С. Эриксон - По следу треснутого горшка. Пер. Кини

Руслан Гимазов
                Стивен Эриксон
                По следу треснутого горшкаОт редактора

Перевод выполнен Кинициком Карбарном. Редактором была проведена сквозная вычитка, за основу взят официальный перевод «Малазанской Книги Павших». Так же были исправлены опечатки и ошибки, допущенные переводчиком.
 
 
  "Истребляя зло, не избежать невинных жертв".
 
  Ныне за моей спиной лежат долгие годы. Честно говоря, я очень стар. Приходит миг, когда все опасения мужчины – всё то, что он таил, боясь разрушить карьеру и репутацию, еще надеясь на возвышение – всё вдруг теряет сдерживающую силу. Вы сами можете понять, что оный миг случается в день – точнее, в первый звон после полуночи – когда человек осознает: дальнейший рост невозможен. Да, все опасения ничем не помогли успеху, ибо успех так и не пришел. Я готов поклясться, что жизнь моя была щедро насыщенной, закрома мои ломились от сокровищ и так далее... но исход всегда темен и печален. Неудача носит разные наряды, и я примерил их, один за другим.
  Солнце дарит золото лучей, воздух спокоен; я восседаю, старик, пропахший маслом и чернилами, и скриплю пером, а сад шумит вокруг, соловьи онемели, качаясь на отягощенных плодами ветвях. Ох, неужели я ждал слишком долго? Кости стонут и ноют, жены следят за мной из теней галереи, высунув черные кончики языков из раскрашенных уст, а в судейской конторе отмеряют терпение громадные водяные часы, и падение капель подобно шелесту губ.
  Как сейчас помню славу священных городов, и как склонялся я, переодетый, перед скрытными тиранами и богоблагословенными ловцами душ. Помню, как странствовал в пустынях, вдалеке от людных улиц, и караваны туголицых кочевников шли на закат, и охранники-гилки стояли на страже прохладных оазисов – много раз я бродил среди них, неведомый авантюрист, остроглазый поэт, заслуживший право расплетать тысячи легенд древних эпох – и времен не столь древних. О, если бы они знали!
  Им было не устоять, моим преданным слушателям, и мужам и женам, ибо жить в пустыне значит с готовностью внимать всему, и обычному и необычайному; ибо я, наносивший множество ран словами печали и радости, всех страданий любви и смерти, что вылетали из уст моих, гладкие как оливки и шершавые как фиги, я никогда не пролил и капли крови. Пусть течет ночь, пусть льются смех и слезы, звучат речи и горячие мольбы о прощении (ведь глаза ваши засияли от моих неспешных повествований о любовницах, о шелковых ложах, о блеске пышных персиков и бедер), и пусть духи песка и боги вихрей учатся дрожать от страха и неметь от потрясения... о нет, друзья, пусть они корчатся от зависти!
  Мои сказания, да будет вам ведомо, охватывают целый мир. Я сидел с Тоблаями в их горных твердынях, а снег падал, покрывая острые крыши длинных домов. Я стоял на высоких скалистых брегах Напасти, глядя, как пытается обрести убежище тонущий корабль. Я ходил по улицам города Малаза, в обширной тени Паяцевого замка, я видел сам Мертвый Дом.
  Лишь годы – враги смертного странника, ибо мир кругл и путешествие свидетельств бесконечно.
  Однако же узрите меня здесь, в прохладном прибежище у булькающего фонтана; я излагаю истории на ломких листах папируса, и подобны они спелым плодам, ожидающим усталого, забредшего в оазис путника. Съешь, если готов рискнуть. Жизнь есть лишь поиск садов достойного отдыха, и я сижу здесь, ведя сладчайшую из войн – ибо я не умру, пока остается не изложенным хотя бы один рассказ.
  Слушай же меня, соловей, и крепче держись на ветви. Тьма царит, и я лишь хронист, случайный свидетель и рассказчик волшебной лжи, таящей чистейшие истины. Слушай меня прилежнее, ибо нынешняя история взята из моей же памяти, сад сей еще буен и неухожен и, смею сказать, чрезвычайно плодороден, и выплюнутые мною семена блестят на щедрой почве. Это история Негемотов и упорных за ними охотников, история о пилигримах и поэтах, и обо мне самом, Эвасе Дидионе Бликере, видевшем всё.
  Есть тропа паломников, что ведет через Великую Сушь. Двадцать два дня и двадцать три ночи в подходящий сезон от Врат-в-Никуда до капища Безразличного Бога; тропа пилигримов, ведомая как След Треснутого Горшка. Начнем же, поражаясь случаю, сумевшему свести в одном месте и в одно время такое полчище странников. Двадцать три ночи от Врат? Проклято будь невезение, ибо сезон подвернулся неподходящий и дела пошли наперекосяк. По всей блеклой пустоши колодцы пересохли, родники погрязли в смрадной жиже. Стоянки Находителей оказались пустыми, пепел их костров давно остыл. Настал двадцать третий день, а дорога впереди осталась долгой.
  Удача, что мы собрались. Неудача, ибо столь многочисленные странники оказались во многих бедах.
  Рассказ начинается с той ночи, с круга у огня.
  Что есть круг, как не выставка душ?
 
Здесь описываются путешественники
 
  Обведем же круг взглядом, выделив мастера Маста Амбертрошина, лекаря, слугу и возчика госпожи Данток. Широкий в плечах и прежде, вполне возможно, прошедший череду войн в пехоте, он давно успел развязать узлы дисциплины. Лицо его всё в шрамах и морщинах, борода подобна гнезду из медной и железной проволоки. Его пожилая госпожа никогда не покидает кареты, лик ее вечно скрыт за плотной занавесью. Как и все остальные, госпожа Данток Калмпозити паломничает. Богатство мало ободряет душу, слишком смело использованную, и ныне она готова склониться с чашей в руках пред Безразличным Богом. Но этой ночью благословение для них обоих так далеко, словно улетело на иную половину мира.
  Мастер Маст принадлежит к замечательному типу умельцев на все руки и всегда готов разжечь трубочку, задумчиво и серьезно наморщив лоб. Каждое слово падает из его уст, словно монетка бедняка на деревянный стол – звонко и резко, привлекая если не ценностью своей, то звучанием. Он умеет привлечь внимание людей, умеет казаться мудрым и полным важных тайн. Усатый и солидный, он служил многим, и судьбы многих ложились на широкие его плечи.
 
  Второй круг тесен, и тому есть основательные причины. Лишь двое рыцарей числятся среди Негемотанаев, союза особо стойких преследователей печально известных убийц и колдунов, Бошелена и Корбала Броша; подгоняя отряд по усыпанному трупами тракту, они почти настигли черных сердцем злодеев, всего несколько дней осталось до поимки опасной добычи. Есть особое объяснение их спешке: говорят, загадочная женщина ведет армию мстителей, желая срубить головы Бошелена и Броша. Кто она? Где она? Это не известно никому.
  Тулгорд Мудрый провозгласил себя Смертным Мечом Сестер, и по полному праву мог бы назвать себя также Воплощением Чистоты. Плащ его оторочен белым мехом, нежнее ароматного сада в приюте девственниц. Славный эмалевый шлем блестит на могучем черепе, как яичный белок на сковороде. Полированные пластины доспеха колышутся, сверкая рядами серебристых зубов. На эфесе клинка водружен опал, и любая женщина хотела бы протянуть руку и погладить сей камень – будь у нее мужеская смелость.
  Лик его озарен просветлением, глаза подобны самородкам, малой доле недоступных взорам потусторонних сокровищ. Едва узрев зло, он уничтожает его мощной рукой. Благородные семьи, кои он удостоил посещением, спустя девять месяцев бывали осчастливлены плодами его семени. Таков Тулгорд Мудрый, рыцарственный поборник истины в святом свете Сестер.
  Оборотимся же ко второму воину, смелому настолько, что дерзнул оспорить притязания Смертного Меча на совершенство добродетели. Арпо Снисходительный был некогда Здраворыцарем в далеком граде, чья святость в костлявых руках Бошелена и Корбала Броша обернулась гнусной пародией. Столь был огорчен этим Здраворыцарь, что от всего сердца провозгласил обет мщения.
  Если блаженная белизна отмечает весь облик Тулгорда Мудрого, то твердый и суровый Арпо блестит под солнцем золотой статуей; каскад различий меж двумя воителями сулит неизбежное наступление весьма неблагородной стычки. Арпо широк в груди. Длинные мечи-близнецы (черные ножны украшены золотой филигранью) свисают у бедер его, золотые яйца рукоятей вызвали бы восхищенный вздох любой женщины. Арпо Снисходительный весьма горд своим вооружением и не обращает внимания на вздохи, и кем должны мы счесть его – образцом целомудрия или...
 
  ***
 
  В кругу трех братьев, кои в любом зверинце оказались бы завлекательнее горилл, Щепоть из рода Певунов обречена вести жизнь беззаботную. Не сам ли Крошка Певун, сурово уставившись на кучку творцов, сказал с прямотою топора: любой, лишивший невинности милую Щепоть, будет изрублен в фарш столь мелкий, что даже голодный воробей не заморит червячка?
  Не успел могучий брат завершить свою зажигательную, однако и леденящую кровь в жилах речь, как Щепоть ушла в сторонку. Да, она слышала такое тысячу раз. Но слышать и понимать – разные вещи. Так приглядимся же внимательнее к очаровательной простушке.
  Как известно, черные шелка есть гордыня скорбящих; но лишь плывущие по ветру одеяния вспоминаются при виде ее волос, опасного меда, обрамляющего круглое лицо. Щеки ее горят, как отшлепанные ягодицы; черные ресницы длиннее вороновых крыльев не скрывают обсидианы глаз от любого, готового бросить вызов. Пышногрудая и гладкобокая, со сладким животом и широкая в бедрах... ах, само описание намекает на знойные признания. Да, я даже забыл упомянуть, была ли на ней одежда.
 
  Ну каковы же ее братья! Мамаша Крошки как-то заблудилась в лесу Стратема в разгар ужасной бури, нашла укрытие в пещере – угодив прямо в лапы пещерному медведю; но в миг сокрушительного соприкосновения всякий кулинарный восторг испарился из звериного мозга, и внезапное озарение вознесло обоих к вершинам амурных возможностей. Кто смеет оспорить дерзость этих догадок, видя потомство любовного поединка, столь высокорослое и могучее? Глаза сего великана развеивают любое смущение несообразностью имени и внешности – мелкие, как у любого зверя, красные и обрамленные воспаленными, сочащимися веками. Нос его подобен свернутому рылу, ноздри блестят, едва почуяв кровь. Зубы работают проворнее стаи грызунов. Мышцы трех нормальных людей криво облепили массивный костяк, пучки волос торчат из самых неподобающих мест, но и слова из кривых губ вылетают неподобающе разумные.
  Братья наводят великий ужас даже на него самого – но сделавший такие выводы должен, похоже, ежиться как на постели из морской соли, ибо бросаемые в гороподобную спину Крошки взоры полны черной зависти. Комар Певун и Блоха Певун близнецы, отродье невезучей матери, что забрела на морской брег в сезон спаривания моржей. Да-да, на спине ее остались шрамы от клыков, вот вам и доказательства. К чему спорить, к чему топорщить усы, бросать в воздух дурно пахнущие чепцы и сходиться в жестокой схватке? Вот, они даже облачены не в звериный мех, подобно Крошке, но в шкуры своих предков.
  Говорят, у них еще много родни, но милость богов держит всех на расстоянии палки зверовода, где-то там, и придется обождать новой ночи и нового костра поэтического вдохновения, дабы изложить горькие похождения Певунов.
 
  В круге закоренелых ловцов остается лишь один. Молчаливый как лес и ловкий как лесоруб, Стек Маринд не любит хвастать былыми делами. Загадки таятся в сплетении корней, и если блестят глаза в провалах, касание их слабее шепота тени самой Смерти. Он – человек навеки запечатанный. Лик его прост, глаза пусты, губы тонки, а рот замкнут. Черная борода слишком редкая, уши маленькие как у обезьяны и мускулистые как у мула, и дергаются на любой шепот и шум. Пряча слова, он грызет кожаный ремешок, мокрый к утру, но высыхающий на солнце дня.
  Спина его клячи выдерживает целый арсенал – всякое оружие изготовлено без причуд, но усердно заточено и промаслено. Он пересек полмира по следу Негемотов, но никому не рассказал, какое преступление вызвало в нем охотничий жар.
 
  ***
 
  Теперь оборотимся, с изрядным вздохом облегчения, на истинных паломников. Среди них различимы три группы искателей благ определенных алтарей (хотя, по правде и ходу дальнейшего рассказа, они суть одно). Мудрецы, священники и ученые встопорщат жесткие воротники, слыша сии непривычные, но полные истины противоречия, но я, недостойный, воротника не носил никогда и потому не обижусь на непродуманные упреки.
  Итак, перед нами множество путей, ведущих в одно судьбоносное место.
  Госпожа Данток, старейшая в почтенной семье Калмпозити из города Релианта, да останется созданием неведомым. Скажу лишь, что она первой выбралась из Врат-в-Никуда и слуга ее, мастер Маст, восседавший на высоком облучке кареты, лицо скрыто под широкой плетеной шляпой, возгласил приветствия от ее имени и церемонно кивнул – и в тот же славный миг он и старушка, предположительно пребывавшая внутри, колесным островом двинулись дальше в окружении двуногих чаек и гагар, ибо, как всем ведомо, ни один остров не остается недвижным. Он ползет по песчаному дну моря, он плывет в рассудке, словно воспоминание или сон. Мы сброшены с берега, мы мечтаем вернуться. Мир сорвался с привязи, история подобна буре и, словно Данток Калмпозити, все мы анонимами скрываемся среди пахучих цветов и целомудренных орехов, не нужные никому и чуждые всему.
  Меж пилигримов, искателей капища Безразличного Бога, странствует похожий на ястреба человек, охотно называющий свое имя и каждый раз искательно глядящий вам в глаза взором хищника, будто спрашивая, не знакомо ли оно. Узкое его лицо дергается, обдаваемое ревущим штормом нашего невежества, и никто не решается спросить, зачем он так густо намаслил подобные вороньим перьям волосы, что струйки текут по ушам. Но он, увы, все прочитал по лицам и внес нас в список недругов, и резкие кивки его слишком мелкой для такого роста головы сопровождаются – как может услышать любой, стоящий рядом – скрипом изрядного, искреннего негодования; но он тут же отходит неведомо куда и зачем, бродя словно петух в чужом, заброшенном курятнике.
  Отлично одетый, вполне вероятно знаменитый и столь привыкший к материальным благам, что способен отринуть их (хотя бы на краткое время), он взвалил на себя роль покровителя странников, он с деловым видом устраивает стоянки поутру и вечерами – от самой первой ночи у Врат-в-Никуда, когда приюты Находителей оказались, непонятно отчего, покинутыми и воцарилась суматоха. Он крепко прикипел к этой роли, пусть роскошный плащ порван и перья выпадают на каждом шагу, и блестят безумием птичьи глазки упорствующего в одиноком выборе.
  Ясно, что судьба его незавидна. Впрочем, держась истины, надо сказать: в его прошлом было немало тайных ран. Я уверен в этом. Он явился богатым, но знавал и нищету; он незнаком никому, но прежде пользовался обширной, хотя дурной славой.
  Ах да, зовут его Сардик Тю.
 
  ***
 
  Ищущие алтаря совсем иного, но столь же безразличного Бога, вот они, поэты и барды. Впереди ждет город Фаррог, а в нем праздник Цветов и Солнечных Дней, великое событие, кульминацией коего станет конкурс поэзии и песни, и наиболее одаренный мастер удостоится Мантии и звания Величайшего Творца Столетия. Награда выдается каждый год, неохотно признаюсь я... но не будем излишне подчеркивать подлую натуру критиков, да и всего рода людского.
  Мир людей искусства подобен запутанным ходам кроличьего садка, куда пробралась стая хорьков. Длинные тела в скользком меху мелькают под ногами, готовые укусить и убежать. Здесь нужно плясать ради славы, нужно раздирать одежды и рвать на себе волосы ради еще одного дня одобрения завистливой толпы. За восторженными улыбками, радостными киваниями и хлопаньем ладоней таится мрачная истина: здесь недостаточно слушателей, дабы ублажить их всех. Скажем еще честнее и грубее: аудитория состоит из пяти человек, четверо из коих – знаменитые люди искусства, и взаимным суждениям их доверяться было бы крайне глупо. А кто же, решитесь вы спросить, пятый? Кто этот чужак? Этот арбитр великой силы? Его никто не знает. И это пытка.
  Одно известно наверняка. Здесь слишком велик удельный вес творцов. Поэтому каждый поэт и каждый живописец, бард и скульптор грезит об убийстве. Только бы выбросить вперед руки, крепко сжать извивающуюся тварь и устранить еще одного врага!
  В сем ожидании люди искусства сбились в тесную группу, чая ответа на самые горячие мольбы. О, пожалейте их.
  Впрочем, довольно жалости. Поэт сам сплел себе гнездо, пусть там и сидит среди кишащих червей, паразитов, заполонивших каждую трещину сомнения и каждый свищ больного таланта. Поглядите, к примеру, на Кляппа Роуда, сановитого выходца из города Релианта, старейшину тамошнего артистического цеха, в котором каждый величаво восседает на собственной жердочке, и пусть дно клетки покрыто пометом, зато прутья ее позолочены! Кляпп пересекает Великую Сушь вдохновения в двадцать третий раз, но еще ни разу не возвращался в Мантии.
  Да, жалкая его жизнь протянулась почти на сотню лет. Иные даже готовы были бы поверить, что он уже носил Мантию, но наверняка никто не захочет приютить его в своем доме. Есть презренная алхимия, спешащая помочь богатым и безрассудным (сколь часто эти две трясущиеся ноги объединенно лежат в скрипучей постели?), и Кляпп Роуд, стряхнув пыль с кубка амбиций, разогнав крикливых ворон старости и смерти, остается полон надежд, парфюмерная его губка сочится ароматами миндаля, гвоздики и желчи песчаной ящерицы.
  Да, чудеса эликсиров в союзе с врожденно крепким телосложением сделали Кляппа на вид вдвое моложе возраста, лишь глаза его полны горькой злости. Он жаждет признания (ибо даже в Релианте репутация его включает не творческие открытия, но жалкое насилие, удары в спину и тайные махинации, а немногочисленные поклонники обоего пола ленятся хотя бы изобразить восторг и готовность покоряться – и хуже всего то, что сам мошенник Кляпп отлично всё понимает). Он украл тысячу сонетов, дюжины две поэм и миллионы остроумных примечаний, подслушивая выскочек, талантливых и достаточно глупых, чтобы открывать рот в пределах слышимости. Но душа его болит, рот раззявлен, вокруг лишь бездны, ветер воет и сбивает его, суетящегося на насесте. Где же золотая клетка? Где глупцы с чистыми сердцами, пред которыми можно распустить перышки? Вокруг никого нет, а если поглядеть еще внимательнее, вокруг нет ничего, да и внутри...
  Кляпп Роуд потратит всё скромное состояние, но подкупит судей Фаррога. Последний шанс. Он заберет Мантию. Он заслужил. Ни один из многочисленных пороков артистического мира не затянул его в сети – нет, он избежал всяческих соблазнов и вел достойную жизнь. Ему пошел девяностовторой год, и в этот год он станет знаменитым!
  Никакое снадобье, алхимическое либо лекарское, не поможет против простого факта: стареет и дряхлеет не только человек целиком, но и его уши, и нос. Лицо Кляппа Роуда покрыто умеренной сеткой морщин, приличествующих мужу под пятьдесят, но вот уши равняют его с дикой макакой из колизея Г’Данисбана, а нос обезьяньи подражает пьянице, слишком любившему устраивать драки в кабаках. Зубы столь стерты, что живо напомнили мне пасть морского ската, вознамерившегося откусить соски ловкой ныряльщицы. Да, взор старика сверкает при виде любой женщины, из губ высовывается подобный червю язык с сеткой пурпурных вен.
 
  Наиважнейшим предметом его вожделения были прелести красотки из Немила – вот она, лениво сидит с другой стороны костра (и где же еще сидеть ей, возбуждающей пламя искушений?) Пурса Эрундино славилась по всем просторам Семи городов танцевальным и ораторским искусством. Нужно ли говорить, что эта комбинация талантов всегда приводила в неистовство тяжкодышащие толпы обитателей городов больших и малых, поселков, деревень, а также отдельных хуторов, хижин и даже пещер?
  Улыбка ее была тонкой, полуночные волосы светились теплом, каждый изгиб пышного тела звал к поцелуям; Пурсу Эрундино вожделели тысячи правителей, десятки тысяч аристократов. Ей сулили дворцы, острова на обширных прудах и целые города. Ей обещали сотни рабов, обученных арс аманди, готовых ублажать любые прихоти – пока старость и завистливые боги не отнимут даже мечты о прихотях. Она купалась в жемчугах, коих хватило бы на погребение сотни самовлюбленных королев. Скульпторы тщились создать ее подобие в бронзе и мраморе, а затем сводили счеты с жизнью. Поэты столь глубоко погружались в сочинение сонетов восторга и обожания, что забывали пить и есть, умирая на своих темных чердаках. Великие воеводы вонзали клинки в собственные сердца, не умея настичь ее. Священники отрекались от вина и мальчиков. Мужья теряли всякую осторожность, пускаясь в авантюры. Жены теряли всякий стыд, готовые умертвить мужей насмешками и презрением.
  И все это не способно было пригасить огонь безрассудства, дочерна выжегший ее душу. Пурса Эрундино считала себя Воровкой Разума. Она крала мудрость у мудрецов, превращая их в глупцов, но все присвоенное попросту просыпалось пылью между изящных пальцев. Она также была Воровкой Желаний, и похоть следовала за ней приливной волной, и позади оставались другие женщины, иссохшие и бескровные. Но собственная похоть вела ее в бесплодные поиски, не давая долгого приюта ни на одной ветви, какой бы славной она не казалась.
  В конце концов она нашла себе серый порошок, который можно растворять в вине, порошок, уносивший ее в далекое блаженство. Порошок не сразу выказал свою природу, став Вором ее Свободы.
  Она мечтала войти в капище Безразличного Бога, ища благ никому не доступных. Верила, что сможет их завоевать, намерена была танцевать и петь так, как не танцевала, не пела никогда.
  Она готова была украсть у бога безразличие. Готова.
  Она не могла припомнить, когда в последний раз была свободной, и ничего не жаждала более свободы.
  Увы, каждую ночь ее манил порошок.
 
  ***
 
  Архисоперником Кляппу Роуду стал неудержимый, амбициозный, беспощадно молодой Бреш Фластырь. Он не таил радости, видя рядом старого негодяя, ибо жаждал одержать над ним победу в Фарроге. При удаче, просто уморить завистью.
  Семь лет Кляпп гадил на голову Брешу, стараясь не дать оторваться от липкого пола; однако Бреш был не из тех, кто способен отказаться от высокого предназначения из-за потока гуано. Он знал свое блестящее превосходство во многом, а когда его блестящих умений не хватало, заполнял пустоты наглым хвастовством и совершенно несравненной дерзостью. Ухмылка вполне сходила за ответ. Изгиб его губ способен был, пролетев по залу, раскроить глотку собеседника. Он следил за Кляппом, как волк за псом – поражаясь несомненному кровному родству и решив при первой возможности порвать в клочья жалкого родственничка.
  Истинный талант измеряется по умению скрыть настоящий гений, и Бреш считал себя мастером скрытности. Грядущее сулило ему славу, но он не давал никому ни малейшего намека, дабы критики и завистливые соперники не набежали толпой, оскалив хищные клыки. Он покажет себя в Фарроге, и тогда они узрят! Кляпп Роуд, плаксивая плясунья Пурса и вся Свита...
 
  ***
 
  Свита! Откуда взялись эти создания, столь жаждущие отвергнуть всякую оседлость? Представьте же их – торопятся выказать восторг, в глазах скользкий блеск, в голове меньше мозгов и больше преданности, чем у комнатной собачонки. Полотняный мешок набит платками и всяческими безделицами, и ох, как спешит факир выступить пред кичливым королем, будто во храме, как носится по комнате, как выбегает на помост!
  Торопливые ноги, трио, мигом меняющее неуклюжий галоп на женственные припрыжки и реверансы, едва покажется Обожаемый. Свита сопровождает Идеального Творца повсюду, в собрания большие и малые, публичные и приватные. Становится стенами великолепной, неприступной крепости, вместилища эго Творца. Охраняет рвы, отгоняя малейшие намеки на омерзительную слабость и причастность смертному роду. Стоит стражей в каждых вратах, прочищает каждый водосток. Будто замутненные стекла, рисует радуги вокруг возлюбленного, безупречного профиля.
  Но не будем особенно насмешничать, ибо каждая жизнь есть чудо, и ни презрение, ни жалость не красят душу, ведь зачастую за ними лежит тщательно скрытая от общества зависть. Да померкнет объект их бездыханного восторга, пока фонарь нашего внимания отмечает явления на сцену каждой из сладких женщин!
  Для начала назовем их и выделим наибольшие примечательности, дабы сохранить прочную память. Первой будет, к примеру, Опустелла, прожившая на свете уже двадцать три года, но с беспощадной ясностью помнящая лишь четыре последних, с первого взгляда на обожаемого Творца. Что было прежде – не знает никто. Родилась ли она? Были у нее отец и мать? Они любили ее? Она не помнит. Братья? Сестры? Возлюбленные? Детки? Что она ела? Ела ли вообще? Спала ли?
  Ее волосы темны и пышны, красиво извиваются по шее и плечам. Брови роскошны, но удивительно независимы в своем обличии. Нос длинный и острый, отмеченный всеми следствиями необдуманных воздействий. Уста ее описать весьма затруднительно, ибо они никогда не прекращают двигаться, однако подбородок торчит вперед с завидным постоянством. Одеяния столь цветасты, что оценить телосложение не представляется возможным; впрочем, можно прибавить – в седле она держится без труда, и бедра почти не возвышаются над конским кострецом. Итак, назовем ее Опустелла – мерцающий ротик.
  Далее, там была Пампера, равно неискусная в творчестве на всех языках, включая ее собственный. Мастерица жеманства, она непрерывно устраивает парад полчища изящных и манерных поз но, к несчастью, каждая поза длится чуть дольше, чем следовало бы, и слишком торопливо сменяется другой. Пока вы опускаетесь в кресло, Пампера смогла бы сесть скрестив ноги на шелка кушетки, локти уперты в колени, длинные пальцы сплелись мостиком, поддерживая подбородок (и немалый, вероятно, вес того, что выше), и вытянуть вперед длинную, безупречно изящную ножку, откинуть назад голову и вскинуть руки, подчеркивая вольно колышущуюся грудь, и вскочить проворнее струйки дыма, и повернуться, изгибая бедра, показывая пышные бочонки ягодиц, и сесть на диван, отчего волосы поплывут как щупальца, рука приглаживает голову, пока вторая (рука, не голова) пытается вернуть персики в скудные чашечки лифа (похоже, повзрослев, она несколько замешкалась со сменой размера одежды).
  Впрочем, у Памперы взросление оказалось погребено под девственностью – в глубокой могиле под толстым слоем мусора, и трава уже выросла густо, высоко, и даже пастухи забыли, чем некогда был скромный бугорок. И все же ей исполнилось девятнадцать. Волосы ее, склонные колыхаться подобно морским приливам и отливам, имеют цвет густого меда, переходя на концах в чернильную черноту. Глаза могли бы разбудить все фантазии в мальчишках того возраста, когда взгляды значат так много – два огромных глаза с намеком на томный будуар, в коем женщина в мгновение ока (точнее, очей) становится не подобием матери, а началом чего-то совсем иного. Мечтательный скульптор избрал бы для ее воплощения воск или нежную глину. Живописцы возжелали бы изобразить ее на свежей штукатурке стен или даже в своде величественного храма. Но я подозреваю, что все их грезы прожили бы слишком мало. Может ли объект похоти оказаться... слишком совершенным для исполнения томлений? Сколько телесных поз существует в мире, и откуда она узнала о них? Да, даже во сне она возлежит с неимоверным изяществом. Скульптор падет жертвой отчаяния, поняв, что Пампера уже есть скульптура себе самой, и никому не дано ничего исправить и улучшить. Живописцы впадут в заразительное безумие, тщась воссоздать совершенство тонов ее кожи, а мы, страшась заразы, прекратим воспевание прелестной Памперы.
  Способен ли поэт выразить ее суть в словах – и не поддаться рвотному позыву?
 
  Итак, из славной троицы остается лишь одна, Огла Гуш, непричастная любому непотребству не благодаря неопытности, но по блаженной невосприимчивости к бесчестным идеям. Она легко проскользила по жизни все семнадцать лет от момента рождения из чресл матери (искренне не понимавшей, что беременна), унаследовав материнскую простоту и заслужив честные похвалы и рыцарей, и негодяев (увы, Великий Творец остался исключением). Всегда готовая улыбнуться, даже в самое неподходящее время, она походит на щеночка, едва улизнувшего от хозяйского пинка и тут же лезущего ему на грудь, визжащего и перебирающего когтистыми лапками, тычущегося мокрым носиком...
  Ни одно из дел ее не таило злобы. Ни один из многочисленных несчастных случаев нельзя поставить ей в вину. Когда она пела – что случалось часто – то не могла попасть в верный тон, словно залипал язык – но все пялились и пускали слезы умиления, думая... о чем же? Возвращаясь к младенческим мечтам, раздавленным пятой взросления? Неужели бесстрашная смелость бесталанности способна воскрешать память о щедротах детства? Или нечто в этой драматической истовости отключало критическую способность мозга, оставляя лишь сладкую манную кашку?
  Огла Гуш, удивительное дитя, игрушка Идеального Творца, да останется память о тебе вечной и неизменной. Чистой как ностальгия. Ледяная жестокость, с коей ты была использована, не заставит ли нас обратить взоры к самому Творцу, тому, кого окружает Свита? О да, именно.
 
  ***
 
  Ниффи Гам трижды завоевывал Мантию Величайшего Творца Столетия. Свита его (что тут троица, встречаемая нами в конце пути через Сушь!) всего месяц назад насчитывала шесть сотен и сорок четыре человека, и если бы Огла не решила – с наилучшими намерениями – убраться в трюме пассажирской баржи, все они были бы с ним. Как будто Огла что-то понимала в баржах и прочем. Как будто она знала назначение кингстонов и люков – и даже название этих штуковин!
  Он казался выше, чем оказывался, если можно так сказать (судя по кивкам окружающих, сказать можно и не такое). Он носил плащ и отмерял шаги, стараясь выглядеть солиднее, черты его не были ни уродливыми, ни прекрасными. Собранные в лицо, они выглядели приятными, но если бы кто-то отделил их от головы и разложил на лотке, среди прочих – вряд ли кто даже протянул бы руку, не говоря что купил. Хотя иногда встречаются ценители обыкновенностей...
  Касаемо талантов, Ниффи Гам получил щедрую порцию – чаша отнюдь не переливается через край, но есть в ней нечто, огонь, подмигивание, дар продвижения, дерзновенная стать в сочетании с резвостью (смотрите, хихикающее окружение едва успевает за ним). Все эти штучки и большее – отличная подмога, позволившая славе его сиять не слабее, чем сияют его стихи и поэмы. Знаменитость питает сама себя, прозорливость подсказывает любой момент, служащий вящей публичности.
  В такой персоне любое преувеличение кажется недостаточным, и слабый намек на скромность давно сокрылся под щедрыми слоями самообожания; предположите в ней глубину, и подлинные глубины поспешат подтвердить вашу презумпцию. Не сочтите, что я уязвлен собственными неудачами на стезе поэзии. Да, я никогда не почитал слова достойным оружием, имея в распоряжении много оружия более мощного и надежного.
  Сознаюсь, глядя на себя у того костра в исходе двадцать третьей ночи, я вижу молодого, слишком молодого поэта скромной наружности, уже обретшего намек на лысину и отнюдь не способного показаться ангельски прекрасным хотя бы в виде силуэта на стене шатра. А Ниффи Гаму, с его густой медной шевелюрой, даже стараться было не нужно, ведь одаренные вспоминают о своем даре, лишь чтобы восхититься или – еще славнее – узреть восхищение окружающих при такой малости, как звук голоса, удачное слово или прядь волос.
  Ах, я увлекся сам собой. Это вошло в привычку у никому не ведомого ловца приключений, рассказчика, способного безо всяких швов соединить историю давних дней в Великой Суши и день нынешний.
  Жизни людские качаются на веревочках каждый миг, в любое время, ибо сама жизнь есть баланс; то небо сверкает ослепительным солнечным светом, то погружается во тьму, и ледяные искры звезд туманятся под порывами мистраля. Мы видим колесо небес, но сие есть лишь слабость воображения: нет, это мы кружимся, подобные жукам в ободе, и мы измеряем течение дней.
  Теперь я вижу себя юным, и никогда мне не стать юнее. Это мой рассказ и рассказ моей юности. Как такое возможно?
  Да что такое душа, как не карта каждого и любого колеса?
 
  ***
 
  Смею надеяться, что долгие мои рассуждения стоит завершить небольшим примечанием. На двадцать третий день пути угрюмая толпа паломников настигла одинокого странника. Голодный, иссохший и близкий к смерти, Апто Канавалиан мог бы испустить дух в руках Негемотанаев и паломников, не улови они одной многозначительной детали. Сквозь потрескавшиеся губы, давно не ведавшие ничего, кроме вина и сырой рыбы, Апто возвестил, что вовсе не является пилигримом. Нет, он скорее следователь – по духу, если не по ремеслу (хотя попытки были), он элита элит в ракурсе интеллекта, кузнец парадигм, прогностик популярности, наделенный привилегией выносить быстрые суждения. Короче говоря, один из судей, выбранных для определения Величайшего Творца Столетия.
  Мул его подох от некоей жуткой заразы. Слуга удавился, перестаравшись в ночных наслаждениях особого сорта, и похоронен в болоте к северу от Суши. Апто путешествовал за свои средства, ибо письмо загадочных организаторов Фаррога оказалось печально расплывчатым в смысле вознаграждения, изо всех припасов осталась лишь бутыль прокисшего пойла (и, как вскоре стало известно, ужасное обезвоживание было итогом скорее опустошения еще девяти бутылей, нежели нехватки воды).
  Если у мастеров искусства есть мужество (что сомнительно), то яростная, достойная саблезубых тигров решимость Апто сохранить собственную жизнь была бы лучшим тому подтверждением. Увы, слишком часто жизнь заставляет нас путать отчаяние и эгоизм с мужеством, ведь внешние их проявления одинаково грубы и даже ужасающи.
  Даже почтенный Тулгорд Мудрый отступил, слыша их дикарские завывания. Голосования не требовалось.
 
