жизнь - это обязанность

Сергей Каширин
ЖИЗНЬ – ЭТО ОБЯЗАННОСТЬ!

Сколь это ни суеверно, я изрядный мистик. Говорят, чего больше всего боишься, то и случается. Чего нежелаемого ждешь, то и сбывается. Так вот и у меня. А все, полагаю, из-за последней моей книги «Помирать нам рановато». Первое издание разошлось  в момент, соответственно шумок. Сенсация в том, что герой этой  документальной легенды в добром здравии.  Вот кое-кто и в недоумении: о живом  – книга?
Да, о живом.  И не сказать, что  какой-то особо выдающийся.   И с виду ничем не примечательный. Простой, в общем, рядовой, обыкновенный русский человек. Что называется, среднестатистический, из массы. Отсюда по-свойски в «низах» и едва ли не запанибрата шумок: ха, да мы же его знаем! Наш! Виктор Андреев.
Секрета о том, что пишу и о ком, я не делал, и мне тут же шпильку. Секретарь кингисеппской районной газеты Юрий Исаакович Польский недовольно меня охладил:
– Написано мощно. Здорово. Но…
– Что но?
– По теме не тот кадр. Завышена оценка. Ну, это, впрочем, мое личное мнение. Долго рассказывать. Потом как-нибудь…
Поскольку он уже начал читать,  предлагаю ему стать корректором моей рукописи. Чтобы он глубже вник и оценил содержание. Больше почему-то замечаний от него не последовало. Но в тон ему поддакнул местный краевед Сергей Иванович Запутряев:
– Подумаешь – герой. Чем отличился? Тем, что под машину попал? Да я же его, как облупленного, знаю. У него мой отец начальником был, а  про моего отца он  не очень-то рассказал. Все о себе, да о себе…
Словом, разноречивые посыпались отзывы. А со временем и  подзабылось, что в недавнем прошлом Виктор Андреев жестоко пострадал в автодорожной аварии. Да так, что приговор врачей был беспощаден: ампутация ног.  А он в горячке, что ли, отказался. Наотрез. Нет, и все! И – отключился в беспамятстве. Потом намертво прикованным уж и не помнит, сколько живым трупом валялся  в реанимации. Ну, а выжил, так и что? Расхваливать?
– А ты уверен, что этот твой герой тебя не подведет? – еще один из наших общих знакомых Владимир Будько куснул.
– Ты о чем?  С чего взял? – пугаюсь.
– Как бы тебе вместе с ним в лужу не сесть! Характерец у него – сам знаешь. Мужик он с гонором. Зазнается, отмочит номер – тысячу раз пожалеешь,  что ты его прославил. Ты-то его вон каким вывел образцово-показательным, а так ли? А он поддать любит. Ручаться опасно. Преподнесет сюрприз – кусай потом локти. Великий Гёте никогда не делал посвящений, чтобы потом не раскаиваться. Посвящений, понимаешь? А ты – книгу…
Действительно, усомнишься, всяко может случиться. Мало ли людей пострадало, было на грани жизни и смерти в различных авариях? Да не счесть.  И уже, казалось бы, победили свои боли, слабости и увечья. А потом – на тебе, сломались, скисли. Или, наоборот, возомнили из себя, в чванство вознеслись. И жалко, и стыдно. О них же не  пишут.  Наоборот, в тряпочку помалкивают. Вон ведь их сколько – инвалидов транспортных происшествий! И живут, превозмогая недуги. Но  ведь далеко не герои, нет. Ладно еще, если не хлюпики.
Что и обескураживает. А у твоей книги еще и название  вон какое – «помирать нам рановато». А когда не рановато?
Х-ха, то-то и оно. В наше индустриальное время от самой неожиданной напасти в любом возрасте можно в ящик сыграть.  А кому и когда загреметь по фанфары Шопена раньше отпущенного срока приятно? Иное дело – как выжить. И как потом жить,  если уцелел, да полуживым и увечным остался?
