Один день Веселого Пауля

Юрий Шаулов
Каждый человек считает страдания, выпавшие на его долю, величайшими.
Герман Гессе.
Теорию струн может доказать любой, кто владеет гитарой.
Веселый Пауль.


Я проснулся от шепелявой песенки будильника, которая раздавалась у меня прямо под ухом из динамика старого мобильного телефона. Светало. Шесть утра. Ложась спать, я так надеялся, что он сядет за ночь. Напрасно. Телефон исправно надрывался минуты полторы, пока я соображал, кто я, где я и зачем поднялся в такую рань. Коварная железка сдохла аккурат за секунду перед тем, как я нажал "отключить будильник". Итак, шесть утра. Мне, взбудораженному будильником, спать уже совершенно не хотелось. И все же я знал и с тоской предчувствовал, как через пару часов буду усилием воли удерживать голову в прямом положении, зевая до вывиха челюсти и незаметно для самого себя по капле теряя сознание, пока какой-нибудь громкий оклик не вернет мне обманчивую временную бодрость. Есть люди, которым не надо много спать. Они систематически засиживаются до утра, а когда обнаруживают, что "уже поздно" плавно перетекло в "еще рано", и что ложиться спать уже бессмысленно, они просто пожимают плечами и продолжают бдеть, пока не настанет час их обычного пробуждения. Потом они пьют кофе - а некоторые обходятся и без этого - и целый день ходят как ни в чем не бывало, рассказывая всем, кому интересно их слушать, о том, чем они занимались всю ночь. Лишь изредка, по выходным, они позволяют себе отоспаться. Я к таким людям не отношусь. Всю жизнь я спал много и сильно страдал, когда с возрастом пришлось все больше и больше ограничивать время сна. Но в нашем классе не принято много спать. Гораздо большим уважением пользуется тот, кто не позволяет себе почивать больше шести часов и хотя бы раз в неделю не спит совсем. Это позволяет дать своей фантазии простор и направо и налево рассказывать популярные и по большей части лживые сказки о бессоннице, растрепанных нервах или таинственных неотложных делах, которые якобы не позволяют нормально выспаться. Вот теперь и я, человек с мутными от недосыпа мыслями, захотевший дешевой популярности, в оцепенении стою рядом со своей кроватью. Весь дом еще спит. На улице начинают звякать совками и скрести метлами дворники. Я стою, слушая этот убаюкивающий звук, и пересиливаю в себе желание лечь обратно. Думаю, любой звук сейчас показался бы мне убаюкивающим, даже если бы за окном вдруг пронеслось десятка полтора автогонщиков. Но я знаю, что если позволю себе маленькую слабость подремать еще пять минут, то засну надолго и таким образом непростительно увеличу продолжительность своего сегодняшнего сна. Я проспал четыре часа - это считается много, и мой организм должен смириться с таким положением вещей. Врать же я не могу, есть у меня такой маленький принцип. Я не желаю выделяться - с ролью протестанта и оригинала мне давно уже не справиться. Опускаться до подражания и истязать свою нервную систему назойливым будильником - тоже не слишком приятное занятие. Но обманывать в этом случае, врать о своем позерстве - это уже самое последнее дело. Если бы я хоть раз так поступил, то вконец перестал бы себя уважать.
Времени было навалом, и я размышлял, чем бы занять высвободившийся досуг. Сперва я подумал о завтраке. Трудоемкий процесс готовки отнял бы достаточно времени и не дал бы мне заснуть. Но я, даже перед самим собой строя из себя неврастеника, решил, что не голоден. И тут же ощутил настойчивые позывы желудка. С минуту я выбирал между желанием выпить хотя бы кофе и ритуальным отказом от еды, так поддержавшим бы меня среди людей, которые никогда не завтракают (да, таковы их странные обычаи). Поймав себя на этих великолепных в своей абсурдности мыслях, я прикрыл ладонью глаза. В кого я превращаюсь, боже мой. Как это глупо - отказываться от своих биоритмов, и ради чего? Чтобы стать своим, приобщиться к коллективу. Это постыдное стремление одолело меня совсем недавно, раньше я посвящал все свое время тому, чтобы, напротив, выделиться, отличиться, блеснуть. Свои неординарные поступки я не делил на плохие и хорошие, насколько я помню, я их вообще не анализировал, я просто их совершал. Нередко окружающие называли меня странным. Я радовался, я гордился этим. И эта странность - она ведь никуда не делась, она все еще червит меня изнутри, завуалированная терпимостью, вежливостью и в конечном итоге равнодушием к собственному значению в глазах других людей. У меня пропал интерес демонстрировать всем вокруг, на что я способен, поэтому, чтобы не казаться совсем уж пустым, я стараюсь по мере сил им подражать.
