Одна сторона кассеты

Сергей Марков 3
ОДНА СТОРОНА КАССЕТЫ

Магнитофон на балконе оставался включенным. Непросто было разобрать, потому что слова наплывали друг на друга, тонули в реве машин, доносившемся с трассы, в пении цикад, смехе и визгах снизу из-за кустов и музыке из бара, и все же удалось выделить три разговора – балкон сверху, слева и справа, за перегородкой. Представьте теплую влажную ночь, россыпи звезд, лунную дорожку до горизонта, многоэтажный корпус санатория, светящиеся окна которого отражаются в море.
Скрипнула дверь наверху. «Хорошо как. Я очень тебе благодарна за то, что мы здесь. Сорок шесть лет…» – «И восемь дней. Мы познакомились с тобой одиннадцатого июля. В шесть вечера». – «Нет, позже. Уже садилось солнце. Я хорошо помню тот вечер – как потрескивала от волн галька и качалась неподалеку от берега белая лодка, в ней сидел старик в широкополой шляпе». – «Я тоже помню старика. Он там все время рыбачил, седой, небритый. По-моему, грек». – «Почему грек?» – «Мне кажется. Возможно, я говорил с ним, спрашивал, богат ли улов?» – «Помню, как твоя тень легла на книгу. А я не поднимала глаз». – «Ты читала «Отверженных» Гюго». – «Верно. Ты ведь не хочешь спать, правда? Мы так давно с тобой не вспоминали». – «Давай, Милочка, повспоминаем. Тебе было семнадцать, мне двадцать один...» – «Но казался ты взрослым совсем. Мне так странно было, что и ты стесняешься. Я помню, ты покраснел, предложив мне вечером прогуляться вдоль моря». – «Ты ответила, что мама не разрешает. Но потом мама разрешила».
«А ведь мы любили друг друга. Правда. Девчонки говорили, что он женится из-за дяди – мой дядя…» – «Самых честных правил». – «Вы такой остроумный, начитанный». – «Простите. И что же ваш дядя?» – «Мой дядя был тогда большим человеком. И девчонки с курса говорили, что Игорь… Игорь – это мой муж, Игорь Олегович Кузьмин, знаменитый фотохудожник. Говорили, что женится он на мне из-за дяди. Я не верила, думала: завидуют, Игорь на Ива Монтана был чем-то похож. На улице и сейчас девчонки оборачиваются. Мы любили. Я и представить не могла себя замужем за другим. Он часто ездил в командировки и командировочные тратил на то, чтобы звонить мне. Из Хабаровска однажды позвонил, и мы чуть ли не всю ночь проговорили. А сейчас иногда сидим на кухне друг против друга, сидим… Но дело даже не в этом. Он стал стариком – незаметно так, тихонько состарился, хотя лет ему немного. Истаскался… Он блестяще начинал. Портрет Сталина с трубкой, который обошел весь мир, – это его, хотя был Игорь мальчишкой, мы до сих пор иногда получаем через ВААП то юани, то тугрики, в чеках, естественно. Хрущев на трибуне ХХ съезда – тоже его. Голуби над Москвой во время открытия Фестиваля молодежи, «Подруги» – белая, китаяночка и негритянка в обнимку на фоне Кремля. Гагарин в первые минуты после приземления, Валя, узнавшая о гибели мужа. Яшин, вытаскивающий из сетки ворот мяч. Пеле. Че Гевара. Фидель. Пленные огромные американцы во Вьетнаме, которых конвоируют крохотные вьетнамские девушки. Сейчас вот Леонида Ильича с Никсоном сопровождал. У Андрея Егоровича на даче бывает, снял его взбалмошную дочь чуть не голой, фотографию на Западе напечатали, был скандал, но Андрей Егорович замял, он любит Игоря… Весь мир на его фотокарточках. Вся наша жизнь. А самой жизни и нету. К