  ***
 
  Ночь еще молода, что бы вам ни чудилось, и рассказ ждет нас, огромное бревно (и откуда его только притащили?) высасывает пламя из постели углей, смола шипит, круг сдвигается теснее, лишь госпожа Данток остается в карете, как и всегда.
  Давайте же ради удобства еще раз пересчитаем их. Апто Канавалиан, новичок, более бледный, нежели подобает спасенному от смерти. Кляпп Роуд, почти сто лет творивший посредственность и вознесенный на миниатюрные высоты. Эвас Дидион Бликер, почтенный рассказчик и глас остальных. Пурса Эрундино, ставшая серьезной в мерцающем свете очага, глаза мрачны как гаснущие свечи. Бреш Фластырь, приговоренный говорить первым – сидит словно на муравьиной куче, сверкая взором и обильно потея. Ниффи Гам, склонившийся вперед почти грозно, начищенные сапоги блестят на вытянутых ногах, у коих приютились две дамы из Свиты, Огла Гуш (ресницы дрожат, улавливая каждое биение возлюбленного сердца) и Опустелла (брови взлетели, как гусеницы на горящем сучке). Пампера тем временем вновь меняет позу, клонясь грудью к медновласной голове Ниффи. Кто знает, какие знойные посулы слышит его плененное ухо?
  Крошка, Блоха и Комар из Певунов господствуют, создав оборонительный вал с одной стороны, сварливую стену колючей и пахучей плоти; у корявой ручищи Крошки сидит Щепоть, губы смазаны салом, и украдкой бросает полные желания, но никому не желанные взоры. Стек Маринд отошел в сторону и едва виден в угасающем свете костра. Брюхо его бунтует, но едва ли он согласится ублажать его в компании скотов. Здраворыцарь Арпо Снисходительный сидит, облитый золотым мерцанием доспехов, и сердито смотрит на Певунов, а Тулгорд Мудрый ковыряет в зубах (своих, разумеется) острием кинжала, готовый вставить меткую ремарку.
  На последнем месте распорядитель, как там его имя? Приходится напрячь мышцы памяти, словно портному – ага, Сардик Тю, похожий на птицу, настороженный и готовый услужить, хотя и встревоженный предстоящей процедурой.
  Итак, буду надеяться, что успел разжевать всё и даже дитя не подавится моим простым и ясным вступлением!
 
  Рассказ начинается с неожиданных слов в свете костра, в тепле, полном рассеянных ароматов, в полутьме за спинами трех беспокойно фыркающих лошадей и двух мулов, что ревниво следят за ними (они кажутся выше, чем есть на самом деле, и эти пышные гривы похожи на оскорбление!) Великая Сушь затаилась мерзлой пустошью за этим ярким островком, они полна валунов, камней помельче и уродливых кустов. Карета скрипит от внутреннего движения; верно, покрасневший глаз прижался к щели меж ставен или морщинистое ухо насторожено, со всей силой надежды стремясь наружу.
  В воздухе ощутимо повис страх и пахнет потопом.
 
 
Отчет о двадцать третьей ночи
 
 
  – Но слушайте! Чей будет рассказ? – Это возгласил Бреш Фластырь, мужчина того роста, который коротышки презирают из принципа. Волосы его были уложены, но оставались чрезмерно буйными, зубы шли почти ровными рядами, аккуратно подстриженные усы и короткая борода обрамляли полные губы. Губы, словно созданные манерно морщиться, лицо, привыкшее к жалобному выражению и нос, о котором решительно нечего сказать.
  Слова прозвенели в ночном воздухе, Бреш ждал вызова – но никто не откликнулся. Можно было бы перечислить причины, и в каждой была бы некая обоснованность. Во-первых, двадцать два дня жестоких лишений и ужасов утомили нас всех. Во-вторых, давящий вес неизбежности оказался поистине тяжким (по крайней мере, для самых чувствительных). В-третьих, дело было в чувстве вины, самом забавном из душевных терзаний. Стоило бы коснуться его подробнее... впрочем, нет нужды. Кому, умоляю вас, незнакомо чувство вины?
  Словно подчеркнув положение, жир с треском капнул на уголья и все вздрогнули.
  – Но мне нужна передышка и, к тому же, приходит время пира критиков.
  Ах, пир критиков. Я кивнул и улыбнулся, чего никто не заметил.
  Бреш вытер руки о бедра, метнул взгляд на Пурсу и помялся, устраиваясь удобнее.
– Единственная претензия Ордига на гениальность состояла в тысяче плесневелых свитков и умении вовремя схватить покровителя за член. Назовите себя человеком искусства – и можете отказаться от всяческих уз. Разумеется, всем известно, что дерьмо хорошо удобряет. Но что вырастет на этой почве, вот вопрос.
  Костер плевался искрами. Дым восходил и дрейфовал кругами, одаряя жжением всё новые пары глаз.
  Лицо Бреша Фластыря, такое оживленное в оранжевом свете очага, плыло, словно отсеченное от тела; угольно-серый плащ с серебряными фибулами окутывал шею и тело, что вполне подходило ситуации. Изрыгающая слова голова могла бы торчать на шесте, и я не удивился бы, окажись оно именно так.
   – А насчет Аурпана? Вообразите все смелость его "Обвинений обвиняемого". Что за груда мусора. Вина? О да. Виновен в полнейшей бесталанности. Важно – я знаю об этом лучше многих – важно всегда помнить о прирожденной тупости простого народа, о его готовности прощать всё, кроме гениальности. Аурпан был блаженно избавлен от такого риска, за что его и любили.
  Блоха Певун хмыкнул.
– Поверните ляжку, прошу.
  Бреш сидел ближе всех к вертелу но, естественно, не шевельнулся. С громким вздохом мастер Маст Амбертрошин подался вперед и взялся за обернутую кожей рукоять. Шкворчащая, источающая жир нога была объемиста и к тому же плохо насажена на вертел, но он все же управился. И опять сел сзади, виновато озираясь. Никто не пожелал встретить его взгляд.
  Темнота, неверный блеск пламени и дым оказались единственными дарами той ночи; желудки тихо и угрюмо урчали. Никто не признавался в чувстве голода. Жаркое должно было остаться на завтра, на тяжкий путь через Великую Сушь, двадцать четвертый день переживания оставленности. Странники радовались, что еще живы, и подозревали, что Безразличный Бог растерял свое безразличие. Не оказались ли мы единственными уцелевшими, когда весь мир настигла кара? Это казалось возможным, но я решил, глядя в огонь, что возможность довольно мала.
  – Довольно с нас Ордига и Аурпана, – сказал Тулгорд Мудрый. – Вопрос в другом. Кого съедим завтра вечером?
 
  ***
 
  Да, пир критиков алчным и раздутым предзнаменованием навис над творцами за трапезой, над всеми, что тут собрались. Скажем точнее: творцы должны умереть. Ничего иного их не ожидает. Руки-ноги лежат смирно и не поднимаются в защиту. Рты расслаблены и весьма редко раскрываются в вялых попытках оправданий. Может быть и хуже: бритва успела поработать, беспомощные тела разбросаны повсюду. Тела, шевелящиеся при толчке ногой, и ничего более. Касания не пробудят их. Щипки не вызовут реакции. Эти испытания, наконец, закончены, и субъекты признаются готовыми к обдиранию, потрошению, извлечению костей, кишок и прочих частей. Позволены внезапные открытия и восторги, приемлемы уважение и громкие заявления. Наконец, приходит одобрительный вердикт, типа "поэт мертв и наконец заслужил славу гения". Сколько бы творец ни заслужил при жизни, теперь его ждет слава десятикратная и более того. Вот вам пир критиков.
 
  Здраворыцарь Арпо Снисходительный первым заговорил о деле (каком деле? Этом самом). Дискуссия о лошадях и мулах вышла бесплодной. Ресурсы снова пересчитали и нашли слишком скудными. Животы подвело у всех.
  – В этом мире слишком много людей искусства. – Добавляя весомости своим речам, ибо кучка творцов внезапно выказала все признаки тревоги, Арпо Снисходительный опустил тогда скованную перчаткой руку на золотое яблоко клинка. Момент для возражений оказался упущен. – Поскольку мы стали Негемотанаями, и наша цель праведна, наши нужды остры и чисты, и мы едино говорим от лица почетной необходимости, и поскольку нам нужны все верные и стойкие скакуны, а карета Данток не сдвинется с места без мулов – придется нам наконец повернуться лицом к суровой правде выживания.
  – Вы о том, что нужно кого-то съесть. – Я сказал так, уловив конец речи, не по причине тупости, но ради истины (надеюсь, по ходу рассказа вы уже заметили мою преданность сути). – Говорите честно, таков мой девиз.
  Слыша мои откровенные и краткие слова, Арпо сердито нахмурился. Какой творец пожелает сего? Какому творцу недостает тонкости интеллекта, чтобы постичь эвфемизм? Не будет игры, не будет удовольствия. Причем "удовольствие" в данном конкретном случае? Как! Удовольствие стыдливого оправдания убийства – в чем можно найти больше приятности?
  Крошка Певун первым вступил в игру, чуть заметно усмехнувшись и уставившись поросячьими глазками на толпу творцов, походивших в тот миг на стадо овец при виде человека с топором.
– Но кого возьмем вначале, Снисходительный? Жирного или тощего? Назойливого или бесполезного? Урода или красавицу? В любом деле нужен принцип отбора. Блоха?
  – Ага, – кивнул Блоха.
  – Комар?
  – Ага, – согласился Комар.
  – Щепоть?
  – Хочу того, бритого.
  – Съесть первым?
  – Чего?
  Крошка сверкнул глазами.
– Я тебя предупреждал, Бликер.
  В разговоре с громилой всегда наступает момент, когда любое сказанное слово становится оправданием насилия. Имеет значение не само слово. И даже не тема беседы. Да ничто внешнее не имеет значения: в толстом черепе и наполняющей его каше уже есть все нужное. Нет ни причины, не следствия. Лишь щелкает колесико, отсчитывая мгновения. Срок определен. Процесс необратим.
  Предавшись покорности, я ждал взрыва Крошки.
  Но тут Щепоть сказала:
– Пусть рассказывают истории.
  Стек Маринд фыркнул, и его смачное фырканье стало первым голосом начавшегося вотума.
  Крошка моргнул, и еще раз. Легкое облако сомнений пронеслось по брутальной физиономии, улыбка стала шире, разгоняя облака.
– Блоха?
  – Ага.
  – Комар?
  – Ага.
  – Рыцарь Снисходительный, ты счастлив?
  – Я для тебя "сир".
  – Это значит "да"?
  – Думаю, что да, – сказал Блоха. – Комар?
  – О да, это было "да".
  В этот миг Тулгорд Мудрый, Смертный Меч Сестер, шагнул в явственный промежуток между Негемотанаями и людьми чистого искусства (к коим в тот судьбоносный час я с радостью причислил себя). Он надул щеки и обвел расчетливым взором все сборище, распорядителя, чья имя я опять забыл, мастера Маста, Пурсу Эрундино и Свиту (бедняга Апто еще не подошел к нам). Можно было бы заключить, что Тулгорд намеревался утвердить себя последним судией в деле (да, этом самом деле), но он, как все, обладал лишь одним голосом, так что, скорее всего, поступок этот должен был лишь выразить нам добродетельное сочувствие. Он, несомненно, ощутил потребность в правосудии, а кто лучше Тулгорда Мудрого способен был разрешить этические сомнения?
  Скажете, как насчет жертв?
  Ответ будет очень быстрым, ибо мощное оружие давно изготовлено и лежит под рукой любого, кому нечего терять, но есть чего приобрести. Давно ли этика побеждала силу? Спор вышел столь неравным, что никто не пожелал выйти на сторону заранее проигравших. Потому и поступок Тулгорда был встречен с заслуженным равнодушием – чего сам он не заметил.
  Расписание ночей было определено: мы, люди искусства, должны петь, дабы не стать ужином. Какая ирония: первая жертва так и не получила права на попытку, преступно посмев возразить со всем ужасом человека, попавшего в детскую сказку (ах, иные воспоминания мы храним всю жизнь).
– Просто сожрем треклятых лошадей! – крикнул бедняга.
  Однако Арпо Снисходительный покачал головой.
– Это не вопрос для голосования, – рявкнул он. – Любой достойный согласится, что рыцарский конь ценнее всяких поэтов, бардов или скульпторов. Решено. Лошадей не едим. – Он нахмурился, как делал обыкновенно после любой речи.
  – Но это просто...
  Стоит ли пояснять, что оставшийся безымянным творец хотел добавить "глупо" или "безумно", или избрать иное, столь же обидное и подходящее словечко. У меня было тому доказательство: когда голова, отсеченная единым взмахом святого Тулгордова меча, подкатилась к моим ногам, на устах застыло презрение. Да, такие воспоминания наиболее прочны.
  Первого поэта, убитого столь скоропостижно, разделали и съели на одиннадцатую ночь в Великой Суши. Шестнадцатая ночь приняла еще одного, как и двадцатая. В двадцать вторую ночь прошло голосование, ведь Арпо подал идею полдника, для вящего поддержания сил физических и моральных, так что был принесен в жертву еще один. Тогда и начался "пир критиков", поддержанный потрясенным Брешем Фластырем.
  Итак, прошлой ночью двое поэтов, бардов посредственного таланта, исполнили последнее представление.
  В этом пункте любезные слушатели могут поднять руку, возражая. Что, именно ты уже тянешь ладонь вверх? И не первый раз? Ах, я не замечал. Двадцать три дня в Великой Суши? Ясное дело, нам оставалось всего ничего до переправы внизу плато, так что нужды поедать людей уже не было? Разумеется, ты был бы прав, если забыть про привычку к комфорту. Вход за грош, на выход не наберешь, как сказал некий негодяй. Еще важнее, двадцать три дня были оптимальным сроком, а мы ведь далеко выбились из графика, помнишь? Тебе достаточно? Нет, конечно. Но чей это рассказ?
  Ордиг уже покоился в животах, став как никогда весомым, а жизнь Аурпана была тщательно разобрана и пересмотрена, и сочтена слишком постной и пережаренной. Пир критиков окончился, осталось четверо творцов (Пурсе Эрундино было сделано милосердное послабление). Распорядитель сетовал, что до края Суши остается не менее шестнадцати дней.
  Хотя ловкость счета редко свойственна поэтическим талантам, всем нам, певцам печали, стало ясно, что время пребывания в мире быстро заканчивается. Но закат дней не сделал состязание менее истовым.
 
  ***
 
  Бреш Фластырь облизал губы и окинул Апто Канавалиана долгим взглядом, набрал воздуха...
  – Я берег эту ораторию для последней ночи Фаррога, но найдется ли там аудитория более важная, нежели здесь? – сказал он и рассмеялся с изрядной горечью.
  Апто потер лицо, будто убеждая себя, что всё это не ночной кошмар, бред, преследующий профессиональных критиков. Полагаю, при малейшей возможности он сбежал бы в пустыню, но даже малейшая возможность была невероятна в присутствии Стека Маринда с вечно заряженным арбалетом, который он как раз прижал к животу, прохаживаясь туда-сюда.
  В свою очередь Бреш вооружился трехструнной лирой и начал ее настраивать, склонив голову и сосредоточенно морщась. Ударил по струнам для пробы, потом более картинно – и вновь осторожно. Пот проложил борозды по лбу, и каждая капля блестела в свете костра. Когда сидящие нетерпеливо заворчали, он торопливо подкрутил последний колок и разогнулся.
  – Вашему вниманию представляется отрывок из "Эхологий" нэмильских поэтов Круга Алого Бутона, третье столетие.
– Он вновь облизнул губы. – Не то чтобы я крал у них. Просто вдохновлялся, э, творчеством знаменитых поэтов.
  – И кто эти поэты? – спросил Апто.
  – Знаменитости, – взвился Бреш, – вот кто эти поэты.
  – Я о том, как их звали.
  – Какая разница? Они создали знаменитые поэмы!
  – А именно?
  – Не важно! Они принадлежали к Кругу Алого Бутона из Нэмила! Они снискали славу! В те времена, когда барды и поэты пользовались всеобщим почтением! Когда их не толкали и не презирали!
  – Однако вы позабыли их имена, верно? – настаивал Апто.
  – Если вы никогда о них не слышали, вам ли судить об их именах? Я мог бы назвать любые старинные имена, и вы кивнули бы, будто ученый муж. Я ведь прав?
  Кляпп Роуд качал головой, хотя в глазах горел восторг.
– Юный Бреш, думаю, не подобает тебе гневить одного из судей Мантии.
  Бреш обернулся к нему.
– Ты тоже не знаешь их имен!
  – Верно, не знаю, но и не претендую, будто вдохновлялся ими. Не правда ли?
  – Ну, сейчас ты узришь вдохновение наилучшего сорта!
  – Что там тебя вдохновило? – встрял Крошка Певун.
  Комар и Блоха зафыркали.
  Распорядитель развел руки, и все поняли, наконец, что этот маниакальный жест всего лишь призван привлечь внимание.
– Господа, прошу! Поэт желает начать, но каждому и каждой выпадет свой черед...
  – Каждой? – крикнул Бреш. – Женщины получили послабление! Почему же? Не потому ли, что все наделенные правом голоса, случайно, оказались мужчинами? Но вообразите, какой сочной...
  – Довольно! – прогремел Тулгорд Мудрый. – Это мерзко!
  Арпо Снисходительный добавил:
– Вот вам оно, полнейшее доказательство морального ничтожества людей искусства. Всем известно, что женщинам свойственно пожирать... – Тут рыцарь уловил всеобщее замешательство. – И что такого?
  – Лучше начинай, поэт, – сказал Стек Маринд голосом охотника, более походящим на рык (как свойственно всей их породе).
  Случайный уголек полетел в сторону Ниффи Гама. Каждая из Свиты постаралась героически заслонить творца своим телом, но уголек успел упасть прежде. Три девы уселись, испепеляя друг дружку взорами.
  Бреш коснулся струн и начал тусклым фальцетом:
 
  Давным- давно
  В далекие века
  До нашего рожденья
  И до явленья первых королевств
  Жил-был король...
 
  – Погоди, – брякнул Крошка. – Если это было до королевств, откуда там был король?
  – Ты не смеешь прерывать меня! Я пою!
   – Как думаешь, почему я тебя прервал?
  – Прошу, – сказал распорядитель с незапоминающимся именем, – дайте поэту, э... петь.
 
  Жил-был король
  И имя ему было... Гроль
  Прозванье же Познавший Боль
  Он был владельцем Девяти Колец
  Которые...
 
  – Всучил ему какой-нито подлец! – подпел Блоха.
 
  Которые носил он по числу
  Всех дней недели...
 
  Апто громко закашлялся.
 
  И Гроль Король Семи Колец
  Печалился всегда, как стал вдовец
  Любимая супруга умерла
  Была она прекрасна и мила
  Златые волосы вились
  И ниспадали до самой земли,
  Окутывая царственные плечи
  Полны приязни были ее речи
  Супруга Длинновласкою звалась
  Но дочь ее внезапно умерла
  И мать великая обуяла печаль
  Она остригла волосы и боле
  Ее не звали Длинновлаской
 
  Увидев это, Гроль в безумье впал
  Взял волосы и свил веревку
  И той веревкой рьяно удавил
  Свою жену – о горе!
 
  Восклицание "о горе!" должны были подхватить восхищенные слушатели, отмечая конец строфы. Но никто не оказался готов в том участвовать. Удивительно, как легко спутать звуки смеха и плача. Бреш Фластырь яростно ударил струны и продолжил:
 
  Но вправду ли принцесса умерла?
  Какой секрет таит король
  В подвалах башни
  Что увенчала величайший град?
  О нет, был честен наш король
  И не таил секретов в башнях
  Принцесса лишь похищена была
  Любезная принцесса... Мисингла
  Прельстился вор прекрасными плечами
  Длиной ресниц
  Жемчужною короной на челе...
 
  Ах, похоже, я путаю строки. Впрочем, кажется, хуже не будет.
 
  Прекрасная плечами Мисингла
  Похищена была
  Тем королем, что затаился
  За горною грядой и чередой озер
  В Пустыне Смерти
  Там, где почти никто не жил
  И не надеялся прожить
  Хотя мы живы лишь надеждой...
 
  Ах, я опять...
 
  И звали короля прозваньем Скок
  Клинок его возвышался над головой
  Доспехи тяжелее камня
  Лицо жестоко, злы его глаза
  Он ночью переплыл озера
  Встал вровень с башней Мисинглы
  Чтобы украсть – о горе!
 
  Свита возопила:
– О горе! – и даже Пурса Эрундино улыбнулась, прикрывая ладонью чашку особенного чая.
 
  Увы и ах, она его ждала
  Пусть Скок жесток и зол
  Но и богат
  Богаче всякой меры у себя
  За горною грядой
  Не похищением то было, но по воле
  Король и Мисингла уплыли в край озер!
 