Трезвее и пристрастнее судишь, когда примеряешь по себе. Случилось так, что когда эта моя неожиданно сенсационная книга уже была издана, меня на скорой помощи спровадили в нежные длани эскулапов. На дворе морозная зимняя ночь, а надо мной, слышу, светила кафедры госпитальной терапии Военно-медицинской академии ласково диагностируют. Этот, как его, гипертонический криз, давление зашкалило, сердечный приступ и так далее. Горю как в огне, башка чужая, ни рукой, ни ногой не двинуть. Обострившийся распространенный остеохондроз, болевой синдром. Ф-фу…
Ну, а там  и пошло – уколы, капельницы, таблетки. Проще говоря, когда тебе 90 – это же тот элегантный возраст, где без десяти – сто. И трудно сказать, что у тебя не болит. Все болит! И если болит, значит, ты еще живой. А если не болит…
Неделя, вторая, третья… Дни и ночи слились в одну тягомотную череду. Поскольку потихоньку-полегоньку оттаиваю, прихожу в себя, начинаю осматриваться, судить-рядить об окружающем. Неоценимую в моем кризисном состоянии поддержку оказали заместитель начальника клиники полковник м.с. Антон Владимирович Барсуков  и подполковник м.с. Александр Евгеньевич Коровин.  О себе не распространялись, но знающие пациенты рассказывали, что оба имеют ученые степени доктора медицинских  наук. Познакомиться с ними довелось в древнерусском городе Гдове, куда они приезжали для установки мемориальной доски на доме, где родился Николай Семенович Молчанов, генерал-лейтенант медицинской службы, главный терапевт Советских вооруженных сил, без подписи которого не выпускали в полет наших космонавтов. А теперь вот я, значит, в их клинике пациент. Воистину, тесен мир, и судьба играет человеком.
Естественно, смотрю на них теперь уже как на ученых мужей в роли моих лекарей. Знаю, и наслышан, и по личному опыту знаю, что больной человек всегда капризен       , обидчив и эгоистичен, поэтому часто обижает врача. Ну, стараюсь сдерживать свои расшалившиеся нервишки, для чего пытаюсь смотреть и на себя, и на них как бы со стороны.С удовлетворением отмечаю, что имею дело, так сказать, не с простыми врачами, а с корректными, высокообразованными, благовоспитанными, высокоавторитетными. Словом, не только там, в Гдове, но и здесь мне довольно быстро удалось найти с ними общий язык. Они внимательно меня выслушивали и доходчиво отвечали на  все мои дилетантские вопросы.
Ну, поскольку, как-никак подвизаюсь в писателях, считаю возможным отметить их умение логично, четко давать объяснения. То есть, литературно выражаясь, их обиходную речевую культуру, а попросту говоря, их человеческую душевность и простоту. А когда меня, по-видимому, в  силу болезненного состояния тянуло на высокопарность, в тон мне умели и пофилософствовать.Еще бы! Тот и другой имеют много научных работ и публикаций в медицинских журналах. И мне даже речение Гиппократа на ум  взбрело: «Врач философ подобен Богу».
Ну, словом, дела мои пошли на поправку, и вскоре меня там еще и друзья-приятели навещать удосужились. Благорасположение свое выказывают. Где, как не в лечебном заведении сподручно, никуда не спеша, пообщаться, Благо, и обстановка тут тому способствует. Помещение клиники гспитальной терапии уютное,В просторном коридоре вдоль стен, и даже с проулком, расставлены мягкие кресла, где можно с гостями посидеть, по душам за жизнь покалякать. И тут своего рода сюрприз. Заявляется давняя моя хорошая знакомая – опытный литературный редактор Эльмира Федоровна Кузнецова. На улице такая вьюга-заваруха, Питер снегом завалило, ни проехать, ни пройти, за день в городе – Боже мой! – 495 ДТП. Полтысячи! Того и гляди, под колеса угодишь. Авария на аварии. Рекорд! Но она истая христианка, и на Рождество сочла должным меня навестить. По профессии у нее на счету ни мало ни много – 380 отредактированных книг. Это же прочесть столько, и то чего значит. А она их редактировала! Понимая, что это такое, лишний раз робею ее беспокоить. А она как паломница с посошком ковыль-ковыль, и с порога  вдруг объявляет, что первая из лучших – «Как закалялась сталь» Николая Островского, вторая – «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого, и третья – моя «Помирать нам рановато». Вот со своего героя теперь и сам пример бери.
А?.. Бормотнуть, вякнуть, что мое самолюбие не ёкнуло, было бы неправдой. Склонил башку, потупил глаза, растерянность прячу. Слушай, говорю, это ты чтобы меня подбодрить? Не надо  комплиментов. Я тебе не падкий на лесть мальчишка. А вдруг в обморок брякнусь? Давай пока никому об этом  больше ни-ни. Помолчим, подождем, как другие  и книгу, и образ  Виктора Андреева оценят. Очень уж соблазнительно и очень опасно приятельским дифирамбам верить. Как бы через край не хватить…
А меж тем от такой психологической встряски все мои хвори снова  на мой неокрепший организм – навалом. Радостно психовать тоже не очень-то полезно. Как говорят в Хохляндии, не кажи «гоп», пока не перегепнешь. Подлечили меня, но едва начал вставать, еще напасть: перевод  в клинику военно-морской хирургии.  Операция приспичила – рецидивная паховая грыжа.
