Этюд 3. Книга памяти

Алексей Кимяев
КНИГА ПАМЯТИ

Ах, эта память…
 Память постоянно возвращает меня к тому, что было хорошего и плохого в моей жизни. Особенно сейчас, когда ждать этого хорошего и плохого осталось, в общем-то, немного. Во всяком случае, гораздо меньше, чем его было.

 
Мне всегда хотелось вернуться в то хорошее, остановить время и остаться там навсегда. Меня всегда расстраивало, что люди ругаются, даже дерутся, выясняя отношения, а ещё убивают друг друга. Ну разве это так сложно: оставаться добрыми?


Одними из, некогда самых лучших, были воспоминания о моём детстве конца пятидесятых - начала шестидесятых годов, когда меня, счастливого во всех отношениях мальчишку, отправляли на всё лето к бабушке, в деревню Опойково.


 Ах, какое это было время! Время настоящего, никогда не кончающегося СЧАСТЬЯ. Там все любили меня, а я любил всех, даже тех, кого не знал. А не знал я всех, кроме своих родителей и самых близких родных. Поэтому все остальные были мне незнакомы, но от этого ничуть не хуже. Я их тоже любил, а они, конечно, любили меня, во всяком случае, я был в этом убежден.


И как они могли меня не любить? Ведь всё так прекрасно вокруг! Даже этот старый, без одной руки, председатель любил меня. Время от времени он останавливал свою двуколку около ракиты, на которой была подвешена какая-то непонятная кастрюля с плохо пахнущим маслом, смазывал им колёса и неизменно спрашивал: «Ну, что Алешка, скоро тебе в школу?» На что я «изменно» отвечал, в зависимости от возраста: «Восемью», пока был совсем мал, либо «Осенью», когда до школы оставалось совсем немного.


Ах, какая это была деревня! Такой другой не сыщешь на всём белом свете! На берегу глубокого оврага, который деревня охватывала полукольцом, располагалась заброшенная, но, безусловно, самая лучшая в мире кузница. В этой кузнице всегда так здорово пахло, как ни пахло больше нигде. А ещё от неё к оврагу струйкой спускались какие-то странные и интересные железки, много железок. Они удивительным образом напоминали прищепки, которыми мама закрепляла бельё на веревке. Это много позже я узнал, что это были зубья сенокосилок, которые когда-то, очень давно, в доисторические времена, прицепляли к конной упряжи и так убирали хлеб, много хлеба. Я видел бесконечные горы скирд вокруг, оставленные после уборки урожая. Они были здесь оставлены, конечно, для того, чтобы мы, пацаны, залазили на них и спускались как с горки. Правда, для этого нам приходилось делать их более пригодными для этих целей, разваливая их часть.

 
В овраге, начинавшемся за дорогой, напротив бабушкиного дома, была какая-то дырка, уходящая в глубь земли, но оттуда нас постоянно отгоняли, что делало эту дырку ещё интереснее. А ещё напротив бабушкиного дома стоял старый трактор с огромными железными колёсами, который, наверное, никогда и не работал. Но зато работали на нём мы, малышня, садясь на его, такой же старый и ржавый, руль. Мы крутились на этом руле, неизменно зарабатывая при этом синяки и ссадины. Но какая это мелочь! Ведь вокруг было СЧАСТЬЕ.


А какие невероятные по силе воспоминания всплывают от случайно услышанных названий. Всплывают и начинают разрывать сердце.

 Алешня – ручеек с гордым названием «река Алешня», впадающая в реку Таруса, ненамного более широкую, но намного более на слуху. В ней мы ловили пескарей, которых теперь наверняка не сыщешь, в её изрядно убитой человеком родниковой воде. В памяти остались названия наименее глубоких мест: первый брод, второй брод, по которым реку мог перейти даже воробей. По этим бродам мы, малышня, переходили на другой берег «полноводной» Алешни в поисках грибов и ягод. А их там было немерено!

А Прудки, Никола-дол, Гурьево и другие села и деревни, выстроившиеся вряд вдоль тракта, по которому в 1787 году Великая Екатерина пронеслась осматривать «потемкинские» деревни. Пронеслась в экипаже вдоль молодых и стройных берёзок, по этому случаю посаженных. Тогда я видел много пней, едва выступавших из-под земли, и оставшихся как память от того исторически важного для России события.