тому же он изменяет мне все время. Оборудовал себе фотостудию, модели якобы снимает, а на самом деле самый настоящий бордель там у него. Да и вообще… Казалось бы, все внешне хорошо, как у людей, а может быть, даже лучше, чем у многих. Машина, дача, кооперативная квартира, сын – умница, муж не только по Союзу, но и за границу ездит, даже с правительственными делегациями, фирменное шмотье привозит, с великими и знаменитыми на дружеской ноге… Но это внешне. А внутри – пустота. Любви давно нет. Да и была ли? Скучно. Можно сказать: с жиру бесишься. А мне словом не с кем обмолвиться… Вы понимаете? Я себя потеряла. И нигде не могу найти. А мечтала прославиться на весь мир. Уберите, пожалуйста, руку, не надо». – «Мы же на «ты» перешли, Ир». – «В самом деле? Смотрите, какая луна. Безумная, правда? Если долго в нее вглядываться, можно рехнуться. У меня вообще последнее время что-то с нервами происходит. Если бы не аутогенная тренировка…»
«Туфта все это! Сбацай лучше что-нибудь. Из своей третьей системы». Забренчала гитара, но кто-то зажал струны. «Напрасно вы так, чуваки. Никто из вас не был на Вудстокском фестивале. В этом вся загвоздочка. Старикан Павлов, который верил, кстати, в Бога, называл речь второй сигнальной системой. А в Вудстоке Джо Коккер, Арло Гатри, Джимми Хендрикс сплотили, кровными братьями и сестрами сделали все наше прекрасное племя, причем независимо от поколений. Музыка – это третья сигнальная система. Вы Сантану слышали? А соло Маклафлина? То-то и оно. Поэтому и не может никто из вас называть себя полноценным человеком. Вас раздирают всевозможные комплексы. И дети ваши будут закомплексованными. Это жизнь. Мне грустно с вами, чуваки. Любому андерграунду с вами будет скучно и тоскливо». – «Погнали купаться!» – «Зачем? Душу свою морской волной все равно не отмыть». – «Твои проблемы, хип. Идешь, Валер? Или с хипом разговоры будешь разговаривать?» – «Разговоры буду разговаривать». Вякнула одинокая струна. «Чего такой невеселый, Сань?» – «Да нет». Струна снова вякнула и затихла. «Ты в этом профсоюзном санатории, куда тебя устроили предки, погряз в комфорте и роскоши. Тебя кормят полдниками, Валерий! Витаминами! А мне тоскливо на душе, Валерий. Думаю, куда бы дальше двинуть?» – «А куда дальше-то? В Турцию?» – «Как тебе сказать. Название страны для меня решающей роли не играет. Я думаю, к грегорианцам податься или к мусульманам?» – «В Баку?» – «Нет, скорей всего меня можно будет найти в Тифлисе. Я, кажется, тебе говорил, что у меня там невеста». – «Грузинка?» – «Думаю, нет». – «А что она в Тбилиси делает?» – «То же самое, что и все. А кроме прочего, у нее там муж. Недавно я востребовал на почте письмо – пишет, что душа ее истосковалась по моей». – «И вы всерьез жениться намыливаетесь?» – «В каком смысле жениться? Венчаться. У нее голос, как у Джанис Джоплин». – «Она поет?» – «В минуты страсти». – «А где жить будете?» – «На острове Гомера. Где же еще можно жить. Слыхал о таком острове Канарского архипелага? Там для нас уже пещеру забили. Со всеми удобствами. Даже биде есть – из гранита». – «А как же ее муж?» – «Тебе, старикан, не понять. Мы любим друг друга. А любовь, если это любовь, а не влечение особей, выше предрассудков. К тому же во мне метр восемьдесят девять, а по утрам, когда сны еще не улетучились, почти два.
