Гибель дивизии 26

Василий Чечель
                РОМАН-ХРОНИКА

                Автор Анатолий Гордиенко

  Анатолий Алексеевич Гордиенко(1932-2010), советский, российский журналист, писатель, кинодокументалист. Заслуженный работник культуры Республики Карелия (1997), заслуженный работник культуры Российской Федерации (2007).

Продолжение 25
Продолжение 24 http://www.proza.ru/2020/01/08/1551

                «ЕЩЁ МЫ ДЕРЖИМСЯ НА НОГАХ, ЕЩЁ НЕ ДО КОНЦА ПАЛИ ДУХОМ»

                «1-2 февраля 1940 года.

  Финны продолжают обматывать колючкой наше Южное Леметти. Зона наша сжимается, как шагреневая кожа. В длину «валенок» уже где-то чуть больше километра, в ширину – 400-500 метров. Ширина – «голенище», или у валенка не бывает голенища, тогда пусть будет халява. Так вот, эта халява простреливается финнами с двух противоположных сторон. Стреляют из винтовок весь день, только кто появится в зоне: посыльные, дневальные, связисты, медсёстры – эти бегут в рогатули делать перевязки. Бегут – не то слово. Пытаются бежать; хорошо, когда ветерок в спину подсобляет, подталкивает.

  Все говорят, что наш хутор финны превратили в стрельбище, что будто они устраивают спортивные соревнования, кто больше настреляет нас, тощих пингвинов. А может, куропаток? А может, фазанов? Каждый охотник желает знать, где сидит фазан... Мы теперь сидим весь день-деньской в землянках. С началом сумерек лагерь начинает шевелиться. Финны уже два дня как не бьют из пушек и миномётов, но досаждают снайперы. Иногда наши устраивают дуэль, но финны, как правило, бьют с двух противоположных сторон, спереди и сзади. Один наш малый продержался лишь до седьмого выстрела. Шесть раз выстрелил, а седьмой не успел — выследили его финны. Стрелял он из кабины заснеженной полуторки, в снег никак нельзя ложиться: погибнешь на таком морозе, ведь надо лежать весь день, да ещё без движения...

  Решил я написать этакую забористую агитку для громкоговорителя. Начал с истории, как наши русские войска в марте 1809 года совершили с финского берега невиданный по смелости и дерзости переход по льду Ботнического залива и вышли прямо под носом у шведов. Храбрец Кульнев с войском вышел к Стокгольму, Багратион занял Аландские острова, а генерал Барклай-де-Толли вывел свои полки под Умео, и бургомистр Адам Стромберг вынес ему ключи от города. Все тяготы этого похода, всю радость победы разделили и финские воины, которые шли плечь-оплечь с русскими казаками. Вспыхивали жестокие схватки, и кровь русских лилась вместе с кровью финских добровольцев. Мы побратались в боях, мы стали кровными братьями.

  Потом я написал о Леннроте, о том, как он, подобно работящей пчеле, собирал руны «Калевалы», о том, что нас роднит прошлое, роднит общее северное небо, что мы соседи и нам судьбою суждено жить рядом. Наши дети и внуки будут жить рядом, что они скажут? Спросят: почему мы воевали?
Тут я остановился. В самом деле, почему мы воюем? Почему мы гибнем от голода и лютого мороза в этих голубых чужих снегах? Почему нам не дают приказа на отход? Разве отступление позорно? Великий Кутузов отдал Москву, зато выиграл Россию. Если бы сейчас собрать в один кулак все наши силы, мы бы легко прорвались в Питкяранту. Ещё мы держимся на ногах, еще не до конца пали духом. Тут ведь каких-то жалких 8-10 километров. Есть ещё десяток танков, десяток бронемашин; вперёд можно пустить огнемётные танки, есть у нас и такие.
Но приказа на прорыв Штерн не даёт...

  Не хочется ни писать, ни думать. Хочется есть. Вспоминаю, как праздник, как мы две недели назад варили конину в ведре. Какое было волнение, какое невыносимое до боли ожидание! Скорее, Рыбаков, скорее, каптенармус! Гультяй, пошто мешкаешь, нож притупился? Вначале я сбрасывал на пол тяжёлую коричневую пену, потом стал стряхивать её в котелок. А пена шла и шла. Вначале все сидели вокруг печки и глядели на нас с Рыбаковым, сидели, подтянув тощие колени к груди и положив по-собачьи головы на эти самые острые тощие колени. Пена идёт и идёт, её уже полкотелка. Пена осядет, и это будет мне завтраком, это лакомство не должно пропасть. Мешаю ложкой, вожу по краю ведра, поднимаю деревянной лопаткой куски мяса, собираю коричневые хлопья и вижу лошадь – худющую, страшную. Ездовой тянет её за вожжи, а она, шатаясь, свернула с дороги в лес, тихо заржала, подошла к сосне, вытянула шею и, наклонив голову, стала жадно грызть бугристую толстую кору...