Тьфу ты, ну ты, истинно, беда не ходит одна. Меня успокаивают, не так страшен черт, как его малюют. Но хирурги не спешат. Скальпель – это все-таки нож,  любая хирургическая операция – это  операция,  на нее идут, когда уж безвыходное положение. Либо – либо, пан или пропал. А тебе сколько? Преклонные девяносто – это девяносто. Ямщик, не гони лошадей! Тише едешь, дальше будешь.
Обследовали досконально,  и мчат меня на  скорой помощи из одного конца города в другой, из одной  авторитетной клиники в другую, еще более авторитетную. А в этой другой  сама атмосфера взвинчивает. Уже от одних терминов, чинов и титулов голова кругом. Начальник кафедры военно-морской хирургии полковник, профессор, доктор медицинских наук Иван Анатольевич Соловьев. Ему всего лишь 43-й год, а под его началом – два десятка опытных военно-морских  хирургов. И не счесть врачей, и медицинского персонала разного профиля.  Дружина! Целое войско. Все в белых халатах, но хирурги и среди них выделяются. Один к одному – высокие, крепкие, хочется сказать – могучие. Глянешь – враз проникаешься почтением. Ты и не знаешь никого здесь, а они  уже в ореоле возвышенно-романтической  молвы.
И без преувеличений. При его столь  ответственной должности начальника клиники и сам продолжает делать сложнейшие хирургические операции. Когда утром энергичным, быстрым шагом он во главе своей воинственной  свиты делает обход больных, невольно хочется встать и вытянуться перед ним в струнку. Как у пушкинского лукоморья вдохновение  накатывает:

И двадцать витязей прекрасных
Равняют шаг в трудах опасных,
И ними дядька их морской…

Очень даже похоже. Полковник Иван Соловьев – знаменитый военно-морской хирург. Ратоборец здоровья. Из витязей витязь. Один из выздоравливающих в полушепот с благодарным придыханием рассказал мне, что полковник Иван Анатольевич Соловьев самолично  делал ему операцию, которая длилась шесть с половиной часов. А бывает и по двенадцать часов, и подольше. Когда-то я гордился, что был военным летчиком, а теперь завидую хирургам. Не просто завидую – преклоняюсь. Сознаю, что нет, хирургом стать бы не смог. Тут нужен особый талант, прирожденно особое призвание, где профессиональное мастерство должно быть искусством.
Осматриваюсь. Осваиваюсь.  Начальник отделения, куда меня определили, капитан Олег Васильевич Балюра. Ведущий лечащий врач Алла Галстян.  И фамилии красивые, и они молодые, красивые, с виду суровые, а подойдут – улыбчивые, участливые, и это приятно, и на душе веселей.  И палата моего хирургического местожительства просторная, ярко освещенная, да еще  во всю стену с окном. Светло,  уютной однако не назовешь. Моя койка слева в углу. Рядом в распахнутые настежь широкие двери видна женская. Одна из старушек такая махонькая, худенькая, что не удержался, жалею, спрашиваю, сколько же у тебя вес? Застенчиво, словно бы виновато, заявляет: сорок пять кг. Как у двенадцатилетней девочки. Другая – еле сама себя на ногах держит, высокая, щекастая, грудастая, до неправдоподобия полная. Просторечно говоря, толстая, огромная. Тут  и не спросишь, как она бедненькая с ожирением борется. И неловко, и жалко. А каково такой хирургам операцию делать?
Вдоль длиннющего коридора ряды обтянутых темной кожей диванов и кресел, где пригорюнилась молчаливая очередь ожидающих приема больных. В одном конце  перевязочная, процедурный кабинет, справа ослепительной белизны ванна и душ, слева возле стены стенд с сигнализацией  экстренного вызова дежурных врачей и столовая. В другой половине – ординаторская, кабинет дежурного терапевта, комната для умывания и  холоднющий санитарный блок, где пол выстелен разноцветной кафельной плиткой. Попросту говоря, туалет.  А всего из конца в конец коридора 80 палат. В каждой – шесть коек, шесть лежачих пациентов. Кто на обследовании, кто под капельницей, кого-то бегом с шумом, с грохотом срочно везут на каталке в операционную или в реанимацию. На аккуратно застеленных  койках  кто лежит плашмя с распоротой брюшиной, кто весь в белых бинтах с кровавыми пятнами, кто с одним или целой дюжиной заправленных в потроха зондов. Кто-то стонет, кто-то бредит после наркоза, тут же суетятся врачи и сестры милосердия. Только вот  о милосердии можно разве что мечтать.
