Звук тлеющей сигареты. Часть третья

Юрий Радзиковицкий
Часть третья. Коннотации слова одиночество в творчестве поэтов 30-60 годов XIX века. (М. Лермонтов, А. Кольцов,
 К. Павлова, Н. Огарёв, А Хомяков, В. Красов, И. Клюшников, И. Тургенев, А. Григорьев, А. Плещеев, Е. Ростопчина,
И. Никитин, А. Фет, И. Суриков)

                О, горький век! <…>
                Наш хладный век прекрасного не любит,
                Ненужного корыстному уму,
                Бессмысленно и самохвально губит
                Его сосуд - и всё равно ему…
                С. Шевырев

В год гибели Александра Пушкина, в 1837 году, лирический персонаж Алексея Кольцова решил определиться с очень важным для себя ответом:
Сяду я за стол -
Да подумаю:
Как на свете жить
Одинокому?
То, что это назрело, очевидно из следующего его признания:
Опять в глуши, опять досуг
Страдать и телом и душою,
И одиночества недуг
Кормить привязчивой тоскою.
Ох, этот корм! Как горек он!
С него душа не пополнеет,
Не вспыхнет кровь, а смертный сон
Скорей крылом на жизнь повеет!
    Лермонтовские строки -
Как страшно жизни сей оковы
Нам в одиночестве влачить. –
как бы предвосхитили в 1830 году этот стон безысходности нахождения во власти столь страшного морока как одиночество отдельной человеческой судьбы. И если мы зададимся поискам ответов на вопрос о причинах, позволивших  нашему сумрачному гению тридцатых годов девятнадцатого век горько сетовать: Некому руку подать / В минуту душевной невзгоды?» - то многие из найденных ответов будут схожими с теми, что уже были нами обнаружены в творчестве поэтов двух предыдущих периодов  российской поэзии.
Тут преждевсего неприятие общества, его пороков, страстей, целей и ценностей. Вот некоторые из таких констатаций.
• Лермонтовский взгляд:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее - иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
 И далее в его «Думе» этот вывод приобретает ещё более драматичный пафос:
Толпой угрюмою и скоро позабытой
Над миром мы пройдём без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
Любопытно, что в стихотворении «Смерть (Оборвана цепь жизни молодой…)» Лермонтов переходит на другой уровень обобщения: его поэтического персонажа обрекают на самоизоляцию не пороки и социальные язвы и мерзости общества, от которых он бежит в чертоги своего одиночества, а сама жизнь: её рутинность, однообразие, обыденность, пошлость, тусклость, заданность и предсказуемость.
Устал я от земных забот.
Ужель бездушных удовольствий шум,
Ужели пытки бесполезных дум,
Ужель самолюбивая толпа,
Которая от мудрости глупа,
Ужели дев коварная любовь
Прельстят меня перед кончиной вновь?
        А его широко известные строки:
«И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, -
/ Такая пустая и глупая шутка…», как и такие: «… И дни мои толпой / Однообразною проходят предо мной» (Никто моим словам не внемлет…), - только усиливают это обобщение.
• Каролины Павловой зарисовка.
В толпе взыскательно холодной
Стоишь ты, как в чужом краю;
Гляжу на твой порыв бесплодный,
На праздную тоску твою.
Как ёмко она передаёт природу современного ей конфликта: несовместимости общественного мировосприятия и естественного  чувственного и искреннего порыва  личности. Следствием такого противостояния является погружение неофита в пучину  чуждости, тоски и, как итог,  начало пути по стезе тягостного одиночества, в котором
Не созреет плод;
Будто всё святое
В сердце молодое,
Как на дно морское,
Даром упадет!  (Грустно ветер веет...)
• И как созвучно этим грустным строкам драматическое признание Василия  Красова.  В нём мы видим то же движение к людям в надежде на доброе участие. И ту же хладную безразличность социума. И как итог: 
Я скучен для людей, мне скучно между ними,
   Но - видит бог - я сердцем не злодей:
      Я так хотел любить людей,
   Хотел назвать их братьями моими,
   Хотел я жить для них как для друзей!
