Некрасивая

Gaze
            Она всегда считала себя некрасивой. Зачастую, разглядывая себя в зеркале, плакала: слезы как-то сами собой катились, когда замечала очередной изъян, которого, казалось, вчера еще не было. Вот, говорила она себе:  «нос большой, «уточкой», прыщавый подбородок, отвисшие, точно у пьяницы, щеки». Все это было ей известно, и все это не раз подвергалось тщательному осмотру с последующей критикой. Но сегодня находилось что-то новое, мешающее полноценно жить. Например, Любка вдруг обратила внимание на глаза, что, единственные, как она считала до сих пор, выделяют ее из толпы. Красивые, синего цвета, с изящными дугами бровей и длинными ресницами, глаза, как ей показалось, приобрели вдруг косинку. Этой косинки ни вчера, ни позавчера, ни даже десять лет назад не было.
            В Любу, такую Любу, угловатую, некрасивую, влюбиться было невозможно. С ней можно было только дружить. Или часами говорить о чем угодно — она умела не только слушать, что в кругу подруг ценилось, но и рассказать забавную историю. С ней удобно было ходить на вечеринки — на фоне ее некрасивости миловидные лица девушек казались еще более симпатичными и привлекательными. Ее потому и приглашали с собой. Зачастую так было. Она приходила с кем-то — и парни, естественно, обращали внимание не на нее, а на напарницу. И уводили в соседнюю комнату не ее, а подружку, что потом возвращалась встрепанная, чуть пьяненькая и веселая.
            Любка терпеливо ждала в углу, пролистывала журналы или смотрела телевизор, пока компания, разбившись на пары, пила вино и разговаривала. Она редко вступала в беседу — при первом произнесенном ею слове парни как-то терялись и смолкали. Только наедине с подругами Любка была разговорчива.
            Однажды она возвращалась с такой вот вечеринки, где, как обычно, общее внимание было приковано к Насте, девушке красивой и своенравной. Но где и у других девушек, не столь привлекательных, были кавалеры. Любка была уже почти у станции метро, когда ее обогнал какой-то парень и, обернувшись, обронил: «вот ****ь, на такую страшную рожу и не плюнешь — слюны жалко».
            Она пришла к себе домой — в маленькую квартирку, что снимала у доживавшей последние дни старухи, села на продавленный диван, служивший ей и кроватью, и расплакалась. Жить не хотелось. Она плакала и вспоминала. С самого рождения, несмотря на свое имя, она не знала любви. Родители баловали младшего брата, а ей оставались крохи внимания. Мать вообще обходилась с ней строго, с неохотой разговаривала, точно Любка была ей неродная дочь. Отец порой поднимал на нее руку, хотя младшего брата, который хулиганил и досаждал соседям, ни разу пальцем не тронул. Как-то она подслушала, когда ей было восемь лет, — случайно — разговор родителей. И горечь в словах матери ее резанула. «Ну, в кого она такая страшная?» — вздохнула мать. «Не в меня, — попытался отшутиться отец, а затем, состроив зверское лицо, все продолжая играть, спросил с показной угрозой, — уж не этот ли дармоед с третьего этажа к тебе хаживал, оставил след? Больно схожа она с ним образом. Такая же обезьянистая, как и он. И уши-лопухи такие же». Мать на шутку не откликнулась. И тогда Любка поняла, что чем-то она отличается от остального человечества. И чем-то, скорее всего, своим лицом этому человечеству не угодила.
            Жизнь после такого объяснения себе стала простой — в ней место Любы было где-то у горизонта, никому не видимое. Но и ожесточенности в ее душе не прибавилось.
            Она налегла на книги, полагая, что некрасивость следует компенсировать умом, будто прибавка в знаниях могла заинтересовать потенциальных кавалеров. Однако это были книги маловразумительные, порой с непонятным развитием сюжета. И во всех присутствовала счастливая концовка. Героини находили себя в объятиях богатых молодых людей. Герои предлагали своим избранницам невероятное — то достать с неба звезду — и доставали, из самого отдаленного созвездия; то отломить от луны краешек, точно от хлеба ломоть, и отламывали, не задумываясь о полезности своих действий; то остановить одним взглядом движение планет. Астрономия была в ходу у писателей. Любовь перехлестывала через край отношений.
            Душа Любы тосковала. Ей хотелось понимания,  тепла — простого доброго слова.