Предрассудки же все низкорослые. Приземистые такие. И любим мы не только друг друга, но и всех, кто нас окружает. Хочешь, я тебе дам почитать книжонку Махатмы Ганди? Не хилый был чувак». – «Спасибо, не хочу». – «Ты еще к этому придешь. А как наша с тобой сексигерла?» – «Почему наша?» – «Я же тебе обещал. И с ней почти уладил. Ты ее на пляже покорил своим торсом. И на водных лыжах ты не хило прокатился. Но все это суета. Все мы, – и ты, и даже я – жертвы так и не победившей сексуальной революции. А ведь была, была революционная ситуация! Вот что обидно. Тантра могла возобладать и в конце концов искоренить марксизм и весь исторический материализм! Свободная любовь – и только! – диктовала бы законы жизни, в которой любой может просто поиметь любую, будь она даже супругой генерального секретаря… Ну да ладно, чего уж там. Тебе, чувачок, от комплексов срочно нужно освобождаться. По капле из себя выдавливать. Я тебе рассказывал, помнишь, робот на трех языках говорит: вы свободны, мы свободны, создавайте, не будьте создаваемыми, сад наш надо создавать внутри нас самих и быть в нем, свободный человек создает новый мир внутри себя, и любовь создает сам… Короче, наплюй ты, я тебе вот что предлагаю, брат мой. Подадимся куда-нибудь вместе, а? Поближе к Земле обетованной. Пора свою душу спасать». – «Бабок нет». – «Я живу на семнадцать копеек в неделю». – «Сань, ты понимаешь… Тебе сколько лет?» – «Что-то около трех тысяч». – «Года на три ты меня старше? Я понимаю, были у тебя телки… А как увидел ее, как она посмотрела на меня карими своими, будто из глубины какой-то… На меня никто так не смотрел, такими глазами». – «Косыми?» – «Пошел ты! Она чуточку только косит. Когда внимательно смотрит, они у нее немножко раскосые становятся. Ну и что? Наоборот даже… В детстве мы все о бабах мечтали, да? У меня вот чувство такое, будто я о ней мечтал. Еще в детском саду. Не как о женщине, естественно…» – «Кстати. Чуть не забыл. Кэт обещала заглянуть к нам, когда этот глуход дед-десантник ей надоест». – «Точно? Врешь…»
«…А когда через три дня ты уехал в Ленинград, а оттуда в Среднюю Азию, я плакала. Бродила вечером вдоль моря и плакала. Был шторм. Мне казалось, что мы больше не увидимся, что все самое лучшее позади, и я больше никого в жизни не смогу полюбить. И не смогла». – «Милочка, моя милая. Ты такие письма мне писала…» – «А помнишь, ты мне дыню зимой привез из Чарджоу?» – «Помню. Ты сказала, что ничего слаще в жизни не пробовала». – «И всю зиму ты за мной ухаживал. Ночью, когда забрали папу, ты примчался, уверял, что папа ни в чем не виноват, никакой он не вредитель и вообще все это с промпартией… Ты говорил: «Разберутся, обязательно разберутся». Не разобрались». – «Наверное, не было у нас в стране дома, в котором не звучали эти слова: недоразумение, ошибка, разберутся». – «Помнишь, мы ему передачи носили в Бутырку? А помнишь, мы поехали в Сокольники ранней весной…» – «Ты промочила ноги, я тебя отогревал в каком-то подвале у печки, а ты плакала, думая о папе. Потом Маяковского мне читала». – «Он был моим любимым поэтом. Мне казалось, что даже Пушкин, хоть он и гений… Какая глупая я была. Через три года, когда нас везли в столыпинских вагонах через всю Россию, я не Маяковского, а Пушкина читала. «Медный всадник». «Осада! приступ! злые волны,/ Как воры, лезут в окна. Челны/ С разбега стекла бьют кормой./ Лотки под мокрой пеленой,/ Обломки хижин, бревна, кровли,/ Товар запасливой торговли,/ Пожитки бледной нищеты,/ Грозой снесенные мосты,/ Гроба с размытого кладбища/ Плывут по улицам!