После недолгого поединка между неуемным тщеславием и остатками гордости я махнул на все рукой и отложил завтрак на потом. Поединок закончился вничью. Это было мимолетное проявление вожделенного свободомыслия родом из детства, когда я плевал и на всевозможные "нельзя", и на великодушные "можно";  я делал то, чего мне хотелось в данный момент, нисколько не заботясь о последствиях. Такое отречение от мира, дававшееся мне раньше с гораздо меньшим трудом, я позволяю себе нечасто. Итак, мне оставалось еще одно небесполезное и в своем роде замечательное занятие - повторение уроков. Я направился к письменному столу, на котором угрожающей горкой громоздились учебники, с обреченной мыслью о том, что я не герой. Хотя очень немногие и немногие из нас достойны называться этим словом, я со своим неудовлетворенным тщеславием очень сожалею о том, что не могу отнести себя к их малочисленному кругу. Есть люди, которые не учат уроки. По крайней мере, они утверждают, что знают все и так, что запоминают с урока и что они все такие из себя гениальные. И лишь они сами знают, что стоит за этими словами: "мне пять, хотя я не учил". Все понимают, что в большинстве случаев это просто фарс. И, тем не менее, эти люди, изо дня в день изображающие хорошую мину при плохой игре, моментально возносятся на недосягаемую высоту. Это, конечно, весьма привлекательно, но велико удовольствие обманывать, когда все отлично знают эту уловку и все равно делают вид, что верят. Их притворное удивление еще хуже, чем открытое обвинение во лжи. Поэтому я сажусь и открываю учебник, и не собираюсь делать из этого нечто постыдное, заслуживающее сокрытия.

Собрать портфель. Завтрак. Одеться, обуться. Эти нехитрые процедуры позволяют сделать две вещи: во-первых, помолчать, и, во-вторых, подумать. Как бы ни было наполнено грустными и разлагающими мыслями мое утро, все это ерунда по сравнению с тем, что ждет меня после того, как я переступлю порог своего учебного заведения. Утром я нередко зол и подавлен, но мой мозг чист, в нем еще не крутятся вперемешку заранее придуманные и заученные, максимально нейтральные и безупречно вежливые фразы приветствий, прощаний, просьб и ответы на часто задаваемые вопросы. Кутерьма слов и интонаций еще не поглотила мои размышления, не подменила мои печальные и суровые истины благожелательной ложью. Самыми ценными моментами дня для меня сегодня были, как впрочем, и всегда, короткие минуты, которые занимает мой путь от дома до школьного крыльца. Я шел и наслаждался одиночеством под мерный ритм собственных шагов, вдыхая вместе с утренним воздухом мгновения свободы, грозившей с минуты на минуту упорхнуть и более не вернуться.
Наконец, это произошло. Первый встреченный мною знакомый, первое "привет". Мы пошли рядом, и в моей голове тут же начали вспыхивать и гаснуть ответы на вопросы, которые в любой момент мог задать мой спутник. Но он молчал, и невысказанные слова жгли меня изнутри и еще больше распаляли неприязнь к человеку, который раньше времени отвлек меня от созерцания своего шаткого внутреннего порядка, а теперь еще и не говорит ни слова. Мы взошли на крыльцо и влились в человеческий поток. Свою ежедневную встречу с людьми я всегда начинаю с того, что пытаюсь угадать их мысли по выражению лиц, понять, о чем они думают. Не вызываю ли я в них еще большую неприязнь, чем они во мне? Эта моя привычка вглядываться в лица, наверное, не вполне вежлива, она всегда смущает и меня, и тех, кто нечаянно замечает на себе мой задержавшийся взгляд. Но я не могу иначе, я боюсь тех, чьи намерения мне не ясны, и уставившись на собеседника, я всего лишь пытаюсь защититься.

