VII. Фуражка

Андрей Беляков 2
Алиса Алисова и Андрей Беляков

ФУРАЖКА

    В управлении было тихо. Новость, что Пономаренко пропал при загадочных обстоятельствах, поразила всех. В общем — никто особенно не судачил, но почти у каждого тревожно билось в висок: «а если и я...». Кто знает, на какие задания и кто его отправлял — незамеченными исчезновения капитана не остались, равно как и странный вид после возращения. А времена нынче сложные. Впору вешать плакат: «будь начеку, в такие дни подслушивают  стены, недалеко от болтовни и сплетни до измены». Осторожно пытались спросить Трапезунникова — как-никак любимый ученик, почти доверенное лицо, опять же боулинг этот...  Но тот лишь испуганно шарахался и махал руками. Впрочем, много размышлять было некогда,  — служба есть служба.
     А Трапезунникову — спалось последнее время плохо. Молодой и крепкий организм сбоил, выбрасывал разные фортеля и коленца — вроде того, что  он вместо боулинга пришел в бассейн и удивлялся, почему дорожка мокрая, и дважды перепутал даты представления отчетов — это уже не лезло ни в какие ворота. Он не понимал, в чем дело — но что начало карьеры, так и не начавшись, вот-вот закончится,  — эта мысль оформилась вполне отчетливо. Более всего он опасался теперь наступающей ночи. И не напрасно. Как раз после Крещенья, едва он забылся неверным сном,  — окно в спальне распахнулось, влетел свежий ветер, неся с собой почему-то запахи лавандового поля — как в благословенном Провансе, где Трапезунников никогда не был,  — штора затрепыхалась, взвилась вверх,  — и в зеркале отразились двое: исчезнувший капитан и синеоокая блондинка, оба в форме и при погонах. «Привет, Трапезунников!»,  —  подмигнул совсем не по-деловому Пономаренко (это был он). Трапезунников молча сидел, успев только свесить с кровати ноги, и машинально искал ими тапочки — и не находил. «Да ты не бойся — не призраки мы. Вот,  — предупредить тебя посланы. Кто, как не мы. Надо укреплять арабские тылы — время пришло. Так что собирайся — и отказываться не вздумай. На тебя поставлено. Фуражечку там размерчиком поменьше выбери — остальное само сделается.»  — «К-к-к-а-а-к-кую ф-ф-фуражечку?!..»  — Но зеркало затуманилось, покрылось рябью — и все исчезло; блондинка помахала прощально рукой — и этот жест еще несколько мгновений таял в воздухе — сам по себе, независимо от зеркала. Штора опустилась на место, окно захлопнулось — Трапезунников слышал, как сам собой повернулся шпингалет. И все стихло. На трясущихся ногах и босиком он дошел до кухни, держась рукой за стенку, взял стакан — он выпал из рук и разбился. Махнул рукой — и открыв кран, ладонью зачерпнул воду. Озноб мелкой дробью выстукивал на зубах всеми забытое «Яблочко». 
       ...Утром Трапезунникова вызвали неожиданно. Он шел по коридору — казалось, бесконечному, — и был готов к худшему. «По Вашему приказанию прибыл!»  —  и вскинул подбородок вверх: «умирать — так с музыкой». Но начальник смотрел почти ласково и махнул рукой — «Да ты садись, садись, Трапезунников; не стой столбом».  —  «Такое вот дело, Трапезунников,  — начальник горстью помял подбородок,  — Полетишь в Палестину, в ихние гвардейцы уже записан — тут на тебя и разнарядка пришла».  — Посмотрел в какой-то листок и протянул его Трапезунникову,  — «Ознакомься». Плохо соображая, Трапезунников взял протянутый листок — он был весь покрыт арабской вязью, столбиком; понятны были только цифры: 1, 2, 3...; внизу стояла лихая загогулина с факсимильной печатью.  Он вопросительно поднял глаза.  — «Чего непонятно?  —  Видишь номер 16?»  — Трапезунников кивнул.  —  «Вот это ты и есть»,  — начальник вдруг рассердился.   — «Ну, некогда мне, некогда тут рассусоливать. Берешь разнарядку — остальное все выдадут на складе, командировку в отделе кадров оформишь. Все.» Трапезунников было хотел еще что-то спросить, но начальник строго отпустил его: «Все. Иди.»
     Как ни странно — все были в курсе, и все оформилось на удивление легко и быстро. На складе выдали парадную форму — немного необычную, не нашу; «вы не волнуйтесь, все правильно, по размеру, но фуражечку-то все же примерьте».  «Фуражка!» — ударило током,  — «Фуражку размером меньше надо...». Трапезунников повертел головной убор, сделал вид, что усердно примеряет перед зеркалом — и девушка вдруг сама отозвалась: «Не большевата?  — Может, поменьше?»  — «Да,  — буркнул; недоверие ко всем и ко всему болезненно полыхнуло.  —  Поменьше. На размер. Спасибо.»