/ Народ Зрит Божий гнев и казни ждет…» – «Помнишь, в конце лета на Волхонке я тебе сказал, что Сталин…» – «Я прошу тебя!» – «Глупая… Неужели ты до сих пор…» – «Нет. Ты знаешь. Но не надо. Ты же обещал мне». – «Хорошо, хорошо». – «И вообще… Сталин… Да разве мог бы один человек, каким бы он ни был, уничтожить шестьдесят миллионов! Это глупо, это подло – все валить на Сталина. Жернова системы и без Сталина мололи бы народ». – «Я в этом не согласен с тобой, Милочка. Если бы Ленин прожил еще…» – «Не будем спорить. Ладно? Когда в Сокольниках ты целовал меня в подвале, утешал, я еще ничего не знала, не понимала. Верила, папа вернется, только очень боялась за его больные легкие. В июне ты мне сделал предложение, уехал на месяц и потом мы поженились. И ты всю жизнь вспоминал меня в подвенечном уборе». – «Но особенно часто я тебя вспоминал вот здесь сидящей, на берегу, с «Отверженными». Я еще, помню, раздумывал по дороге: мне идти в поселок на Мыс или по берегу». – «Вот было бы смешно, если бы ты пошел по дороге, и мы бы никогда с тобой не встретились». – «Действительно, смешно». – «Ты свадебное платье мое помнишь?» – «И мамины фильдеперсовые чулки». – «Платье мне было велико, мы с мамой его всю ночь перешивали, отпарывали кружева. Его и сейчас можно было бы носить. В войну мама обменяла платье на крупу. А написать мне об этом побоялась». – «После свадьбы мы жили в Малаховке у деда». – « У нас с тобой в буквальном смысле был медовый месяц. А куда потом девались пчелы?» – «Не знаю. Участок отобрали, как только деда… Дедушка такой старенький, такой добрый – а оказалось, что рыл из Исторического музея подкоп под Кремль. Какой все-таки кошмарный бред! И верили этому, если не все, то почти все. Я понимаю нынешнюю молодежь, которой все это дико и смешно. Что там средневековье! Верили, даже мои родственники, родная мамина сестра верила, что я с сообщниками готовила вооруженный переворот, чтобы отомстить за папу… Слава богу, ты был в отъезде, когда за мной пришли. Я не знаю, что бы ты сделал. Я до сих пор благодарю за это судьбу». – «А помнишь, какой счастливый у нас с тобой был весь год до этого? Я почти не уезжал из Москвы, и если пораньше удавалось освободиться на работе, мы гуляли…»
«…Настоящих мужчин уже очень и очень мало, к сожалению. Не в обиду вам будет сказано». – «Ирочка, мы же днем на «ты» перешли». – «Мужество, верность, самопожертвование… Только в романах можно об этом прочитать. Муж мой по характеру – баба. Влечет его, точно щепку, бурный мутный поток, в котором дрянь, мусор, горелые спички, пробки от бутылок, презервативы использованные, а ему кажется, что он сам плывет по волнам. Ничего сам решить не может – или другие, или я решаю за него. В общем, я и лошадь, я и бык, я и баба и мужик. Ты не знаешь, как это утомительно, как хочется быть женщиной, чтобы не ты, а за тебя хоть кто-нибудь решал, пусть командовали бы, хочется быть податливой и капризной. А я и сама в себе женщину перестаю чувствовать. Понимаешь? Если бы не аутотренинг, я и не знаю…» – «И что же тот настоящий мужчина, о котором ты рассказывала, в прошлом году у моря?» – «Он на руках меня в море заносил. И привез однажды полную машину роз. А в общем, ничего оригинального – достаточно пошлый курортный романец без продолжения». – «И много у тебя было таких?»
– «Неужели тебя это интересует? Расскажи лучше о себе. У тебя жена, дети? Впрочем, не хочешь – не рассказывай. Меня это не интересует. Ты сказал, что фигура красивая. Знаешь, еще пару лет назад я была ужасно толстой. Но с помощью аутотренинга двенадцать кило сбросила. Обожаю пирожные и убедила себя в том, что к ним равнодушна. И вообще к сладостям. Ты всегда один ездишь отдыхать? Скажи, только честно, если б меня не было, ты бы другую здесь нашел? Конечно, что я спрашиваю. И то же самое бы ей говорил». – «Не то же самое». – «Ты циник. Да?» – «Местами». – «Как ни странно, мне нравится, что ты не скрываешь этого. Сколько у тебя в этом году было женщин? Что ты делаешь, дурачок, люди же кругом… Слышишь, старички наверху воркуют? Они такие трогательные, я видела, как они в беседке какую-то книгу вслух читали. Ну не надо, не здесь… Не торопись ты, глупый, мы же с тобой взрослые люди. Почему вы