Удивительно, но где-то недалеко от этих мест в середине шестидесятых годов нашли клад. Его нашли при сносе старого, почти как те пни, дома. Так вот этот клад представлял собой кувшин, доверху набитый большими медными екатерининскими пятаками. Один из таких пятаков подарила мне тётка, но, как говорится, как пришло, так и ушло. Пятаки очень хорошо сохранились, и, возможно, даже не были в обороте. На их реверсе красовались вензель, корона и цифры 1787. Ну не Екатерина же их оставила здесь крестьянам за те ухоженные березки и их совсем не «потёмкинские» деревни? А почему бы и нет?


Возможно, среди этих сёл и деревень тогда уже была, стоящая чуть поодаль, и не «потёмкинская» деревня Опойково, которую сделали такой одним росчерком пера позже. Самую прекрасную на земле деревню снесли, будто то это был старый амбар. Это случилось в начале шестидесятых, когда я уже ходил в школу. А объяснили просто: деревня мешает севообороту. И что это за зверь такой, «севооборот?..» Но, поскольку деревня находилась на самом краю оврага, то этот самый «севооборот» не только не дошёл до него, но и ушёл оттуда где был. Он ушёл потому, что вместе с деревней ушли и люди, которые ради этого самого севооборота и жили здесь в деревне Опойково.


Моя бабушка уехала в село Детчино, центр Детчинского района, или, как она говорила, в «район». Сегодня село стало центром сельского поселения «посёлок Детчино», прилегающего к станции Суходрев. А остальные обитатели Опойково, предки которых, возможно, жили здесь ещё со времен Екатерины, разбежались кто-куда, поскольку нового местожительства им никто и не обещал. Кому какое было дело до этих людей и их судеб. Какое им было дело до Екатерины Второй, Императрицы, "Божиею поспешествующею милостию". Сегодня от деревни остался пнём, ушедшим в землю, топоним «урочище Опойково». Поэтому сюда можно вернуться только дорогой щемящей сердце памяти.

 
 А Село Детчино упоминается в летописях аж с 1444 года. Но какое нам дело до времен конца монголо-татарского ига. Нам всё равно, что любили и от чего страдали наши далёкие предки. Мы же их не знаем. Так зачем нам снова переживать их любовь и страдания. Проще этого не знать. У нас и своих хватает.


А также зачем нам надо знать, что в 1941 году в Детчино находился сектор Можайской линии обороны, а значит и все окрестные деревни были местом тяжелых сражений и линией обороны на подступах к Москве в той страшной войне. Зачем нам знать, что здесь земля вся насквозь пропитана людской кровью, кровью наших с вами предков. Ну зачем? Зачем ворошить прошлое? Ведь есть такая удобная формула: кто старое помянет, тому глаз вон!


Это много позже я узнал, что на раките висела совсем не кастрюля, а настоящая немецкая каска. А дыра, уходящая вглубь земли за старой ракитой, в овраге, и от которой так усиленно отгоняла нас бабушка, оказалась блиндажом, разбитым толи нашей, толи немецкой бомбой, подишь теперь разберись. А что там внутри, не знал никто, поэтому и отгоняли нас от греха подальше. Все, что окружало меня, оказывается, прошло через эту страшную катастрофу. Через катастрофу, где люди не ругались и дрались, а нещадно убивали друг друга во всепоглощающей ненависти. И от этого их ненависть становилась ещё сильней. И от понимания того ужаса, который пришлось пережить всем вокруг, нас с сестрой долго оберегали.


Но и это не всё. Оказывается, здесь когда-то проходила и другая линия обороны, которая была намного страшнее: здесь русский убивал русского. И председатель, который по-доброму разговаривал со мной, оказался совсем не добрым дедушкой…


В начале осени 1937 года мой дед Андрей (которого я никогда не видел, и по малости лет даже не подозревал о его существовании) приехал в конце трудовой недели в деревню из далёкой Калуги, как он это делал много раз. Рядовой, ничем не примечательный приезд. В Калуге он работал на каком-то заводе рабочим, и не собирался насовсем перебираться в деревню, поскольку, это, по тем временам, позволяло неплохо жить. Во всяком случае его дети никогда не знали, что такое голод. А их дома было пять голов, мал мала меньше. Среди них была и моя мать, шести лет отроду, третья по старшинству. Наверное, как и я в своём детстве, она тогда была очень счастлива и радовалась всему тому же, что видел и чему радовался я. Забрать семью в Калугу дед не мог, потому что жена его была крестьянкой. А в те времена они, подобно российским крестьянам до реформы 1861 года, были крайне оседлый народ. Подобно дереву: где их посадили, там они и умирали. Во всяком случае, просто так, им вольную не давали.


