Дом в Котофейке

Мария Купчинова
               В качестве дипломной работы художница решила писать дом. Была она молодая, смешливая, а дом был виден из окон её мастерской. Вернее, мастерская принадлежала родителям – художникам, но и ей выделили уголок под крышей, в мансарде, на двадцатом этаже. Многоэтажка на бетонных сваях вознеслась на окраине столичного города, на месте бывшей деревни Котофейки.
               Несмотря на преображение, деревня оставалась деревней. К окнам второго этажа подступали сохранённые строителями старые яблони; на уличных фонарях пристраивались сороки-воровки, которые когда-то варили детям кашу; приблудные коты устраивали по ночам вакханалии с громким ором и выяснением места в табели о рангах, а собаки, оставленные нерадивыми хозяевами, перебегали дорогу, лавируя между автомобилями, к Рублёвскому универсаму.  Там добрая тётя Мотя подкармливала всех неприкаянных: голубей, котов, собак и выпивших разгильдяев-мужиков из бывшей Котофейки, по привычке забредавших к ней одолжить пятёрку до лучших времён...
               А ещё на месте деревни остался двухэтажный деревянный дом-барак, по слухам, построенный немцами. Жильцов из него выселили, но разбирать почему-то не спешили. На новом бульваре он смотрелся нелепой заплатой, пришитой суровыми нитками, через край. Не очень красиво, но надёжно.

               Художница мысленно поставила двухэтажный домишко на ладонь, приподняла, заглянула в окна. На одном из них, спрятав очередных новорожденных котят в брошенную жильцами детскую коляску, сидела рыжая Катька.  Это сейчас дом стоял тихий и пустой. А когда-то в нём за общими праздничными столами, уставленными холодцом, оливье, винегретом и водкой, пели песни, шёпотом объяснялись в любви, громко, так, что содрогались стены, ругались. По коридорам, играя в войнушку и прятки, бегали дети, лаяли собаки, раздражённо мяукали и ласково мурчали хозяйские кошки. Только Катька всегда была ничья. Добрая, ласковая, с пушистым, вечно задранным вверх, словно у белки, хвостом, предпочитая «не свободу, а волю» – она постоянно рожала. У котят были такие же пушистые хвосты, хотя разнообразная окраска намекала, что в кавалерах побывали почти все Котофейкины коты. Последним и, очевидно, долгожданным, стал чёрный толстый Васька. Во всяком случае, у большинства молодых кошек и котов, разгуливающих по новому бульвару, при рыжем окрасе были чёрные лапки и чёрные полоски на боках.

               Да что мы всё про котов… Вот за этим окошком в небольшой уютной комнате когда-то жил мальчик Ваня с мамой. Все, кроме мамы, звали его Ванькой, считая шалопаем и бездельником. Это потому, что почти все тёплые дни он проводил на крыше, в обществе… ну да, кошек, разве нормальный человек на крышу полезет? Но Ваньке – нравилось.
              Ночью он, сидя на крыше, рассматривал звёзды, а днём наблюдал за новой соседкой.
              Несколько раз в день молодая женщина выводила гулять лохматого щенка на толстых лапах. Солнечные лучи просвечивали сквозь длинную батистовую юбку, являя миру длинные ноги и маленькие белые трусики. Щенок упирался, не хотел идти рядом с хозяйкой, тогда она, смеясь, подхватывала щенка на руки, зачем-то целовала в нос, а Ванька завистливо хмурился. Потом хохотал, представляя себя на месте щенка, который, делая вид, будто до смерти напуган выгнувшим спину котярой, нырял под прозрачную юбку, тёрся плюшевой мордой о стройные ноги и жадно вдыхал женский запах, зная, что хозяйка пожалеет, не прогонит…
               В то жаркое лето Ваньке исполнилось четырнадцать. Он томился от любви и поэтических строчек, что проливались на клочки бумаги, словно кровь из носа, днём и ночью, как извержение любовной страсти.
               О пылком шаловливом щенке Ванька написал длинную поэму и в первые дни сентября отдал соседке, оказавшейся ещё и новой учительницей литературы в его школе. Вместо обязательного сочинения «Как я провёл лето». Через несколько дней учительница вернула тетрадку, так и не поставив отметку:

               – Ты будешь поэтом, Ваня. Ты уже поэт. А то, что тебя сейчас волнует, – в её зелёных глазах промелькнуло сожаление, – поверь, далеко не всегда бывает так прекрасно, как тебе кажется.