Итак, класс. После десятка однотипных приветствий я почувствовал внутри некую разворошенность и стремящуюся растянуться от края до края груди пустоту. Мои обычные шутки, тонко рассчитанные на каждую индивидуальность, на любого, кому вздумается подойти и заговорить со мной, сами вскакивали мне на язык. Я почти не задумывался, расточая нехитрое обаяние фрика и машинально растягивая губы деревянными улыбками. Этих дешевок было достаточно, чтобы, ненавязчиво привлекая к себе внимание, все же не ронять достоинства - достоинства арестанта - и непременно держать дистанцию. Мне нравилась моя чересчур жизнерадостная, хотя, в общем-то, приятная публика. Сказать по совести, не знаю, что бы я выбрал, если бы вдруг передо мной предстала малореалистичная возможность такого выбора: блаженное и  бесцельное одиночество или этот театр трагикомедии одного актера среди пустой и по большей части примитивной, но всегда бездумно готовой аплодировать толпы. Да, я тщеславен, и мое самомнение раздуто до неимоверности, но чем еще прикажете спасаться тому, чьи идеалы, привычки и прочие составляющие сложной, как и у всех, - как и у всех, заметьте! - душевной организации в корне противоречат общеизвестным, общепринятым и мало ли каким еще общественным правилам. Куда убегали непонятые толпой философы? Вариантов два - либо в горделивом запале вознестись до вершин, неподвластных осмыслению даже для самого мудреца, и там, цепляясь за острые скалы, оступаясь и оскальзываясь, вести двойственную жизнь, в которой часть души будет изнывать от непомерного одиночества, мешая второй упиваться разреженным воздухом, олицетворяющим желанную свободу,  либо… либо скатиться до роли уличного шута, гаера, над непонятным бормотанием которого толпа будет смеяться, даже не пытаясь вникнуть в смысл произносимых сквозь стиснутые зубы слов.
Не имею понятия, что именно отображается на моем лице во время ежеминутного осмысления необходимости выбрать в конце концов один из этих двух безрадостных путей. По крайней мере, я не замечал, чтобы кто-нибудь осмеливался заговорить со мной в эти моменты. До недавнего времени я вообще не следил за выражением своего лица, и то обстоятельство, что на моей физиономии всегда было написано мое истинное состояние, сыграло немаловажную роль в создании вокруг меня социального вакуума, куда любопытные окружающие вскоре почти перестали совать нос. Но поскольку с недавних пор меня почему-то начало интересовать мнение людей вокруг, я завел себе привычку поглядывать в зеркало в любой момент, когда это придет мне в голову, чтобы понять, с какими мыслями стоит показываться людям на глаза, а с какими лучше остаться дома. Этот своеобразный профилактический нарциссизм, как вы понимаете, приходится скрывать. Разумеется, мои вроде бы совершенно адекватные критерии на поверку вновь оказываются слишком широкими или чересчур узкими по сравнению с общественным эталоном, так что ежедневная порция ласкающих самолюбие косящихся взглядов, полных недоумения и неприятия, мне обеспечена. Эпатировать - что за неприятное слово, однако весьма точное - я люблю и умею, причем получается это у меня совершенно непроизвольно, в обратно пропорциональной зависимости от того, насколько часто я возвращаюсь к мыслям об этом и выискиваю среди своих многочисленных обычаев, табу или привычек такие, которые являются стопроцентно нормальными для меня и максимально не соответствуют общественным нормам. Жалкие потуги сочинить из собственной жизни прелюбопытную историю и преподнести ее всем желающим послушать оборачиваются в конце концов очередным осознанием собственной никчемности и неспособности не только заслужить уважение, но даже привлечь внимание сомнительного происхождения харизмой. Последняя, к слову, у меня все же имеется, однако от меня не зависит, и складывается она из случайно и бездумно оброненных фраз, которыми я совершенно не рассчитываю никого удивлять и уж тем более покорять. Таким образом, я вынужден исполнять собственноручно данную самому себе заповедь "хочешь что-нибудь сказать - молчи".

