Райцентр

Алексей Александрович Максимов
     С позднего утра они ходили по городку, по центральным улицам, которых, по сути, было две: главная – Ленина – и поперечная ей, которая пока так и оставалась Поперечной. Ходили с тех пор, как он встречал её с поезда, до которого не дошёл, а столкнулся с ней уже на выходе с Ленина на площадь. Постояли, вбирая друг друга глазами, и одновременно повернулись и пошли рядом. Он был длинный и узкоплечий, с белыми полосами незагорелой кожи вокруг русого ёжика молоденькой бугристой головы, в чистой форме с кубиками в алых петлицах, по одному кубарю под знаком связиста, химерой Меркурия и Юпитера.
     Её голова с короткими волнистыми волосами на боковой пробор была едва выше его плеча; юбка коричневой шести и прямоплечий пиджак в тон выглядели неуместно в разгар солнечного июньского дня на широкой улице южного местечка. Может быть поэтому её спутник старался не торопиться, примеряя свой шаг, иногда чуть касаясь локтя локтем. Разговор их был также неспешен, словно привычно продолжая какой-то уже бывший раньше, провисая на переходе перекрёстков, перекладывании её сумки из руки в руку, вытряхивания камешка из пыльного тупоносого ботиночка.
     – Сколько тут построили с прошлого раза! Тем летом я чуть ногу не свернула, идя от вокзала, а сейчас и улицы в порядке, и дома поднялись.
     – Ну, это только в центре, на Ленина да двух улицах по сторонам. Начали, понятно, с центральной площади, обустроили райком и горсовет, но и они пока в одном здании. Дом культуры рядом, за него не брались. По окраинам народ сам пытается починиться, но людей мало, сильных работников ещё меньше, достать материал – проблема. После войны шесть лет почти ничего не происходило, только как сделались райцентром – тронулось. Поперечную тоже заканчивают отстраивать, потому что будет Жданова: через месяц объявили торжественный митинг. Тогда же откроют сквер и братскую могилу на нём, в дальнем конце. Помнишь, где в том году был обелиск?
     – Помню.
     – Только опять всё переврут.
     – Как это – переврут?
     – Да имена, звания… мой Федотов там лежит, а на доске – «Федоров», Симаков почему-то без инициалов, а он БГ, Борис Григорьевич … трудно было найти, что ли, ведь и медальон, и книжка целы остались. Представь: захочет кто из федотовских родных искать могилу – а её нет, по сути, и якобы похоронен старший сержант Федоров. Зато Жданов с целой собственной улицей – ого-го, шум на весь район!
     – Ты что! Тише! Разве можно? – она остановилась и завертела головой, но редкие прохожие не оглядывались.
     – Что особенного? Спас Ленинград – пошёл вверх. И вообще прославился.
     – Прекрати!
     – Да кто нас услышит? Ладно, пусть увековечивают, не жалко, со святыми упокой. А как там сейчас, в Москве?
     – Очень всё изменилось, сплошная стройка…
     – Я в смысле – что у вас дома?
     – Работаю. Я тебе в прошлом году говорила, что закончила, чуть-чуть до отличия не хватило. Вот теперь, можно сказать, продолжаю династию: я технолог, мама там же, теперь уже ведущий специалист, её в партком выбрали, а вот папа…
     – Опять болеет?
     – По сути, уволили. Целая история.
     – Рассказывай, время есть.
     – Ну как же: два сына. Не помню, рассказывала ли в прошлый раз, Димка так и остался числиться без вести с первой осени, с сорок первого, но это было полбеды. О Славе пришло в сорок четвёртом.
     – Да, ты говорила.