нас за людей не считаете?» – «Кого – вас?» – «Женщин. Вы все только одного хотите… Почему, собственно? Говорят – равноправие. А в правительстве только мужчины. Убери руку, я прошу! Ты хочешь, чтобы я тебя выгнала? Уходи. Нет, уходи». – «Ну что я такого сделал?» – «Впрочем, ладно. Но говорю тебе откровенно – только на зло мужу, который, я уверена, в эту самую минуту мне изменяет в каком-нибудь гостиничном номере или на какой-нибудь обкомовской даче, где его часто поселяют. В сауне, небось… Так получай той же монетой, Игорек! Только не торопись. Ненавижу мужчин, которые торопятся…»
«…Был старикашка Валера, его все дразнили «холера» за то, что зимою два раза чумою болел старикашка Валера. Мой друг Костя Баринов – гениальный сочинитель лимериков. Но и он бы согласился: Саня – это уровень! Здорово, Кэт! Чего так долго?» – «Да ну его! Этот старик не только глухой, как пень, но и в полнейшем маразме, принимает меня за какую-то другую, на каком-то берегу… Дура я. Валерочка, ты не спустишься в бар, там еще открыто, принеси, пожалуйста, будь так добр, апельсинового сочку мне, а?» Хлопнула дверь. «Поднадоел, значит, этот контуженый со своими воспоминаниями?» – «Прекрати!» – «Ты же сама говорила… Вздернутая ты какая-то. Вы с ним вдоль моря гуляли? За ручку?» – «Скажи, Саш, что, по-твоему, главное, самое ценное в человеке?» – «То, что противоположно ненависти. Потому что ненависть ничего не может породить, кроме ненависти. Это еще старикан Будда подметил. Любовь – я так считаю». – «К ближнему? Каким бы этот ближний ни был? Лжецом, карьеристом, убийцей… Так? А око за око? Я все больше убеждаюсь в том, что в христианстве отсутствует элементарная логика. Но, может быть, она и не нужна – логика?» – «Старикашка Валера вернулся. Все, Кэт, я соскок делаю». – «А зачем ты меня звал?» – «Валера неровно к тебе дышит». – «Что-то я не заметила этого». – «Он в комплексах весь. Общнись, хоккей? Расскажи ему про своего мощного старика. Shit! И на хрена, спрашивается, они тут десантировались, форсировали, «за Сталина!» орали. Жили бы мы сейчас, как в ФРГ, на «опелях» и «мерседесах» раскатывали, пиво баночное пили, если б не эти фанаты со своим массовым героизмом. Fuck! Шучу, конечно. У меня у самого дед воевал. Пойду я все же душу свою измученную погружу в пучину. Не серчай, я вернусь. Рано или поздно».
«…Мы с тобой гуляли по Зарядью, Маросейке, Покровке. По заасфальтированному, уже без трамвая Арбату. В кино ходили – в «Арбатский Арс», в «Карнавал». А в «Праге» было самое вкусное мороженое. Я восемнадцать лет не видела Москву, но мне кажется, там узнала ее лучше, чем когда жила в ней. Я вспоминала каждую трещинку в асфальте нашего двора, тополиные пушинки, плавающие в лужах, ограду, вдоль которой ходила в школу… Весь огромный город оттуда мне казался живым, родным, теплым. Даже имя само – Москва. «Партия, внимание! Как сидите, так идти. В строю не разговаривать, выполнять все требования конвоя!» И – «Как часто в горестной разлуке,/ В моей блуждающей судьбе,/ Москва, я думал о тебе!/ Москва… как много в этом звуке…» – «Ты плачешь? Милочка…» – «Ты знаешь, я думаю, что могла бы и не выдержать, не будь в памяти у меня нашей Москвы. Помнишь, на Маросейке моросил дождь, и мы с тобой поссорились, и я ушла, а ты меня не догнал?» – «Не помню. По-моему, мы никогда с тобой не ссорились». – «Мама уверена была, что ты сразу разведешься со мной. Тебя ведь вызывали…» – «Не будем об этом». – «Почему? Я вот вспоминаю сейчас, глядя на эту лунную дорожку, на звезды, и такое ощущение, что не со мной все было… и не так все было страшно…» – «Я приходил к твоей маме по вечерам, мы пили чай с малиновым вареньем. «Это Милочкино любимое варенье, – говорила мама. – Она такая маленькая. Она самая маленькая по росту была в школе». – «Я и выдержала, может быть, потому, что маленькая. Сперва ничего не получалось, я никак не могла выполнить