  Мясо варилось долго, но всё равно его нельзя было разжевать. То ли челюсти наши ослабели и отвыкли от мяса, то ли лошадка попалась старая. Мясо мы резали маленькими кубиками и глотали, глотали, смешно, по-гусиному вскидывая голову.
После еды мы все мгновенно уснули. Счастливый день. День полного живота!
По вечеру к нам пришёл Разумов. Он отчитал меня за добровольный ночной караул, сказал, чтобы я свои силы тратил на контрпропаганду противника, на написание текстов для громкоговорителя, Гультяю сделал замечание, почему тот не размножает своевременно радиосводки и не разносит их по землянкам и палаткам. В общем, начальник политотдела дивизии нашёл каждому ласковое слово. На наши вопросы отвечал кратко и сухо: Кондрашов второй раз обратился к Штерну, просил дать приказ о выходе. Штерн, штаб армии и Ставка Главного Военного Совета против: дескать, наша дивизия оттягивает много сил финнов; если отойдём, они бросят 4-й корпус на Питкяранту или на линию Маннергейма. Разумов осунулся, почернел с лица ещё больше, глаза запали. Однако побрит, и будто бы от него пахло «Шипром». Я хотел его проводить, но он сказал, что должен зайти ещё к артиллеристам, и попросил меня завтра вечером принести ему мои наброски, мои тексты для перевода на финский.

  Только я стал укладываться на ночь, как за мной пришёл посыльный. Меня вызывал начальник особого отдела дивизии лейтенант госбезопасности Московский.
Посыльный повёл меня окольным путём. Я не знал, а оказывается, у них, у особистов, была своя землянка. Просторная, чистая; правда, поменьше нашей.
Московского я изредка встречаю в штабе у Кондрашова. Немолодой, крепкий, с тяжёлым взглядом, молчаливый. Изредка незаметно покусывает ногти коротких пальцев жёлтыми конскими зубами. У Московского уже был посетитель. Он сидел ко мне спиной, а когда обернулся и глянул на меня растерянным затравленным взглядом, я оторопел — это был Василий Пяттоев, командир взвода разведки, храбрейший парень, хороший лыжник, любимец Алексеева и начальника оперативного отдела Кедрина. Недавно я узнал, что Пяттоева представили к ордену Красной Звезды.

  — Ништо, ништо, не тушуйся, корреспондент — свой человек, — сказал Московский Пяттоеву, но глядя на меня. Сесть, однако, мне не предложил. — Он, этта, тоже хочет знать, как ты, старший лейтенант Красной Армии, дожил до жизни такой. Он тоже хочет знать, о чём ты позавчера с финнами договаривался. Ты ведь карел, нам всё известно, хорошо по-ихнему, по-фински маракуешь: «пуккала», «сиккала», «каккала». Вишь, и я могу по-вашему. О чём договаривались? Выкладывай живо!
— Ничего я с ними не договаривался.
— Иуда за чечевичную похлёбку кого продал? Или за сребреники? Запамятовал, чёрт их возьми, этих иудеев и фарисеев, Луку и Матвея.
— Они кричат мне из своей траншеи: передай, мол, привет товарищу Сталину, спасибо за гречневую кашу. К ним груз полетел, самолёт-то наш промахнулся. Потом стали в гости зазывать, мол, ползи к нам, у нас и кофий, и табачок есть. Я сказал, что приду, пусть кофий варят, принесу пару лимонов к кофию.
— Ну и когда ты должен к ним пойти? — спросил сосредоточенный Московский, глядя в упор на Пяттоева.
— Когда командир пошлёт в разведку.

  — Значит, говоришь, перебежать решил? Всё сходится, сигнал верный, — обернулся Московский к своему заместителю Соловьёву.
— Зачем перебежать? Вот пойду в разведку, две лимонки им в трубу дзота опушу. Я уже так три раза делал.
— Ты дурочку тут нам не строй из себя. Никуда ты больше не пойёдешь. У тебя шесть разведчиков не вернулись! Гдe они? В плен сдались? Ты нам твердишь — убиты, погибли, а я, понимаешь, не верю. Каша гречневая! Спасибо товарищу Сталину! Пошёл отсюдова! Завтра твою судьбу буду решать. Проводи его, Соловьев!
Московский отдышался, глянул на меня долгим изучающим взглядом, достал из недр синих шерстяных галифе тяжёлый белый, под серебро, портсигар с тиснёным сеттером, вынюхивающим добычу.
— Не приглашаю, знаю — не курите, не любите. А что вы любите, Климов? Женщин, командиров, Родину? Где ваши статьи в центральной прессе? Не вижу, не читал. Говорят, вы человек способный, юморной, любите анекдоты, стишки. Особенно вот эти:
Как попался политрук, так тяни его на сук.
Ты даже песенку какую-то по кругу пустил:
Политрук, политрук, примешь ты немало мук...