     – И тут отца подкосило: сначала с сердцем месяц лежал, потом как-то стал справляться, на него очень надеялись в бухгалтерии. И ещё года три-четыре было всё ничего, и Славина память как-то немного стала полегче, но вот это «без вести» его не отпускало. Всем всё было ясно, но какая-то крошечная надежда, не надежда, конечно, мечта о чуде… Мне кажется, повлияло, что вокруг возвращались и возвращались. Не все, ясно, но… но каждая чужая демобилизация – как удар. Панинский сын вернулся в сорок шестом из тылового госпиталя, больше года лечился в Челябинске, одну ногу отняли, вторая скрюченная, ходит – гребёт костылями… так папа даже не пошёл здороваться, хотя – соседи. На завод несколько парней вернулись – его опять каждый раз по живому резало. Два сына, оба…
     – Понятно. И что, пить стал?
     – Почему пить?
     – Прости, что спросил, популярное явление стало, я тут насмотрелся. Кажется, до войны такого не было.
     – Нет, он не пил никогда вообще, что, не помнишь? С ним ещё чудней началось: стал словно куда-то улетать. То есть сотрудники нам говорили: сидит, работает, а потом раз! – и словно нет его, смотрит куда-то, иногда подолгу, пока не позовут. Самое страшное – пошли ошибки, это в бухгалтерии ошибки, вообрази! Дальше ещё хуже, главбух, как она маме сказала по секрету, встала перед дилеммой – психушка или, страшно сказать, саботаж.
     – Опять у вас вредительство ищут?
     – Нет, главбух – нормальная тётка, но если проверки – это ж ужас? Она же первая будет отвечать, а там по цепочке потянут до самого верха завода и ка-бэ. Мы с мамой думали-думали, ходили советоваться с тётей Шурой, она хоть хирург, но должна понимать в таких … в общем, медицинских проблемах. Потом маме удалось всё решить через Фриша, это зав медсанчастью. Он папу положил к себе, поставил ему нервное истощение, сердце и ещё полстраницы диагнозов, потом в санаторий на месяц, дальше папа выходил на работу ненадолго, после повторно к Фришу госпитализация с ухудшением, очень долгая госпитализация. Дальше опять санаторий, комиссии, дали инвалидность. Это конечно, слёзы, а не пенсия, но мы с мамой хорошо работаем, даже при займах получается хорошо – всё же завод. С папой тогда удачно успели, потому что буквально через пару месяцев Фриша взяли – участвовал в заговоре, представляешь, это в семьдесят лет почти. Мы уже испугались: начнут таскать пациентов, особенно таких, что помногу общались. Но обошлось как-то. Так что папа уже полгода дома. Спасибо, хоть ходит по комнате, иногда в магазин. Но похудел очень, кормим почти насильно…
     – Ты не голодная? Не устала?
     – Нет, совсем нет. А ты?
     – Я? Ну, скажешь!
     – Ой…
     – Послушай … только заранее прости мой вопрос…
     – Кажется, я его знаю, твой этот вопрос. Не надо.
     – Я говорю: прости.
     – Нет, хорошо, давай я скажу. Всё очень просто. Всё как было. Никого, ничего. Знаешь, с этим плохо даже у самых-самых девчонок. Парней буквально не стало, чуть не урод, не пьянь – нарасхват… да хоть и пьёт, женщины на это сейчас не обращают внимания… Простая арифметика: из двух наших десятых сколько ушло ребят? А пришли четверо. Может, кто-то после войны остался в другом городе, но всё равно … Так что, вот такое положение. Из моих одноклассниц, с кем общаюсь, замужем только трое плюс две молодые вдовы. И потом, мне кажется … я не знаю, как это объяснить, это чувство: что-то случится, если я… чтобы ты…
     – Та-ак, – перебивая, протянул он. – Вот опять сюда пришли, будто нет места получше.
     Они стояли на широком перекрёстке. Белёсые вихри гоняли пыль в неглубоких засохших колеях. Бесцветное солнце начало клониться к реке.
