Начальник тишины. 54. На Земле

Монах Салафиил Филипьев
(Начало: http://www.proza.ru/2019/11/16/1101)

     Прямо в прихожей сияющий Влад бухнулся перед Машей на колени и положил к ее ногам букет цветов, который она тут же испуганно подняла. Влад выпалил:
     — Дорогая Машенька, прости меня за все плохое, что я тебе делал. Мне стыдно вспоминать, как я иногда вел себя с тобой. Меня всегда удивляло твое терпение. Раньше я думал, что ты мне просто нравишься, но за эти годы я понял, что люблю… люблю тебя. Я никогда тебе этого не говорил. Я думаю, нам бы хорошо повенчаться. Давай всегда будем вместе.
     — Ты шутишь? — пролепетала Маша, крепясь изо всех сил, чтобы не заплакать от радости.
     — Нет, не шучу! — торжественно ответил Влад, поднимаясь с колен. — Это все он, Маш, это Влас, про которого я тебе рассказывал. Это благодаря ему у меня мозги на место встали. Ну что, согласна?
     — Я люблю тебя, Влад, — с трудом выговорила девушка, глотая слезы.


* * *


     Вернувшись с повечерия, инокиня Неонилла и Ангелина принялись собираться в дорогу. Днем в монастырь позвонил Влад и сообщил, что выкупил забронированные для них билеты на завтрашнее утро. Так что утром им предстояло добраться до аэропорта и лететь в далекий Иркутск к Василисиным родителям.
     Ангелина переживала, как они будут говорить с родителями, как объяснят, что их дочери больше нет на земле. Инокиня ее успокаивала тем, что Господь даст верные слова, только нужно Ему молиться. Она была уверена: родители Василисы поймут, что смерть их дочери вовсе не смерть, а мученический подвиг, с которого началась ее новая вечная жизнь. Мертвой она была, пока жила в притоне, а теперь ожила. И спас ее Влас.
     — Неонилл, а Неонилл, ты хорошо запомнила, что Влас просил от Василисы маме ее передать? — не унималась Ангелина.
     — Запомнила: в храм Божий ходить, молиться, исповедоваться, причащаться, и тогда в будущей жизни они, по милости Божией, непременно встретятся.


* * *


     Войдя в квартиру, мать Власа Татьяна Владимировна почувствовала себя неуютно. Сына дома не было. Все заполнял мрак одиночества. Ей вспомнились долгие годы ожидания Власа из заключения. Промаявшись минут двадцать, Татьяна Владимировна вошла в комнату сына и зажгла лампаду в святом углу. Белый огонек красиво просвечивал сквозь зеленое стекло лампады.
     Мать вгляделась в скорбное лицо Богородицы на иконе «Не рыдай Мене, Мати».
     «Как же Ты претерпела-то? — мысленно обратилась Татьяна Владимировна к Божией Матери. — Ведь Сама говорила, что не можешь Его зреть на кресте распятым… Ох, Родимая. Дай мне силы все претерпеть, что Господь ниспошлет. Дай силы… Грех мне жаловаться. Как же матери мучеников терпели, когда их детей убивали, а я-то что? Мой-то сынушка — просто непутевый неудачник, а не мученик… Помоги ему, Матерь Божия».
     Потом Татьяна Владимировна подошла к окну. Уже совершенно стемнело. Теплый шафрановый свет фонарей освещал улицу. Уютно светились окошки соседнего дома: желтые, красные, голубые, зеленые. Мать подняла взор вверх. В светлом московском небе с трудом можно было различить несколько звезд. Одна из них выделялась яркостью и размером. «Какая красивая звезда и какая странная, — подумала Татьяна Владимировна, — я раньше ее не видела. А, может быть, я раньше сюда не смотрела?».
     Мать присела у письменного стола, заваленного книгами и бумагами Власа. Это были духовные книги, выписки из них и какие-то черновики. Татьяна Владимировна включила настольную лампу, пододвинула к себе открытую посередине тетрадь и прочла:
     «Разве Бог хотел, чтобы была инквизиция?
     Бог не хотел, чтобы инквизиция жгла людей.
     Бог не хотел, чтобы Каин убил Авеля, а затем лилось море человеческой крови.
     Бог не хотел, чтобы мы, люди, мучились от взаимной вражды.
     Бог не хотел, чтобы мы жили без любви.
     Но Бог не хотел и того, чтобы мы были Его бездушными роботами.
     Он любит нас и потому дал нам свободу. Те, кто свободно говорят и пишут против Бога, сами свидетельствуют этим, что имеют дарованную Богом свободу. А, значит, своим антитеизмом они доказывают, что Бог любит нас, что Он не хотел инквизиции и не хотел, чтобы мы мучились, бессмысленно блуждая по тропам черно-огненного безлюбья».
     Мать перелистала тетрадь, ища последнюю запись. Нашла. Там говорилось:
     «Бронзовым мерцали свечи. Легкий прохладный ветерок, как старый добрый друг, слегка касался наших одежд. Пахло медом и чемто еще давно-давно забытым и, казалось, утраченным… Может быть, детством? Светлым детством души. Мягкими волнами струилось пение.
     И было. Господь сподобил меня прикоснуться к Тайнам Своим, причаститься Святых Даров. Чаша — золотая. Тело — белое. Кровь — красная, она как будто только что пролилась, еще теплая.
     И осталось для меня во всей вселенной только несколько слов: свет, тепло, красота и покой».
     «Это он после вчерашнего причастия… Молодец какой», — думала Татьяна Владимировна, целуя строки, написанные рукой Власа.