Но вернемся к повествованию. Как за каждым днем неизбежно следует ночь, так и за уроком обязательно следует перемена. Только что относительно тихо сидевшая человеческая масса по сигналу звонка вдруг вскипает движением и громкими голосами - блаженное время, когда среди многоголосого гула тембр моего разума почти полностью заглушается. В это время, захоти я этого, я мог бы без малейших опасений высказать все, что считаю нужным сказать о каких угодно вещах. Да что там, я мог бы просто думать вслух, вещать о любых идеях, кажущихся мне истинными, даже о только что пришедших в голову и еще не подвергнутых контролю со стороны хотя бы здравого смысла, не говоря уже о моральной стороне вопроса и многом другом, что необходимо учитывать, перед тем как озвучить родившуюся мысль. Однако нет медали без обратной стороны, и спустя пару минут бессвязные потоки словоизлияний, доносящиеся изо всех углов совсем, оказывается небольшого и тесного помещения, начинают меня все больше и больше раздражать. Именно в этот момент с моего языка способно сорваться что-то такое, что ознаменует сегодняшний день, отделит его от сплошной туманной массы моих обыкновенных будней и чем я буду гордиться, по крайней мере, до завтрашнего утра. Мои нервы напряжены, налета сна как не бывало, и я, затаившись как анаконда, поджидаю жертву - человека, которому вздумается ко мне за чем-нибудь обратиться. Нередко моя охота оказывается неудачной, а если без патетики, то моя приготовленная острая фраза просто не приходится к слову и перегорает во мне, раскурочивая сердце. По причине все того же тщеславия каждая моя неудача больно ранит меня, и сколько таких ран зарубцевалось на моем сердце, осталось ли в нем хоть одно чистое и нетронутое место, или все давно уже поросло коростой снаружи и гноится изнутри - вскрытие, как говорится, покажет.
Еще одно обстоятельство, мешающее мне примириться с собой и с тем, что во мне осталось от совести - я мастер обещать. Обычно с просьбами меня застают врасплох, и хотя от меня никогда не требуют ничего сверхъестественного, вроде того, чтобы одеть красные туфли и танцевать блюз, просьбы эти то ли по причине неожиданности, то ли из-за самого их содержания так или иначе становятся неприятным событием. Особенно противными они бывают тогда, когда я не готов парировать их острой шуткой, удачной настолько, чтобы от меня открестились как от подходящей кандидатуры на роль исполнителя. От раздражения я не в состоянии показать ни жаркого согласия, ни категорического отказа, отчего смущаюсь еще больше на глазах у человека, ждущего от меня немедленного ответа. Моя не до конца очерствевшая душа требует от меня немедленного исполнения хотя бы маленького доброго дела, хотя бы одной крохотной услуги, к тому же время, занятое судорожными размышлениями на тему "отшутиться, отказаться или все же согласиться", наводит просителя на мысль о том, что раз уж я сразу не рубанул категорически "нет!", значит, я подумаю и вскоре соглашусь. Зажатый собственными чувствами, я натыкаюсь еще на один свой пунктик, окончательно направляющий меня в русло, ведущее к безоговорочному "да" - привычка оправдывать ожидания. Да, я не прочь вводить людей в ступор захмычками своего поведения, слегка раздражать их и дразнить, но злить и конфликтовать - никогда. Хоть я и не отличаю черного юмора от простого, я все-таки шут, а не бойцовый петух. Если возмущенный блеск глаз собеседника приказывает мне замолчать, я тотчас же умолкну, не в знак покорности, но в знак уважения к чужим желаниям. Как бы мне того порой ни хотелось, я живу на планете не один, и вынужден кое с чем считаться. Итак, от меня ждут согласия, и я даю его, одновременно отмахиваясь небрежным кивком от человека и подписываясь на исполнение некоей его просьбы. Когда собеседник, удовлетворенный, отходит, во мне разгорается протест, всплывает на поверхность подавленная принципами и нормами приличия многострадальная гордость, и я понимаю, что будь я подготовлен, знай я заранее о предстоящей просьбе, ни за что не согласился бы ее исполнять.