  В последовавшем хаосе Бреш так сильно ударил по струнам лиры, что те лопнули, и обрывок струны хлестнул ему по левому глазу. Арбалет Стека, чьи пальцы нервно плясали на крючке, разрядился, вгоняя стрелу в правую ногу и пригвоздив охотника к земле. Пурса брызнула в костер чаем, набрав его полный рот; на удивление горючая жидкость породила вспышку, Апто отскочил с опаленными бровями, наткнулся на торчащий камень и упал головой в кактусы. Ладони распорядителя неистово дергались, он не мог дышать. Свита стала беспорядочным сплетением конечностей, и где-то под ее грудой был Ниффи Гам. Тулгорд Мудрый и Арпо Снисходительный то хмурились, то морщились. От Крошки Певуна остались на виду лишь подошвы сапог. Комар резко встал и крикнул Блохе:
– Я обделался.
  Но такое экстравагантное представление помогло Брешу пережить двадцать третью ночь, дотянув до ночи двадцать четвертой, а то и до следующего за ней дня. И когда он раскрыл рот, объявляя, что ему еще есть что сказать, я сжал потные руки, удавив в зародыше, загнав в кроличью нору горькое возражение. Жалость ведает тысячи обличий, не так ли?
  Пока все приходили в норму, а Бреш, шатаясь, отошел в сторонку и блевал за валуном, приготовился к исполнению Кляпп Роуд. Руки его тряслись, как рыбы на ветвях. Горло сжалось, изо рта исходил визгливый писк. Глаза выкатились, как у откладывающей яйца черепахи. Великая несправедливость отсрочки Бреша Фластыря превратила лицо в маску злости, и не нужно было быть физиогномистом, чтобы прочесть переменчивые письмена морщин на высоком лбу. Для него оказалось слишком тяжким это давление, этот выбор: победи или умри. Неглубокие тайны жизни, вечной и неудачной погони за упущенными моментами, все ошибки и незанятые высоты сгрудились разом, топя его в приливе отчаяния.
  Он походил на загнанного в угол тушканчика, стены слишком высоки, в полу нет трещин, остается лишь скалить крошечные зубы, надеясь, что грозно нависший враг окажется сделанным из ваты. Ах, как жизнь стремится защитить себя! Тут сокрушится и каменное сердце. Но мы знаем: здешний мир лишен сострадания и наслаждается чужой беспомощностью. Детишки отрывают крылья у жучков, а едва подрастут, начинают отрывать головы прохожим и писать гадкие слова на стенах. Упадок окружил нас со всех сторон, и погасшая луна не воскреснет. Посочувствуем тушканчику, ибо все мы тушканчики, загнанные в углы существования.
  Отчаявшийся Кляпп Роуд сообразил, что единственную надежду на выживание сулит смелое воровство речей у некоего великого, тяжкого смыслами мастера. К собственному счастью, Кляпп провел жизнь в тени гениев, обреченных погибнуть в жалких переулках (каковая участь была тщательно подготовлена руками Кляппа – словечко там, слушок здесь, воздетая бровь и чуть заметный кивок... Разумеется, малым талантам назначено судьбой уничтожать таланты великие, сначала очистив их косточки от малейших следов съедобного мясца). Озарившись заемным вдохновением, Кляпп Роуд собрался с силами, вдруг став спокойным и почти светящимся, глубоко вздохнув.
  – Сойдитесь же, – начал он на манер, бывший в моде лет пятьдесят назад. – Услышьте сказ о глупости людской, историю, лежащую подоплекой любого достойного рассказа, рассказа о мужах ли, о женах. В великие столетия былого, когда великаны обитали в горных твердынях, окутавшись мехами и крепко сжимая в кулаках древки боевых копий; когда обширные равнины умирали, задавленные ледниками, и холодная кровь природы сочилась в ущелья; когда сама земля стонала как медведь по весне, мучимый жестоким голодом в брюхе – одинокая имасска погибала, изгнанная из своего племени. Она скорчилась, укрывшись за оставленным льдами валуном. Рваные, плешивые меха окутали бледное тело. Спасаясь от резкого ветра, она окружила себя кусками мха и лишайника. И пусть там не было никого, способного бросить взор, женщина была красива для имасски, похожа на мягкую почву и талые воды, на цветы краткого периода оттепели. Косы отливали девственным золотом. Лицо было широким и полным, глаза зеленее мха, в коем она укрылась.
  Да, он был отличным вором. Я помнил эту сказку. Я даже знал поэта, чью версию пересказывал Кляпп. Стенла Тебур из Арэна успел сочинить дюжину эпических поэм и штук двадцать "рассказов у очага" (или "рассказов для сада", ибо арэнцы давно оставили варварский обычай сидеть в душных залах, вместо того собираясь у костра под незакопченным сводом звездных небес), прежде чем безвременно умереть в возрасте тридцати трех лет. Алтарем, принявшим последний его вздох, стали грязные камни мостовой за храмом Огнь, а вздох скорее походил на хрип, к тому же изрядно смрадный. Алкоголь и дурханг унесли жизнь юноши, ибо таковы соблазны измученных творцов, и редко кому удается избежать гибельных ловушек. Увы, не слава убила его (ибо, готов я смело утверждать, смерть в лучах славы не так уж трагична, ведь утраченный потенциал бессмертен; гораздо печальнее и грустнее узнать о гибели человека, чья слава успела потухнуть и стать смутным воспоминанием). Стенла не завершил осады крепости признания, мощные стены коей усеяны рядами ревнивых посредственностей и развращенных знаменитостей. Атаки злобных клевет сокрушили его дух, заставив искать лишь бесчувственного забвения, кое он быстро нашел.
  – Какое ужасное преступление столь жестоко отлучило ее от родных? – продолжал Кляпп, цитируя слово в слово, отчего я даже поразился. – Ветер выл голосами тысячи привидений, и каждое зловеще бормотало отходную душе бедной девицы. Слезы небес утеряли тепло жизни, на лету становясь хлопьями снега. Великие стада ушли на другие склоны долины, спасаясь от ветров и печального голоса горя. Она сжалась клубком, умирая.
  – Но почему? – крикнула Опустелла, заслужив ядовитые взгляды Памперы и Оглы Гуш, ибо она выказала интерес к истории, рассказанной не Ниффи Гамом. Похоже, и сам Идеальный Творец нахмурил чело. – За что они бросили ее? Это было плохо! А она была хорошей, правда? Славной девушкой! Чистой сердцем, невинной – как и должно! О, что за ужасная сказка!
  Кляпп воздел руку, как бы отмеряя ладонью заемную мудрость.
– Скоро, милая. Скоро ты все узнаешь.
  – Не жди слишком долго! Не люблю длинные истории. Где события? Ты и так слишком затянул!
  Слыша критику, Пампера, Огла и Ниффи разом кивнули. Как могли они не доверять сказителю, умело и тщательно размерившему рассказ? Что дает торопливость, кроме безнадежной тупости? Важные детали? Полно-те! Не ловите мух. В гобелене истории важна структура и плотность нитей, и каждое движение шила? Да кому это нужно! Рвите его в клочья, жуйте на ходу, выплевывайте, спеша к следующему. Я смотрю на юношество и вижу поколение, боящееся зайти глубже лодыжек. Глядите, как гордо и нагло стоят они на краю неведомых морей – и зовут это жизнью! О, знаю, старость сродни болезни, но так и вижу пред собой Опустеллу, лупоглазую идиотку, так и слышу ее нетерпение, шлепанье губ и бульканье в груди – молодая женщина, задохнувшаяся на бегу, спешащая перевести фокус разума... куда же, да куда угодно! Шорох шагов, падение на скаку, о, сколь многое она упустила!
  – Не суждено ли ей умереть там, – вопросил Кляпп, – без имени и никем не найденной? Не в том ли самая мрачная трагедия – умереть анонимно, уйти из мира не замеченной, никому не важной? О да, мухи уже ждут случая отложить яйца. Бабочки-плащовки порхают по ветвям, крошечные точки в небе – падальщики ледяных полей – становятся больше, спеша подобрать груз. Но это лишь безмозглые спутники смерти, ничего более. Их голос – шелест крыльев, стук клювов и писк ртов насекомых. Поистине нечестивая эпитафия.
  Стек Маринд похромал к костру и швырнул еще один сук. Языки пламени лизнули грубую кору и, похоже, она пришлась им по вкусу.
  – Нам придется вернуться, обгоняя солнце весны ради хладного солнца зимы. Мы видим пред собой скопление хижин, бивни и кости, положенные на ребра тенагов, толстые бхедериньи кожи на скелетах. Стоянка не притулилась между самых высоких холмов над долиной, не встала на берегу быстрой речки в низине. Нет, она встала на южном склоне долины. Сюда стремятся наиболее суровые ветра, высушивая почву под ногами, отгоняя туманы болотистых топких берегов. Имассы были великими искусниками в таких делах; возможно, мудрость была им прирождена, не нуждаясь в научении. А возможно, те, что не отделили себя от матери-земли, знают полнейшие тайны гармонии, используя лишь необходимое...
  – Да кончай! – закричала Опустелла, хотя слова вышли неразборчивыми – так сильно она вгрызлась в костяшку пальца. Обсосав и выплюнув ее, девица сунула в рот следующую. Глаза сияли, словно пламя свечей, ободренное дыханием пьяницы. – Глупая стоянка. И всё. Хочу знать, что там случилось. Сейчас же!
  Кляпп кивнул. Никогда не надо спорить со слушателями.
  Да, возможно, он в это верил. Что до меня, после долгих раздумий я советую следующую методику. Если слушатель назойлив, глуп, невежествен, груб, спесив или пьян, он становится законной добычей сказителя и, будучи склонен вступать в перебранку, должен пасть жертвой мастерских насмешек оного. А вы как думаете?
  – Имассы той стоянки пережили жуткую зиму. Охотники нашли мало добычи, а большие стаи птиц еще летели где-то далеко. Многие старики ушли в белое безмолвие, спасая жизнь детей и внуков, ибо зима обратилась к ним на языке, ведомом лишь старости. "Кончается жизнь, стели же постель снеговую и в холод ложись", говорил самый мудрый среди них. И даже после таких жертв оставшиеся слабели, день за днем. Ловцы не могли уйти далеко, истощение гнало их назад. Дети принялись жевать шкуры, которыми укрывались от холода, и многие поражены были лихоманкой.
  Она вышла наружу, на высокий гребень за стоянкой, туда, где ветер вымел снег, чтобы собрать последние мхи осени. И она первой увидела приблизившегося чужака. Он шел с севера, закутавшись в шкуру тенага. Над левым плечом качалась костяная рукоять длинного меча. Голова была обнажена всем налетавшим сзади ветрам, и женщина увидела, что он мрачен, кожа как камень, а волосы как ночь. За собой чужак волочил сани.
  Пока он подходил, темные мысли тревожили ее рассудок. Нельзя прогонять незнакомцев во времена нужды: таков был закон ее племени. Но сей воин был высоким, сильнее любого имасса. Его голод окажется глубокой ямой, а воины племени слабы. Он сможет забрать всё, что захочет. Что еще хуже, она поняла, что на санях лежит спеленутое тело. Если там живой, придется заботиться и о нем. Если мертвый, воин навлечет проклятие на весь ее род.
  – Проклятие? – сказала Опустелла. – Какое проклятие?
  Кляпп моргнул.
  Видя, что ясного ответа у него нет, я откашлялся.
– Смерть уходит с таких стоянок, Опустелла, и это хорошо. Вот почему старики, решив, что пришло время смерти, бредут в белое безмолвие. Вот почему добычу разделывают далеко от лагеря, и только мясо, кожи и кости для изготовления инструментов, даров для жизни, попадают на стоянку. Если же смерть забредет на стоянку, жители ее прокляты и должны немедля принести жертвы Грабителю и его рабам-демонам, ибо если Смерти понравится стоянка, она поселится там. Там, где дом Грабителя, живым не жить. Понимаешь?
  – Нет.
  Я вздохнул.
– Одно из правил, внешне духовных, но созданных ради дел более обыденных. Мертвый или умирающий может принести на стоянку заразу и болезни. В тесно живущем клане инфекция может забрать всех сразу. Потому имассы и придумали правила, сие предотвращающие. Увы, есть и другое правило: никогда не прогонять нуждающегося гостя. Вот почему женщина была объята противоречивыми думами.
  – Но он злой! Наверное, это сам Жнец!
  – Грабитель, – поправил я. – Так зовут владыку Смерти жители Арэна.
  Кляпп вздрогнул, не желая встречаться со мной взглядом.
– И так она стояла, трепеща, пока странник – явно избравший ее своей целью – встал в девяти шагах. Она мигом поняла, что это не имасс. То был пришлец с горных круч, фенн, великан от крови Тартено Тоблакаев. Она также заметила на нем следы битвы. Шкура тенага была рассечена ударами, по краям запеклась кровь воина. Правая рука была покрыта бурой грязью, лицо тоже покрывали темные брызги, будто карта насилия. Некоторое время он молчал, тяжело глядя на нее, а затем заговорил. Он...
  – Закончишь следующей ночью, – широко зевнул Крошка.
  – Не так это делается, – зарычал Тулгорд Мудрый. – Нельзя сделать верный выбор, если рассказ не закончен.
  – Я хотел бы дослушать, еще как, – возразил Крошка. – Но уже засыпаю. Так что дослушаем завтра ночью.
  Я заметил, что Ниффи Гам почему-то старается привлечь мое внимание. В ответ я поднял бровь и пошевелил плечами.
  Огла Гуш сказала:
– Но я хочу послушать рассказ Ниффи!
  Ниффи хотелось заткнуть ей рот (если можно счесть признаком этого судорожные движения рук, словно душащих чье-то горло. Но кто может сказать, так ли это, кроме самого Ниффи?)
  – Значит, завтра днем! И других тоже касается – раз у нас полно времени и нечем заняться, кроме ходьбы, пусть они развлекают нас до заката! Ну, решено раз и навсегда. Так, Блоха?
  – Ага, – сказал Блоха. – Комар?
  – Ага, – согласился Комар.
  – Однако ночь еще юна, – взвился Арпо Снисходительный. По множеству мелких деталей можно было судить, что отсрочка смертных приговоров огорчила некую часть его души, жаждавшую праведного судилища, и теперь на лице читалось злое упрямство обиженного ребенка.
  Пурса Эрундино удивила всех, заговорив.
– Тогда я расскажу вам.
  – Миледи, – задохнулся распорядитель. – Мы же решили... не нужно...
  – Я желаю сплести историю, Сардик Тю, и сплету. – От эдакого тона все онемели, и сама она запнулась, будто удивляясь собственной храбрости. – Речи – не самый сильный мой талант, признаюсь, так что извините, если иногда я буду ошибаться.
  Ну кто не простил бы ее?
  – Это тоже история о женщине, – начала она, устремив взор в пламя, стиснув изящными пальчиками горло глиняного кувшина. – Любимой и почитаемой столь многими... – Она резко подняла голову. – Нет, она не была танцовщицей, поэтессой или актрисой. Талант ее был врожденным, но не доступным дальнейшей огранке. Скорее не талант даже, а дар случая, скопление черт – линий, изгибов, симметрий. Короче говоря, она была прекрасна, и красота сформировала ее жизнь, предопределила будущее. Она должна была найти отличного мужа, выше своего положения, и стать предметом обожания, словно драгоценный объект искусства... пока время не украдет у нее красоту, и тогда дом ее будет подобием могилы, и муж станет редко посещать ее ложе, всё ещё помня красоту юных лет.
  Ее ждало богатство. Изысканные яства. Шелка и празднества. И дети, наверное, которые сделают нечто... нечто долгожданное, там, в конце дней.
  – Это не история! – вскрикнула Огла Гуш.
  – Я лишь начала, дитя...
  – А по мне, пора заканчивать, и не зови меня дитем, я не дитя. – Тут она поглядела на Ниффи, ища подтверждения, однако тот задумчиво глядел на Пурсу, будто пытаясь нечто понять.
  Пурса Эрундино продолжила, но взгляд ее, обращенный в костер, стал унылым.
– Бывают странствия, не требующие делать ни одного шага. Это не путь сквозь загадочные земли. Бывают странствия, в которых тени комнаты кажутся страшнее незнакомых чудищ, а отражение в зеркале наводит жуть. Самые смелые и стойкие друзья не встанут с вами рядом. Это одинокое дело. Ее любили многие, о да. Ее желали ради красоты, но сама она не видела своей красоты. Она не любила ту женщину, которой была. Может ли мякоть плода восхищаться красотой кожицы? Может ли вообще понять эту красоту?
  – У плодов нет глаз, – закатила глаза Огла. – Глупости. Не бывает странствий без горных перевалов и опасных бродов, огров и демонов и волков, и еще летучих мышей. И должны там быть друзья героя, которые идут вместе и дерутся за него, всё такое, и попадают в переделки, и герою приходится их спасать. Все это знают.
  – Огла Гуш, – сказал Апто Канавалиан (он как раз вытащил последние иглы кактусов из затылка), – вежливо просим тебя заткнуть бесполезную дырку на лице. Пурса Эрундино, просим вас продолжать.
  Пока Огла разевала рот, мямлила и моргала, будто припадочная сова, Стек Маринд вернулся, чтобы подбросить дров в костер; мне подумалось, что когда суровый, мрачный бродяга собирает валежник, дела идут вполне сносно. Впрочем, в любой момент от него может потребоваться выполнение более важных дел и опасных заданий. Рано или поздно. Надеюсь, поздно.
  – Однажды она встанет у поручней балкона над каналом, внизу узкие ладьи будут перевозить людей и товары. Бабочки взлетят в теплый воздух, окутав ее, будто облако звука. – Она неведомо почему прервалась, глубоко вздыхая. – Пусть все, кому доведется поднять взоры, увидят на балконе влекущую деву, нет, искусную скульптуру ... но в душе ее будет вестись война. Там будет боль и страдание, гибель от незримого врага, умеющего подрубать ноги любому разумному доводу, любому надежному уверению. Тьма полнится стонами и плачем, и горизонт не сулит зари, ибо ночь та бесконечна и война беспощадна.
  Целая жизнь, скажет она, чтобы истекать кровью. Есть румяна против бледности, можно закрасить пепельные щеки, но глаза не скроешь. В ее взгляде вы узрите два тоннеля на поле боя, в мрачное место, где не найти красоты и любви.
  Костер пожирал дрова, кашляя дымом. Все молчали. Зеркало, мутное, все же остается зеркалом.
  – Скажи она единое слово, – пробормотал кто-то (не я ли сам?), – тысяча героев ринулись бы на помощь. Тысячи троп любви увели бы ее из того места.
  – Та, что не любит себя, не может дарить любви, – отвечала она. – Так было с этой женщиной. Но сердце ее знало, что войне придет конец. Пожиратель внутри, рано или поздно, прорвет когтями и зубами путь наружу. Красота исчезнет. Гниль распространяется изнутри. Отчаяние ее нарастало. Что можно сделать? Куда ей пойти? Было, конечно же, – тут ее взгляд непроизвольно коснулся чаши в руках, – сладкое забвение, всяческие маски, способы ухода, вино, дым и прочее – очередные пути упадка, стоит лишь привыкнуть к вони. Затем начнет распадаться тело. Слабость, болезни, мигрени, лень. Смерть манит, и вам становится понятным: душа уже умерла.
  – Моя госпожа, – встрял Тулгорд Мудрый, – в вашей истории требуется рыцарь, приверженец благородства. Славная дама в великой беде, и...
  – Два рыцаря! – крикнул Арпо Снисходительный, хотя рвение его отдавало некоторой фальшью.
  Тулгорд хмыкнул.
– В сказке бывает один рыцарь. Второй рыцарь – уже не то.
  – Могут быть и два! Кто сказал, что нет?
  – Я. Я сказал. Впрочем, готов допустить двоих. Один настоящий, второй – так себе.
  Лицо Арпо покраснело и заблестело, словно он наелся огня.
– Я не так себе! А ты...
  – Разрублю тебя пополам, и будет два в одном.
  – Разруби, и мы нападем на тебя разом! Покрутишься тогда!
  Молчание бывает всякое, и это вышло конфузливым. Так случается после заявлений, вроде бы совсем бессмысленных, но наделенных особенной логикой. Последовавшая интерлюдия была заполнена хмурыми взорами, насупленными лбами и подмигиваниями.
  Пурса Эрундино продолжила:
– Она верила, что боги вложили искру в каждую душу, в самый центр духа. Искра может пылать вечно или, на более пристрастный взгляд, угасать вместе с плотью, едва отлетит последний вздох. Склонности влекли ее ко второму предположению. Приходилось спешить, ибо уже видно было истинное воздаяние. Если мы есть то, что есть, и ничего более, то все ценное лежит в смертных нуждах, в этой жизни.
  – Значит, детей у нее не было, – буркнул Апто.
  – Можно ли передать красоту? Нет, она не имела мужа, не приняла чье-то семя. Лишь в уме состарилась она, видя близким далекий конец. Десять лет как сто лет, сто лет как миг. И она решилась на странствие в поисках искры. Можно ли очистить ее, разжечь так ярко, что сгорят все пороки? Она увидит, если сможет.
  Но что это за странствие? Достойны ли описания пейзажи той страны? – Тут ее глаза, бездонные тоннели, впились в меня.
– Не соизволите ли, добрый господин, собрать подмостки для моей бедной сказки?
  – Буду польщен, – сказал я со всем смирением. – Вообразите обширную равнину, неровную и полную камней. Лишенную воды и зверей. Она странствует одна, но в компании, чужая среди чужих. Хранит все в себе, за завесами скрытности, и ее, как и прочих, ждет река, быстрый поток жизни и благословений. На безмятежных берегах ждет воздаяние. Но до него далеко, и тяготы пути велики. Кто же идет с ней рядом? Да, там есть два рыцаря, поклявшиеся очистить мир от нечестия. Точнее, от двух персон, гнусных колдунов, знатоков темнейшей магии. Там идут пилигримы, искатели благословения бездеятельного бога, и едет карета, в которой тоже кто-то таится, лицо или даже два лица, и никто еще не видел их...
  – Постой! – зарычал Стек Маринд, возникая в сумерках, арбалет заряжен и лежит на руке. – Видите, как лицо славной женщины побелело? Вы подошли слишком близко, сир, и мне это не по нраву.
  Мастер Амбертрошин зажег трубку.
  – Воображение слабовато, – бросил Нафти Гам. – Позвольте мне, леди Эрундино. Ее родное селение, малое владение на берегах скалистого фьорда. За пастбищами ее отца, короля, густой лес заполоняет склоны гор, и там в глубокой пещере спит драконица, сон ее беспокоен, ибо отложено яйцо, одно, огромного размера. Столь тверда его оболочка, что дитя внутри смогло лишь пробить дыры для лап, прогрызть оболочку зубами, получив смутный обзор вперед. Увы и ах, монстр в яйце вылез из пещеры и мчится среди черных деревьев, перепуганный и потому особо опасный.
  В ужасном голоде он врывается в длинный дом короля, перекатываясь через воинов – все они уснули от чар дракончика. О, горе королю! Кто его спасет? Приходит мрак...
  – Какой рак? – сказал Тулгорд.
  – Мрак, ибо солнце утонуло во тьме ночной...
  – Рак утопил солнце?!
  – О нет, но луна еще не взошла...
  – Так рак солнце залунил или луну засолнчил?
  – Простите, что?
  – Что сделал рак, чтоб тебя? Спорю, разрезал яйцо надвое!
  – Солнце зашло, и наступила безлунная ночь!
  – Почему прямо не сказать? – фыркнул Тулгорд Мудрый. – И монстр навел чары на весь дом. Вышиб прочную дверь...
  – И сожрал одного рыцаря!
  – Ну нет, он полюбился с принцессой. Она уродлива изнутри, он снаружи, так что....
  – Полагаю, – вмешался Апто, – внутри он тоже был уродлив. Отродье дракона в яйце. Дыры для хвоста нет? Так он погряз в моче и кале. Ну...
  Бреш Фластырь, потеряв ужин, набивал живот во второй раз. Он ткнул в сторону Ниффи Гама пальцем и сально ухмыльнулся.
– Судья прав. Ты должен объяснить. Детали должны иметь смысл, знаешь ли.
  – Магия – вот ответ. – Ниффи дернул себя за локон. – Монстр вошел в большой зал, увидел принцессу и влюбился. Но, зная, что она будет глядеть с отвращением, ему пришлось навести на нее волшебный сон, дудя в разнообразные отверстия скорлупы...
  – Напердел ей волшебную песню? – сказал Апто.
  – Надудел ей волшебную песню, и она встала как сомнамбула и пошла за ним вон из зала.
  – И как эта история продолжает историю Пурсы?
  Кто это спросил? Да я.
  – Сейчас выведу...
  – Ты ведешь дело к той точке, в которой я проголосую за тебя на завтрак, – вмешался Тулгорд Мудрый.
  Арпо Снисходительный был согласен.
– Что за глупости, Ниффи. Монстр в яйце?
  – Существуют прецеденты в мифах...
  – Да будет долгим твое безмолвие, поэт, – проворчал Стек Маринд. – Госпожа Эрундино, желаете принять усилия жалких стихоплетов, дерзнувших продолжить ваше сказание?
  Пурса нахмурилась и не сразу кивнула.
– Думаю, вариант Бликера мне ближе. Река, посул спасения. Все чужие друг другу, и тайная угроза со стороны дичи – скажите, поэт, она ближе к загонщикам, чем кажется?
  – У дичи много способов обмана, миледи, она умеет обхитрить охотников. Кто же может сказать наверняка?
  – Так расскажете больше об их странствии.
  – Момент, – прохрипел Стек Маринд таким голосом, будто прогрызал каменную стену зубами и ногтями. – Вижу, наш мастер Амбертрошин охвачен беспокойством. Грызет чубук, бросает вокруг горящие взоры. – Он пошевелил арбалет, поместив его на здоровую, не пробитую недавно болтом ногу. – Ну, сир, что вас так беспокоит?
  Мастер Амбертрошин не нашелся с ответом. Он вынул изо рта трубку, глядя на изгрызенный наконечник, заглянул в чашу, вытащил из кармана кисет, из того немного жилистого ржавого листа, покатал между пальцами, прежде чем забить в черное отверстие. Яростно затянулся пять или шесть раз, окутав запавшие щеки густым дымом. Обронив наконец:
– Похоже, я болен.
  – Ордиг прокис под конец, да? – предположил Браг Фластырь и захохотал как гиена в логовище, потирая сальные руки.
  Стек Маринд хмыкнул и похромал прочь, бросив через плечо:
– Как-то подозрительно. До странности. Дьявольская хитрость ума и ужасающая дерзость, да, отдам должное. Мне нужно подумать. – Тут он пропал в темноте.
  Тулгорд Мудрый наморщил лоб. – Расслабление мозгов. Вот что бывает, если жить в лесу, среди кротов и короедов. Что ж, Бликер, тебе выпадает вся тяжесть рассказа, вся весомость нашей госпожи. Плети дальше, про рыцарей.
  – Всего их пять, – отозвался я. – Одного можно счесть старшим по добродетельности, мастерству и опыту. Они поклялись уничтожать преступность, коя в данном случае состоит в неподобающем поведении. Точнее, в поведении, потрясающем самые основы цивилизации...
  – Именно! – крикнул Арпо Снисходительный и ударил кулаком в ладонь (неудачный жест, ведь перчатки его были усеяны шипами на костяшках пальцев, а кожа на ладонях – тонкая и мягкая). Глаза широко раскрылись от боли.
  – Как нежна эта ночь, – прокомментировал Апто Канавалиан.
  Разумеется, Арпо не мог себе позволить даже стона агонии. Он сидел, весь скривившись, стиснув челюсти, из глаз текла влага.
  – Как всем известно, – продолжал я, – цивилизация является сердцем всех благ. Богатства избранным, привилегии богатым, щедрый выбор привилегированным. Для всех прочих – обещание еды и крова за тяжкую работу. И так далее. Следовательно, угроза ее существованию есть самое тяжкое предательство, ибо без цивилизации наступит варварство. Что же такое варварство? Абсурдная иллюзия равенства, щедрый дележ богатств, селения, в которых не скрыть от соседей ваши дурные стороны. Короче говоря, состояние демоническое и хаотическое на вкус любого хранителя цивилизации, усердного защитника богатств (чаще своих, нежели чужих). Тот, кто надменно презирает цивилизацию – а чего еще можем мы ожидать от двух безумных колдунов? – тот выставляет себя объектом негодования и особо рьяного преследования.
  И вот мы видим двух бравых рыцарей, полных усердия и единогласно поклявшихся уничтожать угрозы обществу, невзирая на титулы и привилегии. Может ли быть рвение более бескорыстное?
  Пурса Эрундино, видел я краем глаза, улыбалась, тогда как Тулгорд и Арпо торжественно кивали. Арпо успел уже оправиться от последствий мелодраматического жеста. Апто Канавалиан криво ухмылялся. Бреш Фластырь зевал, как и тройственная свита Ниффи Гама, а вот сам их безупречный кумир подкручивал локон (одно из привычных ему занятий, как бы создающее вид глубокомыслия), в тоже время пытаясь броситься в глаза, привлечь внимание Щепоти. Остальные Певуны уже спали.
  Кстати, должен сказать: встречаются в жизни мужчины, вполне зрелые, но путающие виды ухаживаний, что подобают разным полам. Я о том, что подкручивают локоны обычно женщины, до ужаса привлекательные пустотой ума, высотой морали и подолов, а в глаза бросаются бестолковые летучие мыши. Увы, Ниффи Гам слишком часто видел подобное поведение слабого пола и счел его естественным языком флирта; и ах, в ответ он обычно получал лишь ухмылки (вот и Щепоть щерилась, ибо была достойной женщиной, не склонной усыновлять взрослых мужчин).
  – Теперь скажу о пилигримах, – продолжил я, – без излишних сложностей: те, что желают попасться на глаза богу, подобны пустым сосудам, мнят себя незавершенными без содержимого и верят, что заполнить их способна лишь благословенно чужая рука.
  – Всего лишь? Неужели? – спросил мастер Маст Амбертрошин, похоже, оправившийся от кратковременного недомогания.
  Мой жест выразил смирение.
– Кто я такой, чтобы знать истину? Даже мне виден соблазн неумеренной веры, жар радостного служения неведомому, но безгранично высокомерному делу.
  – Высокомерному?
  – Всякий способен заполнить тишину возгласами, славный возчик, – отвечал я спокойно. – Кто может изобретать лучше, чем род людской?
  – А, понимаю. Вы намекаете, что религиозные убеждения на деле состоят из тщательно выработанных иллюзий, что слышащие речи богов сами сказали богам, что говорить, сами их придумали.
  – Смею догадываться, все началось с кого-то другого, жреца или жрицы, или письменного завета, с первого указания. Служение требует цели, не так ли? Мы рады служить некоему делу, и если бог молчит, кто же должен дать нам цель? Если все слепо блуждают, первый крикнувший, будто он или она нашел истину, станет магнитным камнем, и отчаявшиеся испытают радость освобождения. Но кто может утверждать, что первым крикнувший не лгал? Не сходил с ума? Или же у него не было амбиций куда более прозаических – то есть, "не пора ли мне обхитрить всех этих дураков?"
  Мастер Маст затянулся, пыхтя трубкой.
– Вы поистине бредете в пустыне, сир.
  – А ваши воззрения совсем иные?
  – Мы можем согласиться насчет камней и скал, сир. Но не насчет их предназначения.
  – Скалы? – Тулгорд Мудрый смотрел как-то диковато. – Камни и предназначение? Ага, дайте мне камень. Для тебя, возчик, это помеха на дороге, для меня – орудие, чтобы размозжить тебе голову.
  Мастер Амбертрошин заморгал.
– Но зачем, Смертный Меч, зачем вам делать такое со мной?
  – Затем, что ты всё путаешь! Бликер рассказывает, так? Ему как раз пора дать голос тому лукавому злу, что одолевает наших героев.
  – Кажется, именно это он и сделал, – пропыхтел старик с трубкой.
  – Рыцари привержены чести и предназначению, и это одно и то же, – провозгласил Тулгорд. – А пилигримы ищут спасения. Ну-ка, у кого еще есть достойные цели? Не сомневаюсь, поэт, ты затаил нечто дурное! Ну, говори, спасай свою жизнь!
  – Я в смущении, славный рыцарь.
  – Почему?
  – Без Певунов не может быть честного голосования, верно? Но судя по хоровому храпу, все они сейчас недоступны разуму. Госпожа Эрундино, ваша жажда победила терпение?
  Она глядела с некоторым лукавством.– Вы сулите мне искупление, поэт?
  – Да.
  В глазах появилось внезапное сомнение, или даже дрожь беззащитности.
– Неужели? – повторила она, теперь почти шепотом.
   Я учтиво кивнул.
  – Готов счесть весьма благородным, – начал Арпо, глядя на меня сурово и серьезно, – что участь твоя, поэт, отдается на милость госпожи Пурсы Эрундино. Сумеешь своей историей даровать женщине искупление – и жизнь спасена. А провалишься, не взыщи. Итак, я сказал – и, судя по кивкам, слово мое одобрено. Не пытайся разжалобить ее, обеспечивая себе спасение. Говорю прямо и откровенно: едва она даст знать, что ты затягиваешь рассказ несущественной чепухой, не один, так другой рыцарь взмахнет клинком!
  – Погодите! – крикнул Кляпп Роуд. – Я не кивал, и я ничего не одобрял. Разве не видим мы, что госпожа Эрундино наделена великой добротой? Разве готова ее душа вынести роковое решение? О нет, хитроумный Бликер решил обвести нас вокруг пальца! Дал обещание, коего не сможет сдержать, лишь чтобы спасти свою жизнь среди ужасов странствия! А может, они сговорились?!
  Тут танцовщица гордо и величаво подняла голову.
– Какие гадкие слова, поэт, обладатель жалкого и слабого ума. Я танцевала пред самыми гнусными из тиранов, когда моя жизнь лежала на весах. Я валялась в ногах у хозяев, учась суду суровому, но справедливому. Думаешь, я буду притворяться? Думаешь, я не смогу сурово поглядеть на человека, посулившего искупление моей душе? Лучше всем вам понять, что Эвас Дидион Бликер избирает – если решится – самый опасный курс, и дни его будут нелегки!
   Столь яркой и резкой была ее отповедь, что все сникли, и я читал в устремленных взорах истину заключаемой сделки. Подвела ли меня смелость? Расслабились ли мои внутренности, набитые свидетельствами бренности человеческой плоти (кстати, да, Ордиг совершенно прокис)? Решился ли я в тот миг сплести позорную ложь? Нет, вовсе нет. Я не впал в болтовню под обстрелом взыскующих взоров, лишь чуть склонил голову перед почтенной артисткой и сказал:
– Принимаю.
  Она смогла лишь вздохнуть.
 
  ***
 
  Усталость вскоре опустилась на крыльях летучей мыши, шевеля ушами, незримо порхая между нами. Ночь, по молчаливому консенсусу, завершилась. Я встал и на подгибающихся ногах ушел в темноту, ища краткого мгновения покоя в холоде пустынного воздуха, под насмешливыми звездами вдали от жара и света умирающего костра. Потуже натянул грубый плащ. В такие вот мгновения сомнение осаждает одинокую душу. Так мне рассказывали.
  Проверить сие мне не удалось, ибо мягкие руки обвили поясницу, а два пышных, нежных персика прижались к спине. Грудной голос шепнул в ухо:
– Ты умный парень, ведь верно?
  Похоже, не такой умный, как мнил сам: правая моя рука упала и потянулась назад, ощупывая ее бедро. Да что такое с нами, мужиками? Касаться ничем не лучше, чем видеть, когда видеть – единственное, что доступно; но коснуться столь же славно, как нырнуть в молочные воды теплого весеннего ручья.
– О, – пробормотал я, – милая Щепоть. Разумно ли это?
  – Братья храпят. Разве не слышишь?
  – Увы, слышу.
  – Когда они храпят, можно бросать камни на голову, они не очнутся. Я знаю. Я так делала. Камни были большие. Когда они проснулись все в синяках и ранах, я просто сказала: вы во сне стукались головами. Ах, как они разозлились друг на дружку!
  – Похоже, здесь не только я умен.
  – Правильно. Однако, кажется, ты не такой уж умный. Она будет глядеть, как тебя едят, эта сучка-плясунья. Ты же сам знаешь.
  – Да, вполне возможно.
  – Так что это, может быть, последняя твоя ночь. Давай проведем ее весело.
  – Кто видел, как ты ушла со стоянки?
  – Никто. Я смотрела, чтобы все легли спать.
  – Ясно. Ну, тогда...
 
  ***
 
  Ну что, нам захихикать и поднять взоры к небесам? Натянуть завесу скромности, делая интимное соитие приличным? Хватит ли воображения, чтобы нарисовать в уме всю сцену?
  Хм-м. Понимающие улыбочки, блеск обнаженной плоти, совестливо приглушенные стоны, шорохи, едва заметные в темноте движения локтей и коленей. Готовы вообразить наши вздохи, ощутить сладостные томления? Эх, чудаки!
  Она оседлала мое лицо. Мясистая плоть бедер сошлась, будто челюсти беззубого монстра, сочась усердием душителей. Язык мой обнаружил места, о коих даже не подозревал, вкусил гуморы, о которых я не захотел бы вспомнить вновь. Бешено соединив неподобающие отверстия, отчего череп зловеще затрещал, она поднялась со звучным чмоканьем, развернулась и опустилась вновь.
  Есть места человеческого тела, не приспособленные для мужского лица, и несчастный Эвас Дидион Бликер в тот миг испытал откровение. Да, все ее намерения мигом стали мне ясны. Порыв к свободе был столь силен, что я успел поджать ноги и столкнуть ее на каменистую почву. Стон прозвучал как музыка. Упавшая лицом вниз Щепоть отвесила мне злобный пинок, но я ловко ускользнул, перекатился, оказываясь у нее за спиной, и с силой вогнал колени меж бедер. Она извернулась, метнув мне горсть песка в глаза. Не отвечая на сомнительный жест, я схватился за жирные бедра и развел пуще, пронзив ее со всей мощью.
  Щепоть царапала ногтями землю, будто пытаясь уплыть, но сладострастный захват оказался крепок. Похоже, Певунье предстояло не уплыть, но утонуть. Вздохи ее вздымали тучи пыли, пачкая лицо. Она кашляла, она билась, она пыхтела, как мать семейства над лоханью с тестом, она подавала бедра вперед, только чтобы подать их назад с животным стоном. Я наклонился и сильнее сжал пальцы, найдя груди. Нащупал большие соски и попытался открутить их, не преуспев (впрочем, преуспеть в таком было бы ошибкой).
  Всем известно, арс аманди относится к самым деликатным видам искусств. Нежные ощущения, сладкие касания, страсть, внезапная близость пухлых губ, трение щеки о щеку, пахнущие вином вздохи и так далее. Одежды сползают медленно и томно, тени дразнят, зовущее тепло переходит в пыл, и кисея будуара падает над сплетенными телами.
  Но к чертям все прелести обольщения, и пусть воют собаки. Под дикими ледяными звездами, в постели колючих жилистых кустов и ломаных ветвей, среди камней и кактусовых бутонов слышался шум и бешено плескалось семя, жизнь пыталась излиться в любой сосуд, сколь сомнительными ни были бы последствия. Заронить гордое семя! Пустить прочные корешки в сладчайшую плоть! Да торжествует плодородие! Я слышал саму Жизнь рядом и погружался в алчный поток, и если она не рыдала блестящими слезами, то лишь по воле чуда.
  Затем... Покой обволакивал нас в ублаженном безмолвии. Она расчесывала волосы пальцами, избавляясь от коры, гравия и слюны. Я потирал лицо песком, готовый отдать левую руку за чан с водой. Мы отыскали разбросанную одежду и разошлись, шатаясь, ища спальные места.
  Так окончилась двадцать третья ночь идущих по Следу Треснутого Горшка.
 
 
Отчет о двадцать четвертом дне
 
 
  Самая гладкая шерстка ерошится, если расчесать ее не в ту сторону; так и любовные эскапады способны оставлять своих участников в унынии. Разумеется, бывают и исключения и, кажется, утром двадцать четвертого дня и ваш достойный хронист, и Щепоть Певунья могли счесть себя равно благословленными. Да, никогда мне не спалось спокойнее; судя по тому, как лениво Щепоть потягивалась, выбравшись из-под мехов, разум ее оставался безмятежным, как всегда, и сладким, словно нетронутые сливки на молоке.
  Вот дезорганизованная кучка творцов, та была в куда более худшем расположении. Солнце приподнялось на локте над далекими скалами востока, его встречали кислые гримасы, тоскливо выкаченные глаза. Волосы были всклокочены, одежды висели косо. Все толпились у погасшего костра, пока Стек Маринд возрождал пламя, подкладывая крошечные пучки трута и тому подобного. Куски копченого мяса были уже подъедены, а котел еще не закипел, и чая не было.
  С жестокой ухмылкой день сулил густую жару. Солнце уже проявило все свое усердие, ни одно облачко не дерзало затенить мерцающие лазурные пески небесной арены. Мы сидели или стояли, слыша в ушах рев крови, долгожданный чай не смачивал сухих языков, руки наши дрожали.
  Недалеко раздался скулящий крик харшаля, хищной крылатой ящерицы, что обитает в Великой Суши. Вероятно, тварь учуяла запах жженых человеческих костей, рваной кожи, скальпов и кишок, наспех закопанных с подветренной стороны. Этот голос высмеивал сусальную гордость, постепенно оставляя нас облаченными лишь в свинец стыда. Мир и сама жизнь существуют лишь в наших умах. Мы сами их раскрашиваем, и спасение одного человека дается ценой страдания другого. Так мы стояли, вместе, но в одиночестве, и объединяли нас лишь самые неприятные чувства.
  Хотя были исключения. Потирая шишку на виске, Крошка Певун отошел наполнить канавку. Он гудел себе под нос на ходу. Комар и Блоха ретиво, с ухмылками переглядывались, заставляя всех нервничать. Лбы у обоих были разбиты; чуть ранее они устроили потасовку на ножах, но утихомирились от ворчливого окрика Крошки.
  Мастер Амбертрошин налил себе вторую чашку чая и пошел к карете, где его уже ждал ночной горшок. По стуку створка окна чуть приоткрылась, заскрипев, и едва он просунул в щель чашку, как окно резко закрылось. Зазвенел засов. Возчик подхватил горшок и ушел опорожнить его.
  Тулгорд Мудрый следил за ним, мастер ушел далеко.
– Порядком тяжелый сосуд для старой леди. Видели? Стек? Арпо?
  Лесник прищурил и без того узкие глаза. Возможно, это всего лишь едкий дым костра дотянулся до него.
  Арпо же озабоченно морщил лоб.
– Ну, ночью она ела за двоих. Неудивительно.
  – Точно? – Тулгорд вновь глядел на повозку, потирая обросшую челюсть.
  – Должно быть, там адски жарко, – предположил Апто Канавалиан. – Хотя и тень. Ни одной щелки не оставила.
  Арпо отошел присмотреть за конем, Тулгорд последовал за ним. Стек уже оседлал свою полудикую кобылу, та стояла, отыскивая скудную траву. Мастер Амбертрошин вернулся с чистым горшком и положил в задний ящик, запер замок и принялся кормить мулов. Остальные также предались повседневным заботам, хотя некоторые, наиболее наглые, лишь стояли и смотрели. Огла Гуш и Пампера расчесывали золотые локоны Ниффи, пока Опустелла складывала постель. Затем она завязала длинные, до колен шнурки на мокасинах Творца.
  Итак, лагерь наш снимался, готовый отправиться вперед.
  Кляпп Роуд и Бреш Фластырь подошли ко мне, не прерывая работ.
– Слушайте, Бликер, – тихо начал Кляпп, – Певунам никто не рассказал о вашей сделке, и сам я намерен ее оспорить.
  – О! Слова госпожи не убедили вас?
  – А должны были? – взвился он.
  – Меня тоже нет, – встрял Фластырь. – А почему тебя? Могла бы выбрать меня, я красивее.
  – Это связано с историей. Женщина вроде Пурсы Эрундино едва ли нуждается в услугах иного рода. Бреш Фластырь, я начал рассказ, и она желает услышать окончание.
  – Самое невероятное, не сомневаюсь.
  Я мог лишь пожать плечами.
– История есть история. Я должен раскрыть вам все подробности, отчитаться во всех мотивах и обеспечить полное понимание? Заверить, что шаг ее размерен, и пышный бутон раскроется в точно рассчитанное время? Неужели я раб ваших ожиданий, сир? Не следует ли сказителю служить лишь себе, от начала до конца?
  Кляпп фыркнул.
– Я всегда говорил так. Да кому они нужны, эти слушатели? Но в этот раз все иначе, верно?
  – Неужели? – поглядел я на обоих. – Слушатели могут внимать или разбредаться. Им может понравиться. Или они рассердятся. Могут счесть себя польщенными или проклясть мое имя. Склоняясь пред одним, я склонюсь пред всеми. Склониться означает сдаться, а этого не может позволить себе ни один рассказчик. Кляпп Роуд, позвольте напомнить все случаи, когда вас кляли за дерзость. Быть человеком искусства означает познать обе привилегии – право творить и право вызывать интерес. Но разве не слышите вы оглушительный рев дерзости? Да, слушатели держат в карманах особенную монету. Они могут заинтересоваться, а могут и нет. Их может не захватить, при всем желании. Кляпп, вы утверждаете, что нынешняя ситуация особенная, уникальная?
  – Когда ваша жизнь висит на веревке? О да!
  – У меня одна слушательница, и от нее одной зависит моя жизнь. Но я не склонюсь. Понимаете? Она уж явно понимает – я вижу и я польщен. Как же она будет судить? По каким стандартам?
  – По искупительным. Ведь искупление вы обещали, верно?
  – Искупление носит тысячу масок, и самая славная приходит нежданно. Пока что она верит мне, но, Кляпп, в любой миг может лишить меня доверия. Верно. Пусть будет так.
  – Вы счастливы, полагая свою жизнь на ее суждение?
  – Счастлив? Нет, не хотелось бы использовать это слово. Суть в том, что я буду хранить верность рассказу, ибо он мой и ничей иной.
  Скривившись, явно смущенный, Кляпп отвернулся и ушел.
  Бреш Фластырь, однако, остался.
– Я хотел бы вам кое-что сказать, Эвас Бликер. Доверительно.
  – Обещаю, сир.
  – Дело в том, видите ли... – Он облизнул губы. – Я начинаю песни, но никогда не успеваю их оканчивать! Все просто велят мне заткнуться. Почему?! И все хохочут, хотя там нет ничего смешного. Еще нет. Слушайте! – Глаза его светились каким-то ужасом. – Я решил скрывать талант, понимаете? Скрывать глубоко, хранить до Фестиваля. Но затем случилось это, и я понял, что нужно показать талант до самых глубин! И что же? Я скажу, что творится, Бликер. Оказывается, я чертовски хорош в скрывании таланта! – Он вцепился ногтями в неопрятную бороду. – Потому что таланта у меня вовсе и не было! Теперь я тону! Когда им надоест хохотать... мне конец!
  Что ж, таковы кошмары людей искусства. Бормочущие призраки мертвых гениев (да, все они мертвы). Откровенная нагота смутного будущего, наследие, пережеванное до невнятности. Мука и самобичевание отчаявшейся души. Вот тайная истина: всякий творец клонится, пригибает голову под обстрелом глупых мнений и пред судом бездарей. Живому творцу то и дело приходится объясняться, оправдывать любое принятое решение – а ведь единственно верным было бы решение закусить удила, ничего не объясняя и никогда не извиняясь. Ну, на мой скромный взгляд.
  Улыбайтесь в петле, дорогие творцы! Живые творцы, живые слушатели, все они бесполезны, пока живы! Лишь еще не рожденным суждено унаследовать наши писания, забыть их или освятить! Творец и слушатели заперты в ловушке настоящего мига, зависимы от настроения и вкуса, и гнетущей неуверенности, и летучих прихотей, и глупых, досужих мнений! Дерзите смело, обустраивайте себе дом в переулке или на пороге, или, если ветра дуют в ваши паруса, в особняке, в окружении Свиты, под стоны обожания! Прокладывайте удобный, гладкий путь в грядущее!
  – Дражайший Бреш, – сказал я в ответ на его пламенную вспышку, – не извольте беспокоиться. Пойте ваши песни со всем доступным рвением. Что есть талант, если не язык, беспрерывно колеблющийся? Смотрите на нас, поэтов: подобно бродячим псам, мы лижем свои зады с нежнейшей любовью. Ничто не тревожит нас, кроме испарений личных забот. Дерзость рода человеческого выше солнца, тверже камня. Короли нанимают поэтов, чтобы купить ложь о "благодарных потомках". Если ложь так легка, почему бы не попытаться? Разве желание не есть само по себе доказательство? Разве убежденность не защищает от пристрастного суда лучше щита и шлема? Если вправду вы наделены талантом бесталанности, восславьте исключительность своего дара! Предсказываю: если вы доживете до конца пути, аудитория ваша будет поистине обширна.
  – А если не доживу?
  – Доживете. Я уверен.
  Глаза Бреша Фластыря забегали.
– Но тогда... Значит, Кляпп Роуд? Ниффи Гам?
  Мой кивок был полон величия.
  – Но это не лучший выход!
  – Вполне сносный. Сегодня мы продвинемся далеко, дальше, чем думают наши хозяева.
  – Вы уверены? Точно?
  – Точно, сир. Смотрите, они зашевелились. Карета вот-вот тронется. Если не хотите глотать чужую пыль, юный поэт, нам пора.
  – А если Пурса презрит ваш рассказ?
  Я мог лишь пожать плечами.
 