норму. Но и триста граммов хлеба мне почти хватало. А другие быстро превращались в доходяг. Потом я наловчилась и стала норму выполнять. И вообще, маленьким легче там: вохровцам и уркам нравились видные женщины, с формами. Была у нас необыкновенно красивая пышная хохлушка Галя. Она вроде бы приспособилась поначалу, веселилась, песни украинские пела – а потом повесилась в бараке на простыне, когда все на работе были. Замучили ее. И другие были… Я каждый день и каждую ночь думала о тебе». – «Я тоже думал о тебе, Милочка». – «Полгода ты мне не писал. А мама все намекала, но я только потом поняла, что ты на Финской. И узнала, что ты ранен. Я ведь чувствовала». – «И я чувствовал, что ты чувствуешь, и еще больней от этого было». – «Когда началась война, я была в штрафной командировке. На развод вышла одна женщина, хрупкая, вроде меня, и закричала, что Сталин убийца. Больше мы не расслышали ничего, потому что у ворот, как всегда по утрам, баянист играл «Широка страна моя родная». Женщину увезли, а нашу бригаду отправили в штрафную командировку. Там, в тайге, в общем-то неплохо было. Только голодно. И уголовницы. И днем иногда темно становилось от мошки. Или в глазах темнело от усталости. А мне казалось, что чем хуже, тем больней мне… что пусть крохотную, но частицу твоей боли я себе беру. Как у армян: цаваттанэм. Я знала, что ты на фронте, под пулями. Вы с мамой думали, маленькая, слабенькая, а я день и ночь могла работать. В конце сорок первого я попросилась на фронт и потом много раз просилась, хотя не имела представления, что это такое – фронт. Но ближе к тебе. Мне так и не ответили». – «А я, Милочка… я никогда тебе раньше не рассказывал, но под Киевом и потом… Мы поднимались в атаку, шли на пулеметы, на танки с криком «за Сталина!», но про себя я твердил другое: «За Милочку мою». Я был уверен, что придет Победа и объявят амнистию, и мы будем с тобой. В ноябре сорок второго выходили по болотам из окружения.
Есть было совсем нечего. Однажды ночью мы с товарищем отправились в деревню, чтобы раздобыть еды. На обратном пути, напоровшись на немцев, заблудились, товарища я потерял. Огромные звезды светили над лесом, мороз. Я шел, шел и увидел тебя на берегу моря, вот тут, с «Отверженными», и ты позвала меня. Оказалось, что я заснул чуть ли не на дороге, а по ней проехали немецкие мотоциклисты, но я был уже шагах в двадцати, в ельнике. Ты меня туда увела. От смерти».
«…Валерий, ты веришь в Бога?» – «Не знаю». – «И в церковь не ходишь?» – «Был на Пасху». – «Я всю ночь на Пасху стояла в маленькой церквушке на Волге и плакала… Ты хоть крещеный?» – «Да. А может, нет. Не в курсе». – «Не в курсе? Да как же ты живешь-то?» – «Живу». – «А меня мама втайне от отца окрестила. Знаешь, почему я плакала? Мне жаль его было – Христа. За что его распяли? Он добрый был. Больных исцелял, мертвых воскрешал. И окружали его не такие уж плохие люди. Каждого можно было понять, а значит – простить. Каждый со своими болями, как Пилат, у которого ужасно болела голова. У каждого мать была, братья, сестры, дети. Но он нес им то, без чего человек не может, но чего и боится больше всего на свете – веру. В доброту. В чистоту. В справедливость. И его распяли. Вера – это ведь и бессмертие, но и осознание того, что мы смертны. Наши тела во всяком случае. А для подавляющего большинства, для массы нет ничего дороже собственного тела, которое так часто помогает забыть обо всем. Но богов убивают. Для того они и боги, верно, Валерий? Не может быть живого бога. Это абсурд, ведущий к фашизму. Боги для того и приходят, чтобы их убивали. Ты согласен со мной?» – «Согласен». – «Но никто так зверски не разделался со своим богом, ни один народ – как мы. И прощения не будет, сколько бы его ни просили. Конец света может наступить в отдельно взятой стране, сказал один мудрый человек. Ты слушаешь меня так внимательно… Вру я все, не верь! Я