Осматриваюсь, вживаюсь в обстановку, героя моей книги вспоминаю Виктора Андреева. Каково-то было ему, в его тяжелом состоянии? Его ведь тоже в военно-медицинской академии на ноги ставили.
Хм, фабрика хирургии. Метод – поточный. Распотрошили, разрезали, что-то вырезали, удалили, выкинули, заштопали, зашили, очередной по конвейеру – на операционный стол!  Вот увозят резать-шить-зашивать соседа по койке, он кисло кривит улыбку:
– Хирургам верю, а очко работает…
Жестом подбадриваю:
–  Ни пуха, ни пера…
– К черту…
А вот и моя очередь. Ведущий врач с каким-то документом и шариковой ручкой. Распишитесь, что вы согласны.
Расписываюсь. Может, сам себе приговор подписываю.   Настроеньице – ниже среднего. Одно дело – расписывать, как влекли в операционную моего персонажа Виктора Андреева, и совсем иное – о себе. Уложили, в чем мама родила на каталку, принакрыли прохладной простынкой, лежу смирнехонько глаза в потолок. Ну ей-ей как на катафалке! Дурацкое воображение нервишки в жгут скручивает, я не я, душа не моя. Прости, прощай, белый свет, сам себе усмехаюсь, – увидимся или нет? А в операционной  сразу вокруг гурьба врачей. Слева – терапевт для контрольной кардиограммы, рядом милая девушка пришлепывает мне, как космонавту, на грудь датчики наблюдения за моим состоянием, возле ног строго супит брови озабоченный  моим хмурым видом молодой мужчина, справа представляется напарник:
– Я ваш анестезиолог. Меня зовут Евгений Теймуразович. Смотрите на меня и отвечайте на мои вопросы.  Сколько вам лет?
Вижу – молодой, невольно вырывается:
– А вам?
– Ну, мне в половину вашего, – словно бы стесняется своего возраста, и вдруг – жалуется: –  Да вот – увы! – у самого сердце крепко сдает.
– Это как же так? – удивляюсь.
– А вот так. Вон вас сколько, оперируемых, и за каждого из вас переживаешь. И ответственность, и по-человечески. Вот и сказалось. Ладно, к делу. Какой у вас вес?
– Это чтобы прикинуть дозу наркоза, господин колдун?  – натужно пытаюсь острить. – Гипнотизер?  Резать спереди, а укол сзади? Да еще и шприц вон какой огроменный! Смотреть страшно.
– Не беспокойтесь, мозга не затронем. Будете все видеть и слышать. Чувствуете мои прикосновения? Здесь? Здесь? Как? Тепло? Холодно?..
Воркует, как в сердечной дружбе и любви изъясняется. Его разговорчивость приятно настраивает на волну личного соучастия в хирургическом колдовстве. Приободренный его дружелюбием, спешу выказать свое к нему сердечное расположение. Признаюсь, что чую в нем добрую душу. И у самого на сердце теплей, но вот тело…
Тело тяжелеет, словно водой, наливается холодом. Глаза затуманиваются,  туман все гуще, гуще, звуки слабеют, сознание меркнет.  Не различая слов, приглушенно слышу разговаривающих между собой, занятых своим делом хирургов Олега Балюры и Аллы Галстян. Чувствую, как они уже меня режут. Не просто режут – вспарывают, кромсают. Больно, черт побери, больно. Стискиваю зубы, сдерживаю невольный стон, чтобы если и застону, то беззвучно, чтобы не беспокоить их, не отвлекать, и проваливаюсь в бессознательное тягучее забытье. И все глуше, все глуше их голоса, то ли все сильнее и сильнее закладывает мои уши болезненная моя глухота, то ли они все дальше и дальше отдаляются от меня.  И то ли снится, то ли мерещится, то ли вьяве открывается надо мной бесконечная и бездонная, огромная-огромная  туманная пустота. И ни конца, ни края,  никогда такого ни наяву, ни во сне не видел, и я соображаю, что это – бескрайняя сфера  вечности.
Интересно, вот – я на операционном ложе, вот меня режут хирурги,  и вот – вечность. И  хочется что-то сказать,  и нужны какие-то особенные слова, и  мелькало множество вычитанных в книгах звучных и красивых слов, да не тех, что нужны вечности. А что такое – вечность?  Сказано: ничто не вечно под Луной. Вечна только мысль, идея. Как это там, в марксизме-ленинизме: идея становится материальной силой, когда овладевает массами. Чушь какая-то. Идея, допустим, вечна, бессмертна, а массы разве бессмертны?
