Оттого, что люблю

Пётр Кузнецов
                Рассказ.
 
    Семипалатинск. Вокзал. Не то что сесть, - стать негде. К билетным кассам люди не подходят. Я удивился, легко взял билет и стал ждать поезда.
Скоро в унисон загремели динамики:
- Пассажирский поезд "Новосибирск - Ташкент" прибывает на первый путь.
Развернулось зрелище времен НЭПа. Люди в беспорядке ринулись на перрон и, не дожидаясь полной остановки поезда, стали ломиться в вагоны. Проводников не было: они закрылись в своем купе, чтобы не быть растоптанными.
Трещала и рвалась одежда, плакали дети, через головы в тамбур летели мешки и сумки.
Я с билетом в руках замыкал толпу и кричал: у меня билет! У меня билет! Женщина, увешанная сумками, странно посмотрела, повертела у виска пальцем, оттолкнула меня и устремилась к заветным дверям. Я рассвирепел и стал яростно протискиваться.
Мест в вагоне не было, и люди забивали собой тамбур.
Молодые крепкие парни в камуфляжной форме стали отсекать толпу от вагона. Мы, ненавидя друг друга, были единым целым, и тогда спецназовцы стали отшвыривать нас.
- У меня билет! - ошалело орал я. - У меня би... - перед глазами закувыркались земля и небо. Где руки, где ноги, я не мог понять. Впереди летела сумка - за нею я.
Когда поднял голову, на стене вокзала увидел мраморную доску с надписью:
"На этой площади в 1932 году выступал Всесоюзный староста
М.И.Калинин."
Шестьдесят шесть лет назад Председателя Президиума
Верховного Совета СССР, конечно же, не так встречали, - подумал я и засмеялся.
Поезд тронулся. Сюсюкала и мяукала корейско-китайская, ручьем звенела цыганская, гортанно захлебывалась казахская и грозно звучала знаменитая русская речь.
Ту-ту-у, - будто в ответ прощально загудел поезд.
Я зашел в здание. Со второго этажа через открытую дверь струился мягкий голубой свет. Как невыносимая жажда тянет человека к воде, так меня влекла к себе эта дверь.
Вынырнула медицинская сестра:
- Билет стоит 25 рублей, а если останетесь на индивидуальный прием, то еще 20.
Еле-еле отсчитал двадцать пять рублей, так тряслись руки. Сердце колотилось. Я не мог понять причины.
Сеанс уже начался. В голубом полумраке плыла музыка, слышался нежный женский голос:
- Вам пока неуютно. Прохладно. Усаживайтесь поудобнее, откиньтесь на спинку кресла, положите руки на колени. Расслабьтесь. Становится теплее. Еще теплее.
Наступила пауза. Голубой свет незаметно сменился оранжевым.
Я прислонился к стене. Тепло шло снизу. Сначала загорелись подошвы, и вдруг жаром охватило все тело.
- Вам тепло и уютно. Закройте глаза... - я слышал самый родной голос на свете и, как только смежил веки, яркая вспышка озарила мой мозг.
Цыганский табор остановился за рекой, на берегу, переходившем сразу в высокую сопку, склон которой еще прогревался поникшим осенним солнцем.
Скоро в селе появились цыганки. Сверкая золотыми зубами, они предлагали, просили, воровали. Им давали, с ними менялись, они гадали, - и всегда простодушные русские бабы оставались в проигрыше. А умение цыганок облапошить наивных хозяек вызывало у последних не законное чувство негодования, а, наоборот, - восхищения.
- Ты пагляди, Настасья, - разводила руками Мария, - я отрезала кусок от шматка сала и дала ей. Скажи ты, куды весь шматок делси?! - не то спрашивала, не то восклицала изумленная женщина.
Дарья ловила для другой цыганки старого облезлого петуха, две курицы с оторванными головами уже лежали в цыганском мешке. Иван, муж, видел, но смолчал: пусть-де Дашке урок будет.
Потом целую неделю эти истории обсуждались в разных вариациях у колодца, у стада, просто на улице. Люди хохотали, один и тот же случай рассказывали по-разному, перебивали друг друга, были довольны и радостны.
Ночью в таборе горели костры. Раздавались отрывистые мужские голоса. Ржали кони.
Наутро табор снялся и, не дожидаясь восхода солнца, ушел на юг.
Высокая худая цыганка шла по широкой деревенской улице.
Одной рукой через плечо она держала узел, другой вела девочку, похожую на нее, долговязую, нескладную, с черной длинной косой. Поселились они в квартире пустого двухэтажного дома и жили одни, пока дом не подключили к центральному отоплению, провели водопровод и канализацию. Тут же все квартиры были захвачены.