  Что ж, творцам любого сорта выпало защищать незащитимое, тем обнажая крайнюю уязвимость любых и всяких доводов, и моих и ваших. Нет веры в любое ухо, что слушает мой рассказ, нет веры и голосу, что плетется назад во времени. Где скрыта истина? Ну, нигде и везде. Куда заползла ловкая ложь? Ну, она горбится под прекрасным плащом истины. Друзья, примем неискренность за основу, и не ошибемся, и даже окажемся наполовину правы.
 
  ***
 
  Шагах в двадцати перед нами Крошка Певун ткнул в Кляппа Роуда обезьяньим пальцем.
– Эй, заканчивай историю, и если она будет плоха, ты мертвец.
  – Мертвец, – согласился Блоха.
  – Мертвец, – согласился Комар.
  Кляпп сглотнул.
– Так рано? – еле прохрипел он. – Погодите! Я должен приготовиться! Имасска умирает в холоде, потом скачок во времени, туда, где шагает воин-фенн, раненый и с санями. Да, тут я и бросил историю. Итак. Да. – Он потер лицо, подвигал челюстью, словно певец или кулачный боец (и тому и другому достается немало тумаков. Ах, судьбы наши ненадежные!) Откашлялся.
  – Он молча встал перед ней, – так начал Кляпп, – и она взмахнула рукой, приглашая. – "Могучий фенн", сказала женщина....
  – Как ее звали? – встряла Опустелла.
  – У нее нет имени. Она женщина как таковая.
  – Ну, она не таковая, как я.
  – Вот именно, – бросил Кляпп. – "Могучий фенн", сказала она, "ты пришел на стоянку имассов племени Ифайле, клана Белого Хорька. Приглашаем тебя в гости на все потребное тебе время, долгое или краткое. Будь нам как брат". Вы видите, что она не упомянула о бедственном положении сородичей. Не принесла извинений, не сказала, что ему не стоит питать больших надежд. Страдание должно таиться в тумане, исчезая под светом солнца, и свет солнца изливается из очей любого странника...
  – Это было глупо, – сказала Огла Гуш, и Опустелла сочувственно ей кивнула. – Скажи она "мы все голодаем", он мог бы пройти мимо.
  – Если бы было так, – заметил Апто Канавалиан, – не было бы истории. Верно?
  – Нет, была бы! Расскажи нам, во что она была одета! Хочу узнать все о ее косах, о красках на щеках и сосках. Хочу узнать, что она была там старшей, отвечала за всё, и была умней всех. Герои всегда умней всех. Они самые мудрые! Они облечены в Честь и Правду – не так ли говорите вы, Ниффи?
  Мужчина кашлянул, выглядя обеспокоенным.
– Ну, не вполне. То есть я... я о том, что всё, э, сложно. Вот я о чем. Ну, пусть Кляпп продолжает. Прошу тебя, милая...
  – На что они похожи? – спросил Апто.
  – Кто на что? – сказала Огла.
  – Правда и Честь. Например, Правда оторочена мехом? Сшита из кусков парчи? А что же Честь? Ты носишь Честь на ногах? Из дубленой кожи? Хорошенько пережеванной гнилыми зубами старух?
  – Я о том, что они облечены честью и полны правды, – взвилась Огла, закатив глаза. – Идиот.
  Кляпп продолжил:
– Слыша ее слова, воин-фенн поклонился, и они вместе вошли в круг палаток, и пронзительный ветер играл потрепанными шкурами юрт. Там были трое охотников, двое мужчин и женщина. Все подошли приветствовать гостя. Они знали, что ему есть что рассказать, и знали, что он заговорит лишь у костра, у хижины вождя. В лучшие времена появление незнакомца вызывало восторг и волнение, все, от стариков до детей, жаждали услышать рассказы о славных деяниях. Такими рассказами гости и платят за уют стоянок.
  – Так и современный бард скитается от места к месту, – заметил Апто. – Поэты, каждый из вас может гордиться принадлежностью к древней традиции...
  – И вы почтите нас, убив и сожрав! – крикнул Бреш Фластырь. – Ваши лошади...
  – Не будут принесены в жертву, – тихо зарычал Тулгорд Мудрый, и волосы его почти встали дыбом. – Так решено и так останется.
  Крошка Певун засмеялся, показав мелкие зубы.
– Когда певцы кончатся, надутый павлин, съедим либо тебя, либо твоего коня. Выбирай. – Братья тоже захохотали, в один голос. Рыцари переглянулись, потом поглядели на Стека Маринда, но спина лесника оставалась согнутой, и если волосы его были вздыблены, повадка не изменилась.
  Угроза Крошки осталась висеть над всеми, будто платье изнасилованной женщины, на которое никто не смеет взглянуть. Впрочем, Бреш казался довольным – он, похоже, даже не вдумался в слова Крошки.
  – Вождь той стоянки давно пережил годы охоты, мудрость сделала слабыми его глаза; он ожидал худшего, едва услышав о приходе фенна с трупом на волокушах. Пищи у них было мало, а целительницы после перенесенных тягот едва способны были ослаблять голодные спазмы. И все же он обвел рукой пол круглой хижины, и немногие способные ходить собрались встретить фенна и выслушать его речи.
  Тут Кляпп закашлялся.
  – Женщина первой сказала ему привет, искренне, как сама весенняя земля. Она не могла не чувствовать ответственности за то, что привела ее – пусть честь племени не давала выбора – так что встала с ним рядом, слева, и ждала, когда вождь велит им войти и сесть. Слабые шепотки слышались рядом, становясь отчетливее: будто бы его нужда была ее нуждой, будто бы он ждет возможности перевалить груз на ее сильные плечи. Не привыкшая к таким переживаниям, она поняла, что духи племени собрались вокруг в тот миг, под серыми мертвенными небесами, и коснулись ее сердца.
  Полно ужаса и предчувствий явление духов в мир смертных, ибо намерения их всегда неведомы, а воля сильна – так морской прилив побеждает стену из песка. Да, сердце ее стучало, дыхание участилось, и когда наконец ребенок вышел из хижины деда и поманил ее, она взялась за руку чужака, ощутив рубцы и мозоли на крепкой ладони – словно сама стала ребенком, коего ведет взрослый. Он же опустил голову, хмуро удивляясь, впервые видя, что она молода, что она красива, и какая-то боль исказила грубое лицо....
  – Почему? – вмешалась Опустелла.– Что он знал?
  – Неуместно сейчас вступление хора, – буркнул Апто Канавалиан.
  Кляпп потирал лицо, словно потерявшись. Забыл следующие слова? Неужели сам Грабитель предстал пред ним, ведь смерть давно вошла в наш лагерь?
  – Пред очагом.... – чуть слышно прошелестел я.
  Вздрогнул, Кляпп подхватил:
– Пред очагом сел фенн, поклонившись вождю и оставив сани снаружи, и последние собаки сбежались, нюхая и мотая хвостами. Оружие легло у порога. Жара заставила его сбросить теплую одежду, явив лицо и оказавшись едва ли старше, чем вставшая рядом на колени женщина. Кровь и страдание слишком известны существам всех народов, всех возрастов. В мечтах мы видим себя здоровыми и счастливыми, воображаем иные места, совсем рядом, только протяни руку... Но жизнь велит нам идти день за днем, видя уродливую реальность, и слишком часто теряем красивые маски, лишившись привилегий, и эта участь ждет почти всех. – Казалось, он задыхается, будто в первый раз осознав смысл своих слов.
  Глубину речениям придают лишь крайности опыта слушающих, иначе останутся они плоскими и лишенными переживаний, и никакие моральные изыски не пробудят искренность в тех, что засели в крепостях равнодушия. Ни удача, ни неудача не воскресят мертвую землю, и земля не примет семян, и не расцветут цветы. Истиной было видение мертвого поэта, маска крови и страдания, но истинны также – мы видим сие днем и ночью! – бесчисленные маски бесчувственных, мертвых сердцем и пустых душой, и никому не дано растрогать их.
  Кляпп снова покашлял.
– Вождь был молчалив и терпелив. Рассказы подождут. Сперва они разделили скудное угощение, ибо вкушать в компании означает породниться в нужде и поделиться скромными удовольствиями. – Он вновь замялся. Все мы сидели, молчаливые и настороженные.
  – Слишком мрачно, – сказал Крошка. – Бреш Фластырь, сплети нам другую песню, да поскорее.
  Кляпп пошатнулся и упал бы, не подай я ему руки.
  Бреш повел плечами, будто ударенный, и лицо стало мертвенно-бледным. Дыша глубоко и неровно, он дико озирался, будто прося помощи, но никто – кроме меня – не решился встретить его взор. Телесно ощутив его ужас, я чуть кивнул, посылая заряд уверенности.
  Сглотнув, он опробовал певческую интонацию:
– Лалаглабла! Ммммммм. Химми-гимми-химми!
  За нашими спинами ему ответил в тон хищный харшаль, подтвердив слухи о свойственном этому летуну гадком таланте подражания.
  – Сегодня, – начал Бреш ломким, дрожащим голосом, – я спою собственную версию древней поэмы, главы знаменитого эпоса Рыбака Кель Тата. Итак, "Аномандарис".
  Апто чем-то подавился и распорядитель принялся хлопать ему по спине, пока спазм не прошел.
  Один из мулов ухитрился укусить Блоху за плечо, тот заревел от боли и отбежал в сторону. Другие мулы загоготали, как свойственно всей ослиной породе. Певуны засверкали глазами на мастера Маста, но тот лишь покачал головой:
– Блоха замедлился, вот и всё. Животные тоже проголодались.
  Тулгорд Мудрый обернулся.
– Эй, возчик, – пролаял он. – Откуда тебя принесло?
  – Меня, сир? ну, вообще-то я с Тефта. Долгим был мой путь, не спорю, и запутанной окажется моя история. Жена, видите ли, и сплошные пинки Опоннов. Если нам не хватает историй, что ж, готов занять вас на ночь или две...
  – Неужели, – сухо бросил Смертный Меч, опустив руку в перчатке на навершие клинка. Впрочем, затем он просто отвернулся.
  – Плата за жизнь? – нагловатым тоном спросил Арпо Снисходительный.
  Кустистые брови мастера Маста Амбертрошина поднялись.
– В вашем желудке я улегся бы очень плохо, славный сир. Вас бы тошнило до смерти. К тому же госпожа Данток Калмпозити, говорят, сильна в колдовских искусствах и, надеюсь, будет весьма разгневана, потеряв верного слугу.
  Распорядитель раззявил рот, слыша это.
– Колдовских? Данток? Я не знал...
  – Лишь слухи, не больше. – Мастер Маст улыбнулся, не выпуская трубки из губ.
  – И что это значит – Данток? – крикнул Арпо.
  – Без понятия.
  – Как это?
  – Какой-то титул, наверное. Мне кажется. – Он пожал плечами. – Звучит как титул, мне кажется, но я же чужеземец и мне ли судить...
  Арпо озирался, как ушибленный.
– Кто-нибудь? Кто-нибудь слышал о таком титуле? Вы, Апто, вы ведь здешний? Что значит Данток?
  – Не уверен, – признался судья. – Боюсь, не уделял внимания подобным вопросам. Она хорошо известна в городе, точно, ее весьма уважают и даже опасаются. Кажется, состояние ее произошло от торговли рабами.
  – Аномандарис! – возопил Бреш, заставив вздрогнуть всех трех лошадей (но не мулов).
  – Аномандарис! – крикнула ящерица, заставив вздрогнуть вообще всех (кроме мулов).
  – Верно, – сказал Крошка. – Валяй, Фластырь.
  – Сейчас! Слушайте же, внимая моим словам! Песнь сия перескажет предпоследнюю главу "Убиения Драконуса"...
  – Вы имели в виду "последнюю", – сказал Апто Канавалиан.
  – Что?
  – Простите, Бреш, за вмешательство. Продолжайте.
  – "Убиения Драконуса", и...
  Он откашлялся, надевая особую маску, присущую большинству поэтов, и завел звучную рецитацию, которую поэты перенимают один у другого, поколение за поколением. О какой звучности я говорю? О той, что должна придать смысл и вес любому дурацкому слову, даже когда никакого веса не требуется. Да есть ли что-то более раздражающее (и усыпляющее), чем поэтическое чтение?
 
  Зловещий свод
  И мрака гнет
  Драконус холоден как лед
 
  Он в склепе спит
  Но гроб открыт
  Отверсты его очи
  В темнице вечной ночи
 
  И цепи не разбиты
  Но клятвы не забыты
  Когда же он проснется
  Рукой клинка коснется
  И меч вдруг шевельнется
  В объятьях черных ножен...
 
  – Боги подлые, Бреш! – взревел Кляпп Роуд. – Оригинал не был рабом рифм, а твои рифмы ужасны! Просто пой как Рыбак, избавь нас от самодеятельности!
  – Ты мне завидуешь! Я сделал версию Рыбака доступной всем, даже детям! В том все дело!
  – Это сказание о предательстве, кровосмешении и убийствах! Ради всего святого, ты хочешь напеть его детям?!
  – Только вы, старичье, умеете удивляться всему новому!
  – Давно не удивляюсь идиотам, развращающим невинных детей!
  – Их нужно заинтересовать, Кляпп, а ты этого так и не понял. Ты даже взрослым неинтересен. Ладно, молчи и держи свои мысли при себе, а я буду петь!
 
  Вот голова взлетела
  И кровь бежит из тела!
  Фонтан багровый...
 
  – Постой, поэт, – рявкнул Крошка. – Кажись, ты пропустил пару строк.
  – Чего? О черт! Верно.
  – А мне нравится. Забавная история.
  – Забавная? Вовсе не забавная!
  – Я возьму мозги, – встрял Комар. – И весь жир.
  – Половину, – сказал Блоха.
  – Постойте! Вот, сейчас...
 
  Не уступает Зависть Злобе
  Две дщери нелюдской утробы
  Две груди статуи порока
  Две титьки хаоса и рока.
  Глаза угрозою полны
  Соски смертельно холодны!
 
  Но смело Аномандр встал
  И накатил желаний вал
  Они пред ним упали в слизь
  Багряный штырь вознесся ввысь!
  Им тесен старый шкаф
  Кто с топором, тот прав!
 
 
  – Да чтоб меня, поэт, – сказал Тулгорд Мудрый. – В склепе Драконуса был шкаф?
  – Должны же они были где-то прятаться!
  – От кого? От мертвеца?
  – Он лишь спал...
  – Спал в гробу? Его что, заколдовали? Прокляли?
  – Он съел отравленное яйцо, – предположил Ниффи Гам, – которое тайно подсунули в утреннюю яичницу. Злая ведьма знала секретные проходы, кроличьи норы за морковной грядкой позади замка...
  – Ненавижу морковь, – сказал Блоха.
  Бреш Фластырь рвал на себе волосы.
– Какой замок? Это был склеп! Сам Рыбак согласился бы со мной...
  – Морковью в глаз можно убить не хуже ножа, – заметил Комар.
  – И ведьм ненавижу.
  – Не припоминаю никаких топоров в "Аномандарисе", – заметил Апто Канавалиан. – У Рейка был меч...
  – Мечи и прочие штыри – штука интересная, – сказала Щепоть и дерзко подмигнула мне. По счастью, ни один из братьев не заметил.
  – И не помню, чтобы там было много секса. И это версия для детей, Бреш? Боги, должны же быть границы...
  – В искусстве? Никогда! – крикнул Бреш Фластырь.
  – Хочу услышать про отравленное яйцо и ведьму, – сказала Опустелла.
  Ниффи улыбнулся.
– У ведьмы был дурной муж, говоривший на языке зверей и плохо понимавший род людской; она старалась одарить его любовью, но была изгнана. Озлобленная и печальная, она поклялась убить каждого мужчину в мире. По крайней мере, особо волосатых. Кого не могла убить, соблазняла с целью сбрить все волосы на груди и тем лишить силы, и складывала мужские силы на вершине холма. Но ее давний муж охотился за ней, и ночами ей снились кривые зеркала, в которых лица мужа и ее лицо сливались воедино.
  Город назывался Склеп. Эта деталь ввела в ошибки многих творцов, даже самого Рыбака. Кстати, он был куда ниже меня ростом. А Драконус был королем города, гордым и благородным правителем. Да, у него были две дочери, рожденные не матерью, но по его воле и колдовскому умению. Сделанные из глины и острых камней, они не имели сердец. Имена они выбрали себе в ночь взросления, заглянули одна другой в душу и не смогли отвернуться, узрев истину, не смогли обмануть себя. – Он наконец заметил непонимающие взгляды. – Смысл в том, что...
  – Таких пыток я не вынесу, – сказал Крошка Певун.
  – Морковью в глаз, – сказал Комар. – У кого есть морковь?
  – У меня есть глаз, – сказал Блоха.
  – Аномандр убил Драконуса и забрал меч! – заорал Бреш Фластырь. – Вы не даете мне дойти до самых интересных кусков – нельзя голосовать, это нечестно!
  – Да тише, ты, – вмешался Тулгорд Мудрый. – День еще не завершен, и у нас еще много мяса. Что нужно, так это вода. Сардик Тю, каковы шансы, что следующий колодец пересох?
  Распорядитель постучал пальцем по подбородку.
– В любом источнике, нами встреченном, оставались жалкие струйки. Признаюсь в сильнейшем беспокойстве, славный сир.
  – Может, придется сцедить кому-нито кровь, – сказал Крошка, снова показав крошечные зубы. – Кто тут самый румяный?
  Братья засмеялись.
  Тут подал голос я.
– Клятвы подобны камням, менгирам, поднятым в небо узловатым кулакам. Не только рыцари, преследователи Негемотов, высечены холодным резцом. С ними странствует странный молчаливый человек, шаги его легки, как у лесного охотника, но на лице читаются следы жестокой жизни солдата. В его прошлом друзья, умершие на руках, чувство вины того, кто выжил, болезненная зубастая ухмылка пред миром, лишившемся всякого смысла. Что боги для солдата, молящегося за жизнь и правую цель, думающего лишь о себе? Не к богу он тянется. Он тащит бога вниз, словно крадет с полки золотой идол. Мольба в форме приказа, просьба вернуть отнятое – вот что такое религия солдата.
  Вера давно затоптана его сапогами. Он знает проклятие примирения и всю его фальшь, всю пустоту ритуалов. Он забыл об искуплении и живет, лишь чтобы стереть с карты мира грязное пятно. А именно – Негемотов. И потому он, возможно, самый доблестный из...
  – Бред! – прошипел Арпо Снисходительный. – Здраворыцарь служит лишь Благу, Здоровью души и тела, душу вместившего! Ни разу рыба с тремя плавниками не входила в уста его! Ни один глоток мерзкого алкоголя, ни одна струйка запретного дыма. Овощи суть дар бога...
  – Не ты ли всю ночь набивал утробу мясом?
  Арпо сердито глянул на Крошку, тот ухмыльнулся.
– Необходимость...
  – Которую отлично знают охотник и солдат, – подхватил я. – Истинная нужда. Клятва встает над горизонтом, твердая на фоне тусклого неба. Даже солнце ежится, страшась торчащего камня. Заслужил ли камень поклонения? Готов ли человек потерять себя, падая ниц пред бесчувственным камнем? Сидя в тюрьме, готовы ли вы восхвалять ее стены и потолок? Видеть клятву каждый день, каждую ночь, год за годом – удивительно ли, что клятва становится богом в глазах давшего ее? Творя клятвы, мы вырезаем лик хозяина и становимся жалкими рабами.
  И разве солдат, коим остается он пред внутренним взором, не видит и не понимает: от него требуют обмана, изворотливости рассудка, самоослепления, безумств и нелепых суждений? Он всё видит. Он смеется в душе, и бог клятвы смыкает кулак в железной чешуе, сминая ложь, и рука его ложится на луку седла...
  Стек Маринд наконец повернулся в седле.
– Ты судишь необдуманно, поэт.
  – Как все мы. Я лишь рассказываю сказку. Лицо охотника – не ваше лицо. И рыцари не из тех, что странствуют с нами. Карета не похожа на ту, о которой я говорил. Я рисую сцену для благородной Пурсы, сцену привычную и даже уютную, насколько такая роскошь доступна в роковом путешествии.
  – Чепуха, – бросил Стек. – Берешь что видишь, и зовешь это воображением.
  – Верно, всего лишь меняя пару имен. Скорее можно сказать, я опираюсь на увиденное, но не всякий способен это увидеть. Толпа слушателей жаждет подробностей, заполняет все пробелы и домысливает...
  Апто Канавалиан хмурился, как всегда делают судьи, когда им не приходят в голову дельные мысли. Затем покачал головой, разгоняя непрошенный туман, и сказал:
– Не вижу реального смысла менять пару имен и претендовать, будто никто ничего не понимает. Где же изобретательность и творчество? Где игра воображения?
  – Похоже, похоронена на три сажени вглубь, – улыбнулся я. – В некоей далекой стороне, не похожей на места, вам знакомые.
  – Так зачем жалкие игры с шелухой, если вы показали всем, где прячете орех?
  – Я должен сказать, что вы есть вы, иначе вы не поймете?
  – Нет. Вот что особенно смехотворно.
  – Соглашусь от всего сердца, господин мой. А теперь не позволите ли мне продолжить?
  В глазах судьи мелькнуло оживление, словно он только сейчас меня понял. Уверяю, видеть такое всегда приятно.
  Однако не успел я заговорить, Пурса Эрундино спросила:
– Поэт, как продвигается их странствие? Тех ваших охотников и пилигримов?
  – Не очень хорошо. Они заблудились во плоти и духом. Враг подкрадывается – он ближе, чем кто-либо из них подозревает...
  – Что? – взревел Тулгорд Мудрый, разворачивая коня и таща меч из ножен. – Ты намекаешь, будто узнал какую-то тайну? Не хитри со мной, Бликер! Я убиваю хитрецов, едва они наскучат мне, а ты зашел куда дальше! Ты колешь мне глаза, как волосатый паук! Ну, говори правду, иначе твоя жизнь...
  – Ни разу я не погрешил против истины, сир. Вы набрали кучу подробностей и лепите из них нечто чудовищное! Позволите ли взвесить плод ваших усилий? В нем множество изъянов, сир, и не смейте полагаться на столь хрупкий остов. Ваша история тоща и мелка, как горный грач. Сир, это мутная грязь бурлит внутри, затемняя ваш взор. Ничего более.
  – Ты посмел оскорбить меня?!
  – Вовсе нет. Но позвольте напомнить: моя участь в ладони госпожи Эрундино, не в вашей руке. Ей я рассказываю, и до сей поры она спокойна и не выносит последнего суждения. Во имя Госпожи Удачи, могу я продолжать?
  – А что тут вообще? – спросил Крошка. – Блоха?
  Блоха скривился.
  – Комар?
  Комар тоже скривился.
  Распорядитель развел руками.
– Пока вы спали....
  – Пока мы спим, всё останавливается! – заревел Крошка, и лицо его приобрело оттенок пережеванных роз. – Никаких голосований! Никаких решений! Ника... никакого!
  – Ошибаетесь, – возразила Пурса Эрундино, и тон ее был столь спокойным, столь уверенным, что Певуны заткнулись. – Я вам не пленница в цепях, – продолжала она, каменно-суровые глаза сверлили помятое лицо Крошки. – Не махайте своим оружием, моей груди оно не страшно. Я обязала поэта рассказать мне историю, продолжив ту, что удалась мне так плохо. Если он не ублажит меня, умрет. Таков договор, и вас он не касается. И никого еще. Только меня и Эваса Бликера.
  – И хорошо ли он справляется, миледи? – спросил Апто.
  – С трудом. Но до сих пор я с этим мирюсь.
 
  ***
 
  День был весьма бестолковым, как часто случается в бесчисленных странствиях по миру. Давила жара, земля становилась все тверже, острые камни ранили размягченные переживаниями ноги. Древний тракт паломников казался изрытым, пыльным отстойником всех напрасных и бесполезных надежд и дерзаний. Странствие есть очищение, это знали древние мудрецы, и кому, как не им, лучше знать о чистках?
  Но какой груз казался тяжелее всего нашим натруженным плечам там, на Пути Треснутого Горшка? Нас сокрушала и давила мысль, будто искусство имеет цель. Полагаю, о слушатели моей мрачной сказки, вы не относитесь к числу поэтов и музыкантов, скульпторов и живописцев, и вам не дано ощутить жгучий пот, знак вдохновения. Когда череп раскален, зловещие мысли подавляют более здравые упования. "Что, если слушатели мои – лишь сборище идиотов? Безумных лунатиков? Что, если вкус их столь плох, что даже проголодавшийся стервятник не выклюет из трупов ни одного выпученного глаза? Что, если они возненавидели меня при первом появлении? Смотрите на эти лица! Что же они видят, и какие мысли бурлят в черепах? Я слишком толст, слишком худ, слишком беспокоен, слишком уродлив, чтобы заслужить их внимание?" Художественное творчество – самое личное из усилий, но необходимость выступать публично раскрашивает всё в самые драматические оттенки. Провалится один – каково будет другому? "А нравится ли мне хоть один из них? Чего им от меня нужно? Что, если... если я попросту убегу? Нет! Меня возненавидят еще сильнее! Как же раскрыть рот?!" Ах, вот самые неприятные потоки, бурные, холодные, кусачие. Надейтесь на лучшее, и пусть худшее станет откровением (скорее всего, лишь смутно неприятным). Творец, презирающий аудиторию, заслуживает лишь ответного презрения.
  "Но", скрипит бритва под этими шепотками благоразумия, "идиотов в мире много!"
   И что? Каменистый путь равно плохо принимает всех, синее небо эгалитарно в безразличии, солнце не знает никого из ослепленных его светом. Мой рассказ относится к миру тождеств, суровому как камень, стойкому к любому воздействию, будь то вздох ветра или брызги дождя. Мулы бредут, опьяненные собственной тяжестью и вечным усилием. Головы лошадей мотаются, кивают, хвосты хлещут, не давая мухам спать. Плато тянется и тянется, уходя в туманную даль.
 
  ***
 
  – Что-то мне не нравится, – сказал Крошка заносчиво, моргая несоразмерными глазками. – Особые правила, исключения. Когда начинаются исключения, все рушится.
  – Послушайте мерзавца, – сказал Арпо Снисходительный.
  – Комар?
  Комар сплюнул.
– Крошка Певун главный среди Певунов, а Певуны правят городом Толлем на Стратеме. Мы выгнали Багряную Гвардию, чтобы править самим. Крошка-король, поняли, дураки?
  – Если он король, – взвился Арпо, – что он делает здесь? Стратем? Никогда не слышал. Багряная гвардия? Кто такие?
  Кляпп вмешался:
– С каких пор короли бродяжат без охраны, слуг и прочего? В ваше хвастовство поверить трудновато.
  – Блоха?
  Блоха поскреб в бороде и задумчиво огляделся.
– Ну, мы, я и Комар, и Щепоть, мы телохранители, но не слуги. Королю Крошке не нужны слуги и так далее. Он заклинатель, знаете ли. И лучший боец Стратема.
  – Какого рода заклинатель? – поинтересовался Сардик Тю.
  – Комар?
  – Умеет поднимать мертвых. Вот какого рода.
  Тут мы запнулись. Стек Маринд не спеша развернул лошадь, уложив арбалет на сгиб локтя.
– Некромант, – сказал он, обнажив зубы, и то была не улыбка. – Так чем ты отличен от Негемотов? Вот что хотелось бы знать.
  Комар и Блоха разошлись, ухватывая рукояти оружия; Тулгорд Мудрый выхватил благословленный Сестрами меч. Арпо Снисходительный удивленно озирался. Крошка ощерился.
– Отличен? За мной не охотятся, вот тебе отличие.
  – Единственное? – Тон Стека был ровным.
  Не блеснула ли тревога в глазках Крошки? Слишком они мелкие, чтобы понять наверняка.
– Рвешься умереть, Маринд? Я тебя убью, не шевельнув пальцем. Один кивок, и кишки повисли на седле. – Он огляделся, лыбясь все шире. – Я здесь самый опасный, и лучше всем вам это понять.
  – Блефуешь, – сказал Тулгорд. – Посмеешь бросить вызов Смертному Мечу Сестер? Ну ты олух!
  Крошка фыркнул.
– Как будто Сестрам есть дело до Негемотов. Безумец и евнух никогда не разрушали миров, не убивали богов. Мелкие помехи и ничего иного. Если ты настоящий Меч Сестер, должно быть, им давно стало скучно. Ты проскакал по всем континентам и ради чего? Оскорбление? Оскорбили тебя, не их. Они обдурили тебя, а ты готов спалить полмира ради раненой гордыни.
  Тулгорд Мудрый стал столь красным, что состояние его внушало тревогу. Он сделал шаг вперед.
– А ты, Певун? – заскрипел он зубами. – Ловишь парочку соперников? Я согласен со Стеком. Некроманты – мерзость, а ты некромант. Следовательно, ты...
  – Мерзость! – заревел Арпо Снисходительный, нащупывая рукоять.
  – Комар, выбери.
  – Ту девку, у которой одна бровь.
  Крошка кивнул. Чуть шевельнул левой рукой...
  Опустеллу как будто вырвало – она резко согнулась и упала, чуть подергавшись и застыв. Лицо в земле, недвижна как сама смерть. Все уставились на нее. Все глаза широко раскрылись.
  – Сбереги нас Беру! – простонал распорядитель.
  Опустелла зашевелилась, встала на четвереньки, волосы завесили лицо, по ним текла кровь. Затем она подняла голову. Лицо было лишено жизни, мертвые глаза потускнели, рот обмяк, в точности как у любителей бессмысленных спортивных зрелищ.
– Кто убил меня? – спросила девушка скрипучим голосом, высунув язык, будто мокрого слизняка. Странное шипение возвестило о том, что последние капли воздуха покинули легкие. – Это было нечестно. Без причины. Пампера, мои волосы спутались? Погляди, совсем спутались. Спутались. – Он встала, двигаясь неловко и медленно. – Ниффи? Любимый? Я всегда твоя, навеки твоя.
  Но, когда она обернулась к нему, Ниффи попятился в ужасе.
  – Нечестно! – закричала Опустелла.
  – Одним ртом меньше, и то ладно, – пробурчал Бреш Фластырь.
  – Ты убил мою любимицу! – сказал Ниффи Гам. Глаза его казались двумя вареными яйцами в белом соусе.
  – Все хорошо, – всхлипнула Огла Гуш. – У тебя есть мы, сладкий пальчик!
  – Крошка Певун, – бросил Стек Маринд. – Если увижу, что хоть пальцем пошевелишь, тебе конец. Итак, у нас проблема. Видите ли, меня наняли убить некромантов – единственная причина для охоты, ведь я гарантирую удовлетворительный исход, а в нашей профессии без верности слову ты никто.
  Крошка хмыкнул.
– Кто-нибудь нанимал тебя убить меня?
  – Нет. Потому ты еще жив. Но, видишь ли, за эти годы я приобрел нелюбовь к некромантам. Впрочем, сказано слишком мягко. Я презираю их, меня от них тошнит.
  – Тем хуже. У тебя один выстрел, и перезарядить не успеешь. Хочешь умереть, Стек?
  – Сомневаюсь, что шансы столь неравные, – отозвался Стек Маринд. – Я верно говорю, Смертный Меч?
  – Верно, – прорычал Тулгорд Мудрый.
  – А вы, Арпо?
  Арпо наконец вооружился секирой.
– Мерзость!
  – Вот славно! – сказал Бреш Фластырь. Похоже, он намеревался сказать это шепотом, но...
  Глазки Крошки скользнули по нему.
– Отличный выход для этих шутов. Это они нас ссорят, они всему причиной. – Тут он поглядел прямо на меня. – Обманная сказка – ты довел нас до смерти!
  Я был сама невинность.
– Мой господин?
  – Не знаю, во что играет Бликер, и мне плевать. – Каменный взор Стека Маринда не отрывался от Крошки. – Ты поклялся изловить Негемотов. Почему?
  – Тебе не скажу.
  – Ты убил одну из моих поклонниц!
  – Я все еще люблю тебя, Ниффи! – Простирая руки, Опустелла облизала сухие губы и побрела к любимому.
  Тот завыл и сбежал.
  Огла метнула Опустелле ядовитый взгляд.
– Что ты наделала? – прошипела она и побежала вслед Величайшему Творцу.
  Пампера на миг застыла, выгибая спину и картинно подбирая волосы, груди напряглись, словно два ищущих воздуха тюленя в полынье. До странности томным скачком она пустилась в текучий бег, и ягодицы колыхались весьма призывно.
 
  В неведомых морях
  Вздымается волной любовь моя
  Способен ли с улыбкой утонуть
  Мужчина, в пене обретя покой?
 