То ли слышу, то ли сам думаю: смотря какие массы. Разве что Космос. Но Космос – это бесконечный хаос. А вернее всего  вечны только пространство и время. Хотя какое у вечности время?  Сплошь бесконечная, безграничная  и бездонная ширь и глубь,  таинственная высота и глубина. И я в самом центре, в эпицентре пространства вечности, но то ли растаял и сделался таким же прозрачными, как окружающее, то ли из моего призрачного тела, как птица из клетки, улетучивается моя душа. И возникает никогда ранее неведомое ощущение легкости и свободы. И я радуюсь, и облегченно улыбаюсь. Умираю? То есть не просто умираю, а  тоже становлюсь вечностью, растворяюсь в вечности  бесплотной и прозрачной тенью.  И эта тень  все истончается,  уменьшается, уменьшается, становясь все меньшей и меньшей частицей. Крупицей. Крохоткой.  И эта крохотка – это моя вливающаяся в вечность бессмертная  мысль.  Я все еще пытаюсь мыслить, а мыслю, как писал Дидро, следовательно существую. Пока еще существую, и посему самонадеянно просвещаю, сам не зная кого:
– Понятно. На Земле сейчас  восемь с половиной миллиардов людей. Можно сказать, крохотных особей. Вроде молекул и  атомов.  И я один из этих миллиардных крохоток. Вроде атома. Или превращаюсь в атом. Так что же, ради этого я и жил, чтобы превратиться в атом? Или как в земной почве копошится неисчислимое множество червей, так на белом свете зачем-то существуют люди. Где все суета сует и всяческая суета. Вроде молекул в Броуновом  движении. И я пока что одну из молекул вижу. Или не молекулу, а один из ее атомов. Это удаляющаяся от меня и все уменьшающаяся точка. И я догадываюсь, что это материализовавшаяся в вечности моя выношенная, выстраданная мысль.
– Так зачем же я жил?  Зачем страдал? Ради мысли? Хорошо, если полезной, людям, человечеству нужной. А если бесполезной?
В памяти смутно брезжит, кажется, из «Песни о соколе» Горького: «Летай иль ползай, конец известен, все в землю лягут, все прахом будут…»
Прахом? Только прахом? Обидно. На какой-то момент меня окатывает волна  отчаяния с тезисом Ницше: «Если жизнь не удалась тебе, если ядовитый червь пожирает твое сердце, знай, что удается смерть». Выходит, не удалась и смерть. Эх-ма…
А мысль все уменьшающейся пушинкой поднимается все выше и выше в зенит, все глубже и глубже в бездну мироздания. И никакого светопреставления, и не содрогнулась, не  разверзлась под ногами земля, и никакого страха. И ни тебе райского Эдема, ни белого трона Бога Отца, ни волшебных садов Семирамиды, ни подземных кругов Дантова ада. И мне становится, как в невесомости, так легко, так хорошо, что  я с облегчением думаю сам себе: ну вот и все, наконец-то! Отмаялся. Отмучился. Вот и все, что от меня остается. Сколько было жито, сколько пережито, сколько горестей, тревог, кошмары голода, войны и военного сиротства…
Да там, если оглянуться, страданий и горя было столько, что хватило бы и на десяток человечьих жизней. Сколько смертей родных и близких, сколько душераздирающих терзаний, мучений,  сколько думано-передумано, а что остается? Остается всего-навсего  мысль, да и та угасающая, тающая, до конца недодуманная, а постепенно исчезающая в вечности. И кто-то подобно бессмертному Фаусту, или сам гениальный Гёте небрежно роняет:
– Не задавай философских вопросов.
И откуда-то из бездны струится неподражаемо завораживающий, как печальный стон самой вечности, похоронный марш Шопена. Кому? Для кого? Мне? Вспоминаю нечто фольклорно плоское, ехидное: на фига попу гармонь, у него кадило есть! Не хватало еще казенных надгробных речей! Иные высокопоставленные чинуши свои отходные еще и по бумажке читают. А тут и без того тошно, и без того ноет сердце. И знобкий холодок равнодушия и безразличия  ко всему прошлому, и к настоящему, и будущему. Нет, знаете, очень это непередаваемое чувство – слушать похоронный марш самому себе. Это, пожалуй, все равно, что отпевание с хором певчих в церкви. Но я же советский безбожник.  Атеист, коммунистом-капээсэсовцем был. Поэзией увлекался, оптимистические стихи любил. Особенно Пушкина:

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,

И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

Равнодушная, равнодушная… Вот в том-то и суть, что равнодушная. Сиречь – бесстрастная, но даже у гробового входа сияющая вечной красой.. Мертвенно спокойная, но красивая.. И я постепенно успокаиваюсь, и смиряюсь с происходящим,  прошу:
– Остановись, мгновенье, ты прекрасно!