               Он не поверил. И спустя четыре года, перед уходом в армию, убедился, что был прав.

               …Обнажённые, они лежали в её комнате на широкой кровати с прогнутой сеткой и улыбались. Каждый своему. А может, одному и тому же… Острое пёрышко подушки кололо шею, но пошевелиться не было сил. Как не было сил отпустить её руку… В открытое настежь окно заглядывали солнечные лучи, щекоча, бродили по груди, спускались ниже... То ли и правда раннее июньское солнце так грело, то ли память ещё хранила, не желая расставаться, тепло женщины… На подоконнике в прозрачной вазочке стоял букет полевых цветов, вокруг него яростно жужжали пчёлы, дразнил ароматом мёда клевер… И вновь сплетались тела, смешивалось дыхание…


               На Ванином окне художница повесила туго накрахмаленную занавеску, на подоконнике красными огоньками расцвела герань. А в распахнутом окне первого этажа, там, где жила учительница, затрепетала прозрачная гардина, приоткрывая кусочек кровати с большим количеством подушек и вывязанным крючком кружевным подзором…

               «Жаль, несовременно», – вздохнула художница, и потянулась за кистью, чтобы вместо кровати написать в окне большого фарфорового кота-копилку…  Эту копилку когда-то разбил щенок с толстыми лапами, ставший с годами бородатой собакой неопределённой масти, зато с ярко выраженным интеллектом на морде. За ум и лень жители Котофейки прозвали пса Философом, напрочь забыв имя Уголёк, данное хозяйкой.
               Псу-философу кошки не нравились по определению, по запаху и характеру. Но приходилось терпеть: хозяйка привела в дом мужичонку с «довеском». Довесок – кошка какой-то странной породы, бесстыдно голая, с ушами, одолженными у летучей мыши, нагло втиралась хозяйке в доверие, лицемерно демонстрируя преданность.
 
                В минуты раздражения постаревшая хозяйка кричала на весь дом:

               – Убирайся со своей Маруськой.

              Мелкий зашуганный глава семьи в грязноватой бейсболке присаживался на скамейку под яблоней, вынимал из-за пазухи короткошерстную пегую кошечку, понуро опустив голову, безропотно ждал, когда последует команда: «Возвращайтесь». Всё это время кошка сидела не шевелясь, как изваяние, грациозно выпрямив спину и обхватив себя длинным хвостом.
               Но однажды, не дождавшись команды, мужчина повесил бейсболку на яблоневый сучок и, сгорбившись, пошёл по тропинке от дома. Чем дальше – тем сильнее распрямлялись плечи, и, кажется, он даже стал выше ростом. Обернулся, позвал Маруську, та сидела не шелохнувшись. Вздохнул: «Как хочешь, решай сама…»

               Мужчину этого в Котофейке больше не видели, а учительница, говорят, плакала по ночам, неизвестно о чём. Вроде потеряла что-то ценное, а найти не может. Да как искать, если не знаешь, что потерял…

               Картина была уже почти закончена, когда Ванькино окно с треском распахнулось.