Когда дед, тридцати семи лет отроду, приехал домой, то увидел свою любимую жену Машеньку в болезненном жару и председателя колхоза, который силой пытался выгнать её работать в поле. Он объяснял необходимость работы больной женщины какими-то обязательствами колхоза перед Детчинским райкомом партии. Больничных листов в колхозе не давали. Освобождение от работы тогда выдавало только кладбище. Председатель утверждал, что если он не выполнит план, то ему не сносить головы.


Мой дед, настоящий русский мужик, не мог этого допустить и пошёл работать вместо неё, оставив детишек ухаживать за мамой.


Председатель колхоза решил, что такой случайной подмоге не место в поле с бабами, и отправил его строить какой-то овин. Дед у меня был рукастый. Во всяком случае, так всегда говорила бабушка, вспоминая своего Андрюшу. Похоже, что это было действительно так. На сохранившихся фотографиях, вдруг всплывших из небытия после смерти бабушки, пахнуло тем безмятежным временем, в котором молодой крепкий мужчина, с уверенной осанкой, стоит в дорогих сапогах и белой холщовой рубахе. Да, дед мой был щёголем!


Проезжая на своей двуколке, возможно, на той самой, которую не раз видел я, председатель не мог не остановиться около овина, который строили мой дед, мужик-пролетарий, с другими мужиками-колхозниками. «Ну, что, пролетарий, как тебе колхозный труд? Небось в городе то почище будет? Давай работай веселей, мне урожай прятать надо». Так, или приблизительно так, было сказано председателем по воспоминаниям моей бабушки. По воспоминаниям, которые постоянно её возвращали в тот день, когда она так не вовремя заболела, и когда председатель силой её пытался выгнать на работу.


Но мой дед был из гордых. В этом можно не сомневаться. Я это увидел на старых фотографиях. Он излучал такую уверенность, которая не понятна даже мне, живущему сейчас более восьмидесяти лет спустя. Он излучал не уверенность тупого идиота, а уверенность человека, знавшего себе цену.


Он не отреагировал на повисший в воздухе вопрос, осознавая, что не должен «расшаркиваться» перед председателем, как это вынуждены были делать другие мужики, всецело от него зависящие. У деда были другие начальники. Поэтому пусть скажет спасибо, что он вообще вышел работать.


Гордость – это очень дорогой товар, который в то время был не по карману простому крестьянину. Даже ещё меньше, чем белая косоворотка и дорогие сапоги на ногах деда.


Человека, получившего власть над своими односельчанами, не устроило открыто пренебрежительное отношение моего деда к нему. Да ещё когда всё это выказывалось на глазах, у открывших от удивления рты, деревенских мужиков. Конечно, он мог примирительно сказать: «Ух, какие мы гордые…» и укатить на своей двуколке. И это был бы, безусловно, самый правильный выход. Но у него тоже была своя гордость и он продолжал «доставать» моего деда. Он не мог остаться без удовлетворения, как ему казалось, своего неоспоримого превосходства над ним и начал открыто оскорблять его, наивно полагая, что этим ускорит работу. Что и как там было на самом деле, уже точно не скажет никто.
Но мой дед тоже не мог потерять своего лица, чтобы, понурив голову, как деревенские мужики, пролепетать что-нибудь невнятное, вроде: «Буду стараться». Он продолжал гнуть свою линию, и, умело постукивая топором по бревну, продолжал не замечать председателя.


Никто не хотел уступать, и развязка в конце концов наступила. Такая, которая в этих непримиримых условиях и не могла быть другой. Мой дед поднял то, что у него было в руках (а в руках у него, конечно же, мог быть только топор). И с этим топором и видом, не предполагающим никаких возражений, двинулся в сторону председателя, пообещав при этом отрубить ему голову, если тот не уберется сейчас же. Все! Занавес опустился.


Если бы это случилось в другое время, то, скорее всего, этот, в общем-то незначительный, конфликт закончился бы так, как это раньше было не раз между русскими мужиками: синяками под глазами, разбитыми носами и замирением за бутылкой самогона. В тридцатые годы так уже не могло быть.  В то время, чтобы проучить зазнавшегося городского мужика и не стать мишенью для насмешек своих крестьян, он сообщил куда надо – руководству райкома. А они уж найдут на него власть.


