Прибежище слабодушных

Юрий Хапов
               


     Стас с Коськой были гарнизонные пацаны. Присмотренные, обихоженные – мать не работала. Одежда, перешитая из отцовской, заштопана, пуговицы на месте. Стрижка – «под Котовского».
     Стригла сама. На кухне у окна, замотав старой простынёй. Разболтанная солдатская машинка, скрипя и больно прихватывая за ушами, пробивала просеку за просекой, оставляя уступы лесенкой.
     – Ну, мам… хватит… Больно же! – дёргался на табуретке «клиент».
     Мать стукала согнутым пальцем в выстриженную полосу, «клиент» замолкал, и, изнывая под простынёй, нетерпеливо ворошил босой ногой кучки волос. А первый, отстрадав своё, уже тёр хозяйственным мылом круглую, в боевых отметинах бошку. Вокруг расплывалась мыльная лужа.
     На лысой голове кепка, свободно проваливаясь, застревала на оттопыренных, тщательно промытых – мать проверяла! – ушах, травмируя свежие, саднящие раны.
     Кепки-восьмиклинки, с пипкой по центру, мать шила из остатков старой шинели, которая пошла ей на зимнюю поддёвку под пальто. В козырёк вставляла – для жёсткости – куски целлулоида от старого отцовского планшета. Таких кепок не было больше ни у кого в гарнизоне. Ходили в них чуть ли не до зимы.

     Учились братья на твёрдую четвёрку.
     – Могли бы лучше, не тупые, – считала мать, но проверять уроки ей в голову не приходило. 
     А вот за прогулы драла обоих, меньшего – в назидание.
     У других матери отходчивей. Пожалуется училка – тут же и забудет, или поругает, для воспитания. А она – идёт с родительского собрания, по походке видно, что их ждёт… Высмотрят из-за угла, допоздна прошлындаются и – крадочкой… Куда там! Не прошмыгнёшь. Молча, деловито: хрясь одного, хрясь другого… Портупея отцова, верёвка бельевая, что под рукой есть.
     Отец сидит за столом, хохочет. Мать выпустит пары, присядет, запыхавшись, и тоже рассмеётся:
     – Хороши! Засранцы твои… – Но что было на собрании – молчит.
     А он и не спрашивает: отлупцевала, значит, за дело. Тщеславия материного у него не было.
     – Четыре – это же «хорошо», – рассуждал он. – Прогулы – другое дело… дезертирство.
 

     За Таракановкой, речкой-говнотечкой, жил своей жизнью, убогой и беспросветной, рабочий посёлок кирпичного завода. Бараки, сараи, уличные сортиры, зловонные помойки… В этих клоповных бараках ютились женщины с пацанвой. Дети росли злыми, вороватыми: вечно голодные – безотцовщина, матери за гроши горбатятся. У гарнизонных, как-никак, отцовский аттестат, паёк. А сытый голодному…

     Начиналось на футбольном поле.
     Барачные ставили условие – играть на «шамовку». Если отказывались – задирались, насмехались: а-а, забздели, вояки! Кто ж стерпит…
     А проигрывали – опять драка.
     И каждый раз – до полной победы или позорного бегства с поля брани, как сложится.

     – От, босота подзаборная! – бранилась мать, врачуя раны. – А вы что? Полено… или дрын какой…
     – Мать права. Бить в лоб, чтоб глаза заливало. И спиной к спине! – давал установку отец.
     В причины драк они не вникали.


     Появлялись барачные и у гарнизонной бани – «шарить по окнам». Изнутри окна были закрашены белой краской, но только до половины. Так они что вытворяли – по очереди вставали  друг другу на плечи, доставали из штанов и, жадно пожирая глазами распаренные женские тела, стучали в стекло.
     Зал заходился визгом и воплями. А там – матери, сёстры…
     За это били нещадно. Гнали до самой Таракановки, сбивали с ног, топили с головой в вонючей жиже.

     …В следующий банный день всё повторялось.

     Барачные рано получали половое образование: на их глазах по ночам и белым днём матери принимали солдатню. За котелок каши, за банку тушёнки, буханку хлеба – им же пожрать.
     Мишка Каток, одноклассник, по-взрослому сетовал:
     – К матери не идут, ироды… Старая стала… Придётся сеструхе.
    
     …Они мстили, как могли.


     Случались затишья – на 9-е Мая, в День Воздушного флота. Были и другие дни… Когда бились самолёты, и гарнизон замирал в оцепенении: чей экипаж?..
     За похоронным оркестром шли вместе.
     Но проходило время, и – от неизжитых обид, по вздорному поводу, а больше по привычке – вновь вспыхивала драка. Снова топот ног, воинственный клич: наших бьют! Сжаты кулаки, прищурены глаза, выдвинуты по-бойцовски подбородки – только не упасть… затопчут.
     Братья мигом скатывались во двор и, смешавшись с толпой, неслись к пограничной говнотечке.
     Мать, застыв у окна с половником в руке, горделиво провожала взглядом:
     – Хороши!
 
     …В драках они никогда не подличали, исподтишка не подлавливали, ногами упавших  не крушили – ведь не немцы же они… Жалко.
     Яшка Столб принёс как-то кастеты: отец отобрал в казарме. Повертели бандитское оружье, переглянулись.
     – Берите, мудаки! Вас жалеть не станут, знайте.
     Они знали – бошки-то пробиты не раз… Но кастетов не взяли.


