de omnibus dubitandum 104. 465

Лев Смельчук
ЧАСТЬ СТО ЧЕТВЕРТАЯ (1881-1883)

Глава 104.465. ГРАФИНЯ КРОВИ…

    В тот «маскарадный» день Аришенька «себя не сознавала» и не могла впоследствии объяснить, где одевали ее для маскарада: «В каком-то большом доме, а где - не знаю».

    — Это был какой-то «маскарад в маскараде», — рассказывал Федор Минаевич, — Аришеньку называли там «графиней», а Абациева «женихом» ее. С ней обращались, как с неживой, вскружили ей голову романтикой, перекинули маскарадом за полвека, и она спуталась и закружилась.

    Одевали ее в зале с бархатными диванами, на которых были разложены невиданные платья. Рядом тоже, должно быть, наряжались, пробегали с нарядами модистки, слышался женский смех. Важная дама, в бархатном платье, румяная, седая, с необыкновенным бюстом, сама занималась Аришенькой.

    Три мастерицы раздевали и одевали Аришеньку, показывали даме, та отменяла пальцем, и ее снова одевали. Наконец, дама выбрала, велела пододвинуть erne трюмо, всячески оглядела, повертела и сказала, совсем довольная: «Как вы находите, г р а ф и н я?..». И сама за нее ответила: «Прелестно… ваш ж е н и х это именно и желал».

    Аришенька удивилась, что дама говорит такое… но ее изумило платье, закрыло все. Платье было «как в сказке», как на портрете в Разумовском: из голубого газа на серебристом шелку, в золотых искорках и струйках, талия высоко под грудью, пышно нагофренной, схватывалась жемчужной лентой, падало совсем свободно, пенилось снизу буфами, было воздушно-вольно, не чувствовалось совсем, раскрывало в движениях тело, держалось буфчиками у плеч — и только.

    Аришенька восхитилась и смутилась: плечи и грудь у нее были совсем открыты. Она прикрылась руками и смотрела с мольбой на даму: «Но э т о… невозможно!»… «Это же бальное, г р а ф и н я… — удивленно сказала дама, — что вас смущает… князь сам и выбирал…».

    И показала Аришеньке пожелтевший фасонный лист, где поблеклыми красками одинаково улыбались жеманницы в кисейках. Аришенька опустила руки. Мастерицы восторженно шептались: «Чудо… один восторг!». Аришеньку восхищало и смущало, что она вся  д р у г а я,  что она «вся раздета», что на ней все чужое, до кружевной сорочки, расшитых панталон, ажурных чулок и туфелек. Но когда причесал ее куафер и преклонился, как зачарованный, когда пропустили под завитками, чуть тронув лоб, лазурно-жемчужную повязку, когда дама надела ей жемчужное ожерелье с изумрудными уголками-остриями, натянули до локотков перчатки и мастерица веером разметала трэн, а восторженный куафер, что-то прикинув глазом и схватив что-то важное, выбрал серебряный гребень веретеном и впустил его в узел кос как последнее завершение шедевра, — Аришенька все забыла. Смотрелась - не смела верить, что та, зеркальная и чужая, — сама она.

    Когда пораженный  в и д е н и е м  Абациев благоговейно прикрыл ей плечи пухом сорти-де-баль, Аришенька растерянно спросила — а как же ее платье?.. Будет доставлено. А — это?.. — кивнула она на ожерелье. Абациев развел руками и склонился. «Я говорила, я не могу… такое…» — «Это барон… не огорчайтесь, не разрушайте очарования, я все устрою… — просил он. — Если вам рассказать, как он безумствует…».

    Аришенька смутилась и сказала: «Вы не знаете, я вам должна сказать…».

    Начавшаяся опять метель переходила в бурю, когда Абациев подсаживал Аришеньку в карету. «Счастье! — сказал он радостно. — Дороги опять станут». — «И вы останетесь», — игриво сказала Аришенька. «Я хотел бы остаться вечно».

    Секло в окно кареты, трепало газовые рожки, гасило редкие фонари. Абациев взял ее руку и говорил, волнуясь, что это самый счастливый день, что она — «мечта», влекущая, недостижимая, вечная, воплотившая чудесно, неуловимая. Если бы он не знал всей чистоты и святости, которые воплотились в ней, он обманулся бы и сказал, что она самая опасная кокетка.

    Говорил что-то непонятное, называл «тициановской женщиной»… «Но не та вы, не та, которую видели с вами у Аванцо. „Лаура де Дианти“… — только овал вашего лица. Ваши глаза неповторимы… ни у одной Мадонны…». Говорил возбужденно, страстно и называл — г р а ф и н я. 