  Услышав вырвавшуюся у меня цитату, Бреш Фластырь тяжело вздохнул и кивнул.
– Гормль Эсс из Айванта. Да, мне знакомо его...
  – Сандрок из Порча, – поправил Кляпп Роуд. – Гормль Эсс написал "Жалобу прелюбодея". – Он склонил голову, принимая позу оратора, развел руки.
 
  Я красоту ее узрел
  В тенях, и сладкий аромат
  Дарили яркие цветы
  От слов любви немел язык
  От меда чудных грез!
  Она была как адамант
  Что мягким стал в ночной тиши
  Расплавлен страстью, и она
  Была еще... была...
  Была. Как эль горчит
  Как ранит острый свет
  Глаза подслеповатого крота!
 
  – О горе! – заорала Опустелла, хлопая в ладони и посылая всем светлую, жуткую улыбку.
  Арпо, глядевший вслед убежавшим, резко сказал:
– Так получается, трус улизнул от... нас.
  – У нас лошади, – ответил Тулгорд Мудрый. – Им не уйти.
  – И все же нам пора двигаться. – Арпо указал острым ногтем на Крошку. – Я буду следить, колдун.
  Он натянул узду и поехал по дороге.
  Крошка ухмыльнулся Стеку Маринду:
– У Здраворыцарей память, как у малых птах. Да ладно, Маринд. Загнав Негемотов в угол, ты поймешь, как я тебе нужен. А пока...
  – А пока, – кивнул Стек в сторону Опустеллы, – без таких фокусов.
  – Я лишь показал, что умею. И надеюсь, повторять не придется. Комар?
  – Одного раза должно хватить.
  – Блоха?
  – Одного.
 
  ***
 
  Поход возобновился, ведь время не слушается узды, и мерную его поступь не замедлить желанием и волей. Мулы стучали копытами, карета скрипела, лошади фыркали, а мы, имеющие право и привилегию называть себя высшими созданиями, мы отмеряли шаг за шагом в горьком смирении. О да, мы дерзко распрямляем спины, пользуясь полыми дарами разума, но куда же ведут нас все наши заблуждения?
  В шестидесяти шагах завиднелось возвышение, означавшее родник – груда камней, над ним шесты и качающиеся выцветшие тряпки, словно знамена потерпевшей поражение армии. Ниффи Гама и девушек Свиты не было видно нигде.
  Ворча себе под нос, Тулгорд Мудрый пнул коня, поскакав к водоему. Пыль взвилась по следу, будто мантия театрального актера. Стек Маринд щелкнул языком и отъехал в сторону, привстав в стременах.
  Кляпп и Бреш подошли ко мне.
  – Плохо дело, Бликер, – тихо пробормотал Кляпп. – Может, ночью будем есть Опустеллу, только бы не протухла.
  – Так нужно съесть ее сейчас, – возразил Бреш. – Это даст еще одну ночь. Не так ли? Ведь даст? Нужно посоветовать... Вы, Бликер. Идите и...
  – Добрый господин, – сказал я, – и не подумаю советовать вещь настолько омерзительную. Скажите, вы готовы слышать ее жалобы все время? Пока остается хоть малая толика плоти, остается и проклятие неупокоенности – на какие вечные муки готовы вы обречь несчастную? К тому же, – добавил я, – мало что зная о некромантии, я все же слышал, будто немертвая плоть становится ядом для живых. Рискнете сами стать неупокоенным?
  Бреш облизнул губы, лицо побелело.
– Боги подлые!
  – Что, если Ниффи сбежал? Невероятно. Он должен где-то прятаться. Он и его девки. Таким всегда улыбается удача! То есть, у него теперь вечная поклонница. Убил бы за такую!
  – Кляпп Роуд, – ответил я, – ваша имасская история меня беспокоит. То, куда вы ведете...
  – У меня нет ничего другого! Лишь ее я помню слово в слово...
  – Погоди! – сказал Бреш. – Она не твоя? Жулик!
  – Вовсе нет. Никто не сказал, что истории должны быть нашего сочинения. Это не фестиваль. Они всего лишь хотят развлечься, и если нужно красть, кради! Боги, послушайте меня. Я даю тебе совет! Сопернику. И тебе, Бликер! Это твоя история приведет нас в чужие желудки. Ты слишком близок к реальности...
  – Неужели? Не думаю. К тому же моя задача совсем иная, чем предстала пред вами.
  – Это же лишь ловкий трюк, да? Она знает, что мы выдержим два или три дня без пищи. Ей нужно лишь пережить нас с Фластырем, и вы увидите спуск к парому. Вы сговорились. Не смей отрицать!
  Бреш Фластырь криво усмехнулся.
– Какая разница, Кляпп. Бликер провалится, и очень скоро, еще до нас.
  Воздетые брови всегда придавали мне весьма добродетельный вид.
– Неужели?
  – Неужели, – передразнил он, качая головой. – Понимаете, я видел вас ночью. С ней.
  Кляпп задохнулся.
– Он покатался с Пурсой Эрундино? Так и знал!
  – Не с ней. – Глаза Бреша сияли. – С Щепотью. Я видел, и могу сказать Крошке... и скажу, если придется спасать свою жизнь. Бликер, ты труп!
  Кляпп вдруг заулыбался.
– Мы его поймали. Поймали Бликера. Ха! Мы в безопасности, Бреш. Ты и я, мы выживем!
  Содрогнулся ли я от ужаса? Колени мои подогнулись, мочевой пузырь расслабился, поддаваясь свойственной смертным панике? Я бросился на Бреша, сжимая руками беззащитное горло? Ударил локтем в висок Кляппу? Мой ум метался, ища спасения?
– Добрые люди, довольно дискуссий. Сначала нам нужно дойти до источника.
  – Ага, – сказал Кляпп. – Можно и подождать. Можно, Бреш?
  Бреш схватил меня за руку.
– Твоя история скоро скиснет, Бликер. Знаю, ты был ко мне добр, но сейчас не время добреньких. Ты великодушен, потому что считаешь себя в безопасности. Я не такой дурак, чтобы принять покровительство от такого как ты! Я настоящий гений! А ты скоро разочаруешь Пурсу, попомни мое слово.
  – Тогда я продолжу рассказ, едва мы облегчим жажду.
  Улыбка Бреша стала шире.
  – А я всегда тебя ненавидел, – сообщил Кляпп, разглядывая меня, словно червяка. – Ты знал, Бликер? О, я видел апломб твоей пронырливости, и понимал, что ты с самого начала задумал хитрость! Вечно намекаешь, будто узнал чужие тайны. А эта твоя ухмылка – меня от нее тошнит. Думаешь, наше положение забавно? Так? А рассказ твой глуп. Он никуда не ведет, ибо ты не можешь украсть события, еще не произошедшие. Ты обречен повторять то, что уже было, и хозяевам это скоро надоест. Итак, ты обречен даже без ультиматума Бреша. Ты умрешь. Мы вскроем тебя и сожрем, и нам будет хорошо. Да!
  Ах, люди искусства!
  – Истина моей истории, – сказал я спокойно, – скрыта не в том, что еще будет, но в уже сказанном. Подумай, если еще есть силы. А пока что мне очень хочется подкрепиться. Вижу, вода там есть, и мастер Маст уже отвязывает мулов. Нам лучше напиться прежде животных, верно?
  Оба мужчины торопливо убежали вперед.
  Я последовал шагом более ленивым. Видите ли, у меня есть некий дар к предвкушению и самоограничению. Но об этом после.
  Стек уже спешивался.
– Нашел следы, – сообщил он Тулгорду. – Понятное дело, они совсем недалеко от тракта, но спешить не следует. Лишения вынудят их вернуться.
  – Можно и поохотиться, – сказал Крошка. – Немного поразмяться. – Тут он снова показал свою улыбку, достойную крысы.
  – Пейте досыта, – крикнул распорядитель. – Какое благословение! Боги милосердны, о да! Надеюсь, этого хватит! Надеюсь, мы завершим путь, не потеряв очередную жизнь! Умоляю вас, сиры! Мы...
   – Мы питаемся творцами, – зарычал Крошка. – Это решено и не вижу смысла отказываться. К тому же я нашел их вкусными. – Он захохотал.
  Комар тоже.
  И Блоха.
  Щепоть зевала.
  – Отдохнем здесь, – заявил Стек Маринд, – некоторое время.
  Пурса Эрундино присела у мутного водоема, орошая лицо. Я склонился рядом.
– Сладостный нектар, – пробормотал я, протягивая руки.
  – Все они тираны, до единого, – шепнула она. – Даже Стек, при всех его позах.
  Холодная вода обняла мои руки, словно их коснулась богиня.
– Миледи, такова природа сих образцов добродетели. Но разве можем мы считать себя лучше них? Человечью плоть вкусили и наши уста.
  Она рассержено зашипела.
– Наша награда за трусливую покорность!
  – Именно так.
  – Куда нас приведет ваша история, поэт?
  – Ответа придется подождать, увы.
  – Все вы одинаковы.
  – Может быть, – предположил я, – мы вкушаем одно, но на вкус совсем разные. Надеюсь.
  – Шутите даже сейчас, Эвас Дидион Бликер? Увидим ли мы ваше настоящее лицо?
  Я набрал воду в ладони и отпил.
– Увидим, миледи.
 
  Одна давняя моя знакомая владела "канезским крысоловом", косматой крошечной собачонкой. Эту породу целенаправленно лишали остатков благоразумия, и ее питомец отличался особенной дурью. Он предпочитал бешено нападать на орущих детей, воровать игрушки и погремушки младенцев, но притом был способен к дрессировке. Умел стоять на задних лапах неопределенно долго, являясь предметом особой гордости хозяйки. Натаскивание при помощи кусочков чего-нибудь вкусного весьма эффективно, даже когда субъект наделен мозгом размером с орех бетеля.
  Я снова увидел тому доказательство, когда по единому движению пальца Крошки Певуна Кляпп вскочил, и кровь отлила от его лица. Заикаясь, он начал:
– Но Бликер вызвался...
  – Он на потом. Рассказывай насчет великана и девки.
  – Но...
  – Убить? – спросил Комар.
  – Убить? – спросил Блоха.
  – Стойте! История, да, история. Итак, когда мы видели их в последний раз, воин-фенн сидел перед вождем, они делили скудную пищу. Подобные племена склонны к тонким жестам. Это язык, не требующий произнесения слов. Песня нюансов. Каждый имасс понял, что воину выпала страшная судьба, что широкие, израненные плечи фенна придавило горе. Он кровоточил внутри и снаружи. Встревоженные глаза смотрели лишь на вождя, на его богатства – меха и усеянные жемчугом шкуры, пояса с пришитыми раковинами, стеатитовые трубки, круглые маски с растянутыми мордами зверей: вот медведь бролд, вот волк ай, вот клыкастый морж. Каждый скудный глоток пищи, кислое сало, сухие ягоды и настой мха, он принимал с торжественным усердием, отпивал чай с нежным наслаждением... но все было пронизано чем-то горьким, к языку прилив мерзкий вкус, некое страшное воспоминание.
  Мы собрались, сидя или стоя в тени кареты и сонных мулов. Чаша родника булькала, медленно наполняясь водой. Мухи плясали над отбросами, что мы оставили за собой. Стек Маринд разрядил арбалет и чистил детали промасленной тряпицей. Комар достал набор ножей и воспользовался валуном, чтобы исправить дефекты прошлой точки. Скрипучее вжик-вжик-вжик, тем более зловещее, чем яснее могли мы вообразить употребление клинков. Сардик Тю сложил костерок и заваривал чай. Бреш Фластырь оперся спиной о потрепанное колесо, изучая ногти. Пурса зашла за карету приготовить зелье в своей чаше, потом присела слева от меня, а справа был Апто Канавалиан, то и дело шумно отхлебывавший из фляжки. Блоха и Щепоть задремали, мастер Маст сидел на облучке, дымя трубкой. Арпо Снисходительный и Тулгорд Мудрый сидели напротив друг друга, бросая обидчивые взгляды. Итак, все оставшиеся собрались, чтобы услышать сказку Кляппа.
  – Девушка, стоявшая на коленях справа от фенна, слышала только стук собственного сердца. Что же это за цветок – любовь, если раскрывается среди бесцветной травы? Семя его – призрак, и ветер носит семя, не замечая. Бутон просыпается, вспышка невероятного оттенка, и вольное цветение привлекает само солнце. Столь ярко! Столь чисто! Никогда она не знала таких переживаний. Они пугали, крали власть над мыслями, над самой плотью. Казалось, дух ее рвется наружу. Она могла ощутить прикосновение покрытых шрамами рук, хотя воин не трогал ее. Ощущала, что приближается к нему с каждым его шумным вздохом, только чтобы отодвинуться при выдохе.
  Видели ли сородичи ее цветок? Ощутили они аромат, заполнивший хижину? Нет, они сидели, жалкие, полные нужд, и суровая зима украла тепло их душ. Фенн ел, и каждый кусок, казалось сородичам, сокращает число отпущенных им дней. На их глазах к фенну возвращались сила и здоровье. Когда кровь течет, оставленное место становится белым и слабым, а новый дом темнеет щедротами жизни. Они дрожали, но не могли согреться, снаружи солнце сдавалось черноволосой ведьме – ночи, ветер пробудился и завыл, и вой стал долгим стоном. Качались стены из шкур. Сквозняки пролезали внутрь, смеясь над пеплом, что ищет лишь спокойного сна.
  Кляпп Роуд облизал губы и потянулся к тыкве с водой. Отпил с осторожностью, убедившись, что не потревожил осадок, и опустил сосуд.
  Распорядитель налил чай в чашку Пурсы.
  – Когда заговорил фенн, голос его казался свертком мехов, мягким и густым, плотно стянутым и едва напоминавшим о жизни. Он изрекал слова имассов, свидетельствуя о долгих странствиях, хотя казался молодым, но кому дано оценить возраст фенна?
  "Я последний из рода", сказал он. "Сын великого воителя, подло преданного, убитого теми, кого считал братьями. На такое злодеяние не должен ли ответить сын, и нужно ли ему выбирать, как именно? Да, такова моя весть. Время было проклято. Рогатые звери гор пропали неведомо где. Косматые Сестры Железовласки украли их..."
  – Кто? – спросил Арпо Снисходительный.
  – Так фенны называют горы, славный рыцарь.
  – Почему нужно всё называть? – возмутился Арпо. – Что плохого быть просто горой? Рекой? Долиной?
  – Не рыцарем, а просто идиотом, – встрял Крошка Певун.
  – Безмозглым быком, – сказал Комар.
  – Лизуном великаньей ж...
  – Я никогда не лизал...
  Трое братьев захохотали.
  – Дыханье Худа! – зарычал Тулгорд Мудрый. – Детали станут твоим проклятием. Заткнись и не мешай нам. А ты, Кляпп... В горах не осталось дичи? Давай дальше. Предательство. Месть. Ага, это будет достойная история.
  "Мой отец", говорил фенн, "был хранителем Диска, каменного колеса, на котором высечена жизнь племени – прошлое, настоящее и будущее. Да, он был важным и достойным мужем, не хуже вашего вождя. Он изрек мудрую истину. Косматые Сестры сердятся на феннов, слишком небрежных в поклонении. Итак, нужна жертва. Одна жизнь за жизни остальных.
  Ночное собрание выбрало жертву. Второго сына моего отца, моего брата, пятью годами младше меня. Клан рыдал, как и мой отец, как и я сам. Но Колесо не ошибается. Волнуясь..." – и тут воин-фенн поднял голову, глядя в глаза вождя имассов, – "никто не обратил внимания на брата моего отца, моего дядю, хотя на лице дяди читалась непростая тайна.
  Есть узы крови и узы любви. Женщина оказывается одинокой, и вот она уже не одинока, и стыд не мешает вздуваться животу. Выскажи правду – прольется кровь.
  Она скрывала преступление, свершенное братом моего отца. Скрывала ради любви к мужу. Но теперь, в ночи, она ощутила себя разрезанной надвое. Один из сыновей скоро умрет; она взглянула на мужа и увидела смертельную рану. А когда взглянула в сторону насильника, брата любимого мужа, то опоздала и увидела лишь маску равнодушия".
  – Погодите. Не понимаю.
  – Боги подлые! – взорвался Крошка. – Дядя снасиловал маму, дурак, а выбранный ребенок был отродьем греха!
  – Дядя матери изнасиловал ребенка? Но...
  – Убить его? – спросил Комар.
  – Дальше, Кляпп, – велел Крошка.
  – Он рассказывал: "В глубине ночной был выхвачен нож. Когда брат убивает брата, боги ужасаются. Косматые Сестры хватаются за железные волосы, сама земля трясется и дрожит. Волки воют, лишившись добычи. Я очнулся и узрел жестокое кровопролитие. Мать погибла за свои слова. Отец мертв. Брат и дядя – оба исчезли".
  – Месть! – проревел Крошка Певун. – Мужчине не надобен бог, ему хватит мести! Он выследил их, верно? Расскажи!
  Кляпп кивнул.
– И фенн передал историю охоты, как он всходил на горные перевалы и выживал в хватке зимы, снова и снова терял след, как рыдал, найдя груду камней над объеденным трупом брата – дядя сожрал его, заключив союз с темнейшими духами теней и купив себе жизнь. И наконец, на крутом склоне ледника, он скрестил клинки с дядей, и тысячи слов было бы мало для той битвы. Под холодом солнца, почти слепой от льда и снега, он сражался, как могут лишь великаны. Сражались сами духи, тени сцепились с почтенным светом, пока сами Косматые Сестры не пали на колени, прося завершения.
  Он помедлил, чтобы напиться.
  – Свет и решил исход битвы – блеск солнца на клинке сына, попавший в глаза дяди. Ловкий выпад, режущий удар, и кровь хлещет на ломаный лед, на истоптанный снег. Кровь, сладкая как талые воды.
  И встал сын, свершив месть, но тяжело было у него на душе. Он остался последним в семье. Он стал убийцей родича. В ту ночь, когда он заснул, сжившись в каменном мешке, Косматые Сестры навестили его во сне. Он видел самого себя, тощего и слабого, вернувшегося на стоянку племени. Времена года сменились, свирепый холод ушел из воздуха, однако он не видел ни дыма, ни костров. Не видел никого. Подойдя к стоянке, он нашел кости, обглоданные лисами, разгрызенные челюстями скального леопарда, волка или медведя. В хижине отца он нашел Колесо, расколотое посредине, уничтоженное навеки, и сон подсказал: в тот самый миг, когда он вонзил меч в грудь дяди, камень треснул. Слишком много преступлений в одной луже крови. Племя заслужило проклятие. Фенны голодали, они порвали друг друга, впав в безумие. Воин проснулся, зная, что он одинок, что у него более нет дома, и что пятно на его душе не смогут отчистить сами боги.
  Он спустился с гор, сосуд, лишенный любви. Он передал свою историю, и тогда имассы застонали, раскачиваясь от горя. Он может остаться, сказал воин, но ненадолго, ибо понимает, что стал тяжким бременем. И той же ночью...
  – Хватит, – громко сказал Крошка и встал, кряхтя. – В дорогу.
  – Теперь черед Бликера, не так ли? – Это спросил Бреш Фластырь.
  – Не сейчас.
  – Но скоро?
  – Скоро. – Он помедлил и улыбнулся. – Потом будем голосовать.
 
  ***
 
  Кусочки пережаренного мяса были розданы, наполнены последние бурдюки, мулов и лошадей вновь напоили. Странствие продолжилось. Жуя и сохраняя на лицах самые разнообразные выражения, мы брели по разбитому тракту.
  Что за участь сокрушила этот регион? Ах, лишь очередной каприз природы. Засуха пала на страну, словно чума. Посевы пропали, люди и животные умерли или ушли прочь. Но избранный паломниками тракт оказался прочным, почти вечным, ибо вера подобна неостановимой струе крови. Поколение за поколением, суетясь и корчась, страдая и разрастаясь, по воле и желанию мостили узкий путь,и каждый камень здесь отполирован потом и болью, надеждами и тайными грезами. Неужели просветление дается лишь ценой тяжкого труда на солнцепеке, ценой сожженных мышц и ломоты в костях? Неужели благословение даруется лишь после испытаний и лишений?
  Земля содрогается от малейшего шага, хоть жука, хоть бхедерина, и в заклинаниях ветра слышим мы бесчисленные крики о помощи.
  Разумеется, мы, жующие мясо и топочущие по тракту, ничего такого не слышали.
  Мы, паломники по нужде, шатающиеся под гнетом нежеланных лишений.
  – Кажется, у Данток обострилась жажда, – пропыхтел Апто Канавалиан. – Два тяжелых бурдюка для одной старушки в прохладной темноте кареты.
  – Да, она стара, – отозвался мастер Маст с облучка, – но все Калмпозити держатся учения Хеллапа Нищеброда, будто вода есть тайна жизни и все наши страдания происходят от хронической нехватки воды в телах. – Он пожевал чубук и продолжил: – Что-то в этом роде.
  – А вы странный, – заметил Апто, щурясь на возчика. – Иногда сходите за ученого, а потом вякаете, как пастух, что спит под брюхом коровы.
  – Учился там и тут, сир.
 
  ***
 
  Моменты злости приходят ко всем нам. Как это объяснить? Некто готов положить руку на грудь и заявить, что думает о законном праве на самозащиту. Достаточно ли этого, чтобы притушить ужасный блеск в его очах? А как насчет простого инстинкта возмездия за стояние на коленях, за темные раны духа и плоти? Прожитая жизнь полна неизжитых сожалений, и кто может прочитать все наши годы и оборвать все вьющиеся по следам нити?
  В тот миг, когда бремя рассказывания вновь ложилось на мои плечи, мог ли я держать пред своим лицом полированное зеркало, мог ли вздрогнуть, видя выражение порочной злобы? Все ли заметили мое озверение? Я рычал, словно гиена в яме для зевак? Я скалился, словно обезьяна, заметившая в волосатой подмышке насосавшегося клеща? Беспомощно ухмылялся, будто измученная насилием женщина – пенис в одной руке, нож в другой? Мой взгляд навевал ужас?
  Или я сонно моргал, и лишь струйка холодного пота выдавала желание издать безумный смешок? Умоляю, решите сами.
  – Мозг смертного, – декламировал я, – подобен болоту влюбленности. Мужи и жены плывут в горьких течениях, в булькающих пещерах необузданных желаний. Мы раздвигаем ноги незнакомок, уловив лукавый взгляд; мы готовы оседлать толстый хвост ядозуба, видя подмигивание знойных ресниц. Наши алчные томления скрыты, но вздохи полны похотью, как легкие пьяницы – перегаром. В воображении любого и каждого тела переплетаются, залитые пахучими парфюмами, позы мелькают как вспышки пламени, и весь мир раздет нашим жадным взорам. Мы крутимся и вертимся, быстро падаем. Рты наши разинуты, языки ищут партнеров. Затем мы моемся, смывая последствия, и остаются лишь понимающие взгляды и дрожь общности, невысказанные истины, сладкие как леденцы.
  Никто не перебивал меня, в доказательство истинности речей.
– Среди пилигримов, – продолжил я, между делом мешая похлебку, – возгорались бури от молчаливых взоров, безнадежный голод плоти порождал иные аппетиты. Велики угрозы высказанные и невысказанные, но любовь всюду найдет дорогу. Ноги жаждут раздвинуться, бедра дрожат, холодея от пота. Змеи стараются проползти под барьеры чутких часовых. Там была женщина, – да, все три лошади и мулы начали тише стучать копытами, чтобы не заглушать мои слова, – сестра трех смелых воинов, и ее желали все иные мужчины. Суровыми и откровенными были предостережения ее братьев. Война в ответ на скверну, тысячи легионов на марше, осада длиной в сто лет, сотня героев умирает в песке. Гибель королей, волшебники на дыбе, головы на пиках, женщины изнасилованы, детей продают в рабство. Помраченные взоры устрашенных богов. Да, угрозы каждого из троих братьев сулили не меньшее.
  Но кто смог бы отвергнуть такую красоту? Кто мог бы игнорировать наживку, ежедневно бросаемую ей в середину сети?
  Решился ли я поглядеть в сторону Щепоти Певуньи? Нет. Но вообразим ее бесценное удивление. Глаза широко раскрылись от ужаса? Губы обмякли? Щеки залил румянец? Или – и тут я готов поставить на кон немало монет – странно прояснившийся взор, намек на полуулыбку, широкие бедра качаются все сильнее?
  Может быть, даже ободряющий кивок. Ни одна юная женщина не может быть вечно прикована к детству, к извращенной невинности, пусть тысяча злобных братьев шагает следом. К румяному яблочку тянется всякая рука, и сам плод желает быть сорванным.
  – Меж поэтов и бардов, – не унимался я, – был старейший годами лорд изящных искусств, но родник творчества, еще мощный в мечтах его, давно порождал лишь слепую ложь о давних подвигах. И однажды ночью, после дней и дней отчаянных усилий, став весьма неосторожным, он наконец привлек к себе взор девицы. Пока братья спали, опустив головы и звучно храпя, они вместе, крадучись, ушли в ночь...
  – Но я...
  Бедный Кляпп Роуд, он не смог завершить речи.
  Заревев, Крошка Певун ринулся на несчастного старца. Кулак его был тверже палицы. Осколки костей, что были основой лица Кляппа, глубоко вошли в мозг. Он пал, и ни один палец не шевелился, являя смерть старца.
  О боги!
 
  ***
 
  Неужели боги не спят, следя за каждым из нас? Многие верят в сие. Кто-то должен был заплатить за случившуюся ошибку. Но кто готов будет смело встретить взор бессмертного? Не тащим ли мы на спинах мешки, полные неуклюжих извинений? Дерзновенных оправданий? Сама смерть не отнимет у нас груза, ибо он прикован к лодыжкам и прочим телесным выступам. Кто мы, если не адвокаты, беспрестанно приводящие доводы и увертки, оправдывающиеся в своем деле, и чужом деле, в горе дел, итоге наших пугливо прожитых жизней?
  "Да, о Великие, я был столь ленив, что не вывозил мусор в установленные сроки, и тысячу раз мочился на заднюю стену дома соседа, и домогался его жены, и наконец соблазнил ее. И да, я имел привычку слишком быстро скакать на коне по городу и за городом, являя пример дерзкого неуважения и неосторожности. Я подрезал других ездоков из злобы, угрожал пешеходам, готовый стоптать их! Всегда покупал коня крупнее, чем у других, наводя на них страх и компенсируя сексуальные неудачи! Я буянил, лгал и мошенничал, и всегда находил тому причины. Давным-давно я решил, будто являюсь центром мироздания, императором императоров – чтобы скрыть злое и ущербное "я". Но, в конце концов, все мы глупее, нежели мним себя; да, таково само определение разума, и если не вас, боги, винить за жалкое творение, то кого?"
  Вот именно.
  Итак, труп Кляппа Роуда лежал на жесткой земле, а остальные поводили взорами в ужасе, потрясении и с внезапным интересом, или же с ослиным равнодушием. Они смотрели на Кляппа и на меня, и снова на него, флюгерами уворачиваясь от взоров Певунов, мужей с узловатыми кулаками и мрачными рожами (и от взгляда Щепоти, разумеется, а та стояла, изучая собственные ногти).
  Но Щепоть и заговорила первой.
– Да неужто.
  Поистине удивительно, как два коротких словца могут перевернуть лик мира, перелистать тома неверия и ненависти, непонимания и прочих "не". Они так легко слетели с уст, что никто не мог усомниться в ее искренности. Кляпп Роуд в объятиях Щепоти? Нелепость этой идеи была подобна разрыву молнии, она сметала все идиотские убеждения; среди звучного эха ее слов взоры странников сверлили негодованием Крошку.
  Улыбка Певуна стала еще кривее.
– Чего?
  – Теперь нам никогда не узнать, что стало с имасской! – Это выкрикнул наш любезный распорядитель, весьма практичный по природе (как и следует в его профессии).
  Все скисли, но я скромно сказал:
– Не обязательно. Я знаю эту историю. Возможно, я не запомнил ее слово в слово, как Кляпп, но сделаю всё, чтобы соответствовать.
  – Лучше, чем твоя история, – буркнул Апто, – которая может убить всех нас прежде, чем окончится.
  – Невозможно, – провозгласила Пурса Эрундино. – Бликер задолжал мне рассказ.
  – Теперь он должен и нам! – рявкнул Тулгорд Мудрый.
  – Точно! – прозвенел Бреш Фластырь. Он был творцом скромного дарования, но не глупцом.
  – Я готов взвалить на себя новое бремя, – сказал я, – честно признавая скромную меру вины в судьбе Кляппа Роуда...
  – Скромную? – фыркнул Стек Маринд.
  – Поистине, ибо не я ли предупредил с честной и несомненной ясностью, что мой рассказ имеет к реальности лишь поверхностное отношение?
  Пока все размышляли, мастер Маст спрыгнул с кареты, чтобы достать из сундука мясницкие инструменты. Был он человеком многих умений, наш мастер Маст, и столь же практичным, как Сардик Тю.
 
  ***
 
  Разделка человека, в деталях, мало отличается от разделки туши любого животного. Нужно вынуть кишки, и поскорее. Ободрать остов, отсечь мясо от костей и выпустить кровь, как можно больше крови. Обычно для этого тело рассекают на четверти и подвешивают на крюках, позади повозки, и остающийся по тракту кровавый след делает символический смысл произошедшего весьма ясным. Так или иначе, мастер Маст трудился споро и производительно, рассекая хрящи, сухожилия и связки, и вскоре разнородные куски Кляппа Роуда качались, роняя алые капли, на задке кареты. Голова была брошена в сторону неглубокой ямы, вместившей кожу, органы и внутренности.
  Бедный Кляпп! Какое горе, какое раскаяние обуяло меня!
  Впрочем, нужно признаться, эти чувства весьма конфликтовали с голодным бурчанием желудка, а слюна текла все сильнее, намекая на разнообразные ублажения языка...
  Бреш Фластырь подобрался ближе, едва мы пустились в путь.
– Это было гадко, Бликер.
  – Если мышь загнать в угол...
  – Мышь? Не вы. Скорее гадюка пробралась меж нами.
  – Рад видеть, что вы вняли предостережению.
  – Не сомневаюсь. Знаете, я мог бы спутать вам карты. Это вы лежали бы на месте Кляппа, а я был бы в безопасности.
  – Хотите, чтобы я продолжил рассказ? Перечислил иных любовников женщины, у которой было много братьев?
  – Второй раз не сработает.
  – Готовы поставить жизнь на самоконтроль Крошки?
  Бреш облизал губы.
– Теперь у вас две истории, и Пурса не особо довольна. Ей вовсе не нравится то, что вы сделали с Кляппом. Использовали ее историю. Она тоже ощутила вину.
  – Ну, Бреш, это игра воображения.
  – Она больше не будет вам потакать.
  – Поистине.
  – Думаю, вы уже мертвец.
  – Бреш! – заревел Тулгорд Мудрый. – Развесели нас! Пой, парень, пой!
  – Но у нас уже есть ужин!
  Крошка Певун засмеялся.
– Может, мы хотим десерта. Комар?
  – Десерт.
  – Блоха?
  – Нет, спасибочки.
  Братья встали, выпучив глаза. Лицо Блохи исказилось.
– Брюхо ломит уже шесть дней. Во мне куски четырех человек, притом поэтов. Плохих поэтов.
  Руки Крошки сжались.
– Десерт тебя излечит, Блоха.
  – В медовой заливке, – причмокнул Комар. – Если найдем улей.
  Блоха хмурился.
– Может, глаз или два, – задумался он.
  – Бреш! – заревел Крошка.
  – У меня есть! Слушайте, это чудо. Называется "Ночь Убийцы"...
  – Рыцари не могут быть убийцами, – указал Арпо Снисходительный. – Это правило. Рыцари не могут быть убийцами, колдуны – оружейниками, а бродяги использовать палицы и булавы. Все знают.
  Тулгорд нахмурился.
– Пальцы? А почему?
  – Палицы. Да ты же путал мрака с раком...
  – Да, раки скачут во мраке, но только под конец.
  Бреш озирался, будто оглоушенный.
  – Будем слушать, – велел Крошка.
  – Маммииииии! Гаммииииииии! Олололо!
  – О горе! – послышалось хриплое карканье Опустеллы. Она брела далеко позади кареты, став призрачно-серой от пыли.
  – Я просто разогреваю певческий голос, – объяснил Бреш. – Итак, "Ночь убийцы". Оригинальное сочинение Бреша Фластыря. Слова Бреша Фластыря, музыка Бреша Фластыря. Сочинено в год...
  – Пой или умрешь, – бросил Крошка Певун.
 
 
  Мрачна ночь в сердце города Малаза
  Тьмой небо скрыто, тьма струится внииииз
  Такая темнота, что неподвластна глазу
  Вот где-то стражник крикнул "Берегиииись!"
 
  Но крик его и слабым был, и зряшным
  На улицах не увидать людеееей
  Калам Мехар карабкался на башню
  Презрев соблазны лестниц и дверреееей
 
  Императрица корчилась в веселье
  Жестоких пыток намечая плаааан
  Но слышен рык – подействовало зелье
  Что ей поднес безвестный шарлатаааан
 
  Покинув трон, Ласиин по коридорам
  Спешит в исписанный проклятьями клозеееет
  Оно струится яростным напором
  И пахнет так, что больше мочи неееет...
 
  – Она что, села на толчок? – закричал Тулгорд Мудрый. – Ее пронесло?
  – В том всё и дело! – взвился Бреш. – Все поют про королей и принцесс и героев, но никто не упоминает естественные телесные функции. Я показываю Безумную Императрицу в момент уязвимости, видите? Чтобы вызвать больше симпатии, напомнить слушателю, что она тоже человек.
  – Люди с таким хорошо знакомы, им не хочется слушать про понос в песне о героических убийцах!
  – Я создаю сцену!
  – Да пусть создает, – вмешался Крошка, тут же наставив на Бреша обвиняющий палец. – Но дальше без естественных телесных фунций!
 
  Как ливень с неба и еще сильнее
  Его обдал премерзостный потооок
  Калам утерся, горько сожалея
  что полотенца впрок не приберёёёг
 
  – Ты, о Ласиин, ты проклята богами!
  Над головой во тьме зияет щеееель
  Вот в скользкий край он вцепится руками
  И через миг свою настигнет цееель!
 
  – Минули дни, как грозною убийцей
  Острыми когтями ты несла ударов гррааад
  Теперь на стульчаке приходится трудиться
  Редеют волосы и непослушен ззааад...
 
  – Я же сказал...
  – Это часть истории! – взвизгнул Бреш Фластырь. – Ничего не могу поделать!
  – Кажется, императрица тоже, – шепнул Апто.
 