Но в момент судьбоносного противостояния они оба ещё не знали, что в июне, после расстрела военачальников во главе с маршалом Тухачевским, начал раскручиваться маховик поиска вредителей и врагов народа, а власть на местах перешла от райкомов партии в руки НКВД. Главный «ежовец» в Туле, отвечавший в том числе и за Детчинский район, территориально относившийся к Московской области, гневно указывал уполномоченным на местах на их политическую близорукость. При срыве поставок зерна, в объемах, установленных партией, не распознать банды диверсантов и вредителей, орудующих там, где сорваны поставки - это потеря бдительности, если не сказать больше! А поставки сорваны были везде!


И вечером того же дня, в дом, где я так счастлив был двадцать лет спустя, пришел тот, кто «разыскал» свою бдительность – оперуполномоченный по Детчинскому району. Ему удалось «найти» и главного члена банды диверсантов и вредителей. Судьба деда была предрешена: его забрали, а через две недели расстреляли.


И что стоила его гордость против пули? Пуля победила. Он был первым, и случайно пойманным «вредителем» в Опойково, поскольку совершенно не имел никакого отношения к сельскому хозяйству и к объемам поставок зерна. Он точил свои железки на заводе в Калуге. Стоило ему не приехать в тот день, и сия чаша его миновала, и тогда был бы найден другой «вредитель».


Это уже потом, в ноябре, урожай «вредителей» в Детчинском районе было собран на славу! Поскольку, если бы его не было, то первым вредителем стал бы оперуполномоченный. А это явно не входило в его планы. Тогда было всё просто: зерно или голова. Но поскольку зерна собирали явно меньше, чем требовалось для того, чтобы и народ прокормить, и продать за границу за золото (так необходимого для подготовки к войне страны, находившейся в осаде), то всё чаще урожай собирали «вредителями».


Деда расстреляли ровно за неделю до шестилетия одной из пяти его любимых детей - моей матери.


Сведения о судьбе моего деда были засекречены на долгие годы. И о том, что с ним случилось, моя бабушка так и не смогла узнать до самой смерти. Она своим сердцем не допускала мысли, что из-за обычной ссоры между мужиками её Андрюшу могли расстрелять. Возможно, отсидев свои десять лет лагерей из-за неуёмного характера, он сейчас, больной и немощный, не может вернуться к ней. Но как только сможет, обязательно вернется к своей так горячо любимой Машеньке. Она, как и многие русские бабы, умела надеяться и ждать. Но в отличии от других, у которых мужей отняла война, ей не прислали «похоронки». Поэтому она продолжала ждать.


 Об этом не узнала и моя мать, никогда не питавшая иллюзий, и поэтому наверняка догадывавшаяся о том, что случилось на самом деле. Но она так и не рассказала о  догадках матери, боясь разрушить её призрачные надежды.


Те самые надежды, которые позволяли оставаться ей доброй старой женщиной, постоянно прогонявшей нас, малышей, от того самого трактора с большими металлическими колесами и ржавым рулём, чтобы мы на нем «не убились». Она, помахивая прутиком, беззлобно приговаривала: «Вот я вас сейчас…».


Она, познавшая ужасы войны и голода, не переставала оставаться человеком. Однажды ни на секунду не задумываясь, она вцепилась зубами в рассвирепевшего финна, который ударом штыка хотел убить её голодного ребёнка, укравшего кусок хлеба. Только благодаря другому солдату-немцу, остановившего финна, она осталась живой. Я даже не знаю, сколько всего страшного было в её жизни. Она старалась не рассказывать об этом. Как я понял теперь, она это делала для того, чтобы не обрушить наши детские надежды на гармонию и любовь, которые обязательно должны существовать в этом мире. В моей памяти она навсегда осталась нарочито суровой, с прутиком в руках, бабушкой Маней.


 Ни бабушка, ни мать, так и не узнали точно, что случилось с дедом, они остались в неведении, и сохранили пусть мизерную, но надежду, на то, что в этом мире ещё может существовать гармония.   Но о том, что это не так, узнал я, много лет спустя, прочитав скупую запись в книге памяти:


 «ФЕДОСОВ Андрей Георгиевич, 1900, место рождения: Московская область, Детчинский р., д.Опойково. Расстрел: 08.10.37.»
Учтен(а) в Москва, Бутовский полигон.


 PS. Мальчуган на фото - Василий, сын расстрелянного деда Андрея, старший брат мамы. В 1941 году "прибавил" себе два года и в возрасте 16 лет ушёл на фронт. Прошёл всю войну. Два ранения. Два ордена: орден Красной звезды и орден Славы III степени. 

(продолжение следует)