Ублюдок

Руслан Измайлов
     Я сидел за кухонным столом и покачивался на табуретке, одной рукой держась за край стола, а второй же управляясь с зеленой грушей; откусывал от неё по чуть-чуть и рассеянно осматривал внутренности груши. Мечта скульптора: какой податливый материал. В ближайшей от кухни комнате суетился отец: починял дверь, или, может быть, не дверь - но что-то скрипело и жаловалось. Все старики одинаковые. Отец торопился: день близился к полудню, а ему нужно было успеть посетить и своё присутствие (отсутствие, шутил отец), и какой-то там сервис, и насос для полива огорода поменять, и куда-нибудь ещё, верно. Матери не было дома, её дома не было, не было дома её, её было - не дома, - я игрался словами в бестолковице и откровенно скучал. Чтоб развеселиться, попытался повертеться на табуретке таким образом, чтобы только одной её ножкой упираться в пол, стараясь при этом как можно меньше держаться за край стола. Последовали ужимки. Груша была терпка и совершенно мне надоела. Огрызок-выкидыш полетел в мусорное ведро через всю нашу большую кухню. Балансировать на одной ножке было трудно, и всё моё внимание обратилось на этот важный процесс. Я добился того, что стал упираться почти одним мизинцем в скатерть стола, высунув от напряжения язык. За окном же стояло морозное солнце, и всё моё мясо, все кости и все наросты трепыхались от предчувствия чего-то радостного и неизъяснимого. Продолжая балансировать, я пару раз негромко взвизгнул, без особой причины, просто так; закатив глаза прислушался к звукам в доме. Половица под табуреткой взвизгнула в ответ, и я засмеялся. А если по-ослиному замычать? Я замычал по-ослиному. В соседней комнате стало подозрительно тихо. Я перестал мучать табуретку и прислушался. В коридоре почувствовались, именно почувствовались, грузные но почти бесшумные шаги. В кухню вошёл отец. Нахмурившись, чиркнул меня взглядом как таракана. Ну нет, конечно не как таракана, што я. Чиркнул взглядом как праздного ребенка, как цветущее деревце, что попадает в глаз не в такт взрослым тяжёлым мыслям.
     - Уроки-т сделал, а? Сидит. Мать проверит - смотри.
       Отец был недоволен - это выдавалось не интонацией голоса, а скорее особой тщательностью движений.
     - Какая мать? - я сделал притворно-удивлённое лицо, поднял голову на отца, и стал бегать глазами туда-сюда, избегая при том отцовских.
     - Какая. Такая! Дурак! А ну брысь отсюда, расселся! - лицо бати потемнело. Тут же он увидел мою недоеденную грушу, что всё же не долетела до ведра. Нахмурился ещё более, подошёл и пнул грушу ногой. Груша ударилась об ведро, оставив кровавый отпечаток, и осталась валяться подле.
     - Дурак и свинья. - подчеркнул отец, но уже спокойней. Подошёл к холодильнику, открыл, с усилием достал массивную кастрюлю, поставил её на стол, закрыл холодильник, чуть постоял просто так. Нет, не просто так. Медленно посмотрел на меня.
     - Ты мне эти свои дурости брось. Не уважаешь - так сопляк ищё, вырастешь -  узнаешь как оно. А языком пустомелить не позволю!
     А я и не пустомелил, но в ответ состроил плачущую и вместе с тем комическую мину, и показал отцу язык, стараясь высунуть его как можно длиннее, да ещё и потрепыхал языком, приятно больня корень нижними зубами. Кстати, язык аккуратно помещался меж двух клыков. От этого во рту становилось уютно.
     Отец ударил кулаком в стол, но не очень сильно. Хотел сделать ещё чего-нибудь впечатляющего, но под рукой были скушные и совсем не боевые предметы, поэтому он ударил стол ещё раз, уже другим кулаком; праведный гнев его шелушил кожу на моей воздушной голове, а запах его трехдневного пота внушал тревогу и желание поесть снега (я уж не знаю почему). Главное - ударил не по столу, а именно в стол, словно нанося удар живому противнику. Видно было, што его клешням стало больно от таких поступков, но отец постарался не показать виду, как и полагается честному дураку. Ну не дураку, не дураку.
