Келья без прочих радостей. Часть 12

Арсений Афанасьев
Тошнотно сменялись в окнах маршрутки дома с их щетиной из ржавых решёток и фонари. Маршрутка остановилась возле Центральной Больницы Лужина. Я встал и направился к выходу, уступив место преклонных лет женщине. Двери закрылись. Больница осталась сзади

За день табличка с Марксом меняла свой цвет. Когда всё случилось, она была чёрной, потому что тьма была предрассветной, потом, впитав пару-тройку лучей поутру, она стала сизой, лазурной, синей и в обратном порядке после полудня. Всё это время звенели в каше из кирпича телефоны. Каша та перемешивалась порой, и вокруг становилось свободнее, а в один из обвалов перетряхнуло так, что слева я рассмотрел силуэт мамы

Я попытался сдвинуться, скинуть большое-массивное. Тщетно. Она лежала совсем рядом, и ночнушка её была прорвана чем-то тонким и красным у самой груди. Тело её дрожало от того, что мороз пробирал изнутри, и в каждом её жесте виделся холод: в дрожащих руках, с которых брызгами опадали капли густой красной крови, в мурашках её предплечья под тонкой тканью и в замерзавших глазах, застывших в одной точке, на мне, ближе к закату. На её груди осколки стекла вздымались, и по движению их я понимал, что она жива ещё, дышит, но в какой-то момент, приподнявшись выше обычного, они застыли на горке и после ни разу не сдвинулись

Тотальный травматический гемоторакс, когда вся плевральная полость лёгкого наполняется кровью потрескавшихся сосудов. Гадкое ощущение, как я позже прочёл, - похоже на ртуть, попавшую не в то горло, много ртути: не меньше литра

В странном чувстве, что всё вокруг понарошку, я лежал недвижим, неспособный соображать, в полузабытьи, и в голове, казалось, так же темно и холодно, как снаружи, и только мурашки порой накатывали прибоем, и дрожь ледяными всполохами тревожила тело, и то вибрировало, как телефоны в каше из кирпича. Дышал робко, вырезая, как филигрань, каждый вдох, потому что иначе вдыхалось больно, а на выдохе волнами подступала к горлу стальная по вкусу мокрота

Трое: два взрослых, мама и папа, и я угасали: мама уже, папа - неизвестно, а я - до сих пор был жив. В ладони всё так же держалась шуба, прикрывавшая руки, от самых предплечий, и ноги частично. Я видел другой рукав и рвань на исподней части, и не понимал ещё, что тяга в шубе, когда та начинала рваться, исчезла совсем не случайно - что тяга, оставшись, порвала бы шубу надвое, и тогда сила, с которой мама, упав, ударилась, была бы меньше, и мама выжила бы, но тогда я бы замёрз, прикрытый лишь половиной шубы

Табличка "Проспект Карла Маркса" вновь потемнела до цвета грязного голубя, когда послышался незнакомый голос:

- Неустойчиво, - говорил кто-то вдали, - тех снимаем, на три часа

Затопали башмаки. Басистые возгласы перемежались криками: кто-то кричал от боли, а в ком-то взошла надежда спастись. Я попытался тоже: на выдохе выпустил звук, крякнул подбитой уткой, но тщетно

Утихли возгласы, и топот тех башмаков отдалился, исчез, и вдруг, внезапно, как вспышка молнии в тёмном и тихом небе, сверкнул фонарик над самой табличкой, и загремел папин голос - он жив был! - очнувшись, он звать начал их, владельцев тех башмаков: "Эй, - сипел он, - сюда, сюда, чёртовы дети!", но тоже тщетно, и тогда он как зарычит, и как наляжет вновь на большое-массивное, и оно с визгом сдвинется по табличке, победным сладостным скрипом, и пара камней оцарапает мне лицо, и большое-массивное, качнувшись, обвалится с грохотом вниз, на груду из кирпичей, стекла и домашнего скарба

И чем бы ни было то большое-массивное, оно развалилось, рассыпалось, как подорванный остов башни, и превратилось в пыль

- Дальше сам, - просипел папа

Двинув с трудом рукой, я упёрся ею в кирпич, во второй, в третий и стал смахивать их. Окостеневшая рука наливалась силой, ворочая кирпичи, и наконец, привстав на ногах, я лягнул "Проспект Карла Маркса" и он лязгнул по каше, и в неровном искрящемся свете увидел я папу: его лицо, гранатово-красное, и кровоподтёки на головы: от затылка, и с темечка, и по лбу, изо рта, из шеи, из уголков глаз. Он полулежал на какой-то трубе, и правую ногу его придавило бетонным блоком, а вместо левой раскинулась в каше пустая штанина

- Папа, - сказал я, и тут же попробовал обнять, но он отстранился, как мог, видно, из-за стекла, пронизавшего всё его тело, и тогда я прикрыл его куском шубы

Я спросил:

- Можешь идти?