Но уже поздно. И какая-то обязанность теперь будет нависать надо мной, заставлять меня лишний раз спотыкаться и болезненно хмуриться, пока кто-то из них двоих - гордость или исполнительность - не пересилит. В первом случае я дам, наконец, волю вечно скованной фантазии и буду сочинять на ходу или продумывать заранее причины, которые, к моему огромному сожалению, не позволили мне сдержать свое обещание. Пренеприятная операция, на которую я сам себя дважды и обрек - сперва согласием, а затем нежеланием исполнять просьбу - отзовется еще одной болезненной раной, тем более глубокой, что внезапно просыпающиеся в такие моменты хитрость и изворотливость каждый раз позволяют мне оправдаться. Нацепив снова замусоленный шутовской колпак, я корчу из себя больного или чрезвычайно занятого субъекта, и это занятие одновременно противно и радостно мне - радостно в силу того, что гаерство с некоторых пор стало неискоренимой привычкой, одной из составляющих моей чересчур противоречивой натуры. За издевательски улыбающейся маской я рискую потерять себя окончательно, но она же дает мне преимущество, возможность иногда огрызнуться на гладкое течение, по которому я плыву, обернуться и оскалиться, не наглотавшись при этом ледяной воды. Исполненное обещание заставляет меня почувствовать себя покорным псом, неисполненное - наглецом, нигилистом и нахалом, и я гребу, как в каноэ, то правой, то левой лопастью норовистого весла - своего характера, чтобы создать для самого себя видимость ровного и уверенного движения.
Но перемены быстро подходят к концу, как и все редкие развлечения в моей ненасыщенной и единственно этим прекрасной жизни. Уроки сменяются бессвязной калейдоскопической чередой, измеряя долгие часы дня исписанными страницами, тысячу раз повторяющимися однообразными позами и прослушанными предложениями. К сожалению, концентрация внимания, которой я блистал когда-то, ушла в прошлое вместе со всеми стремлениями и ожиданиями. Нынче я вместо того, чтобы приковать внимание к изучаемому предмету, уношусь вслед за своими размышлениями куда-то вдаль, а точнее вглубь, на самое дно сознания, пытаясь восстановить целостность и недосягаемую утреннюю чистоту мышления. Понятное дело, это не преминуло сказаться на моей успеваемости, лишив меня последнего преимущества, слегка скрадывающего мои недостатки. В связи с хроническим понижением среднего балла меня перестали воспринимать всерьез, что и побудило меня однажды примерить личину шута, да так в ней и остаться. Лишь изредка я позволяю себе выпростать руку из смирительной рубашки и пару минут в день побыть самим собой.

Разумеется, существуют неоспоримые плюсы вынужденного продолжительного общения с одноклассниками. Я выхожу из школьного здания не такой угрюмый, как в начале дня, оглушенный разговорами и улыбками, умытый и надрессированный, как цирковой лев. Теперь я даже в состоянии, встретив на улице знакомого, успеть внутренне собраться, нацепить улыбку, состроить по возможности ласковые глаза и внешне спокойно поздороваться. Если придется остановиться и поговорить, я могу не переживать за свои интонации – голосовые связки уже немного разработаны короткими разговорами и исключительно редкими ответами на вопросы учителей. Привычная утренняя хрипатость, которой я вечно стесняюсь, покинула меня, и голос стал напоминать что-то более или менее приличное. К тому же, как бы я ни культивировал в себе задатки волка-одиночки, в последнее время мне стало трудно обходиться без общения. Со школьного крыльца я сбегаю так, словно здание вот-вот обрушится за мной, но во время прогулки по городу, как бы я на себя ни сердился, случайные мимолетные встречи, благожелательные кивки и небрежные этически безупречные приветствия вызывают легкие уколы радости в груди. Я могу сколько угодно оставаться внешне равнодушным и неприступным скептиком, однако все внешние усилия сводит на нет осознание того, что в глубине души я виляю воображаемым хвостом всякий раз, когда встречаю знакомое лицо. А ведь еще утром я боялся этих встреч до омерзения и пребывал в унынии, зная, что они неизбежны. Я уже привык к этим ежедневным метаморфозам, к двойственной природе своих ощущений, и, ориентируясь на прошлую, более счастливую жизнь, решил, какую линию считать правильной и основной, а какую – побочной. Поэтому я считаю свое послеобеденное состояние чем-то вроде повышенной температуры, лихорадкой, вызванной ни много ни мало аллергией на людей. Сбить эту температуру можно только одним способом – начать усердно вспоминать каждую раздражающую мелочь. Все мало-мальски окрашенные негативом моменты в общении, способные вызвать раскаяние за каждое произнесенное мною за день слово, за каждый вымученный оскал улыбки, за каждую необязательную реплику, которая повлекла за собой продолжение какого-нибудь бесполезного разговора.