            На швейной фабрике, где она работала, намечалось событие, которого все ждали с нетерпением. Олька Шмырга, такая же некрасивая, как и Любка, нашла-таки своего принца и теперь выходила замуж. Свадьбу должны были отыграть через четыре месяца. Девушкам не терпелось посмотреть на жениха. По слухам, это был статный, высокий, красивый парень, у которого не было недостатка в женском внимании.
            С некоторого времени поведение Шмырги изменилось. Походка ее стала более пластичной, плечи распрямились, Олька как-то выросла даже в росте. И что поразило Любу, так это прописавшаяся на лице подруги улыбка. Хотя та, казалось, давным-давно взяла себе за правило выражать презрение к остальному миру.
            — Он хотя бы тебя любит? — Стараясь выглядеть равнодушной, спросила Любка. Ей плохо удалось сохранить на лице безразличие: вся в напряжении в ожидании ответа, она пустила в голос дрожь. — Или так вышло?
            — Что так вышло? — Задохнулась от возмущения Шмырга. — Ты на что намекаешь?
            Но видя, что Любка сконфузилась и смолкла, смилостивилась и ответила уже с охоткой:
            — А то! Только что на руках не носит.
            Парень Ольки Шмырги и правда был красавцем. Все было при нем — и рост, и широкий разворот плеч, и, главное, правильные черты лица. Неуловимо он походил на молодого Тимоти Далтона, английского актера.
            «Как же так? — думала Любка — такая же страшилище, как и я, и на тебе».
            Она не верила — ей не хотелось верить, что в Шмыргу мог влюбиться такой красавец. Потому что вера всегда увязана с надеждой в лучшее, и если бы это было так, то и Любу не обошел бы счастливый случай. Обязательно. И вдруг ее кольнуло. Она даже ахнула — вслух, поняв: так ведь, видимо, по дури Олька «залетела», и теперь красавчику, чтобы замять скандал, пришлось предложить руку и сердце.
            Любка, впрочем, никогда особо и не верила, что есть настоящая любовь. Все эти охи да ахи, лившиеся с экранов телевизора, растолканные мастеровитыми сценаристами по многочисленным сериалам, все эти признания и исповеди, выпячиваемые намеренно современными авторами в книгах, не внушали ей доверия. Но жизнь требовала своего — кто-то же должен был, пускай без любви к ней, пускай без высоких слов, — идти рядом. Одиночество ее пугало. Вот так вот провести остаток дней в конуре одной?
            Та же Олька, — точно подтверждая подозрения Любы (хотя как она ни присматривалась, а живот у той не округлялся, не рос) — решила ее надоумить. Они как-то сидели вдвоем и просто перебрасывались словами. Близкими подругами она не были, а вот так — поболтать, что называется ни о чем, в обеденный перерыв, — зачастую любили.
            — Время идет, и надо бы тебе призадуматься. — Шмырга прищелкнула пальцами, показывая, как именно надо призадуматься — сосредоточившись на проблеме.
            — О чем ты? — уставилась на нее Любка, хотя предполагала, о чем сейчас может пойти речь. Почти о том же, о чем она сама думала о Шмырге, строя догадки о ее беременности, той скрепляющей двух разных людей детальке, что в итоге вынуждает их вступать в брак. Но с Олькой обсуждать эту тему не хотелось. Тем более, что она была уверена: счастливый билет, случайно доставшийся Шмырге, как в лотерее, — не давал ей право поучать других.  Возможность выигрыша у Любки — мизерная, если не сказать — нулевая. Ну, повезло той, оторвала себе парня. Так что из этого?
            — Мужичков, готовых оприходовать баб, не счесть, — начала Олька. 
            — Ты мне советуешь, — перебила ее Любка, — лечь под первого попавшегося, чтобы завести ребенка. Дальновидность твоя очевидна, подруга. В старости кто-то ведь должен мне поднести стакан воды?
            Сарказм, с каким выдала эту фразу Любка, смутил Шмыргу. Но она и не думала отступать.
            — Да, а что тут такого?
            — Я на такое не согласна. — Любка встала со своего места.
            — Подумаешь, — скривилась Шмырга, — так и просидишь целкой всю жизнь, а что толку? Увидишь, как малый изменит твою жизнь, тем более от красивого мужика…
            Любка хотела ответить «а ты-то откуда знаешь?», но промолчала. И при чем здесь был красивый мужик, она не могла взять в разумение.
            Тут-то Шмырга и проговорилась, раскрыла карты.