Цыганка-мать стала работать на ферме телятницей, а черноглазая девочка с длинной косой пришла в наш класс. Девочку звали Лейла. Она помолчала месяца два, попривыкла и стала учиться. Восьмой класс окончила с четверкой по немецкому языку, потому что где-то в Бессарабии изучала английский. Наша учительница немецкого была вовсе не учительница, а просто немка и говорила на волжском диалекте. Ее немецкую речь, наверное, с трудом понял бы настоящий бюргер.
Цыганка в девятом классе получила кличку Лейла-маховик.
Ученики тогда, как, впрочем, и сейчас в наших школах, сначала учатся хорошо, даже отлично, в средних классах - удовлетворительно, а в старших - становятся в большинстве своем лоботрясами и бездельниками.
Лейла, как маховик, набирала обороты. Девятый класс - круглая отличница. В десятом она училась с каким-то непонятным нам остервенением. Немку она забивала неведомой никому из нас тарабарщиной. Учитель истории и географии (я до окончания школы думал, что это одна и та же наука) рылся в энкциклопедиях, чтобы хоть как-то совладать с ее ответами. Математик не успевал давать ей задания, пока не принес сборник экзаменационных задач в МГУ за 20 лет.
Все учителя недолюбливали и боялись цыганку. И только очкарик по кличке Плюмбум души в ней не чаял. Фанат химии и биологии, он ходил в узких коротких штанах, сквозь которые выпирали, будто ходули, мослатые ноги. Плюмбум, неуклюже размахивая руками, то и дело поправлял толстые очки, загорался нездоровым румянцем, когда заканчивал объяснение. Замирал, как огородное чучело, раскинув руки и широко расставив костлявые ноги.
Все знали: он любил цыганку и рассказывал только ей, потому что весь класс давно уже ничего не понимал, потому что они ушли далеко вперед, потому что у них была одна общая любовь
- химия.
Начиналась вторая часть урока. Это был язык химических формул и соединений, цепных реакций и сложнейших уравнений. Стояла гробовая тишина. Мы любовались ими. И, как завороженные, следили за фантастическим действом. Они говорили и спорили на равных, испещряли формулами шестнадцать полотен классных досок, делали открытия и шли дальше!
Цыганка цвела. Коленки округлились, углы сгладились, волосы водопадом обрушивались на спину и плечи. Она, кажется, не заботилась о красоте. Та была неотъемлемой частью тела. Ее заботили необозримые пространства науки.
Лейла окончила школу с золотой медалью и сразу же поступила в медицинский институт, я - в педагогический.
Через полгода мы встретились. Была зима. Снежная тишина звенела в городском парке, который выходил к задней высоченной стене кинотеатра, и мы, спасаясь от мороза, прошмыгнули через широченные стеклянные двери внутрь.
Было тепло и уютно.
Когда погас свет и замелькали титры, я взял ее руку. Она не противилась. Наоборот, ладонь была податливой и желанной. Я поднес ее к губам. Пальцы пахли морозом и талым снегом. Она наклонилась ко мне, а я спросил невпопад:
- Ты будешь хирургом?
- Еще не знаю, но, наверное, детским.
Сердце мое колотилось от ее близости. Я неосознанно наклонился к розовому уху, она прильнула навстречу. Я поцеловал ее шею. Она не смутилась, а счастливо улыбнулась.
В классе к ней никто не смел прикоснуться. Об этом никто не мог и подумать.
Она в вечных делах и заботах, как раскрученный маховик, сновала между домом, школой и библиотекой. Ей из Москвы и Ленинграда через библиотеку приходили книги. Я об этом узнал, когда она попросила перефотографировать непонятные мне таблицы и схемы. Я тогда первый раз побывал у них в доме. Квартира была яркая. Кострами горели подушки на высоких кроватях. Цветами переливались недорогие ковры, красные занавески колыхались на окнах - все было необычным и диковинным. Пощелкав затвором "Зенита", я сразу ушел.
Теперь она была родной и близкой. Мягкая рука покоилась в моих ладонях. Душистые волосы ниспадали на плечи.
Всю зиму мы встречались два раза в неделю. Ее мать переехала в город и стала работать уборщицей в школе. Неподалеку они купили маленький домик.
- А почему вы с матерью тогда ушли из табора? - однажды спросил я.
Она не ответила, а умело перевела разговор на другую тему.
Через несколько дней я снова повторил вопрос. Лейла задумалась, улыбнулась грустно и сказала:
- Об этом быстро не расскажешь.
Я выказал желание ждать.