И мгновенье остановилось. И на щемящей, пронзительной ноте умолкли рыдания похоронного марша. И отпустила, канула в вечность пресловутая мировая скорбь, безысходная тоска безнадежности. И ни Господа Бога, ни Сатаны, Вельзевула, ни Мефистофеля, лишь загробный хохот ожидающего мою неприкаянную душу Вельзевула. Да и ему она не  нужна, ибо у вечности ни  времени, ни начала, ни конца, ни прошлого, ни будущего. Вечность ни на какие эры и эпохи, ни на столетия и десятилетия, ни на какие капитализмы и коммунизмы не делится, и никакого там светлого будущего. Вечность – это сразу  жизнь и смерть, и бесконечность,  и всё, о чем человек может только предполагать и догадываться. И нет ничего прекраснее вечной и бесконечной  вечности, смутно куда-то влекущей, обещающей что-то красивое, приятное и бессмертное.
И ни солнца на горизонте или в зените, ни облаков, ни ветра, а неподвижный, как в штиль, прозрачный и чуткий, влекущий в свою белесую муть, безжизненный воздух. А Богу откуда здесь взяться? Бог в расхожем обывательском  мнении – это благообразный такой старичок, который любит посидеть на белоснежном, как из лебяжьего пуха, кучевом облаке. Тоже небось  как у меня, хондроз-подагра-остеопороз, тоже на мягкое присесть-прилечь надобно. Сядет, больные ножки в шлепанцах свесит и блаженствует. Хотя какое тут блаженство, если без кислородной маски нечем дышать.  И когда с большой высоты даже с парашютом прыгаешь, дух перехватывает. А если смотришь вниз с крутого берега в темный омут, нечистая сила подмывает нырнуть туда, откуда уже и не воротишься.
Странное, смутное состояние. Вроде я завис где-то в безвоздушном пространстве – ни там, ни тут. То ли, говорят, на грешной земле еще не все свои дела завершил, то ли много нагрешил, и Господь Бог тебя в Царство Небесное не принимает, чтобы по заслугам в гиенну огненную спихнуть.
– Ну и ладно, – бессознательно, подсознательно или надсознательно озаряюсь улыбкой странного счастья. – Ну и хорошо. Ну и пусть. Пожил – и хватит. Девяносто – это же без десяти сто. Еще не столетие, не  век, но почти.  А если вечность – это смерть, так ведь мертвый не должен бояться смерти, а смерти только радоваться. Это вам не хухры-мухры, и кому какое дело, что  завтра земной мир снова явит себя вечности, и равнодушная вечность будет во всей бесконечности вечно сиять, а меня не будет? Пора и честь знать…
– Осанна! – старинное религиозное слово вспоминаю. – Осанна!..
Вдруг что такое?  Гляжу – бесконечная глубь  пространства  надо мной, словно предрассветный туман, редеет, редеет, бескрайняя бездна мироздания потихоньку, медленно-медленно проясняется.  И хотя у нее, этой бездны, не было глаз, она смотрела, и хотя у нее не было рук, она протягивала их ко мне, словно хотела, как новорожденного младенца, ласково взять меня на руки. И мне думалось, хотелось думать, что это мой ангел хранитель. Религиозный туман-дурман грезился сказкой, что становилась былью, и я с трепетной радостью ждал ее свершения…
Доводилось  читать, что наша вселенная  находится в разбегающейся галактике. Видимо, удалявшаяся  крохотка моей мысли оказалась в эпицентре этой разбегающейся галактики, и вдруг  начала мало по малу возвращаться назад. Словно меня магнитом к самому себе моя прошлая жизнь потянула. Будто где-то невидимый на малую громкость включил динамик, я начинаю невнятно различать и узнавать голоса хирургов Олега Балюры и Аллы Галстян. Они не небесные с крылышками херувимы,  но вот они-то и есть земные, добрые, заботливые мои ангелы-хранители. Слов их мне еще не разобрать, но приглушенно ощущаю, как они  скальпелями режут ткани  моего озябшего тела, а затем зашивают разрез, накладывают швы. Жаль, не вижу, интересно бы поглядеть, какой иглой шьют. Сдерживая стон, шевелю ледяным языком,  непослушными, замерзшими от наркоза, как бы чужими губами шепчу:
– Мать честная, возвращаюсь!? Оживаю! Опять, опять в эту грешную земную жизнь. Да на фиг мне это сдалось?  Зачем?  Надоело! Если много нагрешил, грешить больше не хочу. Если всех дел не переделал, их, говорят, никогда не переделаешь. А я устал. Мне тяжело! Если коммунизм не построил, то в капитализме вообще жить не хочу! Да пошли вы знаете куда, господа олигархи?! Жадюги вы поганые, видеть  вас не хочу! Не хочу!