Взбудораженный очередным уличным приветствием, я судорожно начинаю приводить в порядок и приглаживать встопорщенные наэлектризованные нервы, отыскивая в памяти всевозможные подлости, сделанные мне когда-либо этим человеком. Это вовсе не злопамятство, а необходимое лекарство, способное излечить меня от чрезмерного восхищения, обуревающего меня. Порой я ощущаю себя сверхчеловеком, но не в этом случае. В середине дня люди представляются мне намного лучшими, чем вообще могут быть люди, и меня гложет невыносимый стыд за то, что им приходится, увидев меня, из вежливости снисходить до приветствия.
Маятник «я раб – я царь, я червь – я Бог» продолжает раскачиваться весь вечер, и я вынужден прогибаться под ним, иначе он опрокинет и снесет меня своей неимоверной тяжестью. Перепады чего-то много большего, чем просто настроение, то прижимают меня к земле так, что не поднять головы, то вдруг подхватывают и возносят на страшную высоту, где сами собой расправляются громадные крылья. Но стоит сделать взмах и с дьявольским свистом рассечь прозрачный стерильный воздух, как оперение тает, и я лечу в разверзшуюся прямо подо мной развороченную бездну.
Нужно вернуться домой. Открыть дверь, грохнув тысячекратно усиленным в тишине подъезда  звенящим ключом, и запереть ее с обратной стороны, оказавшись в полутьме и полном – наконец-то, абсолютном! – одиночестве. Долгожданная, родная и привычная тишина не просто обволакивает ватным комком настрадавшиеся за день уши, она проникает в мозг, заполняя его своим безмерным и единственно правильным спокойствием. Самое время немного расслабиться, зная, что здесь никто больше не потревожит, не всколыхнет только-только улегшееся темное море глубоко внутри. Каждый раз я понимаю, что весь день ждал именно этого момента. Стараясь не шуметь, чтобы не нарушить атмосферу умиротворения, я ставлю чайник и спустя несколько минут уже наслаждаюсь живительным теплом и терпкой заваркой. Никакого позерского кофе. Только зеленый чай и монитор с неизменным Google – для уюта. Вечер – время подвести грустные итоги и расстаться с иллюзиями по поводу того, что мне суждено однажды снова стать человеком, не боящимся правды. Что когда-нибудь  я стану заполнять свою жизнь не кошмарным маятником переживаний, а настоящими, обыкновенными событиями. Этими искусственными мыслями я сознательно прикрываю куда более неприятный вопрос – а нужно ли мне в действительности что-либо менять в моей жизни? Это говорят во мне привычки, вцепившиеся в меня тонкими кривыми когтями так, что если отдирать – то непременно с мясом. В конце концов, если бы я не опустился до существования без целей и надежд, если бы не скатился незаметно для себя туда, откуда маленьким светлым пятном видна моя прежняя жизнь, разве пришло бы мне в голову что-то разыгрывать? Разве я стал вроде бы в шутку, в гротескной форме выставлять напоказ те раскромсанные и кое-как сшитые части, что теперь составляют меня, выворачиваясь наизнанку так сильно, чтобы никто и понятия не имел, сколько боли это мне доставляет? Собственноручно состряпанные роли - теперь единственный мой шанс поведать всем вокруг о том, что изгрызло меня изнутри. Яд, который я выплескиваю на других, - малая часть того, что разъедает меня бог весть сколько времени и не дает ступить и шагу, чтобы не оглянуться и не укорить себя за него. Яд мучает меня и одновременно дарит мне возможность быть особенным: страдальцем, винящим себя за свои страдания, заложником собственных капризов.
Кто-то виноват? Сейчас, когда восемь вечера на часах и закатное солнце бликует на мониторе и золотит занавески, а впереди вечер в обнимку со стопкой не самых интересных учебников, сейчас непонятно в чем, как обычно, виноват я, и этого достаточно. Для того, чтобы сбросить тягостный груз вины на кого-нибудь другого, у меня будет завтрашнее утро.