- Моего отца зарезали в драке где-то между Волгой и Уралом. Нас с матерью хотел взять в жены хозяин табора. У него жена, сестра моей матери, умерла. Я перебил ее:
- Как это - вас с матерью? Мать в жены - понятно, а ты при чем?
- Тебе неведомы цыганские законы. Табор - это один род. Все родня. Понял?
Я кивнул.
- Так вот, в таборе решается все, как в большой семье: что глава скажет, так и будет. Мать была главной цыганкой табора. Она почти кричала: "У дочери дар. Я не дам загубить его в твоей кибитке. Она сильнее меня. Ее учить надо. Перед Богом клянусь, что положу весь остаток жизни к ее ногам".
Мама так и сказала: "к ее ногам". Мы, цыганки, очень красноречивы, - и вдруг весело рассмеялась. Смех ее был таким неожиданным и неуместным, что я опешил. - Ты теперь понял, почему я так учусь?
Она и в институте училась легко и красиво. Ее, третьекурсницу, лучшие врачи города приглашали определять диагноз болезни. Лейла это делала по сетчатке глаза, и всегда безошибочно.
А однажды она схватила меня за руку, затащила в клинику и провела в палату. На койке в углу, распластав руки, как поваленное огородное чучело, лежал Плюмбум.
Я обомлел. Он виновато улыбался.
"Судьба, - подумал я. - Это судьба бросила их в наше село. Его, выпускника МГУ, из жалости к сельским детям, которым он из-за доброты своей ничего не дал, а получил одни насмешки. Ее - к нему, к его богатейшим знаниям. Богу было угодно, чтобы они встретились".
- Я еще в школе знала, что он тяжело болен, - сказала
Лейла, когда мы вышли из палаты.
- Откуда? - мой вопрос остался без ответа: все равно я бы ничего не понял.
- Всегда помнила о нем. Попросила профессора. И вот... привезла, - она, растягивая слова и делая паузы, виновато улыбалась. - Дела нашего Плюмбума плохи.
В ее голосе чувствовались ноты вины и безысходности.
Я вдруг осознал себя маленьким и ничтожным: насколько ее жизненный статус выше моего. Я - никто. От меня ничего не зависит. В ее руках - судьбы. Да что там судьбы! Жизни людей. В клинике она - свой человек. Профессор Цой при себе держит.
Среди больных о ней ходили легенды. Но правда была невероятнее легенд.
Лейла остановила кровотечение двум пьяным вусмерть мотоциклистам, которые, как шашлык, оделись на зуб оставленного на дороге стогомета. С хирургом Кобелюком они спасли
несчастных и вместе с ними летали потом на медицинский форум в Лондон, где демонстрировались невероятные в медицине случаи. Мотоциклисты и сейчас работают механизаторами.
Я любил ее, мою цыганку, несмотря на непредсказуемость поведения, снисходительно-покровительственное отношение ко мне. Часто приходил в маленький домик на окраине. Старая цыганка была рада и добром вспоминала мою мать, людей нашего села, которые когда-то хорошо приняли их.
Иногда я ночевал у них и спал на раскладушке в сенях.
В ту ночь на раскладушке легла старая цыганка. Мать и дочь общались без слов: по наитию.
Лейла расстелила постель, погасила свет, разделась и легла.
- Что стоишь? - прошептала она. - Раздевайся и ложись рядом со мной.
Я провалился в вечность. Мы, обнявшись, будто летели в звездном пространстве. У меня остановилось сердце и замерло дыхание. Ощущение собственного тела исчезло. Сон и явь потеряли очертания.
В эту же ночь, под утро, в окна ударили фары. Лейла вскочила, быстро зашарила по постели руками, нашла, оделась и убежала. Только загудела машина.
Вечером, когда я, будто на крыльях, прилетел в маленький домик, Лейлы не было. Я всю ночь глядел в пустое и безмолвное пространство окна. Засыпал. Вскакивал от ночных шорохов. К утру она не пришла.
Старой цыганке было неловко, но она, верная клятве, жила по правилам дочери и, странное дело, никогда не волновалась за нее, будто знала ее судьбу. Точно. Она знала все.
Мы не встречались почти два месяца. Я улетел на Кавказ писать курсовую, а потом и дипломную работу по творчеству Лермонтова.
Необыкновенная природа Пятигорья, нарзан, солнце перенесли меня на сто двадцать лет назад. Я жил, казалось, в окружении "водяного общества". Из домика у подножия Машука каждое утро поднимался в грот Лермонтова и всякий раз думал: сегодня обязательно застану там знаменитого поручика.