   Я простирал к ним жаркие объятья,
      Младое сердце в дар им нёс -
      И не признали эти братья,
      Не разделили братских слёз!.. (Элегия)
И в результате этого равнодушного и  жестокого отторжения доверчивой души, жаждущей любви и справедливости,  на свет появился лик озлобленного одиночества, переполненного ненавистью к миру, так бездумно его не принявшего.  Из-под пера Ивана Клюшникова
 появляется одна из самых вызывающих  инвектив в адрес человеческого общества. Суди те сами о том, какой уровень гнева и оскорблённого самосознания в нём звучит.
Я здесь один: меня отвергли братья;
Им непонятна скорбь души моей;
Пугает их на мне печать проклятья,
А мне противны звуки их цепей.
       Кляну их рай, подножный корм природы,
       Кляну твой бич, безумная судьба,
       Кляну мой ум - рычаг моей свободы,
       Свободы жалкой беглого раба!
 
Кляну любовь мою, кляну святыню,
Слепой мечты бесчувственный кумир,
Кляну тебя, бесплодную пустыню,
В зачатии творцом проклятый мир!
       Кажется, что ещё шаг, и ожесточённый одиночка ринется разрушать старый поскудный мир до основания. Но нет. Прошло всего тридцать семь лет со времени написания этой озлобленной риторики, и хаос 1917 года  вдруг «смазал карту будня» России.
• Николая Огарёва наблюдение.
   Огни, и музыка, и бал!
   Красавиц рок, кружась, сиял.
   Среди толпы, кавказский воин,
   Ты мне казался одинок!
   Твой взгляд был грустен и глубок
    От тайного движенья неспокоен.
Здесь нам видится знакомый уже лик одиночества на пиру жизни. За всем блеском и мишурой шумного веселья пытливый взгляд поэта всё же усмотрел внутреннее состояние бравого офицера, его надлом и странное отсутствие безмятежности, столь ожидаемой в данных обстоятельствах. Хотя автор допускает, что он ошибся: перед ним не одинокий служивый, а «Питомец праздной пустоты - / Сидел усталый и бездушный. (Кавказскому офицеру)
• Николая Щербины откровение.
Все ваши радости - мне скучны,
Все ваши горести - смешны! (Я не приду на праздник шумный...)
• Алексей Хомяков очень вероятно разделил бы эту безапелляционную отповедь. Правда, он руководствовался бы  другими соображениями, исходящими из претензий к человеческому общежитию: в нём существуют межи, что установил «людей бессмысленный закон», и главное – в отвергаемом им мире
Людей безумными трудами
Там божий мир не искажён…(Степи)
• Исповедальность  Евдокии Ростопчиной как бы подводит некую черту под  этой темой порождения одиночества обстоятельствами социального окружения, качествами морально-нравственного климата в нём.
Вот одиночество, когда в толпе, средь света,
В гостиных золотых, в тревоге боевой,
Напрасно ищет взор сердечного привета,
Напрасно ждет душа взаимности святой...
Когда вблизи, в глазах, кругом, лишь все чужие
Из цепи прерванной отпадшее звено,
Когда один грустит и далеко другие,
Вот одиночество!.. Как тягостно оно! ( Есть одиночество среди уединенья…)
Рефлексирующий субъект российской поэзии, оставивший по тем или иным причинам  мир людей, получает благодаря одиночеству возможность в полной мере осуществить самоидентификацию. Оставшись один  на один с самим собой,  он понял, что он и только он может себе ответить на самые «проклятые» вопросы. Печоринский дневник лучшее тому подтверждение: «…И спрашиваю себя невольно: зачем  я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно,  было мне назначение высокое…»  Иван Тургенев в прозаическом стихотворении «Когда я один» живописует такое рандеву с самим собой.
«Когда я один, совсем и долго один — мне вдруг начинает чудиться, что кто-то другой находится в той же комнате, сидит со мною рядом или стоит за моей спиною. <…> Иногда я возьму голову в обе руки — и начинаю думать о нём. Кто он? Что он? Он мне не чужой… он меня знает, — и я знаю его… <…> Ни звука, ни слова я от него не жду… Он так же нем, как и недвижен… И, однако, он говорит мне… говорит что-то неясное, непонятное — и знакомое. <…>  Но он приходит не по моему веленью — словно у него своя воля. Невесело, брат, ни тебе, ни мне — в постылой тишине одиночества!»