     – Я помню, ты тогда, в первый раз, сказал. – Она начала озираться, хотя уже видела это место: четыре двухэтажных угловых дома, обрубок деревянного столба на одном углу и в шаге от него – новый фонарный столб с болтающейся наверху жестяной перевёрнутой тарелкой, с проводами, но без лампы. Она повернулась к спутнику, но тут на неё налетел плотный гражданин в соломенной панаме и с дерматиновым портфелем. Гражданин крякнул, зло обернулся, но, увидев молодую женщину, чертыхнулся тихонько и побежал дальше.
     – Вот так они ходят, никто ничего не знает, не помнит, а тут каждый метр…
     – Тяжело вспоминать? Часто думаешь?
     – У меня не воспоминание. Никогда, ни в коем случае. Это надо называть по-другому, не знаю как. Я то утро проживаю … снова могу прожить каждой секундой, каждым своим шагом, с начала до конца. Не думай, что говорить об этом как-то особенно тяжело. Я-то ладно, а вот как получилось, что столько парней погибло за считанные минуты, по какой глупости, по чьей – вот это мучает… Тогда, на войне, уже загрубели, десяток-другой-третий смертей плюсовались к множеству, а сейчас… Сто раз прокручивал в голове, и ничего хорошего не придумал.
     Не представляешь, насколько чудесно складывалось: мы дошли до реки, и два батальона полка ночью проскочили за неё. Немцы драпали шустро, и наши хорошо зацепились на западном берегу, так хорошо, что за сутки ещё отодвинули линию на километр и навели понтоны. Всем понятно, что полк вылетел вперёд, можно аккуратно дожидаться соседей по флангам и подтянуть тыл, а не лезть на рожон, иначе с нами могло быть то, что с теми немцами – отрезали бы с боков и привет, пропадай в котле, снова-здорово сорок первый год. Значит, на пригорке городок, внизу река, за ней плацдарм, прикрытый нашей батареей сверху – не позиция, а мечта. Немцев с фронта особо не ждали –  не готовы они были наверняка после нашего пинка. Какие-то их части оставались по перелескам и в деревнях мелкими группами. Комполка – я же как рота связи всё знаю – думал о попытке их выхода с тыла. Он закрепил полк, организовал фланги, и всё так грамотно, с усиленными патрулями, даже истребительные группы выслал, устроил, чтобы закрыть проходы к северу и югу. Поэтому мимо городка-то выходить было буквально самоубийством.
     Но немцы эту местность знали наизусть и – вот суки … извини, грамотные, на самом деле, гады, купили нас ни за грош! Представь: вот эта улица идёт через город и вниз к реке, тут почти в центре штаб с охраной, мы, то есть связь, при штабе, и через сад ещё один более-менее целый дом – медпункт, ещё около роты по окраинам, артиллерия с этого берега закрывает переправу. Я с телефонистом, с Симаковым, заступил на дежурство при штабе, за полночь всё стало так тихо и скучно, помначштаб-один, хоть на дежурстве, завалился спать, Симаков тихонько покуривает в кулак, письмецо кропает  домой. Я сижу перед керосинкой, глаза закрываются, носом стол пробиваю… и вот в начале пятого, по первому проблеску света, на улице звук, ещё не шум, а словно тихое рычание вдалеке. Потом – ближе. Первое, что подумал – решили танковую часть подтянуть, например, на случай наступления через наш плацдарм. Затемно подтянуть, по дворам раскидать и замаскировать – милое дело.