  По трубам он карабкался упорно
  Надеясь на другой, удобный пуууть
  Мечтая свет узреть средь ночи черной
  И выбраться, и чуть передохнуууть
 
  Качнулись своды розовой пещеры
  Калам забился средь мохнатых червякооов
  И закричал, рассерженный сверх меры:
  – Ну я дурак! И вечно был такооов!!
 
  Имперский "Коготь" в численном составе
  Императрица лично рродилааа
  Такие слухи, несомненно, правы
  Ну, а Каламу главная хвалааа
 
  Он первым в той пещере появился
  И первым расписался на стенеее
  Его деяньям я давно дивился
  Так будьте снисходительны ко мнеее!
 
  Вообразите, если можете, природу безмолвия услышавших "Ночь убийцы". До сего дня, во все последовавшие годы, я пытаюсь и не могу найти слова достойной стати и великой точности, но до сих пор ползу ничком, способный лишь на бессвязное бормотание. Все мы застыли на местах, помнится, но лица словно размылись, и лишь Опустелла вышагивала из клубов пыли, скаля почерневшие зубы, и сказала:
– Благодарю за ожидание!
 
  ***
 
  Говорят, если мертвец умеет найти путь в землю, сумеет и найти путь назад. Фермеры выворачивают кости плугом. Грабители отворяют дверь гробницы, разбрасывают руки, ноги и черепа, охотясь за побрякушками. Разумеется, Опустеллу не погребли, но внешне она быстро приобрела вид давнего трупа. Набрякшие пласты кожи, одинокая бровь свирепо торчит над мутно-белыми глазами, многослойная слизь свисает из ноздрей; ее уже облюбовали черви, кишевшие в ушах и падавшие на плечи или застревавшие в космах – она стала той поклонницей, от коей содрогнется, отшатываясь, и самый отчаянный поэт (впрочем, без излишнего крика, дабы не вызвать нападение, ибо все мы готовы хватать что подвернется).
  Вот курьезная вещь, позвольте мне сказать как человеку искусства: все зависит от положения мертвеца. Истинный почитатель воспримет неупокоенного творца как ответ на молитву. Еще больше песен, больше поэм, бесконечный поток хвастовства, позерство, растянутое на вечность! Если же поэта охватит неисправимый распад – отвалится нос, слезет кожа с черепа, живот раздуется трупными газами и будет зловеще свистеть – что ж, многое можно вытерпеть ради искусства. Не правда ли?
  Мы, оставшиеся творцы, я и Бреш и даже Пурса Эрундино, мы смотрели на Опустеллу со смесью отвращения и восхищения. Что за жестокая ирония: она обожала того поэта, который не смел показаться поблизости.
  Ладно. День тянулся, и какие туманные мысли приходили в наши затуманенные головы, кто знает? Ситуация может измениться, став абсурдной и трагической, даже подлинно ужасной – и все же наши рассудки жадно ищут обыденности, и мы идем, исполняя подобающие движения, передвигая ноги, топоча пятками, веки моргают над запыленными глазами, дыхание входит и выходит.
  Нормальные звуки утешают нас. Копыта и колеса повозки, треск рессор и скрип осей. Паломники на тракте. Кто, наткнувшийся на нас в тот день, заинтересовался бы и уделил второй взгляд? Пройдите сами по ближайшей деревушке, друзья, и не увидите ничего неподобающего. Однако выделите миг, дайте волю воображению и представьте то, что не видите, то, что творится за нормой и обыденностью. Тогда вы сможете понять, чем заняты поэты.
  Есть о чем подумать, пока завершается день двадцать четвертый.
 
 
Отчет о двадцать четвертой ночи
 
 
 
  – В этот раз мы отлично продвинулись, – заявил почтенный распорядитель, едва был доеден ужин и обглоданные кости улетели в ночь. Костер весело пылал, животы были набиты, в темноте нечто издавало леденящие кровь вопли, и даже Стек Маринд вздрагивал и сжимал арбалет, будто человек с совестью слишком зазубренной.
  Что это значит? Ничего. Мне понравилась фраза.
  – Фактически, – продолжал Сардик Тю, сияя над красноватым пламенем, – мы вполне можем достичь Великого Спуска через неделю. – Он помедлил. – Полагаю, стоит сказать, что ужасные испытания кончены. Несколько дней голода – не слишком страшная плата за отказ от жестокой дани. Не так ли?
  Комар хмыкнул:
– Чего?
  – Ну... – Распорядитель откашлялся. – Оставшиеся в живых поэты смогут избежать жестокой судьбы. Полагаю.
  – Это как?
  Сардик Тю повел рукой.
– Можно проявить милосердие! Не понимаете?
  – А если не проявим? – спросил Крошка Певун, сально улыбаясь (гм, на самом деле он был вполне чистоплотен, наш Крошка, но с уст его слетели слова столь зловещие, что я решил добавить жуткую деталь. Не поймите превратно, я вовсе не манипулирую вами).
  – Но это... это... было бы...
  – Откровенным убийством? – спросил Апто Канавалиан слишком легким, как по мне, тоном.
  Бреш поперхнулся и сплюнул.
– Так оно было с самого начала, Апто, но не ваша голова стоит на кону, так что продолжайте смотреть вперед и делать вид, что все нормально.
  – Готов следовать вашему совету.
  – Если вы судья, то...
  – Давайте скажем прямо, – оборвал его Апто. – Ни один из вас не достоин моего суждения. Нет разочарования большего, чем близко познакомиться с поэтами, которых должен оценивать. Я подобен близорукому глупцу, слишком близко прижавшемуся к шлюхе и рассмотревшему ее бородавки и так далее. Магия умирает, понимаете? Умирает, как высушенный червяк.
  Глаза Бреша выпучились.
– Вы не хотите голосовать за меня? – Он вскочил. – Убейте его! Убейте его следующим! Он бесполезен! Убить!
  Бреш стоял, уставив на Апто Канавалиана трясущийся палец. Все молчали. Бреш порывисто всхлипнул, развернулся и убежал в ночь.
  – Далеко не уйдет, – предсказал Стек. – Но я согласен с распорядителем. Убийства более не нужны. Кончено...
  – Нет, – раздался нежданный голос. – Не кончено.
  – Госпожа Эрундино, – начал Стек.
  – Мне обещали, – возразила она, крепко сжимая руками чашку. – Он дал мне слово.
  – Дал, – сказал я. – Но сегодня я хотел бы ублажить всех, довершив рассказ Кляппа Роуда. Госпожа, потерпите до завтра?
  Ее глаза были весьма суровы.
– Возможно, вы надеетесь пережить меня. Если подумать, нужно взять от вас новую клятву. Эвас Дидион Бликер, вы удовлетворите меня до Великого Спуска.
  – Клянусь, миледи.
  Стек Маринд встал.
– Я знаю историю, которую ты будешь рассказывать. Пойду поищу Ниффи Гама с его дамами и приведу назад. Боюсь, они ужасно страдают в ночи.
  – Прилив сочувствия? – фыркнул Тулгорд Мудрый.
  – Истязание должно окончиться, – отозвался Стек. – Если лишь я один чувствую вину, пусть так. – И он ушел, хрустя сапогами по гравию.
 
  ***
 
  Вина. Что за неприятное слово, измышленное, нет сомнения, каким-то благочестивым негодяем с длинным пронырливым носом по ветру. Наверное, еще и девственником не по собственному выбору. Мужчина (полагаю, то был мужчина, ибо ни одна женщина еще не бывала столь безумной, чтобы изобрести подобный концепт, и до сих пор большинству женщин чувство вины столь же неведомо, как умение мочиться стоя), мужчина, значит, смотрящий с ужасом и негодованием (на женщину, гарантирую, а поскольку он девственник, это его мать или сестра). Он смотрит на нее, пламя охватывает мозг, мысли летят как искры с оселка, негодование становится вихрем самобичеваний, злобы, зависти, презрения, суровое суждение рождает понятие вины. Разумеется, обвинение становится и определением сторон. Обвиняющий есть существо незапятнанной добродетели, образчик чести, доблести, цельности и неколебимости, он непорочен и чист с момента рождения. Да, нимб чистейшей белизны горит над качающейся головой, и некая сила вознесла обвинителя над землей, ноги ступают по воздуху, а где-то чудовищные музыканты заводят марш неумолимого возмездия. Обвиняя, обвинитель желает раздавить обвиняемого, а тот обязан извиваться и ежиться, стенать и бесноваться, сливая воедино все мерзости и принимая жалкий вид. Презренное самоунижение, уныние, тоска и уродство, всё в одном. А обвинитель стоит, озирая окрестности, торжествуя и дрожа в экстазе правоты. Это ничуть не хуже секса (впрочем, что девственник знает о сексе?)
  Что дальше? Ну, ничего особенного. Совсем ничего. Он зевает. Она начинает резать плохо помытую морковь или уходит отбивать о камень затрепанное белье (сказанные телодвижения не имеют символической подоплеки). Сынок смотрит, грызя кошачий хвост, а кошка, не ведая чувства вины, изумленно пялится на жалкую семью, ею принятую под покровительство, потом осознает, что ужасный беспризорыш норовит отгрызть важную часть, и пришла пора уластить его, используя как подушку. Разум – царство мрака, тени ползут и крадутся за троном рассудка, и никому не дано долго восседать на том троне, так что пусть ползут и крадутся. Нам какое дело?
 
  – Когда ночь пришла на стоянку имассов, – заговорил я, – женщина повела воина-фенна к пустой хижине, которой он волен был пользоваться до ухода. В ледяной темноте она зажгла лампаду, чтобы осветить путь, пламя мигало на жгучем ветру, и он шагал следом, и подошвы не издавали звуков. Однако она не оборачивалась проверить, идет ли он: она ощущала жар его тела, будто сзади пылала печь. Он был близко, ближе, чем подобало.
  – Едва она поднырнула под притолоку и выпрямилась, сильные руки обняли ее. Женщина задохнулась от прикосновения, выгнула спину, и затылок ее коснулся его нижнего ребра, а ладони фенна нащупали грудь. Он был груб и нетерпелив, он горел жаждой, и тогда они упали в меха, не замечая холода и сырости, и гнилостного запаха старых кож.
  – Ты одержим мерзостью! – возопил Арпо Снисходительный.
  – Мерзостью, сир?
  – Между мужчиной и женщиной творится Неназываемое, Невыразимое...
  – Вы о сексе?
  Арпо сверкал глазами.
– Такие рассказы недостойны. Они извращают и отравляют разум слушателей. – Он поднял сжатую в кулак, скрытую перчаткой руку. – Видел, как умер Кляпп Роуд? Стоило лишь намекнуть на...
  – Кажется, я был вполне откровенен, хотя без имен, и не успел...
  – Так успей сейчас! Твой разум – грязная, гнилая опухоль порока! Да, в городе Чудно кожа уже была бы сорвана с твоей плоти, слабые части отсечены...
  – Слабые части?
  Арпо указал между ног.
– Те, что Шепчут Искушения Зла, сир. Отсечены и запечатаны в кувшине. Твой язык был бы изрезан на кусочки, и Королевский Палач готовил бы щипцы...
  – Малость поздновато, – вмешался Апто, – ибо вы уже отсекли все части...
  – Червь Разврата, сир, гнездится глубоко в теле, и если не удалить его до смерти несчастного, он поскачет на душе в Королевство Смерти. Конечно, Червь знает, что за ним охотятся, и он мастер маскироваться. Поиски зачастую занимают целые дни и дни...
  – За то, что бедный малый говорил о блуде?
  Слыша вопрос Апто, Здраворыцарь содрогнулся.
– Знаю, все вы полны этих червей. Ничуть не удивлен. Да, поистине компания падших.
  – Все ли поэты заражены червями разврата? – не унимался Апто.
  – Разумеется, все. Доказательство ощутят все, поддающиеся искушениям! Священный Союз пребывает в мире за пределами слов и образов, за пределами всего! – Он указал на меня. – Эти... эти презренные твари пируют на деградации, множат подлые пародии. Ее рука схватила его за то самое, а его пальцы легли на эту самую. Пускание слюней, пыхтение и кряхтение – вот звериные радости свиней, козлов и псов. И горе жалкому глупцу, что возбудится, слыша бездуховные описания, ибо Госпожа Благодеяний без колебаний повернется спиной к людям Гнилых Мыслей...
  – А она хорошенькая? – спросил Апто.
  Арпо наморщил лоб.
– Кто хорошенькая?
  – Спина Госпожи, сир. Приятно-округленная и зовущая к...
  С ужасающим ревом Здраворыцарь бросился на Апто Канавалиана. Лицо превратилось в мрачную маску убийцы, волосы встали дыбом, золото доспехов внезапно приобрело тускло-багряный оттенок. Пальцы стали когтями, сгибая перчатки; руки тянулись к тщедушной шее Апто.
  Разумеется, критиков поймать весьма трудно, даже на собственных их словах. Они скользят и прыгают, скачут и дергаются. Они так уклончивы, что я давно заподозрил, что это нематериальные привидения, чучела, собранные из ниток и сучков и готовые рассыпаться при первом признаке опасности. Но кто, богов ради, безумен достаточно, чтобы создавать гомункулов столь лукавых? Как! Сами творцы, на манер грубых лесных дикарей готовые вылепить богов из чего придется (в данном случае, из пустой болтовни) и тут же кинуться им в уродливые ноги (или копыта), выкрикивая восхищение и тем скрывая истинные мысли. По большей части злобные.
  Парусом пронесшись над костром, разразившись зверским ревом, Арпо Снисходительный обнаружил, что тискает пустой воздух. Однако он продолжал размахивать и грабастать руками, пока лицо не коснулось валуна, к которому давеча прислонялся Апто. Стальное лицо Здраворыцаря расплющилось, издав звук, подобающий выпавшему из печи горшку. Кровь изящным полумесяцем залила белесый камень, формируя мерцающее гало. Потом голова скользнула вниз.
  Апто Канавалиан пропал в темноте.
  Оставшиеся сидели неподвижно. Красивые сапоги Здраворыцаря лежали в костре, намекая, что он без сознания, мертв или полоумен. Когда же брюки подхватили пламя, почтенный распорядитель прыгнул и вытащил ноги из костра, кряхтя и торопливо сбивая языки пламени с курящейся ткани.
  Крошка Певун фыркнул, Комар и Блоха тоже. Где-то во мраке Опустелла хихикнула и что-то выкашляла.
  Тулгорд Мудрый встал со вздохом, подошел и склонился над Нездравым Рыцарем. Почти сразу же возвестив:
– Жив, но без сознания.
  – Значит, без особых перемен, – сказал Апто, вновь возникая на фоне чернильного неба. – Вот моему камню досталось.
  – Шути, пока можешь, – бросил Тулгорд. – Он очнется, и ты труп.
  – Кто сказал, что очнется? Глядите, лоб совсем плоский.
  – Так было и до удара о камень.
  – А жижа уже текла? Думаю, мы заметили бы. Он без сознания и, вероятно, скончается до рассвета.
  – Молись сильнее, – оскалил зубы Тулгорд.
  Апто пожал плечами, но капли пота усеяли верхнюю губу, словно пьяные от росы мухи.
  – Ты, Бликер, – сказал Крошка, – ты рассказываешь. Кажись, твоя история стала интересной. Наконец-то.
  – Вся в синяках, – подхватил я, – и уже не дева...
  – Стоп, – взвился Крошка. Искры костра обрамляли его медвежью фигуру. – Ты не можешь просто пропустить, если хочешь пережить ночь. Разочарование сродни смертному приговору. Разочаруй меня и умрешь, поэт.
  – Я тебя тоже убью, – сказал Комар.
  – И я, – добавил Блоха.
  – Певуны, вы жалкий сброд, – сказала Пурса Эрундино.
  Три физиономии исказил шок.
  Моргая и подмигивая, Щепоть покосилась на братьев.
– Чего? Кто что сказал?
  – Я назвала твоих братьев жалкими.
  – О. – Щепоть снова поникла.
  Крошка уставил на Пурсу тупой палец.
– Ты. Смотри у меня.
  – Ага, – сказал Блоха. – Смотри у меня.
  – И у меня, – сказал Комар. – Ага.
  – Самая очаровательная сила воображения, – сказала Пурса, – это способность намекать не называя. Таково истинное искусство танца. Исполняя, я соблазняю, но мне не приходится лично рыться в ваших денежных мешках. Они звенят сами собой.
  – Ты сделала себя приманкой! – прогудел Тулгорд.– И хуже. Скажи, женщина, сколько убийств за твоей спиной? Сколько разбитых сердец? Люди начинают пить после многолетнего воздержания. Вообразив себя соперниками, хватаются за ножи. Сколько прочных браков ты разрушила, обещая и не исполняя? Не нужно было тебя исключать – ты здесь хуже всех.
  Пурса Эрундино побледнела, слушая речь Смертного Меча.
  И тогда заговорил я, движимый чувством долга.
– Трусливая атака. Позор вам, сир.
  Рыцарь застыл.
– Плети тщательнее, поэт. Объяснись немедленно.
  – Трагедии, о коих вы говорите, не стоит бросать к нежным ногам нашей госпожи. Всё это лишь ошибки, свойственные людям, когда они пересекают гибельную линию между слушателем и артистом. Искусство принадлежит всем, но магия его таится в создании иллюзии, будто оно создано для вас и только для вас. Будто обращено лишь к вам. Таков дар искусства. Понимаете, рыцарь? Здесь нужно восхищаться, не злиться. Едва зритель, впадая в ужасный самообман, пытается присвоить себе принадлежащее всем, как свершается великое преступление, творится полная эгоистичной наглости кража. Еще до выступления госпожи Эрундино наш зритель питал гнуснейшие надежды. Но как он посмел!? При виде преступления столь дерзкого остальным обожателям актрисы подобает стать меж тем человеком и госпожой Эрундино.
  – Что вы и делаете, – заметил Апто Канавалиан (он был по – своему мудр, этот почтенный, интеллектуальный и ох, сколь приметливый критик).
  Мой кивок был едва заметен.
  Заметно смутившись, Тулгорд хмыкнул и отвел глаза, кусая губы под пышной бородой, неловко дергаясь и переступая ногами. Наконец, он нашел себе объект заботы в виде левой наручной пластины доспеха, которую принялся закреплять, тихо бурча под нос. Да, можно было смело утверждать, что смущение его стало заметным.
  – Я все еще хочу подробностей, – нагло взглянул на меня Крошка Певун.
  – Будучи сладкой девой, она, разумеется, не смогла бы сочинить ни единой строфы о любовных дерзаниях...
   – Чево? – встрял Комар.
  – Ничего не знала о сексе, – перефразировал я.
  – Так зачем вы это делаете? – не унимался Апто.
  Я чуть помедлил, отдавая дань его жалкой, лисьей попытке выразить человеческое сочувствие.
– Делаю что?
  – Усложняете.
  – Наверное, я по натуре сложный человек.
  – Но если слушатели лишь морщатся и щурятся в недоумении – к чему стараться?
  – Увы мне, – воскликнул я. – Вот передо мной стоит избранный судья, совершенно не ведающий о магических свойствах языка. Простота, смею заверить, ужасно переоценена. Разумеется, иногда грубость оказывается кстати, но ценность сих мгновений определяется способностью удивлять, а удивление не родится, если все слова одинаково банальны...
  – Ради милостей Худа, – зарычал Крошка, – давай к прежней простоте. Девка ничего не знала и воину-фенну пришлось обучить ее путям праведным. О чем и хочется услышать. Как они вознеслись в небеса и так далее. – Он взглядом метнул Апто безмолвное, но несомненное предупреждение, и тупая простота в очередной раз пробудила остроту, разжигая искру заботы о жизни. Короче говоря, громила напугал критика до опупения.
  Я продолжил:
– Итак, нужно вернуться назад, к мгновению, когда они встали лицом друг к другу. Страсть охватила его стихийным пламенем ...
  – Что, опять стихи? – заныл Комар.
  – ... но фенн обнаружил изрядное мастерство...
  – Изрядное, ага! – Крошка улыбнулся крошечной улыбкой.
  Из темноты, со стороны фургона донесся голос мастера Маста, тяжелый как гравий.
– Это важнейшая деталь, смею думать.
  Тогда я обернулся и различил призрак лица за призрачной тучей трубочного дыма, заметил и мгновенный блеск – то ли глаза, то ли зуба. "Ах", подумалось мне, "он умен. Осторожнее, Бликер".
  – Сорвав одежду, хотя воздух гостевой хижины давно стал холодным и сырым, он уложил ее на шкуры, нагую. Грубые пальцы гостя так нежно касались кожи, что она вздрагивала снова и снова. Ее дыхание походило на шелест быстрых волн у береговых камней, и вода всхлипывала, идя рябью при каждом касании, и кончики пальцев странствовали вокруг сосков.
  Голова ее откинулась назад, воля пала в надежные объятия фенна, и грудь воина вздымалась мерно и спокойно. Затем его рука скользнула ниже, отслеживая линии бедер, сжимая нежные, мягкие ягодицы. Он без усилий поднял...
  – Ха! – гаркнул Крошка Певун. – И вот выходит Золотой Баран! Лобастый Дхенраби выныривает из Глубин! Головка Гриба разрывает толщу Мульчи!
  Все мгновенно уставились на Крошку, на вспыхнувшее лицо и горящие глазки. Даже Блоха с Комаром. Он огляделся, встречая взор за взором – выглядя малость безумным – и скривился, махнув рукой.
– Дальше, Бликер.
  – Она вскричала, будто разорванная, и кровь брызнула, означая конец детских лет, однако он крепко держал ее в объятиях, предохраняя от серьезного увечья...
  – А какой у нее рост? – спросил Блоха.
  – До его колена, – ответил Апто.
  – О. Тогда понятно.
  Щепоть засмеялась в неудачный момент, и братья посмотрели на нее весьма мрачно.
  – Тебе не надо было слушать, – сказал Крошка. – Потеря девства вовсе не такая. Это муки и пепел, и грязь, и струпья с гноем, и ее нельзя делать без особой подготовки...
  – Ты что, решил, что будешь следить? – взвилась Щепоть, будто чертополох бросили в пламя. – Если б знала, что братья будут вот такие, поубивала бы всех! Еще давно.
  – Это наша ответственность! – рыкнул Крошка, покачивая пальцем. – Мы обещали Па...
  – Па! – взвизгнула Щепоть. – Он умер, так и не понимая связи между детьми и тем, чем занимался с Ма два раза в год! – Она махала руками, будто девочка, севшая на пчелиный улей. – Поглядите на нас! Я даже не знаю, сколько у меня братьев! Валитесь отовсюду, как яблоки!
  – Следи что говоришь насчет Папы!
  – Да, следи!
  – Ага! Па!
  Щепоть вдруг сложила руки и усмехнулась:
– Ответственность. Что за шутка. Если бы вы знали. Ха, ха! Хи, хи!
  Я деликатно кашлянул.
– Он оставил ее, истощив, и она свилась в клубок на его руках, обезумев от любви. Почти вся ночь протекла незаметно для милой женщины, постепенно забывавшей о невинности.
  – Так и бывает, – торжественно кивнул Тулгорд Мудрый. – Раз потеряют девство с каким-нибудь криворылым ублюдком из соседнего села, и становятся ненасытными. К... к этой штуке. Трахаются со всеми, а парень, что любил ее еще щенком, да, он может лишь смотреть, зная, что никогда более не коснется. Ибо в глазах ее горит яростное пламя, и бедра колышутся, и походка такая разбитная, и ей уже не интересны игры у реки, прятки и догонялки. Так что если ее однажды найдут утопленную, мокрую и с обмякшим лицом, чья будет вина? Она ведь не стала невинной жертвой, о нет. Совсем наоборот. Сестры смеются над шлюхами, знаете? Тут они снисходительны. Невинная, о нет, вовсе нет. Напротив. – Он поднял голову. – А что противоположно невинности?
  В мрачной тишине я ответил голосом холодным и тихим:
– Вина?
 
  ***
 
  Иные рассказы умирают с надрывным вздохом. Другие падают, пораженные ножом в сердце. Умирают, хотя не насовсем. Было уже поздно, а для некоторых слишком, ужасно поздно. В молчании, среди времени разбитого и отшелушенного, и пустившего глубокие корни раздумий, мы ощутили потребность пересмотреть свои поступки, увидеть то, что вечно лежит внутри, издавая запах сладкий и вместе с тем смутно-гнилостный. Иные жизни умирают с довольным вздохом. Другие тонут в реке.
  А некоторые бывают пожраны праведностью.
  Бывают ночи, когда темнота наводит вялое, полное беспорядочных мыслей состояние, и силы наши словно высасывает летучая мышь-вампир. Шаги наши становятся медленны, сонливый взгляд блуждает, утопая в равнодушии. Наконец, сны приходят, украшая полумрак гобеленами, подобающими спальне палача.
  Почти нагая женщина встала ко мне в профиль, воздев руки над головой, держа в руках весьма большой булыжник. Прямо под ней, у ног, неподвижно покоится голова спящего брата.
  Хотя я крался тихо, Щепоть услышала и оглянулась.
– Один раз, – шепнула она. – И готово.
  – Думаю, ты уже стояла в этой позе.
  – Точно. Пока руки не дрогнут.
  – Воображаю, – проговорил я, подходя ближе, – легче было бы просто убежать.
  Женщина фыркнула, развернулась и бросила камень с грохотом катиться среди кустов.
– Ты не знаешь их. Выследят. Даже если останется один – догонит. Через весь мир. По морям. На самой ведьме-луне. – Ее взгляд был полон боли. – Я пленница без надежды убежать. Навсегда.
  – Понимаю, сейчас всё выглядит именно так...
  – Не наливай мне своих помоев. С меня довольно братских советов.
  – А я и не давал советов, Щепоть.
  Даже брови ее казались унылыми.
– Жаждешь еще одних покатушек? Мы чуть не убили друг друга.
  – Знаю, и сны о той ночи буду видеть до смертного часа.
  – Лжец.
  Я оставил обвинение висеть в воздухе, не говоря, что сны могут быть кошмарными. Согласитесь, такие объяснения пришлись бы не ко времени.
  – Итак, если не совет...
  – Обещание, Щепоть. Я освобожу тебя от цепей еще до конца путешествия.
  – Боги подлые, это какая-то зараза? Ты обещаешь женщинам. Порок, который ты считаешь тайным, хотя...
  – Я ничего не таю.
  – Такой смелый и уверенный в себе. Лучшая маскировка. – Она покачала головой. – К тому же такие позывы свойственны молокососам с ломающимся голосом. Ты достаточно повзрослел, чтобы знать.
  – Я?
  – Никогда не обещай спасти женщину, Бликер.
  – О. и почему же?
  – Если ты не сумеешь, она проклянет тебя вовеки, а если преуспеешь, она будет тебя презирать. Глуп тот мужчина, что надеется получить любовь в обмен на важную услугу.
  – Это порок лишь мужской?
  – Нет, конечно. Но я говорю о тебе.
  – Всем ведомом глупце.
  – Вот почему моя теория распадается. Бликер, ты что-то задумал.
  – Кроме простого выживания?
  – Никто не станет убивать тебя. Ты позаботился.
  – Неужели?
  – Ты воспользовался мной и обезвредил Бреша, убив того старого дурня, Кляппа. Подцепил на крючок Пурсу Эрундино. Сейчас ты стреножил Тулгорда – он сохранит тебе жизнь, доказывая, что он не такой. – Она смотрела вниз, на Крошку. – Даже он подцеплен, потому что не так глуп, как кажется. Крошка и Маринд, они ловят твои слова, верят, что ты раскроешь им тайну. Твою магию. Так это называется?
  – Не могу и представить, чем мои тайны могут оказаться полезными для них.
  Она вновь фыркнула.
– Если кто и желает видеть тебя мертвым и немым, так мастер Маст.
  Ну да, это было здравое рассуждение.
– Ты хочешь освободиться от братьев или нет?
  – Очень хитро, Бликер. Почему бы нет? Освободи меня, сладкий герой, и получишь вечную благодарность пополам с презрением.
  – Щепоть, только тебе решать, что сделать со свободой и как относиться к тому, как она досталась. Я буду доволен, если смогу смотреть со стороны, как добрый дядюшка...
  – Приласкаешь меня следующей ночью, дядюшка?
  – Увы мне. Не готов сказать «да», Щепоть. – Я видел внизу круглое лицо Крошки, такое детское в беззаботном сне. – Уверена, что он спит?
  – Если бы не спал, уже сломал бы тебе шею.
  – Полагаю, ты права. И все же... Уже поздно, Щепоть, завтра нам долго идти.
  – Да, дядюшка.
 
  Я глядел, как она уходит и ищет спальное место, размышляя о мириадах граней человеческой натуры и выбирая маршрут в противоположном направлении. Бабочки-плащовки кружили над головой, словно носители грустных дум, я же разгонял их, безрассудно размахивая руками. Луна показала неразборчивое лицо к востоку, будто подмигивала сквозь мутную воду. Где-то справа от моих блужданий Опустелла пела себе под нос, рыская в ночи, как свойственно неупокоенным.
  Бедная Щепоть. Слабость это или нет, но я решил сделать для нее что-нибудь. Если это порок, пусть так.
  – Бликер!
  Шепот заставил меня испуганно замереть.
– Бреш?
  Жилистый поэт показался из бархата ночи, грязные волосы дыбом, запавшие щеки исчерчены царапинами, язык нервно высовывается облизать губы, уши дергаются от любого воображаемого звука.
– Почему никто его не убьет?
  – Кого?
  – Апто Канавалиана! Не готов голосовать за нас. Вот худший род судьи! Он оскверняет землю, по коей ходит!
  – Арпо Снисходительный предпринял как раз желаемое вам действие но, увы, провалился – возможно, навсегда.
  Глаза Бреша Фластыря расширились.
– Здраворыцарь мертв?
  – Его Здравие балансирует на краю.
  – Чего и заслужил! – крикнул поэт. – Смертоносный мешок смердящих ветров. Слушайте! Нужно просто бежать – нынешней ночью! Кто нас остановит? Стек где-то пропал. Кто знает, может, Ниффи и его поклонницы напали на него. Может, они поубивали друг друга в пустыне.
  – Вы забываете, славный сир, Певунов и Тулгорда Мудрого. Боюсь, Бреш, у нас нет иного шанса, кроме как продолжать...
  – Если Арпо умрет, мы сможем съесть его.
  – Не вижу причины отрицать.
  – Возможно, этого хватит. На всех. Что думаете?
  – Вполне вероятно. Ну, Бреш, идите в постель.
  Он царапал пальцами воздух.
– Боги, к нам, людям искусства, несправедливо относятся. Не так ли? Вокруг одни хищники! Неужели они не видят, что каждое слово рождается в муках? Наш пот сочится алым, кровь чернеет и запекается под ногтями, зубы выпадают, ибо все ночи мы пережевываем слова, блуждая во снах. Я пишу и теряю целые листы от заката до рассвета. С вами так же? Верно?
  – Бывает, дружище. Все мы прокляты неотвратимой гениальностью. Но подумайте: может быть, мы фактически не одно, но многие, и пока мы спим в этом мире, другие версии нас просыпаются на заре мира иного и касаются перьями пергамента – гении куда выше нас. Но они не ведают о происходящем и, подобно вам и мне, сожалеют о напрасных трудах и вспоминают ночные грезы
Бреш недоверчиво уставился на меня.
– Это жестоко без меры, Бликер. Как вы можете воображать такие дьявольские штуки? Тысяча других я, все одинаково мучимые и терзаемые? Боги подлые!
  – Конечно, я вижу это не так, – возразил я. – На деле эти идеи побуждают меня к большим усилиям, ибо я стараюсь объединить все голоса в один – возможно, думаю я, это и будет истиной настоящего, первоначального гения. Мириад моих я поет хором. Ох, меня оглушил бы собственный голос!
  – Долой тоску, – сказал Бреш, вдруг зловеще усмехнувшись. – Вы обречены, Бликер. Видите ли, вы подсказали мне мысль. Я уже оглушен своим голосом, значит, я гений. Ваши аргументы доказывают!
  – И слава божественным силам. Ну, спойте себе колыбельную, Бреш Фластырь, а утром поговорим еще.
  – Бликер, у вас есть нож?
  – Простите?
  – Я намерен заставить Апто голосовать за меня, даже если придется его убить.
  – Это же убийство, друг.
  – Мы уже омыты кровью, дурак! Что нам один жалкий критик? Кто будет по нему тосковать? Не я. И не вы.
  – Мертвец не голосует.
  – Сперва я заставлю его написать доверенность. Потом съедим.
  – Чистосердечно сомневаюсь, что он окажется съедобным. Нет, Бреш Фластырь, вы не получите от меня оружия.
  – Ненавижу.
  Он бурей отлетел прочь, словно хищная птица в охоте на змей.
  – Тронулся рассудком. – С этими словами появилась Пурса Эрундино, туго обтянувшая плащом изящную фигуру.
  – Никто не стал спать этой ночью? – спросил я в изрядном раздражении.
  – Наша жестокая и невезучая семья распадается в клочья.
  Я лишь хмыкнул.
  – Сомнения наконец нашли вас, Эвас Дидион Бликер? Я не настроена на милосердие, будьте уверены.
  – Тяготы мои поистине велики, госпожа Эрундино, но я остаюсь уверенным в конечной победе.
  Она подошла еще ближе, ища моего взгляда, как свойственно женщинам, вставшим рядом с мужчиной. Какое тайное обещание надеются они отыскать? Какую несметную сокровищницу жаждут отворить? Умей они представить, что за мутный мрак скрыт за прозрачными жемчужинами мужских глаз – ночь огласилась бы воплями, и женщины устремились бы бежать под защиту вечной тьмы. Но не в сем ли мистерия жизни? Мы бродим среди догадок и туманных недосказанностей, называя это общением, натягиваем латаные плащи улыбок и ободряюще киваем головами, а за обеими парами глаз бушуют ураганы диких образов, непристойных позывов к необузданным сношениям. Или это мне лишь мнится? Почему нет? Подобные вымыслы легко одолевают более вероятную истину, что кто-то из нас двоих на деле скучен и уныл, или совершенно туп и наделен чувствительностью медузы. О да, мы стоим вплотную и трепетно дрожим над фасадами, хотя вздохи порождают бурный ветер.
  Кстати, где мы? Ах да, мы стояли рядом, ее глаза искали мои глаза, будто два натянутых лука, мои же рыскали, будто два пойманных ночным светом зайца.
  – Как же, – спросила Пурса Эрундино (глаза выслеживают... выследили – я схвачен!), – намерены вы спасти меня, доблестный сир? На манер всех прочих, в путанице теплой плоти и забвении ублаженных желаний? Вы хотя бы представляете, сколько у меня было мужчин? Уже не говоря о женщинах. И каждый раз новый кандидат выступает из строя, и что вижу я в ох, сколь охочих глазах? – Она неторопливо покачивала головой. – На лице каждого написана уверенность, что он умеет нечто, никому иному недоступное. Но что я вижу потом?
  – Смею представить. Жалкое крушение смелого наглеца?
  – Да. Но сейчас, здесь, я гляжу в ваши глаза и вижу... что?
  – Честно, миледи? Без понятия.
  – Правда?
  – Правда.
  – Не верю.
  Видите? У нее лом в руках, погреба лопаются от сокровищ (мои, не ее. Мы говорим фигурально. Погодите, вскоре мы вернемся к буквальности!), а замок поистине выглядит хлипким. Что же я читаю в ее глазах? Ах, убеждение, что она и только она возьмет что хочет (чего она хочет? не спрашивайте!), взломает загадочную шкатулку сказочных откровений, коя есть настоящий я.
  Благословите ее боги.
  Вы, наконец, поняли мой страх? То есть, "и это все, что есть?" Да что же есть? Не знаю. Спросите моих жен. Они пошли за мной, влекомые любопытством, получив вечное разочарование, о котором не устают напоминать, дабы я не впал в бесполезные дневные грезы (например: есть ли еще в мире женщина, готовая счесть меня загадкой? Я должен ее найти! Вот такие грезы). Как скажет старый, усталый философ, запах цветка всегда сильнее за стеной сада. И ах, как все мы карабкаемся.
  Что за тирада скептика! Я вовсе не такой, уверяю. Во мне скрыта запертая шкатулка... вы придете искать ее, не правда ли?
  Вот печальная истина: в мире всегда может стать больше разочарованных жен.
  Ее губы нашли мои губы. Я упустил шанс? Вовсе нет. Быстрый, как кот над мышью, как петух над слизнем, как ворона над куском падали. Ее язык пополз на поиски шкатулки сокровищ. Она не верила мне, помните? Все они так говорят.
  Объятый слабостью, я не смог воспротивиться.
  Была ли она самой прекрасной из женщин, с которыми я обменялся толикой слюны? Воистину да. Передам ли я подробности? О нет. Ради защиты ее сладкой скромности, ради той роскошной ночи уста мои останутся запечатанными навек.
 