Размышления над общениями своих персонажей со своим alter ego, как в приведённом случае,   позволили поэтам этого периода  выявить некоторые системно-образующие состояния  человека в обстоятельствах  личностной изолированности.   Речь идёт о таких состояниях как неопределённость целей и устремлений вкупе с некоторой двойственностью; как переживания забвенности, оставленности, отчуждённости и изгойства; как поиск пищи для прокормления демонов одиночества; как формирование идеалов  душевного стоицизма и ригоризма; как поиск  объектов для общения вне мира людей; как  восприятие некоторых объектов внешнего мира в качестве инвариантов человеческой одинокости; как некий катализатор и условие творческого вдохновения;  как пребывание в мире чар, видений, фантазий, мечтаний и воспоминаний о днях минувших. Всем этим качественным состояниям личности, находящейся в плену одиночества, можно найти множество иллюстраций в текстах поэтов 40-70 годов XIX века. Так  классическим примером неясности устремлений, определённой двойственности  является  лермонтовский «парус одинокий». Ведь «он счастия не ищет и не от счастия бежит!» Да и поиск в бури покоя при одновременном  нежелании принять и негу морской тихой лазури, и «луч солнца золотой», что дарят ему спокойные благодатные небеса, – всё это говорит в пользу явной противоречивости его интенций. В этом плане можно рассматривать и вот такие его поэтические пассажи, как то:
    Молю о счастии, бывало,
    Дождался, наконец,
    И тягостно мне счастье стало… (Как в ночь звезды падучей пламень…)
                ***
   Пусть я кого-нибудь люблю:
   Любовь не красит жизнь мою.
 У Николая Огарёва мы находим развёрнутое описание такого состояния.            
Сижу на месте, а давно
Мне быть хотелось бы в кибитке,
Как все живут, и я живу:
Все недоволен всем на свете;
Зимой скучаю я об лете,
А летом зиму я зову;
В Москве разладил я с Москвою,
В деревне грустно по Москве, –
Кататься буду по Неве –
И стану рваться в степь душою. ( К М. Л. Огаревой)
Ранее здесь уже приводились несколько загадочные строки Алексея Кольцова. Речь идёт о корме для одиночества, о том, чем поддерживать её жизненные силы:
И одиночества недуг
Кормить привязчивой тоскою.
Ох, этот корм! Как горек он!
    В случае Кольцова - это тоска. Однако Лермонтов в признании своего поэтического персонажа показывает, что он для такого прокорма использует далеко не  безопасные формы своего социального поведения.
Ищу измен и новых чувствований,
    Которые живят хоть колкостью своей
    Мне кровь, угасшую от грусти, от страданий,
    От преждевременных страстей!..  (Элегия)
И как тут не вспомнить список жертв, двух одиноких персонажей Михаила Лермонтова, как Григория Печорина: Бэла, Казбич, княжна Мери, Вера и Грушницкий – так  и юную грузинскую княжну Тамару, «свободы резвую дитя», как объект неправедной любви  «изгнанника рая» - Демона. Получив от своей жертвы согласие на любовь и забрав её младое доверчивое дыхание жизни,  он вновь пустился  пребывать в своём  одиночестве, странствуя «в пространстве брошенных светил».
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!.. (Демон)
 И насколько его одиночеству хватит энергии отнятой жизни у «младой девы»  до необходимости поиска следующего адресата своего скучающего пристрастия среди людей?
 Знал ли  великий испанский художник Пабло Пикассо  что-либо  о творчестве Николая Огарёва, когда  писал: «Без великого одиночества никакая серьёзная работа невозможна», не так уж важно. Но как удивляет такая близость мыслей через многие десятилетия. Речь идёт о гимническом отношении к одиночеству как состоянию, дающему всё необходимое для творчества. Суди сами:
Когда сижу я ночью одиноко
И образы святые в тишине
Так из души я вывожу глубоко,
И звонкий стих звучит чудесно мне,—
             Я счастлив! мне уж никого не надо.