     — Бать, ты чего. Я просто хотел спросить, какую-такую мать ты имел в виду. Чего ты.
      Я почти што испугался и решил сыграть совестливость - подыграть отцу, чтобы в неожиданный момент его еще более огорошить. В чем был смысл этой жестокой игры - разве я знал? Мне было хорошо и радостно без видимой на то причины, и я хотел раззадорить отца, хотел опустошить его, чтобы и он тоже смог вздохнуть этого сливочного ледяного солнца, чирикнуть в ответ невидимым вездесущим птичкам, расхохотаться самому себе. Я был неправ. Я был прав. Какая разница.
     По всему дому, даже и на кухне, были расставлены фотокарточки матери, и везде она была счастлива, всюду улыбалась; для нее не было другой погоды, другого солнца, она и знать не знала ни о присутствиях, ни о насосах. Она знала только это солнце, освещавшее её, и какую-то свою материнскую и женину радость. Я смотрел на отца, и мне думалось, что он просто не умеет найти эту простую, а потому сложную лазейку из своих непролазных мыслей. Мне было жаль его.
     — Покривляйся мне, покривляйся. - Отец пристально посмотрел на меня, держа клешню на крышке кастрюли. На уголке крышки блестел заяц, и это было красиво. Я не хотел смотреть отцу в глаза.   
— Вот придет мать - всё скажу.      
— А куда она придет? - искренне спросил я, всё не отрывая глаз от кастрюли.
     — Сам увидишь. Раз я сказал - значит, так и есть. Это я знаю. А ты - сопляк. И молчи. Молчи!
     Лицо отца вскипело, его широкое скуластое лицо с бутончиком родинки под нижней губой. Когда я смотрю на эту родинку, то нечаянно ожидаю, што она вот-вот проклюнется и из неё вырастет цветок.
     — Пап... Ну если ты знаешь, то зачем об том говорить? Она ведь на рынок ушла? Ну так и вернется. Чего о том? А ещё нам учитель говорил...
Отец резко прервал меня:
— Твоё дело – слушать и помалкивать. А не отца дразнить! Болван! Учитель... (резко присмирел) Что учитель?      
Я немного подождал, помотал головой вправо-влево, чтобы внутри все закружилось. Продолжил:
— Учитель сказал, што слова сбываются ежли в них верить. А как это - верить?
Отец поднял клешню с кастрюли и снова опустил, с малым лязгом. Ах, он совсем и не видел этого волшебного зайца, приютившегося на краешке!
     Он сел на стул, напротив меня.
     — А так. Верить - это если ты чего-то ждешь, то твердо знаешь что так оно и будет. И кто б тебе обратное ни доказывал, и как бы ни путал тебя, и как бы он прав ни казался - ты всё равно знаешь и ждешь. Вот так.
     Отец задумался, и пучок морщин над его переносицей прокололся ежом. Глаза отца были больны, и это тоже казалось мне красивым.
— Так вот, - начал передразнивать я отца, спокойно и отчаянно в одно время, - ждешь што если обратное, не доказывал бы тебе, путал не тебя, так а ждешь - и не будет.
Голос мой был гнусав и насмешлив. Сколько в нем наглости было, как он был безжалостен! Как это было волнительно - наблюдать за самим собой, слушать свой собственный бред, обгладывать, и не переставать удивляться, до чего этот голос не соответствует тому што во мне происходит. Мне было обидно, что отцу было обидно. Поэтому я это и сказал. Но зря. Отец резко вскочил со стула, зацепив за ножку. Стул деревянно упал, и отец разозлился еще более.
— Мерзавец! Ублюдок! Да чтоб у тебя язык отнялся! Пошёл вон!
     Но сам же при этом быстрыми неровными шагами двинулся прочь из кухни. Уже в двери он обернулся на меня, мотнув головой, но, увидев как я играюсь с крышкой кастрюли, перекатывая зайца с одного края на другой, громыхнул: "Фу, чорт!", хлопнул дверью и вышел. Я же сидел еще какое-то время, не в силах оторваться от игры. Какие-то редкие мысли лениво проплывали через меня и я переиначивал их, менял слова местами, прочитывал слова наоборот и любовался неожиданными смыслами. На минуту мой вертлявый взгляд упал на огрызок груши с уже потемневшей плотью, и смешной комок пощекотал моё мясо.