            — Ты слышала что-нибудь об Иолантове? — Спросила она.
            Об актере Иолантове ходили разные слухи — темные, отталкивающие, что он будто бы неразборчив в связях. Что «пособляет» девушкам, не могущим обустроить свою личную жизнь, обзавестись хотя бы ребенком. Что предпочитает иметь дело с ущербными. Что имеет какую-то особенность организма, несогласную соблюдать законы наследственности: якобы все дети, рожденные от него, поголовно похожи на артиста — эдакие маленькие иолантики обоего пола. Красавцы и красавицы. Что лишь одна из осчастливленных им, с волчьей пастью, решила подать документы на алименты, но через месяц потеряла ребенка. Что жена его в курсе всех похождений Иолантова.
            Любка и на этот вопрос не ответила — промолчала.
            В один из дней, как обычно, она возвращалась с работы в свою, как сама говорила, конуру. На душе было скверно. Опять ее ждут холодный ужин, пустая комната, гулкая тишина, которую разогнать можно лишь, включив опостылевший телевизор. Или опять — бессодержательная, не трогающая сердце книга. За стенами текла своя жизнь — Любка иногда слышала, как соседи ссорятся. Голоса их, порой чересчур громкие, не раздражали, а действовали на нее почему-то, напротив, успокаивающе. Ведь, если разобраться, она возвращалась не к себе, а к этим незнакомым ей людям, живущим за стеной. С которыми ей было спокойнее и уютнее.
            Сдававшая квартиру старуха приходила сюда лишь в дни, когда надо было получить от Любки деньги за съем. И в это время она, не очень любившая хозяйку, тоже оживала.
            Почему-то — и сама не очень понимая почему, она отклонилась от привычного маршрута, решив удлинить путь и пройти мимо здания местного театра. Наверное, все же ей не хотелось, когда на сердце тяжесть, когда к горлу подкатывает комок, замыкать себя в четырех стенах. Внезапно ее внимание привлекло объявление, прикрепленное к пластине стенда. Афиша приглашала на предстоящий спектакль, который должен был состояться послезавтра. Ниже расположился листок меньшего размера. На нем красовалась фотография человека, показавшегося ей знакомым, а под ней — пояснительный текст.
            Всегда так и происходит. Ты занят своими мыслями, у тебя отвратное настроение, в твоем расписании жизни нет места радости и спокойствию, и в этот момент обязательно какая-нибудь мелочь, встречающаяся на дороге, еще и испытывает тебя на прочность, какова крепость твоей сущности.
            Текст рассказывал об артисте Театра малых форм Иолантове, что добился на сцене замечательных успехов в прошлом, и, по причине болезни, не указанной, в настоящее время выведен на неопределенный срок из некоторых спектаклей, где он играл, но, подчеркивалось с каким-то тайным намерением, — не из труппы. Слова обещали, что как только артист поправится, так немедленно вернется в строй, а пока его роль Чичикова будет исполнять Жилобовский, а революционера Марата — Дургинин. Любка почему-то с ужасом и внутренней жалостью к самой себе подумала: «вот накликала Шмырга мне на голову»
            На Любку смотрел сорокалетний мужчина, из тех, напыщенных красавцев, чьи лица, как ни странно, притягательны проглядывающей в чертах порочностью. Но — ничего демонического, злобного во внешности она не увидела.
            На следующий день, отпросившись с работы на час раньше, Любка направилась опять к театру. Что ее влекло сюда, она и сама не понимала. В театре она была всего один раз, да и то это было лет семь назад, когда заканчивала школу. За два месяца до выпускных их класс повезли в областной центр, сюда, на спектакль, названия которого она даже не запомнила. События, шедшие на сцене, Любку не захватили, но сама атмосфера, установившаяся в зале, ей понравилась. Любке по сердцу пришлись и мягкое кресло, в котором так удобно было сидеть, и нависшая над головами огромная люстра, медленно гасшая перед началом игры и зато весело и как-то сразу вспыхнувшая перед антрактом, и даже зрители, чинно смеявшиеся удачным шуткам. Это было так давно — в другой жизни, в другом городе, так и не сумевшем, несмотря на присвоенное ему звание, расстаться с обликом захудалого поселка...