    Она спросила, смущенная, почему называет ее графиней… — что она так одета? «Земного имени нет у вас, небесная вы, пречистая… Святая Дева!..» — воскликнул он, совершенно безумствуя. Она отстранилась, в ужасе: «Нельзя… не надо так говорить… не смейте, вас Бог накажет!..» — и сжалась в углу кареты. В это время карета загремела под сводами театра.

    Съезд кончился. В гулких сенях сидели у стен ливрейные лакеи с шубами на руках. В круглившихся пузато светло-лимонных коридорах было пустынно-строго, приглушенно играл оркестр. Аришенька услыхала радостный запах газа, увидала лепные литеры на стене — «Ложи бенуара, правая сторона», волнующие чем-то. Старичок капельдинер взял розовый билетик, вскинул на кончик носа серебряное пенсне и повел за собой — к «директорской». «Это не… „Травиата“!.. — сказал Абациев и просиял: Чудесно, Ири… „Фауст“!». «Фауст, ваше сиятельство, „Травиату“ отменили, главная наша солистка заболела», — шепнул старичок и бесшумно открыл им ложу.

    Притаившийся темный зал пугал огромностью пустоты, из которой мерцало и следило. Музыка пела страстью, стена раскрылась, и явилось сияние — Маргарита, белая вся, за прялкой. Абациев шепотом объяснял, трогал усами локон. Красноногий, вертлявый Мефистофель увлекал Фауста — красавца, с пышным пером на шляпе.

    Вспыхнула хрусталями люстра, все золотисто осветилось, и они перешли в салончик.

    Было все то же, как недавно, на «Коньке-Горбунке», и, кажется, самая та ложа, и ароматная теплота и шорох, и сверканье, но Абациев теперь был ближе. Блестящий и обаятельный, с восторженными глазами без усмешки, чего-то ждущими, он держал затянутую перчаткой ее руку и объяснял ей «Фауста».

    Радостные его глаза встречали ее глаза, она отводила их — и чувствовала к нему влечение. Не жарко? Может быть, снимет сорти-де-баль? Нет, не жарко. Она смущалась, что он увидит ее,  т а к у ю.  Он говорил о маскараде. Почему танцевать не будет? не умеет?!.. Этого быть не может.

    Она танцевала немного вальс, до  т о г о,  до монастыря, ее научила барышня, дочка домовладельца, ей очень нравилось, но она забыла. Но это же так просто, забыть нельзя!.. Она сама увидит, как это легко и просто.

    Нет, нет, он ее пригласит на вальс… Все, что она ни делает, все прекрасно. «Милая, Ири… — нежно шептал Абациев. — Вы не откажете? Знаете что, мы с вами сейчас прорепетируем! сейчас будет прелестный вальс, и мы протанцуем под сурдинку… можно?..». Аришенька страшно взволновалась.

    Музыка сделалась веселой, громкой. Выступали на сцене горожане, женщины в чепчиках переругивались с девчонками, старички что-то шамкали, смеялись и ловко стучали костыльками под хохотки. Проходила скромница Маргарита, в белом, Фауст приветствовал ее поклоном, размахивая шляпой, Мефистофель гримасничал. «Идемте, — подал Абациев руку, — сейчас заиграют вальс».

    В салончике он раскрыл ее, очаровался, обнял за талию, она, зардевшись, положила ему на плечо руку, и они, зачарованные вальсом, необычайностью и друг другом, тихо кружились и кружились. «Чудесно вальсируете, мягко… склонитесь еще ко мне… не бойтесь меня, Ири…» — шептал Абациев и обнимал глазами.

    У нее закружилась голова от непривычки. Он опустил ее на диванчик и стал перед ней на колени. «Я совсем забылась… что вы только делаете со мной!..». «Скажите, что сказали вчера, в метели, — шептал он, — повторите, что любите… скажите!..». «Пойдемте», — сказала Аришенька и быстро взяла накидку. Он взял у нее сорти, прикрыл нежные ее плечи и поцеловал неожиданно у ожерелья.

    Она отшатнулась, взглянула горячим взглядом и сказала: «Вы обещали… я согласилась ехать, и вы!..». И она вышла в ложу. Он сел за ней.

    На Мефистофеля наступали — крестили крестами-шпагами. Он корчился и злобно извивался. Высокий красавец воин, в желтых высоких сапогах, молился за дорогую сестру. Аришенька жалела, что обошлась с Абациевым так резко, заглянула через плечо и улыбнулась. Он ответно, но виновато улыбнулся. Она шепнула, что «Фауст» ей очень нравится.

    Валентин пел у самой рампы, прикладывая руку к сердцу:

Ты защити ее…
От зла, от искушений…

    Сцена с ожерельем Аришеньку очень взволновала. Мефистофель, в кровавом свете, пугал ее, Томящая негой музыка, роковой поцелуй-падение и торжествующий хохот Мефистофеля — смутили. Абациев спрашивал, нравится ли ей эта сцена. Ей нравилось, но она боялась ему сказать.