     Я вышел на крыльцо, накинув на себя легкий бесформенный куртец поверх не вполне чистой майки на голую тушку. Подтянув штаны и ёрзнув плечом от морозца оглянулся. Крыльцо выходило на наш запущенный сад и огород. Зимой он выглядел красивее, чем летом: неухоженность сада была менее заметна; деревья, украшенные мягкими аппетитными шапками снегов, стояли теснее, гуще чем в летнее время, будто грелись друг о друга. А так и есть: грелись. И у деревьев есть любов, подумал я с внезапной нежностию. Снег искрился разными цветами как люди смеются разными смехами. Я лизнул воздух приветствуя пейзаж, и стал осторожно пробираться, глубоко вышагивая следы отцовскими раздолбанными ботами, но стараясь как можно реже наступать на этот живой снег. А, всё равно батя прикажет вычистить.
     Меня тянуло к сараю, существовавшему на другом конце сада. Навязчиво думалось об отце, об отце отцепленном от цеппелина цистами. Я играл отцом в словах, но на деле мне было его жалко. А ещё мне было жалко себя - за то, что я не мог разделить его тяжелый настрой. Хотелось опустошить отца, штоб он стал легким как этот снег, сияющий зайцем на краешке засранной кастрюли. Штобы он мерцал. Батя. Резкая и толковая мысль, уже и раньше зревшая во мне, стала сейчас ужасно отчетливой. Прекрасно отчетливой.
     Мать. Я не думал о матери. Зачем думать о том, што и так смотрит на тебя из каждой комнаты с навсегда счастливой плоской улыбкой. Так я думал. Ещё я думал о снежной пыли и о пыли обыкновенной. Зачем мне думать о пыли, когда весь наш дом из неё сотворен, и всех насосов и присутствий в мире не хватит очистить его, всех отцов на свете не найдется, чтобы перестроить его из какого-то другого материала.
     Сарай. Ещё одна скрипящая дверь в нашем с отцом хозяйстве. Починит ли ее отец? Это важно для него, но пусть хотя бы спросит о чём скрипит эта дверь, вдруг она не хочет, чтобы её чинили.
     Я внутри, я нюхаю полутьму сарая. Полки с инструментами, щербатый стол, заваленный рухлядью; запах опилок и мышей. Я покружился вокруг себя, высоко задирая ноги поочередно после каждого поворота, размахивая ручонками, напевая горлом невнятный мотив. Голова моя кружилась вместе со мной, вместе с пылью пола, взбитой в пыль воздуха. Всё танцевало, и всё пело. Всё было моей душою, которую не видел отец или же просто не мог её зарисовать в своем квадратном скорбном уме. Я зацепил рукой одну из полок с инструментами, и что-то упало с неё на пол. Я остановился любопытствуя в том направлении, часто дыша. Это был, бывший когда-то кухонным, короткий нож для овощей. Отец замотал его ручку изолентой, и пользовал нож в сарае, навсегда оторвав его от кухни, от сладкого овощного сока, от ласкового материнского взгляда со стены. Я поднял нож, повертел его рукой, небрежно упал на еле живой стул тут же рядом. Чириканье птиц в сарае чувствовалось громче, чем на улице; я посмотрел в потолок чередуя его различные углы, никого не заметил, и снова уставился на нож. Батенька, протянул я. Нож был хорошо заточен, и я решился. Я хотел показать отцу его собственную правоту.