Он болезненно усмехнулся и стал кашлять, потом жестами показал что-то вроде "всё и так хорошо, я здесь посижу", и вдруг закатились его огромные, в пол-глаза, зрачки, и голова ушла набок

- Стой, - прохрипел я, держа ему шею

- Да, здесь, - лепетал он в ответ, а я, поддерживая, поправил сползавшую шубу

Рука его вдруг беспорядочно зашевелилась, задёргалась, словно отмахиваясь от чего-то, и кожа на ней зеленовато-серой была, жёсткой, сухой, словно смешали зелёный мрамор и серое олово, потом так же зашевелилась нога, потом рука и нога в унисон

Позже я прочитал, что это судороги, характерные при кровопотере, и что не нужно было держать шею, а напротив - приспустить голову так, чтобы кровь поступала в неё, и звать на помощь, насколько бы бестолковым то ни казалось, но я - криворукий тепличный болван - всё не так сделал

Папа очнулся и с безучастным взглядом пробормотал сбивчиво что-то

- Пап, пойдём, а? - проскулил я

- Да, давай, сейчас

Он попробовал сдвинуться, и от этого кровь пошла. Подхватывая за плечи, я помогал ему вытянуться. Лицо его сморщилось, он издавал звуки, какие слышны, когда заносит тебя на снегу в кювет: стоны, и свист, и рёв обезумевших двигателей и клаксонный вой. Выбраться не получалось. В какой-то момент он размяк и слабым телом повис на моих руках. Я вновь разбудил его

- Хватит, - скоммандовал он, - Рома, иди

- Что?

Он промолчал

- Я не уйду без тебя, ты чего?

Папина голова с трудом повернулась ко мне. Он пытался сказать что-то, набрался сил, выдавил

- Сказать, - я придвинулся ближе

- Что? Что сказать? - он взмахнул рукой - Ты хочешь что-то сказать?

Он сморщился и втянул воздух, как можно сильнее:

- Карман, левый карман

Я уложил аккуратно его голову в капюшон шубы, пошарил рукой в кармане его окровавленных джинсов и вытянул оттуда две красных сигары и зажигалку. Папа кивнул

- Мы... Мы не взорвёмся? - спросил я

Жестом он указал на пустой проём шагах в двадцати, где раньше была стена. Морозно щипало пальцы, и зажигалка выскальзывала из них. Сигарета зажглась у меня и у папы, и ему с виду стало полегче немного. Дым расползался во рту, и приятно пощипывал дёсны, и вкус у него был шелковистым и мягким, совсем без горечи, только немного с металлом

- Вот, покурили вместе впервые, - сказал я

- Да уж. Теперь точно курить никогда не станешь, - он улыбнулся, сморщился и снова лицо его стало строгим

- Да почему? - протянул я, - будем вместе курить, каждый вечер. Ну, сигары. На балконе, как любишь

Превозмогая боль, он выдал смешок

- На балконе? - и вытянул из-под себя кусок балконного парапета, бросил солдатиком, точно играючи, - обойдёшься, - и улыбнулся

Мне полегчало, и силы прибавилось от того, что папа шутил, и я затараторил тогда:

- На улицу тогда выходить будем, а маме говорить, что мусор выносим, - сказал я, - и на ЦСКА сходим

Сглотнув, покивав многозначительно головой, он затянулся и задымил

- Сходим, да? - не унимался я

- Слушай, Ром, - он прокашлялся, - ты понимаешь, - слова застряли, - мы в любом случае всегда хотели тебе лучшего, - меня пробивало, - Да, мы иногда делали странные вещи, - голос его разливался дрожью во мне, - но не потому что хотели довлеть, - и в каждую паузу я понимал, что это, быть может, конец, - а потому что не знали,не знали, как сделать иначе, - его сигара истлела, - и да: мы с мамой гордимся тобой

Тогда ещё трепетала надежда, что всё обойдётся - да что там: она трепетала ещё долго потом, а тогда - горела, как пламя в брызгах бензина, я верил, что всё это - какой-то новогодний розыгрыш, или сон, или галлюцинации от гашиша, или создали фильм, ужастик, страшилку, в которую можно погрузиться так сильно, что забываешь, где явь, а где выдумка, или VR-очки невыносимо качественные, или просто воображение - воспалённое и взыгравшее вдруг, как у ребёнка, уверенного, что под кроватью хтонические существа, и я закричал тогда, что не нужно говорить некрологи, кричал: "Не надо!", "Мы не умрём", а папа безмолвно смотрел, отрешённо передвигая глазами, нарочито и неестественно, чтобы показать, что он жив ещё

- Прости, - промямлил тогда я, а он, собрав силы, приподнялся, вдохнул, словно бы собираясь выговорить последнее, едва заметно кивнул, и сказал:

- А теперь, - мягко и строго одновременно, - Уходи

- Что? - оторопел я

- Проваливай, - говорил он, - быстро, Рома, пожалуйста

- Без тебя?