            Двери были открыты настежь, и Любка, немного поколебавшись, решила зайти внутрь здания. Но не успела и шаг сделать, не преодолев даже и ступеньки, как навстречу ей выкатилась толстая тетка, одетая в какой-то немыслимый зеленый халат с большими накладными карманами. С нескрываемым презрением оглядев Любку, она бросила, точно плюнула, в лицо:
            — Чего ты тут крутишься? Вчера была, сегодня привалила… Я, ты думаешь, слепая, что тебя не приметила?
            Она надвигалась на растерявшуюся Любку.
            — Вот, — пролепетала девушка, отступая под натиском пренебрежительного взгляда тетки и показывая глазами на прикрепленный к стенду лист, — просто…
            —  Просто что?
            — На спектакль думала пойти, на него посмотреть, —  Любка и сама не понимала, зачем она это говорит. Ничуть этот Иолантов ей был неинтересен. Театр, оказавшийся неожиданно на ее пути, мог стать очередной отдушиной, вот что она вдруг поняла. Потому и потянулась сюда неосознанно. Да, да. Она будет иногда ходить на спектакли — смотреть, как разыгрывают чужую жизнь, и в то же время находиться среди людей. Все же лучше, чем ненавистное одиночество. Чем никчемные, не греющие душу книжки.
            — Ах, вот оно что, — повеселела толстуха, — а я-то думала, устраиваться на работу. На Иолантова, значит, посмотреть захотелось? На этого засранца? Так ведь он больше не играет. Там же написано.  Доигрался… ****ун чертов.
            И она, видя уже в Любке товарищескую душу, с которой можно поделиться самым сокровенным, зашептала:
            — Ты понимаешь, порешили они меня уволить. Начальнички наши ушлые. За мой острый язык, не дающий этим зажравшимся прохиндеям спуску. Ну и в голову пришла мысль, что ты — на мое место приперлась. Вынюхиваешь все.
            — А кем вы работаете? — осмелела Любка, понимая, что ничего страшного ей уже не грозит, и эта тетка, скорее всего, работает уборщицей. Но толстуха работала билетершей. И вовсе это был не халат, как Любке показалось, а французское, несомненно, привезенное прямиком из Парижа, такое вот модное платье. В прошлом году коллектив выступал во Франции на фестивале театрального искусства.
            — А этот ваш Иолантов, — спросила Любка, ощущая неудобство от того, что надо, если уж спрашивать, раскрываться самой кто она такая, чего ей вовсе не хотелось. — Он действительно заболел?
            — Ага, заболел, только на голову и одновременно член, — охотно подтвердила толстуха. — Ходок по бабам, да таким, что с каким-либо дефектом. Любитель экстрима. То с кривоногой путался, то с горбатой. Потом шутил, что с ней без лопаты — никуда.
            И когда Любка на билетершу недоуменно уставилась, та по-лошадиному фыркнула, разве что только еще не заржала, довольная:
            —  Чтобы лунки копать.
            Она вдруг присмотрелась к Любке. Помолчала. И, было заметно, что смутилась, прежде чем дать разъяснение:
            — Ты не просто так сюда приперлась, я чувствую… Слухами земля кормится. На него посмотреть, ага…
            Опять фыркнула и усмехнулась, пробормотав себе под нос:
            —  Шансы у тебя тоже имеются.
            — О чем вы? Я сюда пришла без всякой цели и задней мысли, — прошелестела Любка. Толстуха ей стала надоедать, но и грубить не хотелось, да она не особенно и умела ссориться.  Если ситуация становилась критической, Любка отступала, и зачастую безмолвно, не переча.— Просто посмотреть на театр. Может, пойду завтра на спектакль.
            — Брось, — тетка расхохоталась. Она еще раз посмотрела на Любку. Что-то в уме прикинула. — Чего стесняться? К нему идут все некондиционные, он любитель такого товара.  Вот и ты пришла. Нет, правда, я думаю, и у тебя есть все-таки шансы какие-никакие. Ведь ищешь мужичка? Он будет тебе в самый раз.
            От такой бесцеремонности Любка окаменела. Окаменела и ужаснулась. Потому что концовку этого бестолкового разговора, несомненно, слышал сам Иолантов, вышедший из театра.
            Актер, крупного телосложения мужчина, с интересом посмотрел на съежившуюся Любку и, нисколько не обращая внимания на быстро удалявшуюся билетершу, что на ходу ехидно улыбалась, спросил:
            — На что рассчитываешь?
            Любка подумала немного и, от страха ли, а может от того, что ответ еще не успел составиться, пискнула первое, что пришло в голову:
            — На взаимопонимание.