* * *


     Совсем ослабевший Замоскворецкий забылся тяжелым сном. Утром отец Серафим обещал его исповедать. Сам же иеромонах не спал и шепотом, чтобы не беспокоить раненого, толковал с Архипычем о том, как и что дальше делать. Порешили, что лучше всего Замоскворецкому и Архипычу отправиться на Кавказ, пожить там какое-то время у монахов. Отец Серафим пообещал написать сопроводительное письмо. Потом обсуждали яркие события последних дней и добрым словом поминали Власа. В конце беседы,  отправляясь спать, Архипыч смущенно посетовал:
     — Что-то я не пойму, отче, не растолкую никак, в чем причина… Стал мне Фёдор Михайлович Достоевский сниться.
     — Ты, верно, много думаешь о нем?
     — Думать-то, конечно, думаю, но я ведь и раньше думал.
     — Да… Фёдор Михайлович… — Вздохнул отец Серафим, поглаживая бороду. — Ты вот что: снам особого значения не придавай, а лучше помолись о упокоении его души. Мы о нем помолимся, он о нас. Кто знает, быть может, в его молитвах сейчас нуждается наша Россия.
     — Спаси Христос, батюшка, так я и рассуждал, но для верности и как исповедание помыслов все же решился спросить. Прости, отче честный, и благослови на сон грядущий.
     — Бог тя да благословит.
     Устроившись на скамье на соломенном матрасе, Архипыч перекрестился и, не успев прочесть десяти молитв  Иисусовых, заснул. Сказалась усталость, да и годы давали себя знать.
     В ту ночь Достоевский приснился ему в последний раз.


* * *


     Около семи часов утра Анна проснулась от чьего-то пристального взгляда. В полутьме комнаты у божницы она увидела стоящего в домашнем халате Фёдора Михайловича. В его глазах, обращенных к супруге, отражался огонь лампады. Анна встала, подошла к мужу и, прижавшись к его плечу, спросила:
     — Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой?
     — Знаешь, Аня, — полушепотом ответил Фёдор Михайлович, — я уже часа три как не сплю и все думаю, и только теперь сознал ясно, что я сегодня умру…
     — Голубчик мой, зачем ты это думаешь? — взволновалась супруга. — Ведь тебе теперь лучше, кровь больше не идет, очевидно, образовалась пробка, как говорил доктор Кошлаков. Ради Бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь еще жить, уверяю тебя.
     — Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Я знаю… Зажги свечу, Аня, и подай Евангелие.
     Достоевский открыл Святую Книгу наугад, как он делал в особенные минуты жизни, и попросил супругу прочесть.
     Она прочитала:
     — «Иоанн же удерживал Его и говорил: Мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: Оставь теперь; ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».
     — Ты слышишь, — как-то даже обрадовался Достоевский, — не удерживай, значит я умру… Слава Богу, что вчера священника пригласили. Этот батюшка мне положительно понравился. У него легко исповедаться. Нет в нем, как бы это сказать, тяги к плоти. Эта тяга убивает религию. Я всегда говорил, а теперь совершенно убежден, что лжехристианство продает Христа за земное владение, чем насаждает в умах материализм, а затем социализм и, наконец, уже полный атеизм. М-да. А с этим было легко, как некогда с батюшкой Амвросием в Оптине. И знаешь, Аня, я вчера сказал ему одну очень важную вещь, которую и сам-то только теперь до конца осознал. Я покаялся в мирскости своей. В чем я мирскость увидел? Да в том, что смущался и боялся за судьбу моего неоконченного детища. Ты понимаешь, о чем я?
     — О продолжении «Братьев Карамазовых»?
     — Именно. Анечка, а ведь это маловерие мое! Мирскость моя! Неужели Бог не знает, что я должен сделать, и что мне полезно сделать? Знает. Но мне, червю земному, жаль умирать. Вот яд тщеславия где сказался. Вот где гордыня и богоборчество. Я ведь хотел в новых романах к духовному иночеству призвать, а внутри-то меня, посмотри, что сидело. Значит, не смог, не справился бы. А кто и когда справится — знает Бог. Господь и усмотрит. Может, какое-нибудь дитя… Евангельское дитя, Аня.
     Достоевский тяжело вздохнул, промокнул влажные губы платком и, задумчиво глядя на икону Спасителя, продолжал:
     — Инок — значит иной, не от мира сего. Иночество в этом смысле действительно суть Христианства и относится ко всем христианам, как монашествующим, так и  мирянам. И в этом смысле духовное спасение России только и можно ожидать от инока, от духа иноческого. Путь христианина-инока — путь жертвенной любви, путь смирения и сострадания, путь евангельской детскости и подвига, путь мученический. Это путь скорый и в то же время практически единственно истинный, ведь с уклонением от этого пути теряется сам дух Евангелия и христиане из свидетелей Бога Живого незаметно для себя превращаются в самодовольных и теплохладных антихристиан… Слава Богу, успел я отчасти мысли сии вывести в «Братьях  Карамазовых» и особенно в «Великом инквизиторе». А теперь бы мне только одно: забыть суету мирскую и чистым умом до самой смертной минуты предстоять Богу в своем сердце. Дабы и по смерти от Него не отстать. Я с детства Христа любил, но все казалось, что еще я какой-то важной правды не знаю. Нет ее, другой правды, Аня. Нет другой правды, кроме Христа! А молитва ко Христу — это воздух наш, это жизнь наша!
     — Ну что ты так разволновался, милый? — озаботилась супруга. — Может быть, ляжешь, уснешь?
     — Подожди с этим, Анечка. Успеется… А я и опять повторю: главное для меня — Христос! Те, кто вычеркнули из жизни Христа и заменили его разными организациями, с праведным гневом спросят: «А как же Церковь? Вы что, Церковь отрицаете?» Нет, нисколько не отрицаю! Благоговейно и смиренно склоняюсь перед Ней, ибо Церковь это для меня — Христос, Живой Христос. Он — Глава, а мы суть члены Его Тела. И уж если Христианства нет без Церкви, то и Церкви нет без Христа. Беда многих христиан в том, что они идолизируют, от слова «идол», какую-то «абстрактную Церковь» саму по себе, забывая, что Церковь есть Христос, и что Христос — это главное в Христианстве. Отсюда, из такого забвения, происходят великие инквизиторы всех эпох.
     Тут Фёдор Михайлович хрипло закашлялся. Его изможденное болезнью тело жалко содрогалось.
     — Феденька, Феденька, — Анна бросилась укладывать мужа в постель, — ну что же ты так? Ведь опять горлом кровь пойдет. Запретил же тебе доктор и говорить, и волноваться. Полный покой и тишина. Тишина.
     В семь часов вечера легочное кровотечение возобновилось. В восемь часов тридцать восемь минут великий русский писатель и пророк Фёдор Михайлович Достоевский покинул сей временный мир. Лист численника, не оторванный в тот день в доме Достоевских, показывал 28 января 1881 года от Рождества Христова.