Но увы! Грот закрывали металлические прутья. Я так увлекся поиском мест, описанных в знаменитом романе, что забыл о цыганке. Потом всегда лечил душевные раны сменой обстановки и непрерывной работой.
Я вернулся весной. Талые воды сбегали в русла рек. Дули теплые ветры. Земля парила. Пахло прелой прошлогодней травой.
С самолета - к маленькому домику на окраине.
Занавесок на окнах не было. Через раскрытые двери видны ящики, узлы, сумки. Звучал чистый грудной голос.
- Мама, нет. Оставь этот хлам. У нас все будет новое.
Старая цыганка сопротивлялась, но все же, подчиняясь дочери, бросала дорогие ей вещи.
Я понял: они переезжают, и хотел уже войти, как вдруг Лейла продолжила начатый раньше разговор.
- Замуж мне не надо. Что сможет дать мне учитель? - спросила и сама же ответила: - Он - сельский учитель, я - участковый врач. Нет, мама. Я буду работать в лучшей клинике, жить в большой и светлой квартире, носить красивую одежду. Мы с тобой выстрадали это. Ты работать больше не будешь. Отдыхай.
Чувство уязвленного самолюбия понуждало меня уйти, но желание прижать к сердцу мою цыганку было сильнее меня. Я вернулся, стукнул калиткой, прошаркал сандалетами и зашел в сени.
Внешне встреча была теплой. Но от нее ничего нельзя скрыть, и я знаю: она чувствовала, что мне известны ее слова о нашем возможном будущем. Чтобы скрыть возникшую неловкость, Лейла летала по комнате, смеялась и говорила без умолку.
Она рассказала, как поставила диагноз и назначила лечение матери самого главного партийного босса. Безнадежная было старушка воспрянула духом, ожила и стала бегать, как заведенная.
Кореец Цой представил юную цыганку. Она смело попросила квартиру. Профессор поддержал: такой человек должен жить рядом с клиникой, а не на окраине города. Босс что-то записал в блокноте, потом будто в шутку молвил:
- Все под Богом ходим, хвори каждого подстерегают. И будущее светило медицинской науки, может, вспомнит наше добро. Правда, профессор?
Цой, сложив на груди руки, быстро кивал головой.
Лейла хохотала, рассказывая, как побывала в кабинете первого секретаря обкома партии.
Я прозрел окончательно. Она живет в другом, недоступном мне мире. Ее жизнь совсем непохожа на мою. Меня в здание обкома не пропустили бы дежурившие у входа милиционеры, хотя на здании было написано: "Народ и партия едины".
Скоро пришла машина. Мы погрузили нехитрые цыганские пожитки, и Лейла въехала в просторную двухкомнатную квартиру. Клиника была рядом. Народ ее с любовью называл:
"Кровь донора", потому что над зданием ночью горели слова: "Кровь донора спасает жизнь".
Пик нашей близости давно прошел. Отчуждение наступало медленно и безболезненно. Я приходил в клинику будто проведать Плюмбума и неизменно встречал Лейлу. Она кружилась в белой пене халатов. Старичок Цой оберегал и лелеял талант. Не давал ему разбухнуть и лопнуть, подпитывал его знаниями и неустанными практическими занятиями. На четвертом курсе Лейла уже самостоятельно работала и часто ночевала в клинике.
Старая цыганка скучала, и Лейла была рада мне: меня можно послать в магазин, на рынок, попросить проведать цыганку-мать. Я с радостью выполнял ее просьбы, потому что всем сердцем привязался к матери. Мудрость ее была безгранична.
- Ты два раза будешь женат, - говорила она мне, глядя на ладонь. - Первая жена будет не русская.
Я вскидывал глаза.
- Нет. Нет. Не цыганка.
Она вздыхала. Паркетные полы блестели, легкие капроновые шторы колыхались от движения воздуха. Мягкие кресла стояли по обе стороны маленького полированного столика.
- Ты ее потеряешь. Дети будут с тобой. Второй раз женишься,
- она надолго замолчала, думала. - Уедешь и вторую половину жизни проведешь далеко отсюда в дерзаниях и заботах.
- Умрешь... - при этом воспоминании я всегда вздрагиваю: цыганка назвала год и время его. Год я еще нигде ни разу не называл и вслух не произнес. А время называю - весна. Тогда же родился стих, ни разу не увидевший бумаги. Он пришел, будто упал с неба. Так, наверное, пишут стихи настоящие поэты.
Оттого, что люблю,
Я все время страдаю,
Потому я так сильно люблю... -
дрожащей рукой роняю я первые строки.