     Но сижу и слушаю – и этот мотор мне очень не нравится, не наш звук, только сквозь сон совсем туго соображаю … а через буквально минуту – выстрелы, очередь, потом граната, вторая, и близко совсем, рядом, прямо на улице. Тут танк перегазовал так громко, что чую – до него метров тридцать, может, даже меньше! Наш штаб – обычная изба, в одной стене дыра, заваленная щитом от ворот, да ещё между нами и улицей – яблоневый сад, деревья частью стоят, несколько повалено, нас сходу не видать. Штабные выскочили, у одного трофейный шмайссер, у остальных пистолеты, но не на улицу: бегом в сады на задах, думаю – всё, слиняли, но сразу несутся назад: встретили бойцов из комендантского взвода. Стали выдвигаться к улице, а там картина, как на параде: впереди идёт «тройка», танк такой с коротким стволом – как нарочно для городского боя. На броне офицер, с ним радист: над ним болтается «метла» … антенна, то есть. Следом в две цепи, грамотно, по одной с каждой стороны улицы, примеряясь к заборам, где остались, бежит пехота, но бежит не торопясь, чтоб не выдыхаться. Если нет по ним огня или движения рядом – даже не смотрят, спешат к реке, к понтонам. Всего, со страху показалось, не меньше полной пехотной роты. Плюс танк, я же сказал. Много домов по Ленина разбито, лежат кучами брёвен и досок. Пару раз, за ними укрывшись, кто-то открывал огонь, может, пулемёт подтащили или с автомата, но туда сразу танк бац! – и глушит с одного выстрела. Так они рвутся насквозь, через городок, по самому короткому и, как оказывается, простому пути. Наши вдалеке бегают, кто-то что-то кричит; где комполка – ни черта не понятно. Мягко говоря – паника, а на деле – вляпались.
     Но тут наш пэ-эн-ша бодро командует: «На заднюю улицу, вдоль колонны, обходим, снова на Ленина, бьём сзади!» План-то навскидку хорош: бойцы за ночь отдохнувшие, опомнились уже, собрались, кто-то даже с гранатами. Рассвет в тучах, темноватый, сразу наше движение не заметишь. Разворачиваемся и мчим себе галопом параллельно немцам, потом как бы обратно переулком выскакиваем на главную – ну, сейчас дадим шороху! Так и случилось, догнали, но только себе на беду: мы сгоряча не заметили, что в хвосте идёт броневик. Это такой … он у них называется разведавтомобиль … назывался; шустрая штуковина, четыре оси, забронирован – пулей не возьмёшь, на башне пулемёт и лёгкая пушка. Всё это смотрит назад, прикрывает колонну с тыла.  Мы, то есть человек пятнадцать, выскакиваем из переулка, передние бьют по пехоте сзади, кто-то успевает гранатой под броневик, но, граната, видно, была осколочной и автомобилю без вреда. На этом наш бой закончился: один немец упал, рядом с ним обернулись на нас – и огонь, броневик крутанул башню – и прицельно, длинной очередью… Двое или трое падают прошитые, я и кто-то рядом со мной, кажется Борька Симаков, ложимся, а тут пулемёт новой очередью, сверху. Борьку, кажется, сразу, а я …
     – Постой! Постой… нет… – Её лицо дрожало и затекало бледность.
     – Что ты? – Он остановился и повернулся глаза в глаза. – Это ж всё позади. Всё уже в прошлом… Вот видишь, как всё обернулось. Я потом, уже после медпункта, слышал разговоры о прорыве, что комполка бойцов, какие были, собрал у берега и повёл отрезать немцев от переправы, но танк всё порешал: прикрыл понтоны от подрыва, дал пройти пехоте и броневику, а потом перебил переправу парой снарядов. Дальше немцы ударили с тыла в первую линию и даже без всякой помощи с той стороны ушли. Броневик всё же подбили в конце концов, остальным немцам повезло. Пару десятков убитых и раненых собрали по улицам, но большая часть пробилась. А у нас комполка погиб у переправы, начштабу в ту ночь повезло – вызывали в штаб дивизии, в общем, трибуналить было некого. Потом начали готовить наступление, и вся история потухла. Ещё говорили, нашего пэ-эн-ша-один представили к Красной звезде «за умелую организацию» и «против превосходящих сил противника». А кто из наших погиб в том ночном бою – те в конце скверика, ты видела. Такое, в общем, торжество справедливости.
     – Ты цинично говоришь, прости меня за откровенность. Это же война!