* * *


     Вера Алконост усадила Павлушу рисовать, а сама ушла плакать в другую комнату, чтобы сын не видел. Душа ее в этот день особенно болела. Ей было жалко мужа, сына, себя. Наплакавшись, она как могла помолилась перед старинным деревянным распятием, купленным в свое время в антикварном магазине Бруклина.
     Умывшись, Вера вернулась к сыну.
     — Ну что ты нарисовал, малыш? Показывай.
     Павлик, довольный собственным творчеством, протянул матери рисунок и пояснил:
     — Кораблик нарисовал.
     — Молодец. А что это за цветочек у твоего корабля на флаге?
     — Это клевер, мама.
     Сын бросился к маме на шею, нежно обнял ее своими пухлыми ручонками, перепачканными фломастерами, и зашептал:
     — Мамочка, я знаю, что ты туда уходишь и плачешь. Не плачь, мама! Видишь этот кораблик? Он не утонет, он обязательно доплывет.


* * *


     Телефонный звонок встретил Князева на пороге кабинета в его офисе, куда он вернулся около десяти часов вечера.
     — Слушаю.
     — Слушаешь?! — раздался гневный крик на другом конце провода. — Ты ничего не слушаешь! Ты меня не слушаешь! Я что тебе говорил, князь? Я о чем просил? Я же тебе человеческим языком объяснял, что мне не нужен труп твоего Власа! Мне душа его нужна! Слышишь, князь, душа! Убийца несчастный! Мерзавец! Что ты наделал?! Ты куда его отправил?! Ты хоть понимаешь, что теперь мы его потеряли навсегда?! Почему, почему, вы все так меня ненавидите?! Почему вы меня не слушаетесь?! Я вас ненавижу! Всех! И тебя лично, князь, я ненавижу.
     Князев не слышал последних слов. Он как-то неестественно развалился в кресле, словно потерял сознание. Трубка, намертво зажатая в его побледневшей руке, продолжала говорить:
     — Ладно, князь, оставим это теперь. Это уже прошедший день. Поговорим о дне наступающем. До утра закрывай все дела в Москве. Нужно срочно уходить. После сегодняшнего тобой всерьез заинтересуются органы. Билет для тебя куплен, тебе его привезут в офис. Вылетишь завтра в Нью-Йорк 315-м рейсом Аэрофлота из «Шереметьево-2». И, пожалуйста, думай все время о том, что ты должен, ты просто обязан меня любить.

(Продолжение: http://www.proza.ru/2020/01/29/1534)