              «Будь я собакой, никому не позволил бы себя гладить, – Поэт сидел на подоконнике второго этажа, свесив ноги на улицу, и повторял про себя эту фразу, перекатывая слова во рту, словно мятный леденец от кашля. – Так мог бы начинаться рассказ…»

               На улице было серо: то ли задержались вечерние сумерки, то ли никак не наступал рассвет… Нарушая тишину, грозно выгнув спину, зашипела Катька, защищая потомство от пробегающего по делам Философа. Но тот постарел, обленился и, дёрнув носом, лишь презрительно фыркнул: «Нужны вы мне…»

               «Забавно, какой собакой я стал бы? – думал Поэт. – Скорее всего, худой, с впалыми рёбрами, короткой жесткой шерстью и потухшими глазами, – хмуро усмехнулся, – пожалуй, ещё сумел бы побежать за сукой, завлечённый течкой, но недалеко и недолго…»

               В комнате, за спиной Поэта, переливалась огоньками маленькая новогодняя ёлочка. Её принесла и поставила женщина, которая уже давно не приходила к нему…
               Он привык, что женщины влюблялись в его стихи. Смешные, они почему-то верили в написанные слова и всё примеряли на себя… О женщинах он знал всё. Во всяком случае, ему казалось, что он знает о них всё. А когда человеку так кажется, с ним лучше не спорить. Женщина и не спорила. Ей тоже казалось, что она знает о нём всё. И в конце концов даже почти научилась принимать таким, каким был: жёстким, зацикленным на себе… Он умел находить обжигающие душу слова, но тонкость и трепетность чувств жили в творчестве, а для жизни оставалась лишь горечь. Он сознавал это, но не мог, да, пожалуй, и не хотел меняться. А она устала от его нелюбви.

              Фонарь возле дома освещал чёрные стволы яблонь. Весной на них распустятся первые клейкие листочки, марево бело-розовых цветов принесёт с собой холода, согнутся ветви под тяжестью яблок…  Деревья росли прямо под окном и казалось, ноги Поэта в толстых шерстяных носках упираются в их крону. Вдруг захотелось босыми ногами ощутить холод мокрой шершавой ветки. Чуть наклонившись, сдёрнул носки, проследил, как коврами-самолётами спланировали вниз и зацепились за корявые прутики на уровне первого этажа. Пошевелил пальцами ног… В детстве он быстрее любого пацана в Котофейке мог забраться на самое высокое дерево, не боясь тонкой и гибкой верхушки: чутьё точно подсказывало, какая ветка выдержит худощавого, субтильного мальчишку…
               Обжигая пальцы, докурил сигарету. Сейчас бы назад, в детство… Туда, где за перегородкой о чём-то тоскует мама, в комнате пахнет антоновкой и мёдом, а где-то рядом, за спиной, вздыхает женщина. Та, что заплачет, когда не станет его…

                «Будь я собакой, не позволил бы себя гладить… Тот, кто гладит, быстро привыкает к этому и считает себя хозяином. Любые отношения когда-то заканчиваются. Всё проходит, навсегда остаётся лишь тоска…»

               Знали бы Боги, как чувствует себя наделённый их даром, когда строчки не слагаются, рифма не идёт… Ему бы по деревьям лазить, яблоки воровать, и шут с ней, с этой собачьей долей, приковывающей к письменному столу… да вот, не получается… От судьбы не уйдёшь…

               «Носки всё-таки жалко. Тёплые были носки… Надо бы спуститься вниз, забрать». Но две синички уже наперебой щебетали возле его носков, устраиваясь в новых тёплых домиках поудобнее… Здесь и до лета дожить можно…


               Картина молодой художницы имела успех. Посетители выставки студенческих работ долго стояли возле неё, всматривались. Наверное, каждый видел за окошками дома что-то своё. Задержались возле картины две сестрёнки. Старшая, лет шести, умудрённая жизнью, скривила губы:
 
               – Это не настоящий домик, в него даже войти нельзя, дверь совсем размазана, почти не видна. 

               Младшая упрямо насупилась:

               – В него не всех пускают. А тому, кого пустят, дверь не нужна…


На иллюстрации - картина белорусской художницы Марии Пешкун