плакала тогда в церкви не потому, что мне распятого Христа жалко. Себя мне жалко. Себя. Больше никого. Потому что каждый человек должен сбыться. И сколько бы я себя ни убеждала в том, что мои страдания… Нет. Ничего бы я не могла. Я не могла бы быть сестрой милосердия в лепрозории». – «Где?» – «В больнице для прокаженных. Раньше я уверена была, что смогу. Но нет, я обыкновенная. Как сто тысяч других в России. Буду жить, рожать, воспитывать, по магазинам ходить, в очередях стоять… Мне холодно. Обними меня покрепче. Ты такой сильный спортсмен. Хорошо быть спортсменом? Ты когда-нибудь в чем-нибудь сомневаешься?» – «Естественно. Как все». – «Но не все же имеют такие бицепсы. А в вечную любовь ты веришь?» – «Верю». – «Потому что ты еще мальчик. Любовь, любовь… Какая там любовь! Смотри, огоньки на горизонте мерцают… Я не люблю город, хотя родилась в Москве и прожила там всю жизнь. А вот море – это настоящее. Нам больше всего в нашей искусственной, придуманной кем-то за нас жизни недостает настоящего. То есть вечного. Какая любовь, если никто ни во что не верит и никто не уверен даже, будет ли жив завтра! Твердят по телевидению, по радио, что на каждого человека столько-то тонн взрывчатки. Что достаточно чьей-либо ошибки или просто каприза – и за несколько минут кончится все. Не будет и никогда уже никто не узнает о том, что были на земле египетские пирамиды, Галикарнасский мавзолей, висячие сады Семирамиды. Были Моцарт, Бах, Сократ, Рафаэль, Достоевский… Никогда никто не узнает, ты только представь себе! Какая может быть любовь, вера, надежда в человеке, в котором с пеленок взлелеивают страх и неверие? Да плюс еще рабство, которое нам вогнали в кровь… Как ты думаешь, в тебе есть задатки личности?» – «Кто его знает». – «Мы все никакие – в этом-то все и дело. Мне кажется, Валерий, что мы… Ну что ты на меня такими умоляющими глазами глядишь? Трахнуть хочешь? Да? Мы тени других людей. Которые были или которые будут…»
«…Мы ждали амнистию – в сорок четвертом, сорок пятом… А в сорок шестом мне добавили срок, и если бы тогда ко мне не приехал…» – «Опять-таки чудом мне удалось добиться, помог Волоков, верней то, что мы с ним замерзали в одном окопе на Финской. Бывают чудеса. Редко, но бывают. Говорили, что Волоков страшный человек, зверь… Но я ему всю жизнь буду благодарен». – «Ровно десять лет мы не виделись. У меня почти не было зубов, волосы поредели. Когда мне сказали, что ты приехал, я чуть в обморок не упала. Не хотела выходить. Но еще страшней было умереть, так тебя и не увидев». – «Та ночь, когда я сел в поезд, чтобы ехать обратно в Москву, для меня была самой страшной в жизни. Я представлял, как ты возвращаешься в барак, залезаешь на нары… Я все проклинал. Если бы кто-нибудь мог услышать мои мысли, меня на месте бы четвертовали на Лубянке». – «А потом снова были твои письма, в которых они ничего не понимали, а я понимала все, каждую запятую. И был Магадан, где у нас повторился медовый месяц, только без дедушкиных пчел, и паспорта у меня не было». – «И потом Москва – Покровка, Маросейка…» – «В день открытия фестиваля, когда кружили над Москвой белые голуби, на Ваганьковском маму хоронили. Она так и не смогла до конца поверить, что дождалась меня». – «И я долго не верил. Верней, казалось, что все может повториться. Вернуться на круг». – «Здесь все изменилось… Кроме моря. И луны. И магнолии пахнут так же. Мы с тобой вчера вечером гуляли, ты стал бросать камешки в воду, и мне вдруг почудилось, что не было этих сорока шести лет…» – «Слышишь, внизу о Достоевском кто-то говорит? Я недавно читал его дневники. Знаешь, что он сказал жене перед смертью? «Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе даже мысленно». – «Спасибо тебе». – «Тебе спасибо, Милочка. За то, что ты есть. Пошли купаться?» – «Пошли. Я с тех пор ни разу не купалась ночью. А нас обратно впустят?..»
Кассета закончилась.