             Весь мир во мне! Создание души
             Самой душе есть лучшая отрада,
             И так его лелею я в тиши... (Поэзия)
Евдокия Ростопчина вносит свою лепту в это рассмотрение полезности одиночества.
Есть одиночество под кровом отдаленным,
Где в полночь скромная лампада зажжена,
Но там учёный труд товарищем бесценным,-
И жизнь мыслителя прекрасна и полна.
Иная жизненно важная полезность видится Алексею Хомякову в одинокости – эту возможность сохранить в себе «другость»  через воспитание в себе гордости и стоицизма к превратностям жизни. Ведь целью такого воспитания является овладение своей самостью, исключительностью.
На ясный мир небес, на суету земную, -
Я снова бодр и свеж; на смутный быт людей
Бросаю смелый взгляд; улыбку и презренье
Одни я шлю в ответ грозам судьбы моей,
И радует меня мое уединенье.
Готовая к борьбе и крепкая как сталь,
Душа бежит любви, бессильного желанья,
И одинокая, любя свои страданья,
Питает гордую безгласную печаль. (Элегия)
      С интересным нравоучением к своему горделивому сердцу обращается поэтический субъект Аполлона Григорьева:
И чего же
Надо тебе, непокорное, гордое сердце,— само ты
Хочешь быть господином, а просишь всё уз да неволи,
Женской ласки да встречи горячей... За эти
Ласки да встречи — плохая расплата, не всё ли
Ты свободно любить, ничего не любя... не завидуй.
Бедное сердце больное — люби себе всё, или вовсе
Ничего не любя — от избытка любви одиноко,
Гордо, тихо страдай, да живи презрением вволю. (Элегии)
  В этих строках узнаётся уже знакомый мотив, мотив близкий к хомяковской  тезе: хочешь быть гордым и независимым – отрешись от презренного мира людей, войди в чертоги одиночества, отказавшись от всего суетного, случайного, налагающего  определённые обязательства и прививающие чувство долга.
Но как не были велики и притягательны «полезности» одиночества, однако многие персонажи поэтических творений этого времени  стремятся выйти из-под бдительной его опеки.  И понятно, что не к людскому сонму стремят они свои стопы. Есть другой мир, который если не снимает бремя тягостного одиночества, то в полной мере наполняет живительной энергией бытия. Как разнообразны адреса такого побега у Михаила Лермонтова. Вглядимся в видео ряд, созданный по прочтении ряда его стихотворений. Вот пустынные просторы  родной земли, наполненные смыслами воли и свободы. 
Как нравились всегда пустыни мне.
Люблю я ветер меж нагих холмов,
И коршуна в небесной вышине,
И на равнине тени облаков.
Ярма не знает резвый здесь табун,
И кровожадный тешится летун
Под синевой, и облако степей
Свободней как-то мчится и светлей. (1831-го июня 11 дня)
Их сменяет вид быстротекущих речных волн, движение и шум которых были триггерами дум.
Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея гнется в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум.
Тут был я счастлив… (там же)
  И тут же другая водная стихия, стихия  неистовства морских волн, вечно воюющих с теснинами  каменистых берегов. И это всё в ночной тьме порождает  у поэтического субъекта  размышления о смыслах бытия, полные тоски и покинутости. 
Дробись, дробись, волна ночная,
И пеной орошай брега в туманной мгле.
Я здесь, стою близ моря на скале;
Стою, задумчивость питая.
Один; покинув свет и чуждый для людей
И никому тоски поверить не желая. (Элегия)
И венчает этот просмотр широко известная панорама земли под благословенными небесами.
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
          В небесах торжественно и чудно!
          Спит земля в сияньи голубом...
Однако эта картина великой гармонии, разлитой в подлунном мире, не умиротворяет лирического персонажа, не гармонизирует его душевный мир. Более того, она обостряет всего его внутренние противоречия.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чём?
И ясно, что ему хочется радостей земных, а не единения с небесами, звёздами и Богом.
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел.
  Ему жаждется то, что не даёт ему ни одиночество и ни величавая природа.
И каким контрастом этому восприятию являются картина ночной тишины, воссозданная Алексеем Плещеевым!