            Она почувствовала к себе отвращение. Ну, не дура ли, так отвечать? Иолантов смеялся долго и — как-то расчетливо, как, наверное, учили его в театральном училище, с паузами, после которых, набирая в грудь воздух, он продолжал хохотать. И звуки его, очень даже ровные, одинаково звучащие, без выражения эмоций, вызвали у Любки такую тоску, что она бросила в лицо этому напыщенному  павлину:
            — Ничтожество.
            Смех мгновенно оборвался. Протянув к ней руку, намереваясь явно схватить ее за волосы,  Иолантов прошипел:
            — Ты, сука, на себя в зеркало смотрела. Уебище конченое.
           От руки артиста Любка увернулась и отбежала в сторону. Повторила — уже с ненавистью, за то, что этот мерзавец потоптался на ее надеждах, надругался над светлым желанием подняться над землей, взлететь к небу:
           — Ничтожество. Полное ничтожество.
           От прежнего артиста ничего не осталось. Это была бесформенная масса из плоти и костей. Голова Иолантова поникла. Он вдруг заплакал. Он плакал, как плачут обиженные взрослыми дети — из носа его ползли пузыри, а слезы текли не переставая и скрывать их он не собирался.
           — Сцена из спектакля? — стараясь говорить с сарказмом, спросила Любка. — Знакомо нам это. Еще немного соплей, и народ валом повалит на ваше уличное выступление, герр заслуженный артист.
           Но что-то в виде Иолантова было такое, что она, собиравшаяся с гордо поднятой головой уходить, остановилась.
           — Я была лучшего мнения об артистах, — сказала она. — Хотя что требовать от представителя, так сказать, богемы?
           — Богема-а-а, — протянул плачуще Иолантов, — смотри, какие слова она знает. А что ты знаешь о богеме? Пришла сюда ведь с намерением, значит, не все так гладко в твоей жизни.
           Иолантов перестал плакать. Подобие улыбки просквозило на его лице.
           — Давай знакомиться. И давай забудем то, что было между нами две минуты назад.
           Любка в нерешительности помялась. Во-первых, они наговорили друг другу такого, что вряд ли теперь, после случившегося, возможны между ними добрые отношения. Тогда вообще к чему терять время? А во-вторых, Иолантов, если честно ей не нравился. Привлекательное лицо, красивое, — но чисто артистическое, с наработанным вдохновением в глазах и прижившейся принудительно на губах улыбкой. Не тянуло Любку к таким людям. Красавец-миляга.  В-третьих. Впервые в жизни она видела, как плачет зрелый мужчина. Однажды на базаре она была свидетелем такой сцены. Поспорили два молодых человека. Обоим лет по двадцать. Один другому тоже что-то такое наговорил, что второй, вспыхнув, ударил первого прямиком в ухо. Затем добавил с силой — в челюсть. И вот этот первый зарыдал в полный голос, да еще с каким-то противным подвывом. И Любка, стоявшая рядом, твердо знавшая правило, что мужчины — не мальчики — не плачут, смотрела на плаксу с презрением. Но, если разобраться, что такое двадцать лет? Еще не вполне расставшийся с юношескими забавами молодой человек, вчерашний мечтатель. Но сорок лет — это сорок лет. А слезы в этом возрасте кажутся с примесью фальши.  Было и в-четвертых. Ведь все-таки. За две минуты у Иолантова развернулось на сто восемьдесят градусов настроение. Такие качели в душе, такая беспорядочность в словах и действиях — кажется, точно результат повседневного лицедейства.
           — Можно тебя пригласить на ужин? — Уже совсем другим голосом, бодрым и веселым, спросил Иолантов Любку.
           — Мне завтра вставать рано на работу, — Любка смутилась. В ресторане она ни разу еще не была. А тут — сразу, и с кавалером, да с каким! Вот Шмырга увидь ее, что бы сказала?
           — Ничего страшного, — артист подмигнул. — В семь я тебя жду на Поляковской, у «Трех берез».
           Любка одела самое, как она считала, свое шикарное платье. Правда, оно мешковато сидело на ней, можно даже сказать, висело, — потому как было не по размеру ей, большим. Посмотрела на себя в зеркало и вздохнула: какая же она все-таки страшилище.