     – Имею право. Это моя война, а не тех, кто вам о ней теперь рассказывает. Вам о ней сочинят сказок тысячу и одну ночь, превратят в один сплошной подвиг и великую гордость. А война, это … беда! Вот четыре буквы: бе-да, настоящая, для всего народа, и забудь все остальные россказни раз и навсегда! Я почти два года провоевал, и главное чувство за эти годы – понимание беды. И никто из настоящих солдат тебе другого не скажет.
     – Но растут дети, они хотят знать. Они хотят гордиться отцами… чему их учить тогда?
     – Вот этому и учите. Я серьёзно.
     – Хорошо, ладно. Ты хмуришься … тебе не идёт. Тебе форма идёт. – Она улыбнулась, но выступившие слёзы смазали улыбку.
     – Форма… что ты – форма? Дырки, кровь…
     – Не вижу.
     – Не видишь, я догадался. А ты как-то сохранила то самое платье. Самое памятное, замечательное.
     – Какое?
     – Ну то, что когда провожала, синее в белый горошек…
     – Нет, то платье… нет его, его уж сколько лет Сашке перешили, племяннице.
     – Неужели?
     – Ты не видишь этот костюм? Я сдуру его в Москве надела, откуда мне знать, какая тут погода? Дурацкий пиджак, чистая шерсть… Ботинки вот ещё демисезонные, летние в ремонте.
     – Не понимаю. Наверное, тут нельзя понять до конца. На тебе платье, туфли такие, открытые, серые.
     – Да, вот как… то есть я для тебя… ты меня видишь как тогда, проездом с курсов?
     – Получается, да. Слава богу. А я тебя накрепко запомнил в этом платье –  вот в этом же, как тогда!  Тогда у нас сколько было, полчаса?
     – Полчаса. Как хорошо, что ты дозвонился, и я дома оказалась. Успела, как полоумная летела!
     – Я помню. В общем, это самое главное, что помню. Не считая того, как ты приехала прошлым летом, в первый раз. Я тебе раньше не говорил, но это было очень странное ощущение: меня словно какой-то голос позвал идти туда… где мы все, к старому обелиску. Я ведь туда старался не заглядывать. И вдруг пришёл и вижу – ты стоишь! Если бы ты не обернулась, меня не увидела и не закричала, я бы, наверное, убежал… то есть, исчез, спрятался.
     – Мне в тот момент показалось – я сошла с ума. От меня тогда прохожие шарахнулись, а я чуть не грохнулась… А потом мы же ни о чём тогда толком не говорили.
     – Я помню, ты всё плакала. Я бы тоже, если б смог…
     – И потом, как вернулась в Москву, месяц была просто на краю. Я никому не рассказывала, даже маме, она бы не поверила. Я сама иногда просыпаюсь и не то чтобы не верю… но первую минуту думаю, что приснилось.
     – Вот видишь – приходится верить.
     Они снова повернули и той же улице направились к началу пути, в сторону городского вокзала.
     – Скажи … я как-то не догадалась раньше спросить: а были, то есть, может быть, есть ещё кто-то … у кого произошло как с тобой?
     Он косо усмехнулся:
     – Из наших не помню никого. Наверное, не было тут. Но, вообрази, появлялся какой-то однорукий фриц, совсем безумный, болтался по городку время от времени, орал, звал какую-то Труди или Трули … да, Труди. Меня он видел, кстати, что-то пытался спрашивать… я не понимал, хоть за два года каких-то слов нахватался. Потом он стал прятаться где-то, а ближе к зиме вообще исчез.
     – Что, замёрз немец? – и тут же она покраснела от своей шутки, попыталась спрятать её в морщинку между бровями.
     – Нет, вряд ли, – шутка ему явно пришлась по душе, и вспыхнула короткая ухмылка.
     – Тут, мне кажется, срабатывает что-то другое... не знаю, не уверен пока.
     – Тогда, в первый раз, я не спросила, не догадалась, а как уехала, было поздно: где находится … как её назвать … твоя граница … ты понимаешь?