Слышу чей-то, кажется, загробный голос:
– А  там  что хорошего?
А-а, догадываюсь, это же мой доброжелатель анестезиолог Евгений Теймуразович. А-а, отзываюсь, превозмогая смертельное бессилие, это ты, Женя,  мой добрый гипнотизер? Ничего. Ничего там  хорошего, – говорю, – но возвращаться не хочу. Зачем? Опять мучиться?
– А это, – слышу, – не твоего ума дело. Жив, ну и скажи спасибо.  Ты к нам в клинику на второй этаж сам поднимался? А у меня такая в ногах боль, что мне без лифта не подняться. Но приходится. Жизнь, если хочешь знать, это не удовольствие, а обязанность. У тебя дома кто? Семья, дети, внуки?
– Дочка, внучка, правнук. Моему правнуку, – с гордостью хвастаюсь, – уже четырнадцатый год. В седьмой класс ходит.
– Вот и живи. Нужно уметь жить, независимо от того, хочешь ты жить или не хочешь, а чтобы заботиться о своем потомстве, о других людях. О тех, кому ты еще нужен. И если вечность  не приняла твою душу, значит, ты кому-то и зачем-то еще нужен.  Всё. Хирурги свою работу закончили, и моя миссия завершена.  Давай обратно в палату и долечивайся. Выздоравливай. И до встречи.
– Спасибо, – хриплю, – спасибо добрый человек. Хороший ты человек. Дброй души человек. Спасибо всей вашей дружной и могучей дружине. Краснобай ты, говорю, в самом хорошем смысле этого слова. И еще в порыве благодарности  попросту болтуном его обозвал. Ну, нечаянно с языка сорвалось  по привычке к многолетней просторечно-солдафонской лексике. Сказалось  сознательное и бессознательное, подсознательное или, может, надсознательное,  нервное напряжение. Да и дальше не очень-то быстро дело на поправку пошло. Девяносто – это все-таки девяносто, регенерация, то бишь, заживление, возрождение разрезанного тела замедленно идет. Немало надо не только физической, но и душевной силы, чтобы не стать суетным, раздражительным, нетерпимым. И не возомнить о себе, что вот я  не такой, как все, и потому имею право смотреть на иных снисходительно.
Чем, к слову скажу, ни в малейшей мере не грешен герой моей книги «Помирать нам рановато». В меру моего понимания я и пытался написать с него, как с живого прообраза, нечто по психологии, этике и практике упорства, силы воли, жизнелюбия и жизнестойкости. Меня восхищало его мужество и нравственное воодушевление на подвиг во имя родного русского народа.  Без преувеличения назову это русским духом. А когда при послеоперационной боли сам я изрядно приуныл, и начал было капризничать, а читатели начали вдруг ставить мне  в пример  мной же изображенного героя, то невольно смутился. Но постепенно пришло  осознание, что у таких вот людей и надо учиться терпению, стойкости, выдержке, силе духа.  И мне вдвойне радостно, что Виктор Андреев жив-здоров. И не просто жив-здоров, а завидно. Будучи инвалидом второй группы,  8-го февраля 2019 года он отметил свое 77-летие, но продолжает работать автомехаником. По долгу службы почти каждый день бывает в Петербурге. Гоняет автомашины в ремонтные мастерские. Так там, когда заходит в метро, не всякий молодой человек догадается уступить ему место. Крепкий с виду мужчина, бодрый.
Что еще сказать? Разве что привести небольшую цитатку:
«Чистый вымысел принужден всегда быть настороже, чтоб сохранить доверие читателя. А факты не несут на себе ответственности и смеются над неверящими». ( Рабиндранат Тагор).