           Иолантов ждал у входа в ресторан. В костюме он выглядел еще более представительным. И тут Любка обомлела: как же так, что она обошла вниманием его красоту? Как же так, что она не рассмотрела своеобычие этой красоты? А она была своеобразная, действительно. То есть, то, что лицо у него словно подсвечено было — и делали его таким умные глаза и чувственный рот, она еще у театра отметила — мельком, не придав увиденному особого значения. Но… и все. Типично артистическая внешность. А оказалось, что Любка приняла картину за черновой набросок, тогда как надо было просто правильно составить мнение об уже готовом портрете.
           — Прошу, — Иолантов подставил ей локоть, и Любка, не по этикету, не взяла его под руку, просунув свою, а обхватила с двух сторон ладонями. Точно зацепилась за надежный поручень.
           И сидя напротив артиста и глядя на него, Любка чувствовала, как зарождается и растет в ней новое чувство, которое она прежде и не испытывала. Теперь его красота была ей очевидна.
           — Что будем заказывать, любезная собеседница? — Хорошо поставленным голосом, чуть играя им и от едва заметного холодка в первых слогах переходя постепенно к теплым звукам, спросил Иолантов, и распахнул перед ней книжицу меню.
           — Мне бы сосисок с картошкой, да кислой капустки, — прошептала Любка, понимая, что в ресторанах, конечно, все есть — и те же сосиски с кислой капусткой, — но надобно что-то другое выбрать, такое, что покажет ее с лучшей стороны, как знатока изысканной кухни. В голову, однако, ничего не лезло. Столько книг она красивых прочитала в последнее время, где герои только и делали, что шастали из одного ресторана в другой, а вот закрепились в памяти именно неприхотливые радости, что она себе порой позволяла.
           — Может, омарчиков? — Пропел Иолантов, ласково глядя на Любку. — Или устриц?
           — Я не знаю, — жалобно проныла Любка. Черт бы побрал все эти меню и тех, кто их составляет. Да, никогда прежде она не была в ресторане. И все, что знала о происходящем там, внутри, о еде и посетителях, о мельтешащих официантах и музыкантах, играющих на заказ, было ею почерпнуто из фильмов и книг. И еще, пожалуй, из подслушанных  рассказов.
           Все та же Шмырга со своим кавалером однажды зашла в ресторан — и не он ее пригласил, как и должно, кавалер — даму, а она его, решившая разобраться со своим желудком в столь поздний час. Все это было бы смешно, если бы не грустно. Шмыргу изрядно поносило третий день подряд. На рабочем месте ее просто не было — она каждые полчаса срывалась со стула и бежала в туалет, так что, в конце концов, уставший мастер Копейкин обронил со злостью в голосе:
           — Тебе зарплату платят не за то, чтобы ты на толчке торчала.
           Олька хотела что-то язвительное ответить, уже и рот раскрыла, но тут ее подперло в очередной раз и она, замерев на полувздохе, так ничего и не успев сказать, помчалась опять по проложенному маршруту.
           Как она со своим красавцем в таком полуобморочном состоянии дошагала до ресторана, неизвестно. Известно было другое — то, чем она и поделилась с Любкой, что несли ее туда не ноги, а желание понять разницу между столовской жратвой, от которой, она подозревала, у нее такой конфуз, и ресторанной — с надеждой выправить положение в дальнейшем. Отказ, как ей казалось, от походов в заводскую кухню мог привести к исправности организма.
           И вот там, по рассказу Шмырги, все продолжавшей беготню, и произошло важное событие. Ольку пригласили на танец. Церемонный кавказец испросил разрешения у Шмыргиного кавалера, подставил руку, как Любке — Иолантов, и повел в центр зала. Шмырга должна была изначально отказаться от приглашения и сослаться на плохое самочувствие, что, в общем-то, и соответствовало истине. Но она повела себя легкомысленно, пошла за кавказцем. Оттанцевала два такта и, оставив в недоумении партнера, рванула с места, как спринтер. Вывод же был ее печальный: ресторанная еда вкуснее заводской, но, по заведенной привычке, она еще три дня отмечалась каждые полчаса в туалете.
           Примечание, данное по ходу прошедшего действия, развернулось в авантюрную повесть.
           Вернувшаяся Олька обнаружила, что ее ждут — рядом с церемонным кавказцем — еще два лба, обвешанные со всех сторон густой порослью, так что у одного и глаз не было видно.