- Да, - и рухнул, точно подкошенный, и я не успел даже подложить ладонь под его голову

Я выругался. Нужно было идти, звать врача, и я помчал по неровным рельефам, заскакивая на плиты, столы, задевая босыми ногами детские погремушки, хвою и мишуру, туда, к проёму, откуда мигали машины и где силуэты людей сновали, торчали бивнями краны, а под ногами пенилась жидкость пожарных машин

Очередное нагромождение скарба искрилось чем-то, что я не заметил, и ток вдарил по пальцам, и те опухли и зашипели, обмороженно-обожённые, но я дальше бежал, не обращая на пальцы внимания. Выскочив из-за плиты, я камнем сорвался в мягкий сугроб. Высота небольшая - и солдатиком я вошёл в снег. Ко мне подбежали тут же ребята в горчичных формах и подхватили за руки

- Врача, - крикнул я, - там! Там! - и пал ниц

И вдруг проснулся. От грохота: то дверь под напором отцовской руки распахнулась и вдарила по стене

- Рома! - рычал он, - вставай! Разговор есть

- Господи, - говорю я на выдохе, и со страхом, и с облегчением

Я вижу: папа, живой, невридимый и злой, сжимает пакетики, а потом начинает вытряхивать их в постель, и тогда я мигом вскакиваю с кровати, хватаю его, забегаю к маме, и вместе с ними - на улицу, укрываясь первыми попавшимися одеждами, и увожу их дальше, дальше от чёртова дома на страшном проспекте Маркса, ещё дальше, ещё, туда, до куда не долетят кирпичи, осколки от взрыва, таблички и провода, и прочая дрянь

Папа кричит:

- Что ты творишь?! - видно, думает, я под кайфом, а я отвечаю с улыбкой:

- У тебя в кармане две сигары и зажигалка, - и он проверяет:

- И правда

- Смотрите, - говорю я, указывая в сторону дома

И вот мы стоим, издали смотрим, и дом взрывается, но не падает, а будто бы растворяется в холодном воздухе декабря восемнадцатого года. И вместе с ним растворяется снег, и тянет вдруг нашатырём, и в 31 декабря 2018-го растворяется вместе с домом и мама, и папа, и наша квартира, сигары из папиного кармана

Я просыпаюсь: в больнице, в морге на опознании, на лужинском кладбище (по месту прописки), на девятинах и сороковинах в луже из красно-свекольной блевотины от борща, в лужинском интернате, куда меня определили опять же по месту прописки, на приёме у травматолога, на втором приёме у травматолога, на десятом и на последнем звонке перед лицом воспитателя Михаила Степановича, Миши, на самом ЕГЭ и на выпускном, в университете на приёмной комиссии, и наконец перед Сеней

До сих пор, де-юре, не ясно, что случилось с тем домом - был ли то взрыв, или жильцы дома сами расковыряли несущие стены, и это нестраховой случай. Семья Сени: дядя, дед и родители, - жили в соседнем подъезде того же дома, в пяти квартирах одного лестничного пролёта. От взрыва квартиры их покосились, съехали набекрень, и семья переехала в Лужино, не получив ни копейки от магнитогорской квартиры

Многие, как и я, потеряли в обвалах не только родных, но и кров: последнюю площадь для жизни, и, пока новостные ленты пестрили щемящими душу историями про спасение одного младенца, кто-то лежал и гнил от гангрен в снегах привокзальной площади, глядя на вырвиглазные вывески магазинов мобильной связи, кто-то спивался и спал, скрываясь от яркого солнца в тенях Южного Перехода через Заводский пруд, а кто-то стал наркоманом

На пособие, данное мне как жертве, я покупал раз в неделю плюхи, и с ними все гадости: уходящая из-под ног земля, взрывы внизу, обмороки отступали. Поначалу тошнило и выворачивало, но усердно, старательно и, превозмогая себя, я вставал на тяжёлый рельс регулярного потребления. Свернуть с него, разумеется, было ещё сложнее - манило чувство, когда раздурманит, что я - огромный двухтонный шнур, извивающийся, с хитиновым и морозостойким кроем, способный вывернуться из-под любого завала и никакой кирпич которому - не помеха.

И я курил: у заплесневелой стены морга, за кладбищем, на девятинах и сороковинах, и в лужинском интернате застукан был Мишей - и он принимал меры, - но вновь: выйдя с сопровождающим на ЕГЭ, минуя бешеную собаку, и перед приёмной комиссией, где устроил концерт: показывал фокусы, уверяя, что могу на правах шнура задушить председателя, и только когда Миша и Сеня достали меня из вытрезвителя, и когда я узнал, что Сеня "в знак солидарности и товарищества" не станет поступать этим летом в вуз и будет скрываться вместе со мной от военкомата, тогда я понял: пора завязывать

Говоря честно - о том, как я завязывал, как заедал, запивал писать нужно долго и нудно и в поучительных интонациях, с какими я говорил когда-то папе: "негоже болеть сибиряку за москАлей" и маме про "Асти Мартини", а потому избавлю от этого вас

А тогда я стоял у могилы отца - сурового, строгого, каменного - и мамы - с ретроволнистой причёской, - и бутылка вина звякнула о надгробие, невдалеке от места, куда приземлились только что любимые папины сигары

Записка "Скучаю", сорвавшись с пальцев, ложилась пером на снег