Безмолвное венчание

Майя Штирлиц
                «Срубите это дерево, в котором я живу. Выдолбите его ствол»
                Али Смит «Осень»


Они всегда смотрели, но не видели.
Безглазое солнце мраморной пустыни не напоминало мне дом. Я жила в полуразвалившемся здании на краю улицы. В стенах, бывало, росли дыры и все больше слезала краска, обнажая кирпичный скелет, но в конце концов все зарастало пышной лозой с ее винно-красными листьями. И казалось, что мы живем в небольшом поместье, где нам принадлежал весь этаж. Мне, Пауло, Марко и Данте. Ну, и родителям. Мы не видели их слишком часто. Когда выглядывали поздним вечером в окно, они тащили домой огромные мешки с едой. Они всегда приносили слишком много вещей, будто запасались. Но продуктов все равно не хватало.   
 - Хочу шоколад, - кричит Данте. Ему девять. Мне тринадцать. Я молчу, хотя мне тоже хочется. Просто я уже понимаю. Так думается.
Сейчас я вспоминаю, что мы с Данте можем больше не увидеться. Мы договорились встретиться в Лиссабоне. Когда-нибудь. Но я не знаю, куда и когда меня везут. Кажется, что в морозильную камеру, чтобы бросить в лед. Ото льда пойдет пар. Пар раскаленного кирпича моего южного города. А мои волосы взовьются вверх темным пламенем адского отчаяния. Среди северной льдины. Лед недвижим, а я уже покрываюсь его коркой и морщинами.
Марко и Пауло забрали на чужую войну. Они не придут в Лиссабон.
У наших родителей тоже не получится. Может, они найдут то, что осталось от нашего дома, спрячутся в подвал и по очереди будут таскать мешки с картошкой и луком, пока смогут держаться. Или пока им не надоест.
Я помню всегда палящее солнце и как к нему приходилось привыкать заново даже после самых коротких зим. Пронзительный свет навсегда ослепил мою кожу, и я видела по-другому. Не так, как остальные. Мир становился светлым, почти прозрачным.  А моя кожа темнела. Говорили, что она была цвета божественной благодати. Прохожие мужчины останавливались, чтобы поцеловать мои руки. Касались огрубевшими губами и шли дальше, даже не посмотрев мне в глаза. Я оборачивалась на мать, а она довольно хлопала меня по плечу и ничего не объясняла. Мне была непонятна ее гордость. И печать чужого почтения на темном пергаменте гладкой кожи. Моей кожи, которая больше не была моей, стоило кому-то другому ее заметить. 
Когда я была маленькой, это пугало. А хотелось думать, что я не боялась ничего, ведь видела так много всего, потому что в нашей школе насмерть забили девочку старше меня на год. И я видела, как ее выносили и как ее семья прибежала во двор школы и начинала кричать «за-что-кто-это-сделал» и горы неразделимых криков и слов, которые мне тогда запрещалось произносить. Эту девочку забили в нашем туалете, но так и не выяснили, кто. Я подозревала каждого и поэтому меньше боялась. Но все забывалось и скоро все перестали об этом говорить. Страх меня оставил, будто навсегда. Только кто-нибудь из семьи той девочки иногда появлялся на углу школы и ждал. Ответов. Того, что та девочка наконец вернется домой.
Меня не научили читать, хотя мама очень хотела. Я не расстраивалась, потому что считала, что говорить лучше, чем водить пальцем по тухлым страницам. Когда я говорила, слова были живыми и острыми до боли.
Я так думаю до сих пор. Когда мы ехали по серой дороге в открытом грузовике, а я сжимала плечи от холода, то думала о том, что мой-наш язык обжигает горло, как специи, потому что на нем мы чувствуем. На нем рычим и поем, и он вытекает, как лава из вулкана перед смертью Помпеи. А язык людей с каменными лицами – это язык дум и заиндевевшей мудрости. Он отскакивает от языка, как иголки, как кусочки льда или косточки. Поэтому они так скупо разговаривают, будто боятся потратить слишком много тепла и потому что говорить им больно, и живут они слишком долго и совсем не умеют жить.   