Вот зачем, значит, нужна эта моя документальная книга о простом живом человеке. Не мне в утешение, а чтобы с него пример брали, ему подражали, учились выдержке, стойкости и силе воли. И тут у меня такая еще закавыка. Я немало пожил на белом свете. Мне довелось видеть многих людей.  И хочется  сказать, что много, очень много существует никем не замеченных интересных людей. Один – одной  стороной, другой – другою, в третьем, может быть, маленькая  черточка, но совсем  своя. А мы нередко равнодушно проходим мимо таких людей, и только тогда сколь ни печально, когда ничего уже нельзя воротить, недоумеваем, как могли мы так легкодумно к нему отнестись. Удивительно, что лишь смерть научает нас переоценивать человека. Пушкин еще об этом обмолвился:
«Мы, русские, любить умеем только мертвых. И многие замечательные люди пропадают в безвестности…»
Но у него же, у Пушкина, есть и другие слова. Они созвучны моим чувствам и мыслям, будто у меня из глубины души вырвались:

Но не хочу, о други, умирать.
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…

Несчастья и страдания, говорят, закаляют.  Страдания заставляют думать, учат жить.  А еще я очень Лермонтова люблю. А Лермонтов словно специально для меня раздумья продолжил:

Что без страданий жизнь поэта,
И что без бури океан?!

Вот! Не всё коту масленица. Мыслить и страдать – тут прямая взаимосвязь и необходимость. Без бурь океан мог бы превратиться в большую застойную лужу.
Вспоминаешь иногда, как относился к тому или иному человеку при жизни, и удивляешься, – отчего я так мало его тогда ценил? А насчет Виктора Андреева что скажу?  За годы общения с ним всяко было. Не стану оспаривать  придирчивых критиков, есть, наверно, и у него недостатки. Не зря говорится, один Бог без греха. Не нравились мне его форсистость, умение ввернуть в беседу красное словцо, обидчивость и, попросту говоря, твердолобость. В лоб стреляй – пуля отскочит, а поставит на своем. А вот выдержки – не занимать. Не раз я при моей задиристости петухом наскакивал на него, а он выслушает, выдержит и продолжает разговор, не повышая голоса. И сам с ним сдержаннее, спокойнее становишься.
Порой и педантичность его раздражала. А потом смотришь – это не тугодумная педантичность, а разумная принципиальность. То есть, надо отдать должное, есть и достоинства, есть в чем на него равняться, в чем ему подражать.  Во многом, пожалуй, я еще и недооценил его. Он давно в отставке, но и поныне неутомимый общественный деятель, недавно ему присвоили звание полковника. Не зря же, так сказать, не за красивые глаза. Лучше меня оценили. И когда на собрании при встрече с губернатором ему предоставили слово, не о себе речь повел, а опять о делах государственной важности. Человек безупречно искренний, с обнаженной совестью и широкой русской душой, он  выступил с инициативой шире развернуть фронт войны на дорогах,  поднять  на современный уровень борьбу с дорожными происшествиями.
– Уважаемые дамы и господа! Перед вами, – говорит, – одна из жертв этой войны, и поэтому считаю своим долгом не отстраниться от ее проблем в уют пенсионного тыла. Опытные, закаленные воины, говорит, в отставку не уходят, и я готов отдать свои силы и опыт своей работы в государственной автоинспекции молодому поколению…
И надо было видеть, как ему аплодировали! Женщин много присутствовало в зале, так одна из них аж прослезилась. Встала и во всеуслышание заявляет. Я, мол, счастлива, я горжусь тем, что вижу этого замечательного человека. А привередливым критикам, укоряющим меня за мою книгу о нем, еще цитатку:
«Все, что неожиданно изменяет нашу жизнь, – не случайность» (А. Грин).
Своенравная моя писательская судьба распорядилась, жизнь не случайно устроила так, чтобы я хоть в какой-то мере на себе прочувствовал, что испытал герой моей книги «Помирать нам рановато». Эту книгу я писал, прямо скажу, прежде всего, для самого себя, заинтересованный железным характером моего героя, стараясь глубже его понять. А вышло так, что написал и для многих других, попавших в беду.  В жизни немало случаев, когда люди из-за несчастья теряют подчас, кажется, все. Как в такой ситуации не сломится, не сдастся?  Чтобы они не пали духом, не  утратили надежду выжить, победить любые тяжкие недуги и в самых трудных обстоятельствах обрели почву под ногами.  К тому же  в мои девяносто – мне без десяти 100 – теперь вот  я и своим  долгожительством козырнуть могу. Вполне. Заслуженно. Не так ли? Или кто-то против? Желаю ему пожить с моё. А понравится, так и подольше. Да если и не понравится. Жизнь не удовольствие, а обязанность. Всего самого наилучшего!  Честь имею!

                Сергей Каширин