  Я вот, глядя на тебя, тоже стихи сложил:
Климов — хренов политрук, от моих отбился рук.
Вместо того, чтобы писать глубоко партийные, нужные нам статьи, распропагандировать по всем правилам ненавистного белофинна, ты коллекцию листовок завёл. Вражескую пропаганду толкаешь в массы! Так? Людей наших хочешь против Советской власти настроить? Что молчишь? Язык от страха проглотил?
— Всё верно, всё вы знаете. Приговор уже готов. Я, старший политрук, военный корреспондент, я — контра. А лейтенант Пяттоев — перебежчик.
— Это я, полномочный и полноправный представитель НКВД в 18-й дивизии, решаю, кто чего стоит в этом мире. Это я стою на страже интересов Родины. И про твой дневник знаю, дойдёт и до него время — почитаем, повеселимся. А пока вот что: полчаса сроку даю, через тридцать минут все листовки должны лежать вот здесь, на этом столе. Всю пачку, все до единой, понял ты, бумагомаратель?
— Вы не имеете права так разговаривать с людьми! Я советский журналист, старший политрук, член партии с ...
Московский поднял растопыренную пятерню к моим глазам, и странное дело, я замолк под его тяжёлым взглядом. Молчание длилось долго, может, целую минуту. Московский медленно повёл голову направо, не торопясь глянул вниз, за свою спину, и, поворачиваясь ко мне, произнёс, чеканя каждое слово:
— Я тут посоветовался со своей жопой, и мы решили: если ты ещё раз сделаешь мне замечание, если ты ещё раз трепыхнёшься, то мы тебя отправим по миру с пустой противогазной сумкой. А то ещё чего-нибудь похлеще придумаем. Понял? Пшёл вон, интеллигент вонючий!

  Через полчаса я отнёс ему все финские листовки, тщательно перевязав их бечёвкой и аккуратно завернув в нашу газетку «Боевой удар» со своей статьёй.
— Ну вот и славно, — прогудел враз подобревший Московский, глянув быстрым глазом на часы под засаленным манжетом гимнастёрки. — Я время засёк, ровно полчаса, молодец. Задержись на минутку, садись, бери «Казбек». Должен сказать, тебе, писатель, повезло, что я нынче главный в особом отделе. А был бы тут чудо-богатырь Воронков... Он бы из тебя за десять минут душу вытряс. Слыхал небось о Воронкове? Как это нет? Никто ещё тебе не вдул в уши? И Разумов не проинформировал? Боится Алёшка, не хочет вспоминать прошлое. Воронков — это карающий меч дивизии, легенда НКВД в Петрозаводске! В 1937-38-м он служил оперуполномоченным в нашем родном особом отделе. Да, да, в 18-й дивизии. Он мне однажды, знаешь, что сказал... Дело было прошлым летом, поехали мы на маёвку к тихим волнам Лососинного озера. Порыбачили, выпили как следует. Стал он меня задирать, мол, кто лучше стрельнёт из револьвера. Я завёлся, сдёрнул гимнастёрку, снял нательную белую рубаху, набили её травой, мишень классная получилась, поставили на пятьдесят шагов, достали наганы...

  Обстрелял он меня, бестия, потом обнял по-братски и шепчет, что за два года сам лично уложил в лесу на Шелтозерской дороге столько, что... Знаешь, сколько? Нет, ну как думаешь всё же? Не одну и не две сотни врагов народа. Боёк нагана от стрельбы затуплялся, так точили ему боёк этот почти после каждого выезда в лес.
Смех, да и только — они, понимаешь, соцсоревнование затеяли: Воронков с Пушкиным, начальником пожарной охраны, кто, мол. больше настреляет этих вражин за одну ночь. «Я мастер ближнего боя, — часто хвастался он у нас в отделе. — Счищаю плесень с народного хлебного каравая.
Да, Воронков, Воронков, где ты?
Ну, уж про «Заговор финского генштаба» в Петрозаводске ты, конечно, знаешь, если память мне не изменяет, ты что-то писал в газете об этом. Глубоко внедрились предатели. По всем правилам конспирации работали. Ирклис — секретарь Карельского обкома партии, Бушуев — председатель Совнаркома, Голубев — управляющий Госбанком, Заводов — нарком здравоохранения, дружок нашего Вознесенского. Ну и ещё там. Не хочу вспоминать их гадючьи имена.

  В свои вражьи сети «повстанцы» умело заманили и нашего товарища Карла Тенисона, ты тоже его знаешь, он возглавлял НКВД Карелии до 38-го года.
Скажи, Климов, скажи как на духу, ты веришь, что они хотели отдать финнам нашу Карелию? Молчишь. У Воронкова ты бы не отмолчался. Запел бы, как соловей, и про своих, и про чужих. И в нашей дивизии были осиные гнёзда. Немного, но были. Мы их выкорчевали! Ты, дорогой товарищ, это должен знать и запомнить на всю жизнь. А корни, возможно, остались. Враги проникают повсюду, как поганая микроба.
Воронкова потом убрали, говорят, на повышение пошёл. К чему я это всё рассказываю? Даю тебе, Николай Иванович, наказ как большевику — гляди в оба вокруг себя, вслушивайся в разговоры и чуть что — сразу ко мне. И тогда забудем про эти финские листовки, про эти подтирочные бумажки. Понял? Ну вот и славно. Пока.
В этот проклятый день, 2-го февраля, на термометре минус 38 градусов».

  Продолжение в следующей публикации.