Мы едем по заснеженной стране и солнце здесь белое, совсем чужое и незнакомое. И если ты тонешь в этом свете, то никогда не чувствуешь тепла, не чувствуешь прикосновения чужих душ. И едешь в открытом грузовике, где все эти высокие здания – непонятные, но красивые – абсолютно неприступные. Люди с сумками, люди в машинах, люди сигналят, люди идут с друзьями, люди сидят за столиками кафе и скользят по нам взглядом. А мы в грязной, оттого несминаемой одежде, соленой от пота и слез, смотрим на них бездонными глазами. А они скользят… скользят к какой-то вывеске. Или что там еще привлечет внимание. Мы тоже – лишь минута внимания. Кто-то смотрит на меня и неодобрительно вертит головой. Бурчит что-то. Я не умею читать. По губам. На чужом языке. Когда я вижу его, хочется спрыгнуть с грузовика, набить себе несколько ссадин, свалившись на асфальт, тяжело подняться и рассказать, что он глуп. Даже свернуть шею без причины не жалко. Нечего так осуждающе смотреть. У нас так не принято.
Но чего эти белоручки не видят, так человека, что сидит в нашей кабине. Он смотрит на нас маленькими черными глазками и сжимает винтовку, словно нас боится. А что мы – мы женщины и старухи, пара побитых жизнью мужиков, у которых забрали дом и семью. И ведь вроде бы оружие было, чтобы нас защитить, но стоит тебе неверно дернуться или как-то подправить одежду – на тебя уже наставлен ствол и какие-то яростные выкрики бьются о перепонки. Мы смотрим на этого человека, как на идиота, но мы слишком устали и нам все равно.
Я помню праздники в своем родном городе. Как ходила на них с семьей, потом с друзьями. Было много красного, много пестрых красок и мягкой ткани. Еще литры смеха и карамели. Мы таскали лакрицу у одного непутевого старичка. Потом вино в соседней лавке. Сейчас моего родного города, должно быть, нет. Моя семья разбросана, как детские игрушки, забытые в спешке эвакуации. И я точно знаю, что никогда больше не увижу своих друзей и, может, никогда больше не буду ничего таскать из ларьков, потому что не хочется есть и пить тоже не хочется.
Я оглядываюсь через плечо и вижу непробиваемый камень. Через другое – то же самое. Мне кажется, что все застыло в непрерывном движении и гул низких голосов пробивает мне насквозь грудь. Голоса и разговоры не о жизни, а о ее бренности – тяжелые, как брошенные якоря.
Я прячусь в своих воспоминаниях и чувствую себя ослепшей.
Когда мне было шесть, моему брату подарили кинжал. Такой, что дух захватывало. Тонкий, изящный, блестящий, обворожительно красивый и опасный. Я хотела потрогать, хотела такой же. Разумеется, никак не разрешали. Но я все еще пыталась и однажды начала драться с братом. Он в два раза больше и старше меня, в ладони нож, а я все равно бросаюсь на него, как маленькое разъяренное животное, а потом с воплем падаю, потому что – что это – вдоль моего запястья длинный порез и хлещет темная кровь. Я чувствую, как начинаю задыхаться, как мои легкие сжимаются внутри, а голова кружится и, похоже, я падаю в обморок. Теперь у меня лишь длинный белесый шрам.
Все еще холодно. Я пугающе полна решимости дать отпор. Просто не знаю пока чему и не знаю, как оно все выразится. Я разговариваю с пришельцами глазами, но пришельцы не они, а я. И они отводят взгляд, потому что им неловко, они не хотят замечать меня, потому что не хотят пытаться чего-то делать до тех пор, пока это их не касается. Затем я делаю свой взгляд еще более ощутимым. Хочу, чтобы он резал, как сияющее лезвие. И все-таки, кто же я в глазах этих людей – не более чем беженка. Поэтому лишняя и непрошенная. Но чем дольше я смотрю, тем больше задаюсь вопросом – а если бы тут сидел кто-то из них. Даже не додумав, отвечаю. Ответ словно пережеванная косточка абрикоса – неприятными волнами расплывается по языку и эхом отдается по нёбу.
Беженка. Не хочу бежать от чего-то. Хочу бежать куда-то.
Я помню… (заиндевевшее дыхание) … я помню… (бесконечно слезящиеся глаза) … Я помню, как перестала ходить в церковь, еще маленькая сбегала к друзьям или кому-то еще, уворачивалась от главного входа и по периметру обходила здание, чтобы выпрыгнуть на берег озера через пробоину в заборе, несмотря на мамины слова – «это наша святая святых» или «не смей еще раз сбегать, дьявольская девчонка» - я бежала от приторного запаха, от того, чтобы часами сидеть на скамье, смотреть, как мама отдает последние деньги на пожертвования, от укоряющих глаз на стенах, которые думали, что знают и понимают все мои мысли, как и думы всего человечества. Но мне не нравилось, а, может, я боялась, поэтому никогда туда не приходила. И верила только в свою семью, друзей и себя.