  ***
 
  А, забудьте. Я охватил ее полные груди, что все мужчины делают по неведомой причине. Может быть, так мы делаем оценку, определяем размах чаши весов, эстетическую соизмеримость... не будем множить инженерные ассоциации. С грацией (и мышцами) танцовщицы она забросила мясистую ногу на мое бедро, потирая выступом с такой ритмичной, круговой сноровкой, что полопались пуговицы на воротнике и швы на остальной одежде. С непотребной настойчивостью ее нога ухитрилась обвить даже ягодицы (ягодицы, что за нелепое слово. При чем тут ягоды?), тугая икра ползла еще выше (ах, возможно ли такое?), крюком обогнув бедро справа. И, словно этой дерзости было мало, самый кончик упомянутой ноги вдруг нырнул за ремень, охотиться на затаившегося земляного червяка, и вскоре большой и второй пальцы поймали его и охватили.
  В тот же миг она схватила рукой мешочек и начала катать мраморные шарики, туда-сюда, а вторая рука ввела пальчик в неисследованную мной прежде область сексуальной чувственности. Да, в ту странную складку, которой неизбежно наделены оба пола.
  О чем я думал на этой стадии процесса? Вообразите, если сможете, выражение лица новорожденного ребенка: невыразимое ошеломление, тупая безмозглость и ослепительная улыбка, глаза следят за ветром, поражаясь всему, ибо всё для него одинаково непостижимо. Если вам случалось порождать дитя или ухаживать за чужим, вы сумеете понять мое описание. Таков был статус моего мыслительного органа. Он был в тот миг невосприимчив к любым внушениям, а одежда чудесным образом исчезла. Пурса же повисла на мне, гладкая как душистый шелк, только чтобы внезапно оторваться, сползти с грацией змеи и отойти на шаг.
  – Остальное получишь после искупления.
 
  ***
 
  Женщины.
  У меня нет слов. Даже спустя десятки лет. Нет слов. Простите.
 
  ***
 
  При всех наших обманах мы, в сущности, беспомощные твари. Хватаем все, что близко, но тоскуем по недостижимому. В таковом состоянии как можно рассчитывать на искупление? С трудом дойдя до спального места, я прохрапел всю ночь, и был разбужен на заре – Стек Маринд вернулся на усталой лошади, связанное тело Ниффи Гама свисало с крупа.
  Я вяло и лениво удивился отсутствию Свиты, а затем утомление в последний раз освободило меня от жалкого мира, прежде чем солнце взошло, возвестив начало двадцать пятого дня.
 
 
Отчет о двадцать пятом дне
 
 
  Бледный лицом, Стек Маринд присел у полного золы кострища и рассказал историю своих поисков, пока все догрызали останки Кляппа Роуда. Жара томила, хотя солнце едва встало над восточными холмами. В густом воздухе бешено метались мошки. Мрачными и отекшими были лица пилигримов, вовсе не готовых к экстатическим ликованиям; бездумными и спокойными были мулы, безмятежными – невинные лошади.
  Распорядитель сел, нервно дергаясь. Певуны сгорбились подобно скальным обезьянам, шаря в поисках последних кусков мяса. Щепоть заплетала в косы травку, тихо посапывая. Мастер Маст возился у кареты, то и дело почесывая спину; затем положил больше листьев в чайник, помешав его. Апто Канавалиан съежился под грубой накидкой, будто замерз от убийственных взглядов Бреша Фластыря. Пурса прихлебывала дымящийся чай. В канаве виднелись рука и нога Опустеллы.
  Тулгорд Мудрый шагал взад и вперед, сжимая рукоять клинка, как водится у рыцарей.
  Арпо Снисходительный... увы, опущенная долу голова даже не шевелилась, и это было поистине зловещим знаком.
  Что до Ниффи Гама, ну, насколько можно было судить по мятой куче одежды и копне, прежде бывшей золотистыми волосами, а ныне походящей на волосяной шар, изрыгнутый драконом – он балансировал на самом краю бормочущего безумия. Так случается со знаменитыми персонами, коих никто больше не желает знать. Оскорбленный нашим презрением он сидел, походя на придорожный столб, опустив голову, пряча руки, сапоги заляпаны темной грязью и кишат мухами.
  Стек Маринд предварил рассказ странным жестом – содрогнулся и закрыл руками лицо, будто ужасаясь пережитому. Затем опустил потрескавшиеся руки, явив лик поверженной в прах веры, и начал.
 
  – Я человек сомнений, хотя никто не смог бы понять этого по моему лицу. Разве это не справедливо? Стек Маринд, упорный и стойкий. Убийца демонов, ловец некромантов, истинный становой хребет Негемотанаев – а ты помолчи, Смертный Меч, ведь я шагал по кровавому следу куда дольше тебя. Я лекарь, иссекающий рак злодейства, хирург, устремивший скальпель к опухоли ледяного недоброжелательства. Таков курс моей жизни. Я его выбрал и не стану жаловаться на скопище шрамов.
  Однако есть у меня и сомнения, приплод ведомой мною жизни. Скажу прямо: когда глядишь в глаза зла, душа бывает потрясена в основе своей, дрожит, будучи в шаге от беспомощного, вечного падения. Земля поддается под ногами, лишенная корней. Равновесие перекашивается. Значит, уничтожение зла, полное разрушение есть лишь акт самозащиты. Оборона своей души. Да, так и есть. Всегда и везде. Но есть случаи, когда даже этого недостаточно.
  Мы – дети богов? Если так, какой бог захочет поддерживать отродье столь мерзкое? Почему истинный путь столь узок, столь заброшен, тогда как дороги жестокости и тщеты широки и полны народом? Почему целостность растет на одном, слабом стебле, тогда как черное древо дико растет, затмевая ветвями полнеба?
  О да, знаю. Вы, поэты, споете мне о ценности, измеряемой величиной усилий. Как будто тупое преодоление трудностей ценно само по себе. Будь правота легкой, скажете вы, она не сияла бы подобно злату. Разве нищие не видят снов о злате, как падшие грезят о спасении, а трусы о смелости? Но вы ничего не понимаете. Неужели боги наслаждаются, кидая нам искушения? Почему? Они безумны? Они жаждут видеть наше падение? Дайте нам путь прямой и верный, и мы узрим цель, и тьма отступит, соблазны исчезнут, и путь поманит нас вперед.
  Если вы пробудили в нас души, милые боги, будьте добры – сметите тенета теней с тропы!
  Но нет, боги наделены всей моральной негибкостью детей. Они ничего не создают, они не отличимы от нас, выброшенных в мир.
  Слушайте же! Я не имею веры ни в одного из вас. Да и в себя тоже. Неужели никто не видит, что паломничество уже провалено? О, поэты отлично поняли жестокую истину – ища славы, мы перешли им путь и убили их, и теперь грызем кости. Что скажешь, Сардик Тю? А ты, Пурса Эрундино? Данток и ее лакей? Вы ели плоть, и дорога показалась вам весьма легкой. Не так ли? А кто стоит высоко, защитившись броней от укоров? Как! Никто иной, как Тулгорд Мудрый, Поборник Чистоты, и рядом с ним Арпо Снисходительный, паладин добродетели.
  Однажды я встану пред Негемотами, пред Бошеленом и Корбалом Брошем. Взгляну на истинное зло. А они прочитают в моих глазах злодейства, мною содеянные, и засмеются, назвав меня другом. Компаньоном. Соратником по Лиге Порока. Смогу ли я отрицать?
  Вера? Поглядите на Ниффи Гама, сломленное существо. На возлюбленного творца, столь любимого толпой поклонников, готовых оскалить клыки даже на завистливых богов.
  Я нашел их следы, хотя сумерки сменялась тьмой. Нечто жалкое, боязливое, бредущее туда и сюда. Стадо под предводительством слепого быка. Камни перевернуты, растения вырваны – да, они голодали. Жаждали. И страдали. Две женщины и мужчина, которому они отдали преданность.
  Во мраке я нашел их первую остановку и по бороздам, иным знакам сумел реконструировать ужасные события. Это не стало большим вызовом моему умению следопыта. Видите, как я царапаю лицо, снова и снова? Самая юная была отделена, оставшиеся заключили союз, выкованный в норе алчного демона. Невинное дитя задушено, все мягкие кусочки оторваны зубами дикарей. Зубами! Ах, Комар, вижу, пища застыла в твоем рту? Так и должно. Видишь ли, бедная Огла была еще жива, когда двое насыщались ей.
  Они нажрались до рвоты, Пампера и Ниффи. Оставили тело позади, оскверненное, гниющее. Вижу твое потрясение, Бреш Фластырь, и мне почти смешно. Будь у тебя хоть один восторженный поклонник, и грози тебе голод – о, ты не поколеблешься! Не отрицай! Смотри, вот сидит и горбится Ниффи Гам. Его руки не дрогнули.
  Продолжив поиски, я шел, и мысли мои были темнее выгребной ямы. Теперь это стало охотой. Видите ли, я считал, будто умею найти разницу между убийством бедной девочки и тем, что содеяли мы в пути. Разве душа не склонна к сладостным заблуждениям?
  Так что поразмыслите. У него осталась одна поклонница, столь близкая, что разделила преступление, убийца, красотка с раздутым брюхом, и он мог касаться ее с фамильярностью, и никто не смог бы встать между ними. Подумайте. Крепче сцепите руки, шепча слова утешения. Она лишь следовала за вождем – что еще она могла сделать?
  Неужели чувство вины заставило ее прыгнуть Ниффи на спину? Впиться зубами в плечо, ища горла? Она выплевывала куски кровавого мяса, пока он вопил и отбивался. Что же Ниффи Гам? Ему пришлось повернуться и укусить ее в ответ, фатально поразить, порвав яремную жилу, и он купался в крови, хлебая допьяна. Даже умирая, она грызла его ляжку, так и застыв в позе дерзкого отпора.
  Я настиг его в двадцати шагах от последней жертвы, хромающего и залитого багрянцем. О да, теперь все вы устремили на него глаза. Поэт аппетита. Изучайте же его, пусть лица исказятся ужасом и отвращением. Ах, лицемеры. Ты, ты, я. И подлые боги. Да, мне следовало убить его там и тогда. Выстрелом в голову. Но нет. Почему лишь мои руки должны быть в пятнах? Я отдаю его вам, пилигримы. Он – конец пути, всеми нами выбранного. Отдаю его всем. Вот мой дар.
 
  ***
 
  Когда последние слова вылетели и упали на землю и плоть, Бреш Фластырь облизал губы и сказал:
– Но где она? Мы еще могли бы...
  – Нет, – зарычал мастер Маст тоном, живо напомнившим, что он служил в солдатах. – Мы не можем, Фластырь.
  – Но я не хочу умирать!
  Тут Стек Маринд зарыдал.
 
  Лично я испытывал известное удовлетворение. О, не смотрите так! При удобном случае какой творец не съел бы поклонников? Подумайте об удовлетворении! Это куда лучше обратного исхода, смею горячо заверить. Но давайте обойдем и пропустим эти возможности, дабы не открыть вещей совсем неподобающих.
  Опустелла выползла из канавы, разбитые губы расползлись в зловещей улыбке, глаза устремились к Ниффи.
– Всё мне одной! – прокаркала она, приближаясь. – Я не стану тебя есть, милый! Я даже не голодна!
  Несчастный поэт, трижды именованный Творцом Столетия, поднял ободранную голову. Лицо лишилось последних остатков благообразия, все черты перемешаны и неловко сложены в некую смоляную маску. Кровь запеклась на подбородке, облепила края раззявленного рта. По сторонам кривого носа глаза вращались каждый сам по себе, безуспешно стараясь найти правильное положение. Если считать, что в коробке за орбитами что-то еще было, то безнадежно и беспорядочно перемешанное. От соплей из запекшихся ноздрей до слепленных клочков волос, он поистине был человеком без свиты. И правда, лишь одна мертвая карга предлагала ему беспокойную преданность.
  – Дело в яйцах, – прошептал он.
  Тут даже Опустелла замерла.
  – Я был так голоден. И мог думать только о... о яйцах! Положенных на горячий камень, запеченных на солнышке! – Дрожащие пальцы коснулись рта и он задрожал, словно эти пальцы не принадлежали ему. – Те сказки. Отродье дракона, запертое в гигантском яйце... какая дурость. Я... я даже не люблю мясо. Но яйца – это совсем другое! Словно еще не рожденная идея. Яйца я могу есть.
  Я так хотел их! Он украл деву. То есть Монстр в Яйце. Украл... украл в ночи! Я старался вас предупредить, точно старался. Но вы не стали слушать! – Он уставил палец в сторону Опустеллы. – Ты! Ты не желала слушать! Я исписался, разве не видно? Почему я хватался за любую детскую сказку? Потому что всё – всё – ушло!
  – Я буду твоим яичком, милый! – Она схватила камень и ударила себя в висок, породив странный глухой шлепок. – Разбей меня, дорогой! Видишь? Это просто!
  Как вы можете вообразить, все мы с болезненным восхищением взирали на сцену и странную логику разыгрывавшейся пьесы. Мне вспомнился кабал поэтов Арэна, живших несколько столетий назад. Они принимали все виды галлюциногенов ради искаженного поиска просветления, но только заблудились в личных странностях смертных мозгов и смогли найти лишь собственные пупы (для чего никакие галлюциногены не надобны).
  – Пошла прочь.
  – Сладкий! (шлеп-шлеп) Возьми мой камень! (шлеп-шлеп) Ты сможешь! (шлеп-шлеп) Это просто!
  Как выяснилось, даже Ниффи не жаждал узнать, что скрыто в черепе поклонницы. Нет, он прошептал:
– Кто-нибудь, остановите это. Прошу. Кто-нибудь. Прошу...
  Смею предположить, что смысл его жалких стенаний состоял во вполне естественном желании убрать Опустеллу с глаз долой (и его глаз, и глаз остальных), за каковое намерение Ниффи заслуживал искренней симпатии. Однако, по неведомой причине (ох, какой я лжец, не правда ли?) Тулгорд Мудрый неверно истолковал Великого Творца и ответил ударом клинка между лопаток. Острие вырвалось из груди Ниффи с потоком крови и осколками костей.
  Глаза Ниффи прекратили состязаться, он осунулся, тяжело повиснув на мече. Тулгорд с кряхтением вытащил меч. Поэт упал на землю, подняв облачко пыли.
  Опустелла застонала.
– Мальчик мой!
  Видя, что его губы еще шевелятся, я придвинулся – осторожно поглядев на Тулгорда, однако тот уже деловито чистил клинок в песке – и склонился совсем близко.
– Ниффи? Это я, Бликер.
  Внезапный ужас воспламенил его глаза.
– Яйца! – выдохнул поэт. – Яйца!
  И тут же помер с необычайно радостной улыбкой.
 
  Такова судьба всех людей искусства, безудержно крадущих вдохновение? Разумеется, нет, и позор вам за одну мысль.
 
  Наша семья поистине рассеялась. Но утро выдало еще не все откровения, ибо в тот миг Здраворыцарь Арпо Снисходительный сел, смаргивая капли густой слизи. Трещина в голове сочилась розовыми слезами, но ему было все равно.
  – Кто одел меня? – вопросил он странным голосом.
  Апто Канавалиан поднял глаза, взор его был печальным и отсутствующим.
– Ваша мать?
  Арпо встал, весьма неловко, и неуклюже схватился за пряжки доспеха.
– Это мне не нужно.
  Бедная Опустелла поползла, добралась до рассеченной груди Ниффи Гама и задумчиво лизнула кровь.
– Посмотрите, – пробурчала она, – никакого вкуса.
  – Здраворыцарь, – сказал Тулгорд, – вы помните, что случилось?
  Тут Апто Канавалиан вздрогнул и уставился на Смертного Меча в ужасе, смешанном со жгучей ненавистью.
  – Кровь засохла, – отвечал Арпо. – Жалкие говнюки. После всего, что я им сделал. Открыть водяные врата! Кто мочился на алтарь? Это был демон? Ненавижу демонов. Смерть всем демонам! – Он сумел снять кольчугу, и она упала в сторону золотым звенящим каскадом. – Все псы отныне должны ходить задом наперед. Вот мой декрет, и делайте что хотите. Вырвать по глазу у каждой кошки и сложить в корзину... разумеется, я серьезно! Не кошек в корзину, а глаза. Какая трагедия – псы не могут видеть, куда идут задом. Поэтому мы...
  – Здраворыцарь!
  Арпо засверкал глазами.
– Кто ты, во имя Фарла?
  – Неверный вопрос! – рявкнул Смертный Меч. – Кто ты?
  – Вот так так! И что это такое?
  Все смотрели на вещь, которую Снисходительный сжимал в руке.
  – Это ваш пенис, – сказал Апто Канавалиан. – Если мне позволено судить.
  Арпо опустил глаза.
– Вот и объяснение всему. Не так ли?
 
  ***
 
  Лично я не усмотрел в его речах юмора. Так или иначе, Арпо (или тот, кто вселился в его тело) весь сосредоточился на своем открытии и вскоре запачкался. Брови взлетели, он улыбнулся и начал снова.
– Я могу весь день. Скажу прямее: так и будет!
  Со стоном отвращения Тулгорд пошел седлать коня.
  Сардик Тю хлопнул в ладоши.
– Отлично! Думаю, сегодня как раз тот день!
  Крошка рыгнул.
– Лучше бы нет. Мы не услышали конец истории Бликера, и он не уйдет, не досказав.
  – Славный сир, – начал я. – Шаги солнца медленны, так что не бойтесь, итог будет подведен.
  – Если мне не понравится конец, ты мертвец.
  – Ага, – встрял Блоха. Да ну его.
  Я тщательно избегал острого взгляда Пурсы, но попадал под пронизывающий взгляд Щепоти. Женщины так назойливы, это сводит с ума!
  Будто продрогнув, Апто Канавалиан закутался в плащ и встал рядом.
– Бликер, не возражаете?
  – Бреша Фластыря вам не стоит бояться, сир. – Я возвысил голос. – Это верно, Бреш?
  Лицо юного поэта исказилось.
– Я просто хотел справедливости, Бликер. Скажи им. Честности. Я заслужил. Мы с тобой. Скажи им.
  – Бреш, он рядом со мной.
  – Я с ним не говорю.
  Апто махнул рукой, явно желая, чтобы мы отошли в сторону. Я огляделся. Мастер Маст вновь показался с котлом чая. Сардик Тю протянул свою чашку дрожащими руками, Пурса Эрундино натянуто улыбнулась слуге, подошедшему к ней первой. Лицо распорядителя на миг омрачилось. Щепоть сплетала нечто сложное из веревочных петель, что напомнило мне солярный ритуал одного отсталого клана эрлийцев – они вешают на деревья символические амулеты, намекая, что в древности не прочь бывали развесить на них кое-что покрупнее. Братья Певуны кидались камешками в голову Опустеллы, хохоча, когда удавалось попасть. Неупокоенная поклонница даже не замечала, усердно поедая сердце Ниффи Гама. Стек Маринд упорно смотрел в угасающий костер, на угли и адски горячие косточки.
  Арпо Снисходительный перетрудился над пенисом и ныне качал его влево-вправо с безнадежным энтузиазмом ненасытной невесты.
  – У нас есть немного времени, – заключил я. – Давайте, сир.
  – Я никогда не хотел быть судьей, – сказал Апто, когда мы отошли шагов на двадцать вперед всех. – Мне не следовало здесь появляться. Знаете ли вы, сколь тяжко быть критиком?
  – Ну, нет. Неужели тяжко?
  Мужчина дрожал на жуткой жаре, я даже заподозрил, что он болен лихорадкой.
– Если бы мы могли то, что можете вы, стали бы мы... Как думаете?
  – А.
  – Это как разница между неловким юнцом и опытным любовником. Мы ретиво наскакиваем, тогда как вы способны забрать себе женщину на целую ночь. Говоря правду, мы вас ненавидим. В темных расселинах наших разбитых душ кипят презрение и зависть...
  – Я не склонен видеть это в таком свете. Есть много сортов таланта. Острый глаз и мощный разум, да, они достаточно редки и ценимы. Ваш взгляд – наша награда.
  – Если вам нравится то, что мы говорим.
  – Поистине. В ином случае вы идиоты, и нам бывает весьма приятно это сказать. Покамест, – заключил я, – здесь произошло слишком мало необычного и выходящего за рамки.
  – Правильно, как есть. Вот сам наш нынешний разговор.
  – То есть?
  – Совершенно лишенный глубин, касающийся философских предметов с бережностью боевого молота. Повторение очевидного. Видите, как высоко поползли мои брови, показывая незаинтересованность? Итак, как вы думаете, на что я намекаю, делая все эти заявления?
  – Ну... подозреваю, вы намекаете, что умнее меня...
  – Уж точно острее, тупой вы неумеха. Я мудрее, мой взор пронзительнее, я с высоты обозреваю ваши неловкие маневры с полным презрения снисхождением.
  – Уверен, вы имеете право так думать.
  – Не чувствуете уколов ненависти?
  – Ах, любой мудрый творец – а некоторые из нас мудры – имеет отличный ответ, годный для всех смутных мотивов, лежащих за ложными обвинениями.
  – Неужели? Какой?
  – Ну, прежде всего позвольте заверить, что это никоим образом не касается лично вас, к кому я ощущаю симпатию и растущее уважение. Иначе говоря, э, мы ведем рассказы сходным образом, торопясь язвить и мучить несчастных говнюков необузданным и беспощадным презрением.
  – Эго защищается...
  – Возможно, но я вполне готов назвать это злобой.
  И Апто, критик, коего я нахожу и достойным и привлекательным (о шок!), усмехнулся.
– Буду ждать окончания вашего рассказа, Эвас Дидион Бликер, и будьте уверены: я рассмотрю его со всем тщанием, вынося решение о звании Величайшего Творца Столетия.
   – Ах да, награды. Апто Канавалиан, верите ли вы, что искусство имеет значение для реального мира?
  – Вот это поистине трудный вопрос. Прежде всего – чье искусство?
  Я лишь пожал плечами.
– Прошу, не спрашивайте.
 
  ***
 
  Лихорадка отпустила Апто, едва мы вернулись к остальным. Легки были его шаги, тщательно расчесаны его волосы. Бреш Фластырь оскалился, узрев преображение, и кипел подозрениями, кидая ядовитые взоры в мою сторону. Мастер Маст уже взгромоздился на облучок, из трубки вырывались облачка дыма. Стек Маринд сидел на лошади, положив арбалет на сгиб локтя. Он вновь натянул маску солдата: острые углы дисциплины и суровая решимость. Да, на фоне утреннего солнца экссудация, окружившая мрачную фигуру, казалась аурой целеустремленности, зловещей пеленой – так обманутая женщина подходит к дому соперницы.
  Тулгорд Мудрый тоже влез в седло, лязгая кольчугой и смертельным оружием. Высокомерный, полный желания защитить собственность, Смертный Меч Сестер кинул обдирающий взор на уменьшенную в числе группу, и позволил себе удовлетворенный кивок.
  – Это моя лошадка? – сказал Арпо Снисходительный, глядя на животное, все еще стреноженное и не оседланное.
  – Боги подлые, – зарычал Тулгорд. – Ты, Бликер, седлай лошадь или мы застрянем тут на весь день. А ты, Фластырь, заводи песню.
  – Никому уже не нужно умирать!
  – Ты так думаешь, – разозлился Крошка Певун. – Твой слушатель – сам Грабитель, и так должно быть. Клинок навис над головой. Ухмылка черепа возвещает смертный приговор, оскал челюстей призывает рок. Чуть привлечешь внимание любого из нас – и вот, пустая голова катился, прыгая по дороге. Ха, вот было бы представление! Жизнь – баланс!
  – А если твоя? – сказал Бреш, внезапно ощутив смелость (или обезумев).
  – Я не стал бы тратить время на стишки, дурачок. Слова! Да любой может слепить их вместе, в любом порядке. То, чем ты занят, не кажется сложным. А? Нам просто лень. Есть вещи получше, чтобы заполнить время.
  – Как понимаю, – встрял Апто, – наш король не был великим покровителем искусств.
  – Комар?
  – Он многих арестовал.
  – Блоха?
  – Потом сварил живьем в большом железном котле.
  – Ну воняло, – сказал Комар.
  – Несколько дней, – сказал Блоха.
  – Давай, поэт. Пой! – И Крошка ухмыльнулся.
  Бреш заскулил, вцепившись в гриву сальных волос.
– "Глупость Готоса", переработанная в колыбельную.
 
  – Что?!
 
  – Я не с тобой говорю! Итак, начинаю. Попрошу без прерываний.
 
 
  Милый мальчик, сладко почиваааай
  Мертвые восстали из могиииил
  Там и тут восстали из могиииил!
  Глазки твои светлы как огнииии
  Ты бы поскорее их закрыыыл
  Ты бы на кургане не стояяяял
  Милый мальчик, громко не орррриии
  Мертвые все слышат хорошшшоооо
  Мертвые не глухи, это фаааакт!
  Милый мальчик, хватит, не бегиииии
  Высосут они весь мозг костеееей
  Мы тебя родили, в общем, зряяяяяя
 
 
  – Довольно! – проревел Тулгорд, разворачивая коня и выхватывая меч.
  Крошка зашелся смехом.
– Вот оно!
  – Тихо, треклятый некромант! Ты... – Тулгорд нацелил меч на Бреша, лицо которого стало бледнее, чем у неупокоенной Опустеллы (лицо выше рта, то есть). – Ты больной – слышишь? Больной!
  – Люди искусства не видят в том порока, – заметил Апто Канавалиан.
  Меч дрогнул.
– Хватит, – прошипел Тулгорд. – Хватит, слышал?
  Голова Бреша моталась, как дерьмо в водовороте.
  Оседлав коня, я шлепнул его по тугому заду и обернулся к Здраворыцарю.
– Скакун ожидает вас, сир.
  – Превосходно. И что?
  – Ну, садитесь в седло.
  – Хорошо. Давай сделаем это!
  – Посадка требует, славный рыцарь, чтобы вы подошли вот сюда.
  – Правильно.
  – Ногу в стремя – нет, другую – о, ладно, и так сойдет. Теперь хватайтесь за спинку седла, так, и лезьте вверх, перекиньте ногу, вот так, идеально, другую в стремя – да. Готово, сир.
  – Где его голова?
  – Сзади. Охраняет тылы, сир, как вы предпочитаете.
  – Я предпо... читаю? Разумеется. Отлично.
  – Теперь мы просто привяжем поводья к упряжи этого мула – не возражаете, мастер Маст?
  – Нисколько, Бликер.
  – Хорошо... вот! Вы собраны в путь, сир.
  – Весьма любезно. Будь благословен. Прими благословение с торжественной благодарностью, смертный, ибо я произношу его раз в тысячу лет.
  – Так и будет, сир.
  – За это, – сказал Тулгорд Мудрый, – ты будешь отдуваться весь день, Бликер.
  – Ох, Смертный Меч, так и будет.
 
  ***
 
  В этот момент я должен заявить, со всем смирением, что не особенно склонен ко злу. Будь я так злобен, как вам кажется, убил бы критика уже давно. Так или иначе, мы должны склониться пред ходом событий и верно их отобразить, пусть я и предстану в весьма непривлекательном свете. Однако взор творца должен оставаться острым и беспощадным, замечая каждую подробность, придавая ей веский смысл (хотя загроможденные мозги бездарных критиков и не заметят нюансов – эх, да ссать на них!)
  Конечно, я, со всей моей неуклюжестью, выбрал неподходящий миг для важного замечания.
  Пропустим личное? Как пожелаете. (Я делаю это, надеясь получить ваши одобрительные отзывы, в конце всего).
 