           — Ты что себе позволяешь? — спросил кавказец, подступая к Шмырге с явным намерением схватить ее за край блузки. И что у него в голове было, поди знай. Кавалер Ольки, увидав с места какое безобразие разворачивается с участием его возлюбленной, поднялся и направился к эпицентру события. Самый волосатый щедро выкатил вперед, показывая миру, свои желтые зубы. Сделал он это напрасно. Потому что Олькин красавец, самбист с приставкой мастер спорта и драчун по натуре, одним махом вернул кавказское богатство туда, где оно и было, закатав обе губы до узкой, не размыкаемой полоски. Пока второй, организатор провокации, ошарашено вглядывался в закрасневшееся лицо товарища, на котором и волос сменил цвет, он получил сам удар ногой в промежность такой силы, что теперь можно было смело списывать его с танцевального баланса. Здесь все и закончилось. Потому что третий, которого судьба пощадила, мгновенно, не дожидаясь, пока до него дойдет очередь, ретировался, тут же задундел метрдотель, засвистел где-то милиционер, словно все только ждали окончания разборки. Шмырга и ее возлюбленный тоже благополучно бежали. Причем кавалер кому-то на бегу засунул в лицо кулак и строптивой ногой другому оставил на заднице отпечаток туфельной подошвы.
           Олька внесла в повествование и второе примечание. Что, пока шла война, желудок ее оставил в покое, но как только боевые действия закончились, все вернулось на круги своя, причем на бегу сдерживать его порывы вообще практически стало невозможно.
           И теперь Любка сидела рядом с Иолантовым вся в напряжении, ожидая то ли драки, то ли еще какой-нибудь беды.
           Подали что-то несуразное, из заказанного артистом. После третьего бокала Любка изрядно захмелела — и Иолантов еще красивее ей показался. Ел артист много и явно наслаждался едой. Она непроизвольно потянулась к нему — с тем, чтобы излить переполнявшие ее чувства. Любка не ожидала, что Иолантов двинет навстречу ей свое тело. Он наклонился к ней и, влюблено вглядываясь в нее, прошептал:
           — Какая ты красивая!
           — Да ладно вам, — сразу трезвея, ответила Любка. Она понимала, что артист над ней насмехается. Что он затеял какую-то нелепую с ней игру. Что столь очевидна его цель — овладеть ею, и все с той же целью, посмеяться на дурнушкой. Чтобы потом в кругу друзей рассказывать о своем очередном подвиге.
           — Я говорю правду, — Иолантов взял лежавшую на столе руку Любки, легонько ее сжал и вдруг поцеловал.
           Она не смела взглянуть на своего спутника.
           — Мне бы капустки, — зачем-то вновь напомнила Любка.
           — Да далась тебе эта чертова капуста, — поморщился Иолантов. — Смотри, какой шикарный ужин. Ешь...
           Он погладил Любку по щеке — нежно, едва касаясь ее. Рука артиста точно летала.
           — Тебе не говорили никогда, что ты красивая?
           — Нет, — прошептала Любка. Она была потрясена. Хотела поделиться с ним сомнением: ведь ни разу ей никто не сказал, что она красивая. Напротив, как ее только не обзывали.
           — Ты очень красивая, — Иолантов двумя пальцами приподнял ее лицо, всмотрелся в него. Но это движение Любке не понравилось и она отвернула голову. Подумаешь, точно лошадь осматривает на предмет годности в хозяйстве.
           Иолантов заторопился, стал извиняться, видимо, понял, что совершил оплошность:
           — Ты не обращай внимания на меня. Я не прав. Я это машинально сделал. Извини.
           И вдруг — без всякого перехода — спросил, как ее зовут. А действительно, с момента их знакомства и до сей минуты они не знали друг о друге ничего. Даже как звать, не удосужились вызнать. Фамилия Иолантов, к которой приставлена буква В. Василий? Владимир? Вячеслав? Она знала только половину его имени. А он вообще о ней — ничего.
           — Любка. — Она теперь сама подняла голову и с вызовом — как ей показалось, пронизывающе — посмотрела на Иолантова. Ну-ка, пусть теперь он отводит взгляд.
           — Значит, Любовь. —  Иолантов, между тем, взгляд не отвел. Напротив, опять уставился на нее. — Красивое имя. Красивая девушка.
           —  Да перестаньте вы. — Уже с возмущением воскликнула Любка. — Чего врать-то? Можно подумать, красивая…
           —  А меня зовут Вольдемар. Надуманное имя, правда? — Точно не слыша ее, не чувствуя ее настроения, сказал он. — Родители у меня тоже были актерами. Единственного ребенка, меня то есть, с рождения отдавали бабушке, чтобы меньше хлопот было. А та морщилась от такого имени. Называла по-своему. Волькой. Они, кстати, и фамилию поменяли. Были Рубахиными, стали, чтобы звучало красиво, по-артистически, Иолантовыми.