Ночь тиха... Едва колышет
Ветер тёмные листы.
Грудь моя томленьем дышит,
И тоской полны мечты...
              Звуки дивные несутся,
              Слышу я, в тиши ночной:
              То замрут, то вновь польются
               Гармонической волной. (Notturno)
Ночная мгла, ветер, шуршание тёмных листов, невнятные звуки, человеческое дыхание – всё это сливается в удивительный ноктюрн,  лирико-мечтательную песнь ночи, гармонизирующий душу и сознание одинокого человека.
В этом выходе в окружающий мир из пределов одиночества можно наблюдать совершенно феноменальное явление. Дело в том, что лирический персонаж поэтических опусов экстраполирует одиночество в окружающий мир. Складывается впечатление, что для поэтического субъекта чары одиночества разлиты в земной юдоли в такой мере, что многие её материальные объекты могут помыслиться одинокими, родственными в этом тем, кто допускает для себя такую мыслительную метафорическую перверсию. Уже упомянутый здесь лермонтовский «парус одинокий» яркий тому пример. И таких «опредмеченных» одиночеств у Михаила Юрьевича имеется в избытке. Тут и «листок, оторвавшийся от ветки родимой», что «один и без цели по свету» носится, и «деревце молодое», что растёт «на тёмной скале над шумящим Днепром», «влача одиноко под луной обломки сей жизни остылой», и старый утёс. Ведь
«Одиноко
Он стоит, задумался глубоко,
И тихонько плачет он в пустыне».
         Льёт слёзы старческое одиночество в тоске по утраченной случайной нежности-участия, что даровала ему ветреная «золотая тучка».
Примечательно обратить внимание на то, чем закончилось обращение внимания Лермонтова на близкий ему образ одинокого дерева, что он нашёл в творчестве великого немецкого гения – в творчестве Генриха Гейне. Речь идёт о стихотворении последнего «Ein Fichtenbaum» (Хвойное дерево). А закончилось оно тем, российский поэт  при переводе изменил смысловое поле  немецкого знаменитого коллеги по перу. И переводчик, он же Лермонтов, лишил читателя возможности встретиться  с творчеством Гейне, заменив его своей персоной. Дело в том, что Гейне в данном его произведении волновала тема любовная. И рассказывает томление мужского начала - слово «еin Fichtenbaum» в немецком языке мужского рода и в стихотворении коррелирует с местоимениями «он» и «его». Более того это произведение входит гейновский цикл «Лирическое интермеццо», навеянного  драматическими обстоятельствами безответной любви молодого немецкого поэта к своей кузине Амалии. Лермонтов пренебрегает темой неразделённой любви, трансформируя её в иную, более близкую ему – в тему торжества одиночества в этом мире: одинокой пальме снится другое одиночество:
В пустыне далёкой
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утёсе горючем
Прекрасная пальма растёт.
Так проходная  частная тема неразделённой любви под пером российского поэта трансформировалась в философскую, в общечеловеческую: в пространстве между «диким севером» и югом, «где солнца восход», всё находится под властью одиночества. Следовательно, мы имеем дело с картиной мира, что сложилась у Лермонтова к концу его жизни (стихотворение  датируется 1841 годом).
Образ солитера,  одинокого дерева, нашёл своё место и в творчестве других поэтов этого периода. Так у Ивана Никитина в одиночестве страждет старый дуб.
От тёмного леса далеко,
На почве бесплодно-сухой,
Дуб старый стоит одиноко,
Как сторож пустыни глухой.
Стоит он и смотрит угрюмо.
      И далее по тексту:
Не знает он свежей прохлады,
Не видит небесной росы
И только - последней отрады -
Губительной жаждет грозы.
А Афанасий Фет  обратил на безысходность судьбы иного страдальца - тополя.
Ты один над мёртвыми степями.
Таишь, мой тополь смертный свой недуг
И, трепеща по-прежнему листами,
О вешних днях лепечешь мне как друг…
Пускай мрачней, мрачнее дни за днями
И осени тлетворный веет дух;
С подъятыми ты к небесам ветвями
Стоишь один и помнишь теплый юг.