    Подали фрукты, оршад и шоколадные конфеты с ромом. Абациев помнил, что она любила — с ромом. Гуляли в коридоре, Аришенька не хотела идти в фойе. Абациев ей напомнил, что она что-то ему хотела… про барона?.. Она ему рассказала все.

    Он страшно возмутился и побледнел. «Тетя Паня»? Какая ложь! У него ничего с ней не было, да и не могло быть. Когда-то была за старым интендантом, потом стала любовницей барона, теперь… — об этом он говорить не может. Барон безумствует!

    Неужели она, у этой… твари! «Чистая, святая… в этой яме!..». Отказывался верить. Она ему сказала, как охватило ее отчаяние и как сохранило ее чудо, — явилась матушка Агния… и Карп ей открыл весь «ужас». Карп? тот самый? «Молодец Карп!» — без усмешки сказал Абациев.

    Опера кончилась, Маргарита все-таки спаслась, ангелы взяли ее душу, лукавый с грохотом провалился в ад.

    — Князя Абациева карету-у!.. В «Эрмитаж»!

    Ужинали в отдельном кабинете. Было шампанское. Слышно было — играли вальс. «Позволите… тур вальса?». Вальс увлекал ее, она позволила. С шампанского ли, от конфет ли с ромом — ей стало дурно, «будто остановилось сердце». В памяти Аришеньки осталось, как побледнел Абациев, обнял ее и, поддерживая, повел куда-то.

    После короткого забытья — минута, сколько?.. — она не помнила, — югда открыла она глаза, он стоял возле дивана на коленях и целовал ей плечи. Он был взволнован, глаза блестели. Абациев говорил бессвязно, он безумно счастлив, что она его любит, любит… что она с ним уедет, станет его, совсем… что он разорвет преграды и все сломает, что без нее нет жизни. Она говорила  э т о?!  что «с ним уедет»? Она ничего нe помнила, чувствовала полную разбитость. Он целовал податливые ее руки, просил: «Скажите, повторите, что сказали». Лицо ее горело.

    Она сказала, что ничего не помнит. Ах, в маскарад еще…

    Она поднялась с дивана, он помог ей. Не кружится? Нет, прошло. Выпила воды, поправила перед зеркалом прическу. Он подошел и обнял. Она, «ничего не соображая, растерявшись», сказала в зеркало: «Ой, изомнете платье…» — обернулась и обняла его.

    Это был «грех невольный», так она после признавалась. Тут же пришла в себя, вырвалась из его объятий и оградила себя руками: «Нет, не надо… нет, нет!..». В «голубых письмах» Абациев говорил ей, что она была «повелевающе-прекрасна», и он перед ней склонился.  Т а к о й  он никогда не видел,  т а к о й  и нет.

    У Благородного собрания лежали горы снега, наскакивали конные жандармы, метались флаги, вздымались дышла бешеных лошадей, кареты… Газовые языки трепало, откуда-то летели искры, лепило снегом. Красно-золотые великаны с булавами распахивали звонко двери.

    Абациев вел Аришеньку по бархатному ковру пышно-нарядной лестницы, уставленной лаврами и пальмами. В зеркале во всю стену было видно, как им навстречу медленно подымалась такая же голубая, бледная, с прелестными нежными плечами, и красавец гусар в жгутах, в снежно-крылатом ментике. Маскарад был в разгаре. На широкой площадке, в зеркальных окнах, прогуливались фраки и домино. Все смотрели, — казалось Аришеньке. Абациев был празднично-параден, как в Светлый День. «Какая пара!» — слышала ясно Аришенька.

    Маскарад был парадный, «под покровительством», — «в помощь братьям-славянам». В бриллиантовых шифрах дамы продавали бутоньерки в национальных лентах. Аришенька украсилась цветами. Они проходили в белый колонный зал, мимо зеркал на бархате, дробясь и повторяя блистающие Аришенькины плечи над голубым «ампиром» и алое с золотыми газырями, в пестрой толпе болгарок, юнаков, черногорцев, рыбачек, капуцинов, баядерок, розовых бэбэ, засыпанных цветами «добровольцев»…

    Полумаски загадочно шептали: «Узнай, кто я?». Амуры-почтальоны с колчанами разносили на стрелках «раны» и «бийе ду» — признания. Аришенька терялась: амуры налетали роем, касались стрелкой, щекотали плечи. Абациев восхищался: «Вот успех!». Белые колонны, люстры, люстры…

    Бескрайний зал вдруг уходил куда-то, вспыхивал, терялся, пылал сверкающими поясами люстр, в колоннах, между колонн, сиял огнями бриллиантов, плечами, играл глазами, отблеском пластронов, лысин, муара, фраков, дышал духами и цветами. На хорах, в люстрах, над люстрами, под люстрами играли вперемешку два оркестра: духовой — военный и струнный — бальный. Над ними, под плафоном, заглядывала на жаркое веселье в окна-арки черная ночь в метели.