           Любка молчала, слушая артиста.
           Вдруг стал жаловаться, что в театре его не понимают, пошли какие-то наговоры будто он чуть ли не преступник и место его в тюрьме; и вывели его из спектаклей необоснованно, потому что нет равных ему по таланту актеров. Да кто они такие, эти Жилобовский и Дургинин? Быдло, еще не отвыкшее из коровьего вымени молоко пить. А оболгать человека, вообще никаких проблем не наблюдается...
           — Вот ты, Любовь, — после некоторого раздумья продолжил Иолантов, — тоже думаешь, что я обманываю тебя. А почему ты так думаешь, скажи?
           — Потому что меня никто никогда не называл Любовью. — Любка опять перешла на шепот. Ей почему-то захотелось плакать. Какое-то светлое чувство и вместе с тем неподъемное, которому и не дашь определения, ожившее в ней, стало вдруг угасать. Ей захотелось раствориться в возникшей тишине, потому что Иолантов ждал ее слов, что она еще скажет.
           — Раз, — наконец загнул один палец Иолантов.
           — Потому что я действительно некрасивая. А вы соврали, соврали. Сами же, когда мы только встретились, что мне сказали, вспомните.
           — Два. — Иолантов явно не торопился. — Что еще?
           — Потому что… — Любка не знала, говорить ли ей то, что было на сердце, или отделаться какой-нибудь ничего не значащей фразой. — Потому что вы артист. Потому что играете какую-то отведенную вам роль. Точно репетируете.
           — Три. — Неожиданно Иолантов поднялся с места. В ресторане было совсем немного людей. Потому на них не обращали никакого внимания. Мельтешили, но как-то вяло, официанты. Подходили к столикам и что-то спрашивали, видимо, интересовались мнением о принесенной еде. — Застрелить тебя, что ли, негодная? Мало ли я дней провел в бессоннице, думая о тебе? Мало ли посвятил тебе нежных слов, чтобы потом ты — вот так со мной?
          Любка испуганно смотрела на Иолантова: умом он тронулся?
          Иолантов полез в боковой карман пиджака, что-то собираясь из него достать.
          «Пистолет, — мелькнула мысль у Любки и она, с перекошенным от страха ртом, застыла на месте. — Вот и все. Наелась кислой капустки, дура».
          Пустая рука с вытянутым указательным пальцем уперлась в висок Любки.
          — Пиф-паф, — торжественно сказал Иолантов. И добавил, вглядываясь в перепуганную девушку. — Вот это я — играю. А то, что говорил… Забудь.
          — Пойдем ко мне, — сказал он. — Посидим, покалякаем. О том, о сем. Частушки споем. Я даю честное слово, что тебя не трону. Просто хочу с тобой поближе познакомиться. Ты так мне нравишься...
          — А говорите, что не играете, — Любка грустно улыбнулась. — Теперь сцена из какого спектакля? «Совращение некрасивой девушки»?
          Иолантов взял ее за руку, потянул с силой, заставляя встать из-за стола. Любка руку выдернула.
          — Ну, не хочешь, так не хочешь, сама потом жалеть будешь. Я тогда сейчас выйду покурить на улицу. Проветриться немного, в зале жарковато. Ты посиди немного. А затем я вернусь.
          — Мы за ужин не заплатили, — растерянно протянула Любка. Недоброе чувство зародилось, что Иолантов ее использует.
          Артист насмешливо посмотрел на нее. Затем перевел взгляд на оставляемый им стол, на котором громоздились тарелки с остатками еды:
          — Эх ты, девчонка, Иолантова знает не только город, но и вся страна. Потому не я им должен платить, а они — мне, что я их осчастливил своим посещением. Попомни мое слово: сейчас я буду выходить, и за мной побежит весь этот рой официантов с просьбой, чтобы я им оставил свой автограф.
          Лапа тоскливой безнадежности, что и сегодняшний день, начинавшийся как сказка, закончится обыденно, сжала ей горло. И Иолантов, показавшийся ей красивым и в которого она готова уже была влюбиться, был на самом деле мелким мошенником.
         Она скривилась, с отвращением посмотрела на «артиста»:
         — Я не привыкла врать. Я заплачу. У меня деньги найдутся. Идите, чего уж там.