  – Как собачка, о-хо-хо! – заорал Арпо Снисходительный, едва возобновилось движение, и зачмокал будто сосунок, и тут же заохал, доказывая, что не обрел еще Полноздравия.
  Мы пустились в путь, шаркая стоптанными подошвами, стуча копытами и скрипя колесами, оставив позади труп Ниффи Гама и Опустеллу, вгрызавшуюся ему под челюсть. Это казалось поцелуем чудовищно преувеличенных масштабов.
  Перечислить оставшихся? Почему бы нет. Во главе Стек Маринд, за ним Тулгорд Мудрый и Певуны, далее распорядитель и Пурса Эрундино, затем я и справа Апто, а слева Бреш, позади всех мастер Маст и карета г-жи Данток Калмпозити, Арпо же Снисходительный прыгает на скакуне у самого края тракта.
  Все пилигримы, как на подбор. День был ясным, стервятники кричали сверху, пчелы падали в пыль под напором палящего солнца, пот лился ручьями, язвя глаза не хуже угрызений совести. Бреш что-то бормотал, глядя на десять тысяч шагов вперед. Рот Апто тоже двигался, возможно, он старался запомнить последнюю песню Бреша. Щепоть то и дело колотила кулаком братьев, без видимой причины. Чаще всего в виски. Братья терпели ее выходки с впечатляющей снисходительностью, ведь она была младшей сестренкой. Пурса шагала, погруженная в пьяную дрему, коей не суждено развеяться до полудня; помня об этом, я мучительно выбирал, какой рассказ окажется уместнее. Впрочем, долго колебаться не пришлось.
  – Имасска, уже не дева, проснулась в разгар ночи, в стражу, что тянется до первых лучей ложной зари на восточном небе. Дрожа, она увидела, что меха разбросаны, а любовника простыл и след. Она глотала стылый воздух, стягивая покрывала, и с каждым вздохом сонливость отступала, а хижина дышала как живая, и сажа летела в раскрытые глаза.
  Она ощущала себя наполненной, кожа натянулась, словно кто-то набил каркас, чучело, тщательно выделав шкуру. Тело не совсем принадлежало ей. Она ощущала эту истину. Особость ее теперь стала временной, готовой сдаться следующему мужскому касанию. Она была довольна, как может лишь юная женщина, еще сохранившая доброту, и лишь через годы пространство ее сократится, и на границах встанет ревнивая охрана, и будут усердно затоптаны все ведущие внутрь тропинки, и карта памяти заполнится помарками.
  Но теперь, в эту ночь, она еще юна, и мир за пределами темной, тихой хижины чист и нетронут, как снег, мягок как мех молодого бролда. Время ночной стражи священно для многих, предназначено для переживания великой и возвышенной ответственности. Всевозможные злые духи шевелятся, стараясь войти, и кто-то из племени должен бдеть, шепча заклинания против напитой тьмы и востроглазых хищников.
  Она не слышала ничего, кроме собственного ровного дыхания, и, может быть, еще чего-то далеко, за просторами снега и мерзлой земли – тихого звона древесных ветвей, отягощенных морозной наледью. Не было ветра, и она – как-то – ощущала давление звезд, словно блестящие острия их взоров могли пронизать многослойные стены и крышу. И она сказала себе, что предки защитят ее от суровых взоров, и сомкнула глаза снова, обрадованная...
  Я на миг замолчал, продолжив:
– Но затем она услышала звук. Тихий шелест, звук падения капель. И задохнулась. "Любимый?" шепнула она, и духи разлетелись в сумерках. Завеса хижины откинулась, фенн, низко пригнувшись, влез внутрь. Глаза его блестели. Он встал у порога.
  "Да", ответил он, "это я". Он издал тихий звук, вроде бы засмеялся, подумалось ей, хотя звук оставил горькое послевкусие. "Я принес мяса". Она села. "Ты охотился для нас?" В ответ он встал ближе, и женщина почуяла запах сожженной плоти, увидела большую ношу в его руках. "Дар", сказал он, "за тепло, тобою данное, когда я нуждался. Я не забуду этого никогда". Он вложил ей в руки большой шмат и она охнула: мясо было еще горячим, края запеклись в костре, и жир тек между пальцами. И все же нечто в его словах тревожило женщину, и она сказала, ощутив ком в горле: "Почему ты обещаешь не забывать, любимый? Я здесь, я твоя, и за эту пищу все благословят тебя и попросят остаться. Тогда мы..."
  "Тсс", прервал он. "Не будет этого. Я должен уйти с рассветом. Я сохраню веру, еще живую среди племен феннов, что каждый должен найти себе новый дом за стенами утесов".
  Слезы показались на ее глазах, он заметил и сказал: "Прошу, ешь, возвращай себе силу. Умоляю". Она нашли достаточно сил, чтобы ответить: "Посидишь со мной, пока я ем? Хотя бы это время? Ты..."
  – Вот как? – встряла Щепоть. – Она так легко сдалась? Не верю.
  – Ее слова были смелы, – сказал я, – хот отчаяние терзало сердце.
  – Откуда тебе знать?
  – Я влез в ее шкуру, Щепоть, – отвечал я вежливо. – Таков тайный завет всех сказок, поэм и песен. Слова дарят нам тысячу шкур, и словами мы зовем вас делать то же. Мы не просим у вас расчетов, цинической трезвости. Не просим отчета, хороши ли мы. Вы или решаете быть с нами, слово за словом, входя и выходя с каждой сценой, дыша как мы и ходя туда, куда ведем мы, или... Но важнее всего, Щепоть, чувствоватьто же, что мы.
  – А если вы ничего не чувствуете, но скрываете это? – сказала Пурса Эрундино, оглянувшись, и я видел в глазах ужасное обвинение – упадок духа уже не угрожал ей, а вот мое время подходило к концу.
  – Этого вы боитесь? Что я зову вас в обман? Подозрение крайне циничное, и уверяю...
  – Это право раненых и покрывшихся рубцами, – сказал Апто Канавалиан. – И тех, в ком мертва вера.
  – Для таких, – прервал я, – недоступен никакой завет. Возможно, иные творцы не чувствуют того, чего просят почувствовать окружающих, сир, но я не числюсь среди таких позорных и беспардонных негодяев.
  – Я вижу это вполне хорошо, – кивнул критик.
  – Давай назад к рассказу, – велел Крошка Певун. – Она просила остаться на время еды. А он?
  – Остался, – Ответил я, не сводя взгляда о спины госпожи Эрундино. – В хижине царила такая тьма, что она едва могла видеть блестящие, устремленные на нее глаза, и в этом двойном мерцании воображала все и всяческое. Его любовь к ней. Его горе по утраченному. Его гордость за добытое мясо, его наслаждение при виде ее, вгрызающейся в драгоценное угощение. Ей казалось, что он рад, и она улыбнулась в ответ... но постепенно улыбка погасла, ибо блеск его глаз казался слишком холодным, или она читала в его взоре нечто нежеланное.
  – Когда она, наконец, доела и слизнула жир с пальцев, он протянул руку и коснулся ее живота. "Два дара", прошептал он, "как ты вскоре поймешь. Два".
  – Откуда он знал? – удивилась Щепоть.
  – Знал что? – спросил Бреш Фластырь.
  – Что она была в тягости? Он знал и она знала, ведь новый голос звучал в ней, глубоко внутри. Так звенит льдинка в безветренную ночь.
  – А что потом? – спросил Крошка.
  – Еще миг, прошу. Пурса Эрундино, могу я сейчас сплести пару нитей для вашей истории?
  Она хмуро поглядела, обернувшись.
– Сейчас?
  – Да, госпожа. Сейчас.
  Она кивнула.
  – Братья были скоры на руку, и едва успела вздохнуть сердитая их сестра, как пал мертвым человек, который полюбил ее ночью. В душе ее порывистый ветер разметал пепел и прах, и она едва не падала, но внутри крошечный голосок – такой славный, такой новый – жалобно оплакивал отца, коего потерял столь жестоким образом...
  Крошка заревел и ринулся к Щепоти. Та отскочила.
  – Стой! – закричал я, и череда разъяренных рож обернулась. – Слыша тихий голосок, она обнаружила в душе ярость. И поклялась рассказать правду младенцу, если он родится на свет. Снова и снова будет она указывать острыми ногтями, тыча пальцами в проходящих братьев, твердя большеглазому сыну или дочке: "Вот! Вот один из убийц твоего отца! Вот один из твоих мерзких, жалких, подлых дядьев! Видишь их? Они старались защитить меня – так они заявляли – но не смогли, и что тогда они сотворили, дитя? Они убили твоего отца!" Нет, у одинокого ребенка не будет веселых дядьев, он не поедет, хохоча, в седле или на закорках, не будет сидеть с удочкой у лунки, не будет бороться с медведями и гонять палкой кабанов. Дитя узнает лишь злобу и ненависть дядьев, и душа его исказится, глубоко впитав желание убивать родню, уничтожать семью. Грядущее сулит кровь. Кровь!
  Все встали. Все смотрели на меня.
  – Она расскажет, – говорил я голосом, подобным скрежету острых камней по гальке. – Она... может рассказать. Если они будут травить ее. Девства уже нет. Им нечего защищать. Кроме, разве что... невинного дитяти. Но даже в этом случае – ей решать, что рассказать и когда. Теперь она главная, не они. Она стала – вот ослепительная, режущая истина, мгновенно завладевшая ее разумом – она стала свободной!
  И тут я замолк.
  Крошка раззявил пасть, глядя на меня и снова на Щепоть.
– Но ты сказала... Кляпп...
  – Я соврала, – отозвалась Щепоть, скрестив руки на груди. К счастью, она оказалась не совсем тупой, что я и подозревал.
  – Но тогда ты не...
  – Да, я не.
  – Значит, ты...
  – Точно.
  – Тот голосок...
  – Так и звучит.
  – И если ты расскажешь...
  – Если ты дашь мне жить как хочется – не расскажу.
  – Но...
  Ее глаза засверкали, она надвигалась на брата.
– Или расскажу всё. Истину! Семя ненависти – из него вырастет великое дерево смерти! Твоей смерти, Крошка! И твоей, Комар! И твоей, Блоха!
  Крошка отступил.
  Комар отступил.
  Блоха отскочил.
  – Все всё поняли? – крикнула Щепоть.
  Три безмолвных кивка.
  Она вихрем развернулась, послав мне взгляд, исполненный вечной благодарности или вечного презрения. Я не мог сказать, да и была ли нужда?
  Послала ли мне Пурса Эрундино улыбку удивления? Трудно сказать, она так быстро отвернулась...
  И мы продолжили путь. Апто чуть слышно хмыкнул.
– Первый удар дня был ошеломительно быстрым. Отлично сделано. Ах, отлично.
  "Первый. Да, но лишь первый".
  Голос сзади заставил нас обернуться.
– Смотрите! Я принесла голову Ниффи!
 
  ***
 
  Есть ловкость, порождаемая отчаянием; однако я, никогда не испытав отчаяния, ничего не знаю о таковой ловкости. Признаюсь в вопиющем невежестве и насчет проклятой стены, будто бы встающей меж творцом и вдохновением, и насчет пытки сомнений, от которой груды свитков летят в пламя. Стрела моих намерений отменно нацелена. Она поет, безошибочно ища цель, даже если цель лежит вне пределов взора, за приятно-округленными персиками холмов. Не верите мне? Тем хуже.
  Смею полагать, таковой изъян характера необычен, даже редок, достоин упорных размышлений. Но, честно говоря, мне плевать, и если приходится раздвигать плечом толпу скептиков, подозревающих и откровенно неверующих – берегитесь шипов на доспехах, ибо путь мой всегда прям и ему не удастся свернуть в сторону. Даже шагая за край обрыва, я пошлю вам последний многозначительный кивок. Так будет честно.
  Неужели я утверждаю, будто прожил жизнь без ошибок? Ах, просто вспомните начало рассказа, и ответ легко найдется. Ошибки засоряют землю, лежат спутанными сорняками в моем саду, дорогие друзья, жадно желая поймать ногу на каждом кривом повороте. И все же моя самоуверенность чиста, апломб же столь спесив, что нельзя не узреть мятущегося плаща за спиной, а уверенная походка высекает искры и сотрясает тропу. Неужели это можно назвать дрожащими шагами?
  Не уверены? Тогда услышьте, если решитесь, устрашающее завершение этой, самой правдивой из историй.
 
  ***
 
  – Не могу видеть, куда мы едем. Кто-то заставляет коня шагать задом наперед. Новый декрет. Где жрецы? Где эти сизогубые извращенцы, наяривающие на дудках под рясами – о, чтоб меня! Теперь я понял, что они задумали!
  Снова мы брели по Следу Треснутого Горшка, а где-то впереди ждал нас Великий Спуск к реке и парому. К закату дня, как заверил весьма взволновавшийся распорядитель. Конец кошмара – лихорадочная надежда так и горела в глазах Бреша Фластыря, и даже Апто Канавалиан шагал чуть бодрее.
  И все же жара терзала нас. Запасы воды почти кончились, куски Кляппа Роуда бунтовали в животах, грехи прочно уселись на плечи, терзая незримыми клыками и когтями. Поведение Опустеллы ничуть не способствовало облегчению: она вынимала пригоршни мозга из черепа Ниффи Гама и смачно чмокала, засовывая себе в рот.
  Тулгорд Мудрый, оглянувшись и уразумев сию подробность, сверкнул глазами на Крошку Певуна.
– Ради Священных Курганов! Сделай что-нибудь, или придется мне.
  – Нет. Она наползает на меня. Так, Блоха?
  – Так.
  – Комар?
  – Она...
  – Прекратить!
  Трое братьев захохотали, как и Щепоть, отчего я ощутил в душе сгусток беспокойства – особенно от того, как она ныне шагала, смело, враскачку на манер всех полных женщин, голова поднята, черные волосы вьются, словно призрачные змеи, пробующие воздух блестящими язычками. Ах, вздрогнул я, она поистине верит, будто понесла. Все симптомы.
  Однако, как скажет любая мать, беременность и свобода принадлежат разным мирам, и первая склонна кровожадно поглощать последнюю. Впрочем, я не мать, и я вовсе не пытался избавить Щепоть от утешительных заблуждений. Ну разве не предусмотрительно с моей стороны?
  – Смотрите! Я Ниффи Гам, знаменитый поэт! – Опустелла засунула кулак в голову и шевелила челюстью, так что лязгали зубы. – Я говорю поэтично! Все время! И у меня новый стих для всех. Хотите услышать? "Отложим Яйца". Ха, ха, поняли? Стихи о яйцах! Я знаменит и все такое, и мои мозги на вкус как сыр!
  – Прекрати, – угрожающе зарычал Тулгорд, хватаясь рукой за меч.
  – Я нашел следы, – крикнул шагавший впереди Стек Маринд. Он низко свесился в седле и рассматривал почву. – Следы повозок. Тяжелых.
  Тулгорд подъехал к нему.
– Давние?
  – Им меньше дня.
  – Мы поймаем их у парома! Наконец-то!
  – Могут быть чьи угодно повозки, – вопросительным тоном сказал Апто Канавалиан, заслужив злобные взгляды Тулгорда и братьев Певунов. – Я, я о том, – заикнулся он, – может, там и нет Негемотов? Просто еще один караван паломников...
  – Ага, – согласился Маринд. – Следует это держать в уме. К тому же мы выдохлись. Выдохлись. Нужно нагонять, но не особенно быстро. – Он ткнул арбалетом в сторону Сардика Тю. – Ты, расскажи о пароме. Как часто он причаливает? Как долго переправляется?
  Распорядитель поскреб тощий подбородок.
– Раз в день, обычно на закате. Видите ли, тогда течение помогает, и в Фаррог можно попасть на заре.
  – На закате? – Глазки Стека Маринда сузились еще сильнее. – Сумеем, Тю?
  – Скорым шагом и без остановок на обед... да, лесничий, я бы сказал, это возможно.
  Воздух буквально заискрился от злых улыбок Крошки, Комара, Блохи и Тулгорда.
  – Что там такое? – спросил Арпо Снисходительный, пиная лошадь, что повернуться ко всем лицом. – Мы на кого-то охотимся? Кто он, демон? Презираю демонов. Если поймаем, я порублю его на куски. На куски. Объявление! Гильдия Демонов отныне распускается за злоумышления! Эй, кто поджег город? Спасайся! У храма нет ни одного окна? Ничего не вижу сквозь треклятый дым – эй, убейте жреца. Меня это всегда веселит. Хо, а это кто?
  – Твой пенис, – отозвался Апто Канавалиан. – Прежде чем кто-нибудь спросит, нет, я не питаю нездорового интереса к этому слову.
  – А для чего он? О, вспомнил. Как мило.
  – Мы ловим не демона, – сказал Тулгорд Мудрый, выпрямляясь и принимая рыцарственную позу. – Некромантов худшего сорта. Злых, готовых убивать. Мы поклялись именем божества: они должны умереть.
  Арпо моргнул, отводя взор от мелькающей десницы.
– Некроманты? О, эти. Жалкие дилетанты, не знают настоящего дела. Что ж, буду рад истребить их. Фаррог? Как-то я жил в городе Фан'аррогал. Интересно, связаны ли они? У речного устья? Полный демонов? О, видите? Новая строительная программа. Фонтаны!
  Будь покойны, я утаю его дальнейшие комментарии относительно публичных работ.
  Тулгорд не мог отвести взгляда от Арпо, что вполне понятно. Наконец он развернул коня.
– Веди, Маринд. Хочу, чтобы все кончилось.
  Мастер Маст подал голос с облучка:
– Фан"аррогал, говорите?
  Арпо утер руку о голую грудь.
– Мой город. До явления демонов, когда я пресытился. – Он хмуро прищурился. – Думаю.
  – После ночи резни, когда от города остались дымящиеся руины, – сказал мастер Маст, и глаза его превратились в щелки, дым повалил из трубки.
– Или так говорят сказания. Фаррог восстал из пепла.
  – Боги подлые! – прошептал Сардик Тю, выпучившись на Арпо. – Ты Безразличный Бог! Ты наконец вернулся к нам!
  Бреш Фластырь фыркнул.
– Он человек с треснутой черепушкой. Смотрите, из нее течет!
  – Лучше не видеть, – сказал Апто, быстро отставая от Негемотанаев.
  Я глядел на мастера Маста.
– Фан"аррогал? Это название появляется лишь в самых темных преданиях...
  Густые брови поднялись.
– Неужели? Ну, наверное, я где-то это слышал.
  – Как свойственно слугам, – кивнул я.
  Крякнув, мастер Маст дернул поводья, мулы рванулись вперед я отошел в сторону и на миг оказался один, ибо остальные поспешили вослед Негемотанаям.
  Хм, почти один.
– Я Ниффи Гам и я сделаю все, что она повелит! Клац-клац.
  Ах, ну разве не мечта поклонницы?
 
  ***
 
  – Убьем время, хоть ненадолго, – приказал Крошка Певун, едва я догнал всех.
  – Слезы ее полились на меха, когда, приласкав в последний раз, фенн покинул хижину. Серый рассвет словно насмехался над красками мира, и она сидела, недвижная, среди лишенного жизни пейзажа, и лишь ветер слабо стонал снаружи. Она ожидала услышать скрип полозьев по снегу, но звуков не было. Теперь она вслушивалась, ожидая услышать злобный лай собак, скрип обернутых в шкуры ног, треск ледяной плиты, что снимают с ямы. Ждала криков восторга, когда народ найдет оставленную фенном тушу.
  Она вслушивалась, желая слышать звуки дня вчерашнего и дней до него, всех дней, что помнила. Звуки детства. Но она уже не была ребенком. Он пропал, оставив пустую пещеру ее души. Он принес темные слова и яркие дары, как свойственно чужакам и нежданным гостям. Но слышала она... лишь тишину.
  – Злая сказка, – заметил Стек Маринд. – Лучше бы ты оставил ее умирать вместе с Кляппом.
  – От меня требовали иного, – сказал я человеку, шагавшему чуть впереди. – Так или иначе, вы знаете, что конец близок. Итак, он встала, тяжелая и невесомая, промерзшая и почти пылающая, закуталась в шубу и вышла к свету зари.
  Мертвые псы валялись на залитом кровью снегу, шеи свернуты. Слева от хижины вождя костер умирал, заваленный костями и пеплом. Трупы любимых родичей успели окоченеть в позах жестокой резни, за зловещим очагом, а ближе валялись разрубленные останки трех детей.
  Сани с молчаливым грузом стояли там, где он бросил их, хотя шкура была сорвана, явив почерневший остов другого фенна. С раной от меча.
  Жалобный вопль пробился сквозь ее онемение. Женщина побрела, шатаясь, к саням, увидев лицо фена, он был много моложе, нежели пришедший к ним до него. Однако трудно бывает определить возраст тартено тоблакаев. Тут она вспомнила рассказ гостя, про битву у ледника, и наконец поняла...
  – Что? – встрял Комар. – Что поняла? Ради Худа, Бликер, объясни!
  – Тот герой, кто выигрывает битву со злобным врагом, – сказал я, не тая горя. – Такие сказки утешают нас. Увы, в моей истории нет утешения. Как ни сердись, иногда герои умирают. Проигрывают. Иногда последним остается стоять враг, изменник, убийца родичей. Иногда, дорогой Комар, утешения нет. Совсем нет.
  Апто Канавалиан устремил на меня почти судебный взор.
– И в чем, – голос его был груб от ярости, – мораль сей истории, Бликер?
  – Мораль? Возможно, ее нет. Возможно, история создавалась с иной целью.
  – То есть?
  Пурса Эрундино ответила самым холодным тоном:
– Предостережение.
  – Предостережение?
  – Где сокрыта величайшая угроза? В том, кого вы сами пригласили в свой лагерь. Эвас Дидион Бликер, вы должны были бросить рассказ на полпути... боги, о чем думал Кляпп Роуд?!
  – Только эту он знал наизусть! – рявкнул Бреш, развернувшись ко мне. – А ты! Ты знаешь их много! Мог бы сплести иную! Вместо того... вместо...
  – Он хотел осквернить наши сердца, – сказала Пурса. – Я говорила, что буду ждать. Некое время. Боюсь, ваше время истекло.
  – Странствие не окончено, госпожа Эрундино. Если вы будете крепко держаться уговора, обещаю взаимность со своей стороны.
  – Воображаете, что я остаюсь убежденной в вашем мастерстве?
  Я встретил ее взгляд, приоткрыв шкатулку тайн – едва-едва – достаточно, чтобы побелело ее лицо. И сказал:
– Давно пора было убедиться, миледи.
 
  ***
 
  Смертный Меч Тулгорд Мудрый препоясался для битвы. Сжимая оружие железными руками, он ослеплял всех жемчужным сиянием доспехов. Глаза превратились в острия стрел, пляшущих на туго натянутых тетивах праведного предвкушения. Борода топорщилась, подобно иглам разъяренного ежа. Усыпавшие нос вены лопнули, покрыв кожу багровыми синяками. Зубы скрежетали при каждом раздувании ноздрей, странный запах несся по его следу.
  Братья Певуны шагали стеной щитов в три человека шириной, внезапно ощетинившись алебардами, секирами, двуручными и даже триручными мечами. Одевший медвежью шкуру Крошка возвышался в центре, Комар  в шкуре из моржа двигался слева, а Блоха в такой же шкур был справа. Так возник звериный вал, требующий хорошей ванны. Щепоть шествовала на шаг позади, величественная как королева на сносях, неуязвимая к сплетням простецов (ах, они просто завидуют).
  Стек Маринд так и ехал во главе всех, взведя арбалет. В двух тысячах шагов впереди тракт поднимался к неровному гребню, за коим виднелось лишь пустое небо. Угрожающе близкий горизонт обрамляли многочисленные кривые, покосившиеся шесты; потрепанные ветром штандарты лениво хлопали, походя на крылья распятых птиц. Каждые десять сердцебиений Стек оборачивался в седле, глядя на братьев Певунов, пехоту, задающую скорость всему мстительному воинству. Он скрипел зубами, гневаясь на их медлительность.
  Бурса Эрундино, с лицом испуганным и напряженным, бросала в мою сторону задумчивые взгляды, как и Сардик Тю, и даже Апто Канавалиан. Однако я хранил молчание. Да, я чувствовал, как трепещут и готовы порваться связи меж Негемотанаями. Но ни Тулгорд, ни Стек не были столь глупы, чтобы отойти от братьев Певунов в самом начале битвы: по всем расчетам, Бошелен и Корбал Брош были смертельно опасны на путях и колдовства, и тяжкого железа. Если хоть малая доля россказней, услышанных нами в паломничестве, была верна, некроманты оставили следы опустошения на половине ведомого мира, и целые армии бессильно пускали пену, щелкая зубами и не находя их пяток.
  Нет, братья Певуны, могучие и злобные, будут просто необходимы. А что насчет Арпо Снисходительного? Как же, он стал вместилищем ужасного бога, успевшего обещать помощь.
  И все же напряжение буквально висело в воздухе.
  – Боги, – прошептал Бреш Фластырь, вцепившись ногтями в волосы, – пусть они их настигнут! Я не могу вынести этого!
  Я безмятежно поглядел в мощную мохнатую спину Крошки.
– Возможно, враг ближе, чем нам кажется. – Я сказал это громко, но не был уверен, что голос мой донесется до стены щитов. – Подумайте, какие тайны унес с собой Кляпп? Разве он не выбрал свою историю весьма тщательно и обдумано?
  Арпо нахмурился:
– Я не...
  Крошка Певун резко обернулся, оружие дрогнуло в руках.
– Ты! Бликер!
  – Госпожа Эрундино, – сказал я, вечно невозмутимый, – моя история продолжается. Мой дар вам, мой посул искупления в сем злом и ужасном мире.
  Тулгорд рявкнул что-то Стеку, тот рванул удила и развернулся. Весь отряд застыл. Мастер Маст сердито крякнул, натягивая вожжи.
  Арпо озирался.
– Снова дождь? Кошачьи зенки, ненавижу дождь!
  – Скрипя зубами и сжимая челюсти, – начал я, не сводя глаз с Пурсы, – не отчаялись ли мы, видя пороки и несовершенства нашей чудной цивилизации? Не терзает ли нас видимая повсюду несправедливость? Злодеи уходят безнаказанными. Продажные прячутся в тени, и мы слышим лишь эхо наглого смеха. Убийцы ходят по улицам. Негодяи собираются в стаи, копят богатства, покупают всё и вся. Легионы чинуш с чернильными языками крадут у вас столь необходимые деньги, пока их сокрытые хозяева расширяют пределы кладовых. Ростовщики катаются в грязных богатствах, отнимая у нищих последнее. Правосудие? Как можно верить в правосудие, если оно кровоточит и пресмыкается, на ваших глазах примеряя тысячи масок? А без правосудия откуда взяться воздаянию?
  Нас секут и гонят, заставив отвернуться от самой идеи возмездия, и если мы возвышаем голоса в протесте, ах, наши головы отсекают и напяливают на пики, угрожая всем остальным."Стоять строем, жалкие мерзавцы, или плохо кончите!"
  Теперь я привлек внимание всех, даже Ниффи. Я воздел руки, обуянный священным гневом.
– Просить ли правосудия у богов? – Я указал на Арпо Снисходительного. – Давайте, начинайте! Один из них среди нас! Но осторожнее! Правосудие режет метко, и просьба может рассечь вас самих на обратном замахе! – Я снова глядел на Пурсу Эрундино. – Вы верите в справедливость, миледи?
  Она молча качала головой.
  – Потому что видели! Своими глазами!
  – Да, – шепнула она. – Я видела.
  Я содрогнулся, сражаясь с дурными помыслами.
– Зло скрывается. Иногда прямо перед вами. Я слышу... слышу нечто. Оно близко, ох, как близко. Госпожа, вернемся к истории. Она едет в компании пилигримов и убийц, но путь длится, страдания растут, и она начинает терять способность различать – даже в своей собственной душе. Кто пилигрим, а кто убийца? Имена слились в кровавой пародии, и может ли она оставаться слепой? Может ли кто-то вокруг?
  Итак, страшная пропасть все ближе и мир, похоже, поглощен мрачной путаницей. Убийцы, да, со всех сторон. С наглыми лицами. С лицами скрытными. Маски скрывают одно бескровное лицо, не так ли? Где же враг? Где? Где-то впереди, за окоемом? Или гораздо ближе. О чем я твержу? О да. Будьте бдительны с теми, кого зовете в свои ряды. Я кое-что слышу. Что же? Смех? Похоже...
  Заревев, Крошка Певун раздвинул всех плечами, топая к карете.
– Всем молчать! – Он приложил ухо в решетке окна. – Слышу... дыхание.
  – Да, – взглянул вниз мастер Маст. – Она дышит.
  – Нет! Это... это...
  – Убирайтесь, сир, – пророкотал мастер Маст, пятнистые зубы сжались на глиняном мундштуке. – Я предупреждаю. Прочь... немедля!
  – Старушка, да? – Крошка оскалился на возчика. – Жрет достаточно, чтобы посрамить треклятого волка!
  – Ее аппетит не ваше дело...
  Стек ударил шпорами, приближаясь.
– Бликер...
  – Клянусь своим кровавым алтарем! – крикнул Арпо. – Только сейчас заметил!
  Тулгорд поднял меч и закрутил головой.
– Что? Ты только что...
  Трубка треснула в зубах мастера Маста, он сузил глаза, глядя на Здраворыцаря.
– Пусть прошлое спит, склонен я сказать. Глубоко в мягкой земле. И...
  – Я знаю тебя! – зарычал Арпо и бросился на мастера Маста.
  Что-то взорвалось, окружив возчика пламенем. Вытянув руку, Арпо угодил в рычащий круговорот. Мулы заревели и зашагали.
  Крошка вспрыгнул на бок кареты, молотя в дверь. Через миг к нему присоединились Комар и Блоха, карабкаясь подобно диким обезьянам. На месте мастера Маста оказался демон, чудовищный, схватившийся в смертном бою с Арпо, и языки пламени лизали обоих.
  Карета катилась, мулы изнемогали в ярмах.
  Все разбежались с пути.
  Тулгорд Мудрый сражался с бесноватым конем, животное пыталось увернуться от мулов, лошади Арпо и повозки – и при этом столкнулось с косматой кобылицей Стека. Арбалет звякнул, болт угодил в круп Тулгордова скакуна. Зверь с визгом прянул, толкая кобылу Стека, та упала, с треском сломав ногу лесничего. Тулгорд упустил поводья и опасно трясся в седле, пока конь скакал рядом с каретой.
  Пламя разгоралось, объяв уже половину бешено катящейся, грохочущей фуры.
  Скакун Тулгорда резко повернул, выбросив Меча из седла, и он упал, угодив под колесо. Зловеще затрещала резная эмаль доспеха, второе колесо довершило дело, захватив прочный пояс с оружием; рыцаря потащило вслед за повозкой. Вся эта масса грохотала, объятая огнем, мчась прямиком к началу Великого Спуска.
  Стек Маринд жалобно вопил. Его лошадь встала и бездумно побежала вослед карете и коню Тулгорда. Щепоть завыла и помчалась за ними, волосы вились по ветру, окружив голову черным ореолом.
  Мы онемело шагали следом, шатаясь и спотыкаясь.
  Никто не мог пропустить тот миг, когда безумная повозка с братьями Певунами и Арпо Снисходительным перевалила гребень и скрылась из вида. Это мгновение выжжено в моей памяти с беспощадной яркостью. Затем это же сделали лошади. Сквозь клубы дыма и пыли видели, как Щепоть Певунья догнала их, чуть не упала, тормозя, и крик ее был столь страшен, что голова Ниффи покатилась в сторону, ибо Опустелла зажала руками гниющие уши. Щепоть перебежала гребень и мы больше не видели ее.
 
  ***
 
  Бывают в жизни ситуации, когда невозможно связное мышление. Когда сами слова пропадают и ничто не бросает вызов схваченному судорогой горлу, и каждый вздох превращается в пытку, руки и ноги движутся сами по себе, как у расслабленного пьяницы, и немота становится общим онемением. Мир же по сторонам видится мучительно острым. Подробности секут и режут глаза. Ослепительная простота всех этих камней и сухой травы и сучков, разбросанных у тракта словно серые кости – все это бьет по глазам бронированными кулаками. Да, бывают мгновения, когда вас атакуют со всех сторон.
  Такой взгляд был у Апто Канавалиана. И у Пурсы Эрундино, и даже у Бреша Фластыря (если не считать маниакальной радости неизбежного спасения). Липкие руки Сардика Тю прижались к липким губам, глаза блестели. Он первым помчался к гребню перевала.
  Мы прибежали туда же поглядели вниз.
  Карета весьма плохо пережила спуск – разбитые части ее валялись, объятые пламенем, в трех сотнях шагов от нас, на каменистом, опасном тракте. Мелкие куски лежали там и тут, ближе, над ними клубился дымок. Удивительно, но мулы смогли вырваться из упряжи и купались в бурных струях реки, что широко простерлась от скопища хижин и каменного причала паромной переправы. Чуть глубже болтались головы трех лошадей.
  Демона и тела Арпо Снисходительного не было нигде; однако мы увидели Блоху, лежавшего среди валунов на грязном берегу, а кровавая туша Комара лежала лицом вниз чуть выше по тракту. Крошка Певун тоже пропал, возможно, оставшись в груде горящих обломков. Вероятно, та же участь постигла Тулгорда, ибо его также не было видно нигде.
  Щепоть, спотыкаясь и скользя, почти спустилась к Комару.
  А паром?
  Не менее чем в сорока саженях по реке, огромная плоская штука, на которой стояли четыре коня и высокая карета, черная, вся в резьбе, словно похоронные дроги. На носу баржи виднелись фигуры людей.
 
  Сардик Тю, наш почтеннейший распорядитель, во все глаза всматривался в горящую повозку. Он облизал губы.
– Она... она мертва?
  – Мертва? – сказал я. – О да, воистину.
  – Уверены?
  Я кивнул.
  Он вытер лицо и сунул дрожащую руку в одежду, достав приятно звякавший шелковый кошель. Опустил солидный вес на мою ладонь.
  Я благодарно склонил голову, скрыл плату в кармане и сделал полудюжину шагов, вновь глядя на далекий паром.
  Позади начался разговор.
  – Боги подлые! – шипел Апто Канавалиан. – Данток... старушка...
  – Злобная тварь, хотели вы сказать, – рыкнул Сардик. – Мои родственники попали в финансовые затруднения. Не успел я принять долги, жадная сука нанесла удар. Видите ли, она хотела дочь. Продать в грязный бордель невинное дитя! Сладкую...
  – Довольно! – велел я, поворачиваясь. – Ваши резоны пусть остаются вашими, господин. Вы уже сказали больше, чем я желал бы услышать. – Затем я смягчил выражение глаз, смотря на бледную, трепетную Пурсу Эрундино. – Лишь немногие, леди, смеют верить в правосудие. Спросите распорядителя, если желаете услышать много грустных вещей. Но я тот, кто есть, не более и не менее. Я сплю ночами? Безмятежно, моя госпожа. Да, я многое читаю в вашем взоре. Ждет ли меня возмездие? Не думаю, хотя кто сможет сказать наверняка. Если вы можете найти хоть немного мягкости, глядя на себя, уделите ее и стоящему пред вами. Если же вы до сих пор не нашли в себе ничего, стоящего уважения... тогда я готов служить вам и дальше.
  Не сразу она покачала головой. И только.
  Подошла Опустелла.
– У кого голова Ниффи? Я ее потеряла. Эй, кто-нибудь!
 
  "Верите ли вы, что искусство имеет значение для реального мира?
  – Вот это поистине трудный вопрос. Прежде всего – чье искусство?
  Я лишь пожал плечами.
– Прошу, не спрашивайте".
 
  Ножи, удавки, яд, как пошло. О, за долгую и полную событий карьеру я пользовался всем этим, но скажу вам: нет ничего слаще убийства словом, и сладость остается свежей все эти годы, как в тот день, на пыльном перевале, в конце Следа Треснутого Горшка.
  Получил ли я награду от Пурсы? Что ж, в ночь суматошного празднества по поводу вручения Брешу мантии Величайшего Творца Столетия (что за яркая, молодая звезда!), она нашла меня на частном острове среди веселых людских потоков, и мы говорили на удивление долго, а затем...
  Милые мои, я все же скромен и не стану распространяться.
 
  Некое время спустя (через месяцы? годы?) мне довелось повстречать зловещих Негемотов, неуловимую добычу тысяч каменноглазых ловцов, и между немногими кубками вина мы обсудили несколько тем, осторожно касаясь краев и сдувая пыль, знакомясь. Но и не будь той интригующей ночи, вам стоит понять: ни один истинный поэт не оставит историю трагически недоплетенной. Сплести подобающий конец необходимо, не так ли? Если не чисто сплести, то хотя бы прижечь, и сунуть кончик пальца во влажный рот, чтобы смягчить боль.
  Итак, пока заря тревожит сонных птиц роскошного сада, вдовы шевелятся в гнездах, а мошки прячутся под листочки, позвольте мне полететь в прошлое, ради еще одной истории. Уверяю, милосердно краткой.
  Вот она.
 
  ***
 
  – Истинная мера самоубийственной спешки цивилизаций, – сказал Бошелен, – в том, что даже жалкая задержка на... сколько там? Один день? Два? Всего два дня, мастер Риз, оказываются невыносимыми для беспомощных рабов, и смерть мнится меньшим злом.
  Он указал рукой в перчатке на пыльное облако, что обозначилось на дальнем берегу.
  Эмансипор Риз запыхтел трубкой и потряс головой.
– Неужели они не видят, хозяин? Вот чего не пойму. Мы здесь, и паромщик вряд ли готов повернуть назад. Верно? Они не успели, вот и всё. Я озадачен, господин.
  Бошелен погладил бороду.
– Вы до сих пор удивляетесь одолевающей меня потребности, скажем так, умерить пороки цивилизации, как подобает самым вменяемым ее членам? Всего лишь. – Он надолго замолчал, потом прокашлялся. – Корбал Брош рассказывает, что город, который мы узрим на рассвете, стонет под гнетом некоего безразличного бога. Полагаю, над этим стоит подумать.
  – О? Хорошо, хозяин, – сказал Эмансипор, перегибаясь через поручень. – Безразличный бог лучше, чем наоборот.
  – Не соглашусь. Бог, выбирающий равнодушие к поклонникам, мастер Риз, кажется мне вероломно отринувшим лучшее из соглашений. Потому мы с Корбалом решили, что жизнь его обречена.
  Эмансипор выкашлял облачко дыма.
  – Мастер Риз?
  – Простите! – пропыхтел лакей. – Мне подумалось, будто вы хотите убить бога!
  – Именно так, мастер Риз. Благие небеса, в этой дряни недостатка не предвидится. Не так ли? Теперь вам лучше отдохнуть. Город ждет звука наших шагов на заре, и даже забывчивый бог не изменит наших намерений.
  Им простительно было не расслышать бормотания из-под черного капюшона паромщика, что налег на кормовое весло – одна рука сражается с течением, вторая засунута в штаны.
– Вы так думаете...