    «Вальс… г р а ф и н я?..». Абациев почтительно склонился. Они кружились, позабыв о всех.

    Когда они сидели за колоннами, к ним подошел барон, блистающий, во фраке и с гвоздичкой. Поражался: да где же они были столько? Воскликнул в раже: «Молюсь, благоговею!.. венчик, венчик!..». Просил — на вальс: один тур вальса! Аришенька отговорилась: так устала. «У-ста-ли… — барон прищурился и усмехнулся, — Дима уже утомил, успел!.. Но со старичком — то неутомительно!..». Барон был совершенно невозможен, навязчив, лизал глазами, смотрел на… ожерелье? «Но позвольте хоть показаться с вами… показать вас!»

    — «Снизойдите, — просил Абациев, — дядюшка влюблен немножко, но это, право, не опасно». Аришенька пошла с бароном.

    Абациев остановился с адъютантом. Барон, красуясь, водил ее по залам, по гостиным, показывал огромную Екатерину, говорил: «Вот женщина! любить умела!». Представлял каких-то, важных. Ей целовали руку, перед ней склонялись, преклонялись. Женщины оглядывали затаенно, остро: «Мила…». Древний генерал в регалиях и ленте, на костылях, всхрипел с одышкой: «Бо-ог мой! но до чего же она хороша… живая Кэтти!..». Так называли в своем кругу когда-то графиню Д. «Слышите?.. — польщенный, скрипел барон, косясь на ее плечи, — „живая Кэтти“!.. Вы — г р а ф и н я   к р о в и… ка-ак все смотрят, какой успех!».

    — Барон безумствовал открыто, — рассказывал Федор Минаевич, — клялся, умолял «завтра же оформить», — под венец! Совершенно оголился, бесстыдничал. Говорил, что «будет по контракту», «все на вас!». Впал в детство. Слюнявил плечи, называл — «святой бутончик». Уверял, что я не могу жениться, жена не даст развода, а он «даст имя», что он «готов на самое ужасное…». Словом, обезумел совершенно.

    Про Диму… что — пустельга, мальчишка, ветер… «сомнет цветочек, а сам в кусточек», любовницы и в Петербурге, и в Москве, что и у меня «старинная любовница», давно известно.

    Аришенька возмутилась… — представляете, она-то… возмутилась! — встала и ушла. Он побежал за ней, вприскочку, все забыл. Врал кругом направо и налево — это узналось, — что она его! С Димой хоть на дуэли драться. Дамы пустили сплетню, что это «новая кокотка», стиль-нуво под Гретхен. Пошло сейчас, что и князь Долгоруков как-то тут замешан, приревновал к Абациеву и посадил на гауптвахту крестничка! Князь там был. Передавали, что обратили его внимание на Аришеньку. Он ее заметил, восхищался туалетом, ее «ампиром» и ее лицом, всем в ней. Передавали его бо-мо: «Vraiment, elle est d’un empir incontestable»[Действительно безупречный ампир (франц.)]. Всех интриговало пущенное бароном, что это «сбежавшая монашка», «морганатическая графиня Д.», «праправнучка… святителя»!..

    В четвертом часу утра Абациев довез Аришеньку до переулка: дальше карета не могла проехать. Он донес ее до крыльца через сугробы, и долго они не могли расстаться.

    Успех Аришеньки в маскараде совсем закружил Абациева и «все перепутал» в ней.
Н о в о й  явилась она ему, «еще и нежданно новой». Он умолял ее ехать с ним, — «сразу порвать все нити и завтра же ехать в Петербург, несмотря ни на что, на „тройках“, угрожая переломать всю жизнь, если она не согласится». Она ему говорила что-то, «кажется, обещала ехать», вспоминала она потом, но что говорила, — помнила: «Все забыла».

    В свете от фонаря, захлестанного снегом, увидал, какое измученное у нее лицо, — детское, девичье лицо! — пал перед нею на колени и целовал ей ноги, бархатные ее сапожки.

    Сонная Анюта увидела Аришеньку и обомлела. Пялила глаза, как видение, ужасалась: «Барыня… какая… как самая царица!». Аришенька закрылась в спальне, зажгла у трюмо свечи и долго вглядывалась в себя… в пылающие люстры, оставшиеся в глазах, в увядшие, бездуханные цветы. Не познанная доселе горечь, боль о чем-то, утраченном и невозвратном, томила сердце. Смотрела долго… Зеркало туманилось, поплыло, текло стеклянными волнами…

    Аришенька долго не могла забыться. Видела сны, в обрывках. Очнулась совсем разъятая, в истоме.