     – О-о, интересное дело! Я несколько лет бился, прежде чем всё понять. Точнее, понял уже на второй или третий год, как всё это обстоит, но вот этот предел, то есть где он, как расположен, на это ушло уж не помню сколько… Каждый раз натыкался, шёл направо, налево, первые несколько недель, стыдно сказать – ревел, как ребёнок… Сперва начинается тяжесть в ногах, потом ощущаешь себя словно… словно… словно в желе, оно всё более упругое, неподатливое, и вот уж совсем не можешь ступить ни шагу. Это появляется вот там, где мы встретились, в полкилометре от вокзала, с другой стороны – почти от самой реки, в стороны где-то на два квартала … похоже на круг, может правильный, может не очень … не важно, не важно.
     – Страшно?
     – Было – да, потом всё понял и … ну что сказать…
     – А ты людей, других людей слышишь?
     – Я – да, они меня – нет. Лучше бы я их не слышал… У меня поначалу было такое развлечение: идти рядом с кем-нибудь и проследить их разговор. Или прийти в дом. Но это быстро кончилось. Такого наслушался … Господи, ради кого я, мы … Но попадаются и счастливые. Глупые, счастливые. Кто поумнее, о счастье говорит не часто. Счастья и до войны было не густо, правда? Всё больше в кино видели… песни ещё, стихи. А ты продолжаешь писать стихи? В школе ведь было, и после.
     – Ты помнишь?
     – Я что-то такое помню о проводах, ты мне читала тогда, летом.
     Она покраснела, отмахнулась:
     – Глупость, нескладуха, детский сад мои вирши!
     – Нет, напомни мне, пожалуйста, читай!
     – Стыдно вспоминать. Ладно, как там… Всюду проводы, проводы, проводы,  да оркестры гудят вразнобой: так московские летние слободы сыновей провожают на бой. Не робей пред врагом и преградами, по фашисту смелее ударь и домой возвращайся с наградами, встретить вместе Великий Октябрь!.. Вот видишь, какая это ерунда!
     – Да, с октябрём вышла накладка. Но ведь стихи честные: мы все в те дни думали именно так. Все до одного так думали. И верили. А сейчас вышли поправки. Время меняется… Кстати, когда у тебя поезд? – Он сжал губы и посмотрел в сторону, куда-то за её плечо.
    – Ой, да! Через полчаса. Господи, уже прошёл день. Что теперь будет?
     – Ты поедешь домой, – он постарался улыбнуться.
     – Домой… – шёпотом ответила она, да, надо домой… Что будет через год? Я же раньше не вырвусь, отпуск вообще могут дать когда им надо, не считаясь со мной.
     – Ничего, я же здесь.
     – Ты уверен?
     – Я уже ни в чём не уверен. Только в том, что помню тебя и…
     – Скажи!
     – Да, помню, люблю!
     Она поняла, что всё кончено. Сегодня всё кончено, дальше будет мука ещё нескольких неизбежно смертных минут, поэтому надо идти. А что случится потом, – думала она, шагая пыльной улицей к серо-зелёному зданию вокзала, – я не могу понять, бесцельно думать, но чувствую как некий странный долг … нет, нет, совсем не долг, скорей – возможность. Возможность полететь поверх преград, увидеть то, что выше доказательств, что не пристало чудом называть и милостью к влюблённым, для которых суровой нитью жизнь и смерть прошиты. Держу её, чтоб ты не пал туда, где все оплаканы и позабыты, где «навсегда» совпало с «никогда», куда нельзя проникнуть тщетной мыслью, где двери закрываются навек, где обнуляют все земные смыслы, и больше нет понятья «человек». Я знаю: Тот же, кто велит пространству и времени входить в людские сны, назначил наказанье постоянством в юдоли неоконченной войны. И, может быть, за смертным окоёмом, ещё не дав остыть моей золе, Он нас сведёт совсем, чтоб быть вдвоём нам – за преданность друг другу на земле.