Сейчас я боюсь. А тогда смеялся. Когда предсказания стали сбываться (жена - мокшанка. Есть в Мордовии такая национальность), смех сменился удивлением (у нас родились дети: дочь и сын), потом появился страх (жена погибла, оставив мне двоих маленьких детей), и наконец, мною овладел страх (женившись вторично, я был изгнан из родной земли, стал вынужденным переселенцем, уехал за три тысячи километров от дома на запад, из Азии в Европу).
Страх и паника живут в моем сердце поныне. Я очень боюсь. Не смерти. Я боюсь не успеть сделать чего-то главного в жизни. Оно уходит, мелочится в суете, расплывается в повседневных мирских заботах. А предел мне известен. Он не так уж далек.
Скоро умер Плюмбум, великий фанатик химии, шут, бескорыстнейший идальго, огородное чучело. Мне стыдно: я не помню его имени. Но уверен, что он родился только для молодой цыганки. Он взлелеял ее. У мусульман есть истина:
"Можно наступить на Коран, чтобы дотянуться до корки хлеба". Он был для нее Кораном.
Этим же летом умерла старая цыганка. Я знаю: она умерла, потому что решила умереть, потому что полностью выложилась, исчерпала себя, полностью перелилась в дочь.
А жить просто так, ни для кого, не могла. Она вымылась, оделась в роскошный цыганский наряд, легла на диван и остановила сердце.
Я первый увидел ее.
Лицо было величественно и строго. Глаза закрыты. Кожа на щеках опала, и обозначились глазницы. Глубокая складка через весь лоб переходила на нос и терялась.
Скрещенные на груди руки завершали позу мудреца и мыслителя. И только полураскрытые губы еще выказывали удивление от невозможности постигнуть тайны природы. Она будто говорила: мир вечен и бесконечен.
Старая цыганка, вечная ей память, научила меня переживать и побеждать невзгоды.
- Горе, - говорила она, - это то, что нельзя поправить. А невозможно поправить только смерть. Все остальное подвластно человеку. Это стало правилом, и я всегда шел и осиливал тропу. Но трижды за всю жизнь мне было невыносимо тяжело. Старая цыганка. Жена. Мать. Воспоминания о трех холмиках на этой земле заставляют сжиматься сердце. Они в разных местах. Но, закрыв глаза, я вижу на могилах каждую травинку, лепесток, комочек земли, разглаженный когда-то моими руками.
Сейчас я вдали от родных мне могил. Может, оттого так тревожно в душе, так бестолково кувыркается последняя треть жизни. Кто знает?
Я очнулся. Зал спал. Меня не взяли чары ее, потому что я был в другом, дорогом мне мире.
Наши глаза встретились. Прошло двадцать пять лет. Те же пронзительные зрачки, тот же водопад волос, тот же молодой и чистый голос, то воркующий, как у голубки, то напевный, как весенний разлив, то властный, как удар меча.
Она узнала меня. Я понял это по пронзительному взгляду, порыву всего тела мне навстречу. Это от цыганки. Но цыганскую суть - жить сердцем - она вырвала из груди своей, когда девочкой вошла в старинное русское село.
Зал пребывал в состоянии прострации. Я стоял не шелохнувшись. Непонятный страх предстоящей встречи сковал мое тело. Начался индивидуальный прием, и тут же объявили о прибытии поезда. Вырвавшись из оцепенения, как из клетки, я ринулся на перрон и первым ухватился за поручень вагона.
Ну по-че-му! Ну по-че-му! Ну по-че-му! - стучали колеса.
- Почему известный всему миру психотерапевт мотается по стране и проводит платные сеансы?
- Что стало с клиникой?
- Где Цой?
Старые газеты в беспорядке валялись на столике: "Интервью с доктором медицинских наук, профессором Л.А.Золотовой читайте на 3-й странице". Я вздрогнул. Это же Лейла.
Дрожащими руками я стал перебирать газетные листы и нашел только обрывки беседы.
"Вопрос. После смерти профессора Цоя..." Кусок листа был оторван. Я лихорадочно шарил глазами.
"Вопрос. Вам удается не только бесплатно лечить людей, но
и проводить научные исследования. Где вы берете деньги?
Ответ. Пути притока денег в клинику "Кровь донора" честные, уверяю вас".
Вот и все. Вагонные колеса мотали километры.
Лейла-маховик - вспомнил я ее школьную кличку.
Колеса стучат все быстрей и быстрей. Маховик набирает и набирает
обороты. Есть ли предел скорости его вращения? Не знаю.
Я бежал от нее. Я позорно бежал. Почему?
Оттого, что люблю,
Я все время страдаю... -
почему-то пришел в голову этот посланный Богом стих.