     … Тем временем вся пресса — с некоторыми перерывами, не ослаблявшими ее задора,  — с упоением обсуждала, забывала и вновь возращалась к теме очаровательной темноволосой красавицы, заточенной суровыми властями в темницу за совершеннейший пустяк, который она забавы ради везла себе на историческую родину из Индии. Сердобольная общественность лихорадилась,  все распри были забыты — и даже ЖКХ отступило на второй план, чем заслуженно обиделось, и даже девочка с блеклыми волосами в Давосе как-то в тон им померкла,  — смуглоликая красотка с оливковыми очами была несчерпаема, как правильно вырытый колодец с ледяной водой — зубы ломило, но пить все равно хотелось. Что уж говорить — даже премьер не устоял, даже президент,  — все просили помиловать и простить заблудшее дитя, ибо — «не корысти ради, а пользы для»,  — для себя, то есть. Ну, что ж — и нашему Президенту ничто человеческое не было чуждо; и ему были внятны слезы матери, осиротевшей потерей родного дитяти на далекой и неприветливой чужбине, — семь лет не семечки! Ну — а забава, не очень правильная, конечно, мы не одобряем ее,  — но что ж поделаешь!  — «онижедети»,  — чем бы ни тешилось... прекраснее все равно нет. Разве — только Эллочка. Но та уже совсем далека, недостижима и непостижима — ни одному человеческому взгляду и сердцу. Словом — было обещано. Прощение и отпущение. И свет спустился с небес, и даже инозычные заговорили на славянском наречии, и мир проник в людские сердца. Однако, это было не все и даже не главное. Просто ВВ помнил непререкаемую заповедь: «запоминается первая фраза. И — последняя».  Но дорожка красным уже была выстлана —  милосердие  вскрывает любые замки и завовевывает бескровно все замки. И оно смягчило и уравновесило очередность визитов в эти раздираемые — как неутомимым злым гением  —  свинцом и колючей проволокой покрытые красно-серой пылью холмы и равнины и одинаково волоокие народы, их населявшие.
      … А Трапезунников, ошалелый от всего, что произошло с ним за последние сутки — какое-то представительство, какие-то ласковые арабы с острым, как клинок кинжала, взглядом,  — ему даже не дали зайти домой — все завертелось пестрой каруселью, остановилась она только в Вифлееме — да-да, в библейском Вифлееме, но оказался там Трапезунников совсем не по велению своей совершенно безбожной души и еще не познавшего печали сердца. В составе роты почетного караула палестинских гвардейцев ему надлежало приветствовать ВВ на приеме у МА. Он стоял, вытянувшись в струну, — и чувствовал радость и гордость причастности, и что он не только не хуже этих, словно вылепленных из фарфора, но с бронзовым стержнем внутри, немыслимых  арабов, но, пожалуй,  —  чем-то и поувереннее будет. Только мысль о фуражке его сильно смущала — «что с ней делать, когда, и почему на размер меньше». Был подан сигнал. Все замерли — и и так замеревший строй караула совсем уж перестал дышать. Защелкали фотоаппараты — на красном  показались президенты. Трапезунников еще более вытянулся и истончился — насколько было возможно и невозможно — казалось, весь воздух из него вышел, вместе  с душой, — и теперь она со стороны наблюдала за всем этим действом, паря свободно и легко. В отличие от тела, которому это напряжение не прошло даром, — в самый неподходящий (как будто возможен был подходящий!) момент  фуражка вдруг слетела с головы и упала прямо на ковер околышем вверх.  Трапезунников почти умер. И только мысль о том, что надо стоять любой ценой, стоять насмерть — и умереть можно, только когда президенты удалятся,  —  держала его тело в вертикальном положении. Оно висело в каком-то безвоздушном пространстве, без верха и низа, без тьмы и света, без времени, безо всяких ощущений чего бы то ни было — как некая абсолютная и ничем не измеримая величина — и напротив него застыла в неведомом фуражка, отливая золотым шнуром по темному полю, и этот золотой шнур, казалось, и удерживал ее в положении, строго перпендикулярном телу Трапезунникова.
     ВВ тем временем приближался. Он не мог не увидеть этой фуражки, немой мольбой застывшей околышем вверх и зиявшей пустотой освобожденного от головы пространства. Как в ускоренной съемке видела душа Трапезунникова — как приблизился Президент, как — вдруг — наклонился, изящным жестом поднял ее за козырек — нижним краем строго паралельно полу, а тульей — под углом 35 градусов к нему и  околышу («как точно просчитал!  — в доли секунды!  — гроссмейстер!»  — восторженные обрывки теснились в голове Трапезунникова как стадо необъезженных арабских скакунов)  —  и уверенным жестом, но по-отечески нежно, водрузил фуражку на голову Трапезунникова. Умирая второй раз — теперь уже от счастья — он все же устоял на ногах и не шевельнулся. Протокол был соблюден. Миссия выполнена.
      ...Уже через несколько часов вся арабская — не только палестинская — пресса аплодировала, не жалея ладоней и сердец. Гаджеты зависали — все хотели воочию увидеть эти уникальные и такие близкие, родные и незабываемые кадры. Секундный ролик смотрелся тысячи раз на все лады — и слева направо, и справа налево, и был прекрасен со всех сторон — как ни посмотри.  Восхищение, восторг, слезы узнавания — «наш президент!»  — растопили сердца непокорных детей пустыни. «Арабский Восток — наш». И это так и было.
      ...А Трапезунникову дали медаль — за успешное выполнение задания государственной важности. Он завел бархатную тряпочку и каждый день протирал ее, вспоминая добродушных арабов и необыкновенную канафу, жауафу и еще всякие вкусности, каких больше нигде не найдешь. Иногда его взгляд мечтательно уплывал вдаль — он, пожалуй, был бы не прочь еще раз рискнуть жизнью — раз уж без него не могут обойтись. Но ничего такого больше не предвиделось...