Хотя, когда я в последний раз я оглядывалась на дом, мое сердце затрепетало и так захотелось поверить во что-то, что больше тебя и больше любого человека и то, что будет всегда рядом – совсем не как люди – хотят они того или нет. И я не знала и не знаю, было поздно или поздно не будет никогда, поэтому все еще смотрю по сторонам. Смотрю и ищу знаки, что мне есть еще во что верить, кроме прошлого.
Наш грузовик останавливается. Водитель выходит покурить, а охранник с винтовкой грубо разговаривает с кем-то по телефону.
На меня накатывает еще одна волна воспоминаний.
Следующее, что я помню - я все еще сижу в этом грузовике, вперив в кого-то на улице свой взгляд. Незнакомец. Этот кто-то не опускает глаза, но ему неловко – я все вижу. Он совсем рядом. Между нами не больше трех метров. Серо-голубые глаза с пятном зрачка – студент, может, на пару лет старше меня. Держит в руке картонный стаканчик, из которого вылетают пары. Мы просто смотрим друг на друга.
… - говорит он. Губы сомкнуты. Лоб чуть наморщен. Пара светлых прядок вылезла из-за ушей и обрамляет лицо. Что-то невыразимо аккуратное, приятно пахнущее. Он – это свежие простыни весенним утром, а у меня спутанная грива волос и дикий голодный взгляд. «Царская» кожа. На пару тонов светлее его кофе.
… - отвечаю. Прекрасные радужки. Я слушаю их историю. Мы соединяемся через этот взгляд, а между нами струи пара – кофе, сигареты.
Он неподвижно стоит на углу улицы, пялится, а люди обходят его, что-то бурча – на него, на нас.
Ему все еще неловко. Он многого не понимает. Я читаю, он читает. Моя история, его история – всего пара внимательных секунд.
Какой сегодня холодный день – Да здесь как обычно – Я хочу выйти – Выходи – Не могу.
Он мне нравится, я ему тоже. И мы смотрим, смотрим и все закручивается в спираль. В звон колокольчиков – маленьких и жужжащих, как на ярмарке. Что это значит? Что мы значим?
Вот он, вот я – банальный закон мироздания, старая как мир история долгого решающего взгляда, где мы разговариваем на понятном всем древнем языке. Я рассказываю историю своей жизни – про полуразвалившийся дом, про братьев и родителей, про порезы и про брошенного бога в рыхлой и сухой земле.
Он бросает на землю стакан, кричит что-то на своем языке, запрыгивает в грузовик – кудри взлетают на при прыжке – хватает меня за руку, пинком укладывает мужика с винтовкой. Мы выпрыгиваем и скрываемся за поворотом в его свежей весенней жизни. И мне больше не холодно.
Вот чего я ожидаю. Но этого не происходит. Он все еще стоит и смотрит, когда водитель тушит сигарету и, кряхтя, влезает в кабину. Долго и громко заводит мотор.
Студент все еще стоит, замороженный. Хочется крикнуть: «Сделай же что-нибудь!»
Зачем?
Человек с винтовкой кладет трубку. Мы медленно начинаем двигаться. Фасады мраморных зданий расплываются в движении. Позволяю себе зловещую улыбку, обращаю к нему.
«Все, теперь мы связаны», - говорю ему глазами, а потом мы все едем, едем. Все больше людей, все больше вывесок и запах выпечки.
Он стоит на одном месте, пока не превращается в расплывшуюся тень, пока мы не уезжаем слишком глубоко в заиндевевший воздух, чтобы что-то видеть или чувствовать. А наша связь повисает нитью – проводом. Неизбежная и неотвратимая. Помнишь ли, незнакомец, как под этим холодным осенним небом безликой северной страны нас обвенчали колокола? И как мы касались друг друга только глазами и как мы теперь не сможем жить, как раньше? Как ты узнал, что такое случайность, наверное, впервые своей жизни? Как я обронила на асфальт пару своих воспоминаний и как красиво бы переплелись наши разноцветные руки? Скажи мне, помнишь ли?

Я вспоминаю, как меня увозили. Протаскивали через границу. Я оглядываюсь в сторону своей страны. Там все еще жарко. Я ногтями впиваюсь в кожу, чтобы солнце оставило ожоги, желательно, навсегда.