Венчает эту галерею несчастных одиночек рябина, чью пронзительную жалобу воспроизвёл Иван Суриков:
«Нет, нельзя рябинке
К дубу перебраться!
Знать, мне, сиротинке,
Век одной качаться».
В этом ряду одиноких ветвистых существ особняком расположился «Одинокий дуб» Афанасия Фета. Его принципиальная непохожесть состоит в том, что не стонет, не плачется, не печалится. Он являет иную ипостась одиночества – геронтологическое  одиночество. Он пережил своё поколение на многие десятки лет. Поэтому в иных временах у него нет ни родной души, ни сотоварищей. Но вопреки времени и жизненным обстоятельствам этот патриарх полон сил и укреплённости корнями на родной земле.
 Всё дальше, дальше с каждым годом
Вокруг тебя незримым ходом
Ползёт простор твоих корней,
И, в их кривые промежутки
Гнездясь, с пригорка незабудки
Глядят смелее в даль степей.
Когда же, вод взломав оковы,
Весенний ветр несёт в дубровы
Твои поблеклые листы,
С ним вести на простор широкий,
Что жив их пращур одинокий,
Ко внукам посылаешь ты. (Одинокий дуб)
И как тут не вспомнить другого одинокого в своей жизненной судьбе патриарха леса, явленного читателем Львом Толстым во всём величии старческой мудрости:
«На краю дороги стоял дуб. Он был, вероятно, в десять раз старше берёз, составлявших лес, в десять раз толще и в два раза выше каждой берёзы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными суками и корой, заросшей старыми болячками. С огромными, неуклюже, несимметрично растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися берёзами. Только он один не хотел подчиниться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
Этот дуб как будто говорил: «Весна, и любовь, и счастье! И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман! Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мёртвые ели, всегда одинокие, и вон я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, выросшие из спины, из боков - где попало. Как выросли - так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Однако для некоторых поэтический персонажей этот дискурс во внешний мир как в поисках жизненной поддержки для противостояния игу одиночества, так и для поиска собратьев  по отрешённости  не имеет смысла. Им близка установка, высказанная Евдокией Ростопчиной:
Вдали сует, молвы и городского крика,
Предаться отдыху, занятиям, мечтам. 
И ведущим образом жизни в таком случае является склонность к мечтам, фантазиям, к созерцанию разного рода видений.
К таким, которым предаётся персонаж Алексея Хомякова:
Ах! я хотел бы быть в степях
Один с ружьем неотразимым,
С гнедым конем неутомимым
И с серым псом при стременах.
Куда ни взглянешь, нет селенья,
Молчат безбрежные поля,
И так, как в первый день творенья,
Цветет свободная земля. (Степи)
    Таким, чем грезит лирический герой Николая Огарёва.
О, хороши мои поля,
Лежат спокойны и безбрежны...
Там протекала жизнь моя,
Как вечер ясный, безмятежный...
   Хорош мой тихий, светлый пруд!
   В него глядится месяц бледный,
   И соловьи кругом поют,
   И робко шепчет куст прибрежный.
И, наконец, таким виденьям, что будоражат кровь поэтического персонажа Алексея Плещеева:
Вот вдали между кустами
Свет в окне её мелькнул...
Как бы жаркими устами
Я к устам её прильнул!
           Ночь бы целую в забвенье
           Всё лобзал ее, лобзал...
           И слезами упоенья
            Грудь младую б обливал...
Но один я… (Notturno)
Но ещё в более лирико-драматичной тональности звучит описание видения в обстоятельствах одиночества в стихотворении в прозе Ивана Тургенева.
«Встают передо мною другие образы… Слышится весёлый шум семейной деревенской жизни. Две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими светлыми глазками, алые щеки трепещут сдержанным смехом, руки ласково сплелись, вперебивку звучат молодые, добрые голоса; а немного подальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже молодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино - и ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара…»  (Как хороши, как свежи были розы)
  Впечатляющая картина, воссоздающая идиллию былого семейного счастья, только усугубляет всю жуть человеческого одиночества. И как тут не согласиться с французским философом-экзистенциалистом Габриэлем Марселем, как-то заметившим, что «есть лишь одно страдание: быть одиноким».