я буду воспевать ее под именем Анарды; если это будет Франциска, я назову её Франсенией...»
    Здесь дон Алонсо вежливо меня перебил:
    -  Вы прекрасно всё понимаете, друг мой.

    Ах, как (бы) всё это могло быть! В унисон ему выступила (бы) богиня, конкретизировав свой вопрос:
    -  Так зачем вы мне о (несостоявшемся) замужестве сказали?
    И лишь тогда (бы) я смело ответил:
    -  Из малодушия. В прошлый раз вы меня восхитили, я поверил вашим высоким намерениям. Но я прозаик, зануда, читающий между слов, говорящий на языке, которому наш алфавит слишком тесен.
    -  И что?
    -  И ничего. На самом деле вам, главному редактору литературного журнала, нет никакого дела до литературы.
    И тогда она призналась (бы):
    -  Конечно. Литература не является целью для моего(!) журнала. Целью является его (и моё, конечно же) процветание. Кстати, то же самое и в издательском деле. Целью является благополучие редакции. Согласитесь, это нормально и правильно.
    -  Согласен.
    -  Это только у вашего Августина: если Бог будет на первом месте, всё остальное будет на своих местах. (цитата по памяти) У меня на первом месте человек и его человечность.
    Потом она вернулась к другой, более интересной ей теме:
    -  Так в чём именно ваше малодушие?
    -  Вместо прямого вопроса, подразумевающего прямой ответ, я увильнул речью во взаимоотношения мужчины и женщины. Не спросил, что для вас на первом месте, литература или карьера.
    -  При чём тут первые места? И что вы понимаете во взаимоотношениях? В них не Бог или литература на первом месте, а ответственность друг перед другом.
    Она произносила вещи неоспоримые и даже магические. Но мне не о чем стало с ней говорить. Я понял, почему Дона Кеханы со мной не было. А так же понял, что вершины литературы выше вершин Олимпа.
    -  А раньше не понимали? - спросил рыцарь печального образа. - Впрочем, вы были уверены, что уж вас то богиня в осла не перекинет, и ошиблись: перед вами ваша ветряная мельница.
    Я промолчал. Молчала и богиня. Мне вспомнились «застенки» (само)Инквизиции, где на первом месте были толкования воплощённого Слова, а во главе одного из углов таилась абсолютная (без Воскресения) смерть.
    Мне стало казаться, что в редакции Юноны нет углов. Потому смерти здесь негде было затаиться; впрочем, она и не таилась.
    Потом богиня встала и молча указала мне на дверь.
    -  Деловая женщина, - сказал я, после чего направился к двери, за которой меня ожидал Алонсо Добрый, нелепый полуголый долговязый человек в самодельном рыцарском шлеме на босу голову.
    И на этот раз за спиной я не оставлял никаких чувств (ни омерзения, ни восхищения); на этот раз я уносил с собой знание, что при всём моём бессмертии мне никогда (и ни на что) не будет хватать времени. Как бы я ни тщился что-либо объяснить о жизни и смерти тем, кто не живёт.
    Дон Алонсо покачал смешным шлемом. Очевидно, его покоробило моё «не живёт»: ведь у Бога мёртвых нет, но все живы.
    -  Мы опять проиграли очередной ветряной мельнице, - сказал я уже на улице. И это вовсе не было попыткой оправдаться за ложную категоричность.
    -  А за этим поражения и нужны, чтобы мы (заслуженно) не возгордились, - сказал рыцарь печального образа. - Иначе жизнь (без поражения ею) - непоправимая трата невосполнимого времени.
    А я подумал, что сказанное им «мы» уже для меня необратимо, в отличие от всегда невосполнимого времени.