     «Что это было, – вспоминал он потом, – благородство офицерских кровей? Или слюнтяйское слабодушие?



     Лето проводили в пионерском лагере. Три смены. Гоняли до отбоя в футбол, купались, ходили в походы, шкодничали. Младшие по ночам,  в палатах без света, пугали боязливых: «в чёрной-чёрной комнате…» Старшие водились с девчонками.
     Будил горн. Строем на линейку. Строем в столовую. Дежурный сожрал чьё-то масло – в тихий час ему устраивали «велосипед». Или лупили. То же – за обоссанную постель.
     В праздники и на родительский день устраивали концерт: отрядная песня «Взвейтесь кострами…», пирамида «Звезда» на сцене. После – матч, заплыв.
     У Коськи тяга была к командирским должностям: звеньевой – лычка, председатель совета отряда – две… В совет дружины ещё не дорос.
     А власть-то какая!
     – Смирно! Шагом марш! – и все – шагом марш. А куда? Куда прикажут.
     Дисциплину соблюдал строго: отбой, значит, ша! Никаких «чёрных». Галстук на ночь не снимал.

     Стасу больше по душе – походы, костры, приключения…
     В каждой смене пропадал кто-нибудь из малых. ЧП! В лагере переполох – ищут вожатые, ищут начальники… А находит каждый раз он, Стас. Целую смену потом ходит героем – купается, когда захочет, и режим для него не указ. Пионерки, что посмелее, норовили заманить под вечерок – целоваться.
     …Потом раскрылось – сам эти «пропажи» организовывал.


     Стас был «заказной», а Коська – залётный, случайный, мать говорила. И любила их – по-разному. Может, оттого с годами они стали чужеватыми…
     А пока держались друг друга.
     После отбоя иногда встречались коротко. Стас приносил брату припасённое – печенье, пряник ли мятный – от полдника.
     – В следующей смене буду звеньевым!.. – споро жуя, докладывал Коська о продвижении по службе.
     Расходились, так и не признавшись, что скучают по дому.

     В родительский день, заросшие, немытые, встречали мать. Уплетая домашние пирожки, перебивая друг друга, рассказывали лагерные истории.
     Как бы невзначай оглаживала она худые спины, бегло шарила в волосах – не завелось ли чего?
     – Ну, мам… Что мы – маленькие? – уворачивались, когда мать незаметно от посторонних стригла ногти, мазала зелёнкой болячки.
     Она молча улыбалась, будто тоже стеснялась больших, отвыкших от неё, сыновей. И всё заглядывала, заглядывала в глаза… Забрать что ли?
     Но наступало время отъезда и, скрепя сердце, оставляла. Отодвинув от себя, неловко, боком, влезала в автобус, отворачивалась – скорей бы уж…
     Коська незаметно, из-за пазухи, поедал притыренные «Кавказские».
     – Успеешь… – пинал его Стас.

     – … Как на срочной службе – первый год мамкина титька снится, – утешал её отец. – Потом проходит.


     Давно это было…
     И зачем сейчас вспомнилось: ещё молодые морщинки матери, светлыми лучиками разбегающиеся от глаз, торчащая шпилька – вот-вот коса упадёт, зелёнка на указательном пальце… Броситься бы к автобусу, окликнуть:
     – Выходи, мам! Мы тебя до электрички проводим. Да, Коськ?
     Мать от неожиданности рассмеялась бы и… вышла. И они, болтая и беспрерывно хохоча обо всём, шли бы до станции… Целых два часа ещё были бы вместе!
     Потом она рассказывала бы всем: а мой-то, Стаська…

        …Но не шагнул к автобусу, не окликнул. Смотрел мимо и томился: когда же тронется?..


     …Под полосатым, в засохших потёках, матрацем топырится слой вонючего поролона. Превозмогать боль и вонь не хватает терпения, он встаёт и бредёт по бесконечному ночному коридору. Из раскрытых палат слышатся стоны и сонное шепотанье.
     За окном курилки, за административным корпусом – шоссе. Светящаяся цепочка огней. Совсем близко отстранённая жизнь остальных людей. Они спешат по мокрому асфальту, нетерпеливо сигналят, обгоняют друг друга. За огнями, за мельтешением «дворников» им не видна больница, не слышны стоны… «Не спешите, ребята! – хочется крикнуть в окно. – Ходите пеши, по травке».
     Накурившись до рыжих мух в голове, пристукивая костылями, он минует затемнённый сестринский пост. Неспокойная сестра, не подымая головы от подушки, как в полусне, шепчет:
     – Болит, милок? Может, спиртику? И ко мне, под одеяльце…
     Он останавливается.
     – С меня толку-то… под одеялом… – сипит прокурено. – Давай димедролу. Двойную.
     Сестра зажигает свет, встаёт, вздыхая, с кушетки.
     – Какой мне толк, милок? Я же милосердная сестра… Сколько вас на своём веку…


     Вжавшись потным лбом в подушку, он беззвучно трясся в ознобе.
     – Ну, чего сопли-то… – ругнул себя и вдруг почувствовал, как на пульсирующий затылок легла лёгкая прохладная ладонь.
     Он повернул лицо.
     Пустое небо в окне перечеркнула ночная птица. Взмыла, перевернулась в верхней точке и исчезла.




     Июль 2009 г. – апрель 2010 г.