      Широко раскрыв рот, я высунул язык и прикоснулся к нему тусклым лезвием ножа. Плашмя придавил его к верхней стороне языка, подивился прохладе лезвия, покривился от приторно-солёного вкуса металла. Полизал нож кончиком языка. Немного так посидел. Потом переместил лезвие под язык, под самое его нижнее крепление ко рту, под корень, под нежную перепоночку, проходящую посреди основания языка. Перепоночка затрепетала. Не то што я. Одной клешенкой я взял язык за кончик, придавливая его нечищенными ногтями, а второй резко провел в сторону, с усилием нажимая на нож. Складочка рассеклась и нож глубоко порезал язык. В мой рот ворвалась боль, всех оттенков, ракурсов и траекторий. Ослепила меня, начала пульсировать и расширяться, отдавая в зубы и в затылок. Взрыв во рту. Кровь моментально наполнила рот, залила собой эти две ложбинки в нижней полости, частично начала вытекать наружу. Язык конвульсировал, и я вместе с ним. Язык трясся, не понимая своего счастия. Боль склеила мои руки с воздухом, белые мухи в глазах вытекали вместе с горячими слезами из моих глазниц. Я упал со стула и клацал зубами, стараясь попасть в язык, но он уклонялся, вертелся вертясь, и я, по всей видимости, стал похож на рыбу, выброшенную на берег благодарной водой. Чириканье птиц же продолжалось вопреки моим упражнениям. Это меня вдохновило. Крови было на удивление много, она проливалась из моего рта без остановки, и лишь две ложбиночки в нижней полости, под языком, образовывали два кровяных озерка; несмотря на боль, я старался беречь их, старался не позволить крови вылиться из этих ложбинок. Я чувствовал, как в этих озерках длилась непостижимая жизнь; всё было в этой крови: любовь, отцы, фотографии, борьба, был и свой снег там, были и свои птички, были и деревья, любящие друг друга, были прочие присутствия. Но нужно было завершать. Я кашлянул и выплюнул из себя фейерверк крови. Встал на ноги с превеликим трудом, задрожал. Цепнул язык горстью одной руки, опять вытянул его, а второй рукой поднял упавший на пол нож, дрожаще приблизил ко рту, и отпилил язык в пять-шесть движений. Оторвал язык с последним лоскутком ткани. Ухнул, булькнул. Сознанка ушла из меня, но тотчас вернулась.
      Язык был в моей руке, скользкий и яростный. Слезы обильно вытекали из глазниц и смешивались с кровью, достигнув рта. Я глотал эту смесь и не мог остановиться. Дышал с всхлипами; воздуху трудно было проникать в меня. Я опустил голову вниз, чувствуя что захлебываюсь, и раскрыл рот, позволяя крови течь из меня не попадая в горло. Кровь была изумительно вкусна, но я знал, что мне нельзя её пить. А теперь нужно к бате.
     Ноги стали бескостными. Было трудно идти, а воздушность в голове увеличилась чрезмерно. Я поплыл, выпустив из ручонки нож и крепче сжав уже пригревшийся в другой ручонке мурчащий язык. Я поглаживал его большим пальцем. Скрипнул дверью, выплыл из сарая, галлюцинируя плавниками в сторону дома. Кругом было всё то же. Солнце так же светило, отражалось от сугробов, деревьев, крыши дома, и улетало обратно космос чтобы тотчас вернуться. Все так же птицы обсуждали свои дела, а может, и чужие тоже. Но разве есть в мире что-то чужое? Одно своё. Вот и боль начала приспосабливаться ко мне, она раскладывала свои больи пожитки в моей голове - на обрубке языка, в челюсти, в горле, на кончиках зубов -  всюду.
     Я добрался до крыльца дома. Усталость неописуемая, затмевавшая даже боль. Постоял собираясь с духом. Дверь была незаперта, но я хотел, чтоб именно отец открыл ее мне. Постучал в дверь с помощью большого навесного замка, что висел на дверной ручке и никогда не пользовался. Батя мог уйти, подумал я. Подождал, постучал опять, стараясь громче и протяженней. Наконец шаги. Опять те же тяжелые шаги, которые скорее чувствовались, нежели слышались. "Тю, ****ь, чё за приколы! Это ты?" - неумелый в своей сердитости голос. Дверь открылась, задев моё плечо и предательски не скрипнув. Я стоял с заляпанным кровью лицом, куртецом и всем прочим. Не ожидая реакции отца, протянул ему руку с языком, приятно уснувшим в ладошке.
     "Бать, а у меня язык отнялся! Гляди, бать! Всё как ты говорил!" - пробулькал я, но лишь комическое мычание донеслось до отца, в сочетании с моими блестящими глазами и окровавленным дрожащим подбородком.
     За плечом отца висела мать и счастливо глядела на меня, фотографически улыбаясь и навечно любя.