Наполеон верхней уфтюги

Сергей Марков 3
 И вся красота  поднебесная
               
                1.
 - …И я стал бегать, - говорил Саша, глядя из окна на Двину, на размытый, по-осеннему уже сиренево-оранжевый холодный закат. – Километров по пять, по семь, а то и по десять. Каждое утро. И вечером.
 - Помогло?
 - Бежишь по утреннему морозцу, снежок под ногами хрустит, пар изо рта, лес, дорога, светлеющее звёздное небо, и больше ничего и никого. И думаешь: нет, мы ещё посмотрим, кто кого, врёшь, не возьмёшь, так просто, за понюх табака меня не согнуть, не сломать! А спортом занимался когда-то: лёгкой атлетикой, гимнастикой, лыжами, штангой, боксом, каратэ… На Севере делать бы мне нечего было без спортивной подготовки, я спорту очень благодарен.
   Саша рассказывал, а я поглядывал на его руки, на его борцовскую шею и представлял предрассветный бег его по берегу замерзающей речушки Уфтюги, по безмолвным полям где-то на границе Архангельской и Вологодской губерний, и думал, что действительно «эту голову с шеи сшибить нелегко». И вспоминал мысль Джека Лондона, простую и точную, как вся его проза, о том, что без стальных бицепсов в мире творчества не выживешь. И ещё я вспоминал экскурсовода с Соловецких островов Иннокентия Александровича Коровина, бывшего преподавателя истории и директора московской школы, - как мы сидели несколько лет назад в холодной, с обшарпанными, растрескавшимися стенами келье, где жил Коровин, пили чай, говорили об уникальных русских памятниках, уже разрушенных и разрушающихся, гибнущих, и вообще о России –
о чём ещё говорить белой ночью на Соловках?
 - Вы в Верхнюю Уфтюгу съездите непременно! – призывал Коровин. - Там работает Саша Попов, когда-то он был в моём классе, ездили на каникулы в Ленинград, по Золотому кольцу, на Север. Друзья мы с ним и теперь, переписываемся. Но дело не в этом. После школы окончил факультет прикладной математики Института электронного машиностроения, но почувствовал, что математика не для него. Поступил на вечернее отделение Архитектурного института. Он и раньше, в школе ещё интересовался искусством, архитектурой, работал в строительных отрядах от Общества охраны памятников, а потом, реставрируя церковь и аббатство в Поленове, освоил практически все строительные специальности, и как освоил: получил шестой разряд каменщика!.. И, блестяще защитив диплом в Архитектурном институте, вдруг уехал на Север. Вскоре я узнал, что Саша вообще из Москвы выписался, чтобы его приняли а Архангельскую реставрационную мастерскую. Вы слыхивали что-либо подобное? Если откровенно - я очень горжусь своим бывшим учеником!
                2.
   В первую нашу встречу с Александром Поповым под Архангельском, в Малых Корелах, на конкурсе плотников (который он уверенно выиграл) поговорить как следует не удалось, не хватило времени, он сразу уехал на Кен-озеро, где помогал студентам-реставраторам, сказав, что ждёт недели через две в Верхней Уфтюге: лучше всё-таки один раз увидеть.
   Выбраться удалось лишь через месяц, совсем уже поздней северной осенью. Готовясь к поездке, прочитал в библиотеке опубликованную в центральной газете статью Попова «Беззащитные шедевры», которую он написал вскоре после того, как его направили из Архангельска в село Верхняя Уфтюга «на месяц-полтора», законсервировать памятник деревянного зодчества XVIII века – церковь Дмитрия Солунского. Для веса, для поддержки, как это нередко бывает, статью по просьбе редакции вместе с молодым Поповым подписал и один из крупнейших у нас в стране специалистов по деревянной архитектуре. Но когда статья была опубликована и вызвала резонанс, соавтор Попова стал рассылать по инстанциям опровержения, что, дескать, его не совсем правильно поняли и дело с реставрацией обстоит далеко не так ужасно, а вовсе даже и неплохо, хотя, конечно, имеются некоторые недочёты… А с Поповым тогда поступили просто, по-нашему – закрыли его объект, велели срочно прилететь в Архангельск и сидеть в реставрационной конторе от и до, не высовываясь, не отлучаясь ни на секунду. Делать ему в конторе было нечего, и придумать за полгода никакого дела, фактически, так и не смогли. Шли дожди и снега, покрывая раскатанную, разобранную по брёвнам церковь в Верхней Уфтюге. Дело в том, что приехав туда и полазав, изучив всё на месте, разбирать её Александр решил не сразу, хотя увидел, что за «месяц-полтора» не управиться, потому что не привык халтурить, и понял, что простая консервация ничего не даст, памятник всё равно вскоре погибнет. Попробовал заменить несколько сгнивших брёвен, потом ещё несколько и ещё и пришёл к выводу, что менять надо гораздо больше, около сорока процентов, а для этого необходимо разбирать, перебирать, как делали в старину, - сперва шатёр, затем восьмерик, восьмигранный сруб, затем четверик…
   Церковь Дмитрия Солунского уникальна. Очень в немногих из произведений русского деревянного зодчества главная тема северной народной архитектуры прозвучала с такой силой и выразительностью, как в ней. Это храм-памятник, храм-башня. Недаром церковь посвящена святому воину Дмитрию Солунскому – герою, защитнику родной земли.
 - В церкви этой, - горячо проповедовал мне в Москве учёный, исследователь и реставратор русского деревянного зодчества Александр Викторович Ополовников, - удивляет слитность земной, богатырской силы и лёгкого, неудержимо-стремительного взлёта! Именно в этом, пожалуй, разгадка притягательности её образа. Соподчинение форм и объёмов здания – это не точно рассчитанная геометрическая схема, а вдохновенное творчество народного зодчего, возводившего церковь не по установленным канонам, а по своему собственному разумению и ощущению красоты, основанных на вековых мудрых традициях. А строили, бывало, без чертежей, без планов, единственно руководствуясь врождённым архитектурным чутьём и навыком. Народные зодчие свободно, как бы неправильно рубили храм. Так же лепили свои каменные церкви и древние новгородцы.
   До отъезда в Верхнюю Уфтюгу (которую с трудом разыскал на карте Архангельской области и с некоторой тревогой отметил, что ведёт к ней не федеральная, не  территориальная трасса, не шоссе и даже не дорога без покрытия, а из разряда «прочих», обозначенная пунктиром - то ли лесная, то ли вообще зимняя; пролегала, правда, неподалёку и железная дорога) я побывал в объединении «Росреставрация», которое и должно отвечать за наши сохранившиеся памятники, в том числе и деревянные.
 - Попов, конечно, способный, энергичный человек, - сказали мне там. – Но он максималист, экстремист прямо-таки в реставрации. Он считает, что мы тут ерундой занимаемся, а он там!.. Знаете, он ведь оставил Москву, оставил всё, уехал в эту свою Уфтюгу, ничего с собой не взяв, лишь топор, рубанок – и это дипломированный архитектор! Но не понимает, что это не решение проблемы, что в одной лишь Архангельской области более трёхсот памятников, а он, допустим, сделал один – и что? Ещё пять-семь лет у него уйдёт на следующий… Не могут же, в конце концов, все, как он, всё бросить и ухать с топором в леса!
 - Не могут, - соглашался я.
 - Понятно, Наполеоном себя возомнил. Но Уфтюга – не Тулон. И Попов – не Бонапарт!
                3.
   В Великий Устюг я приехал под утро, пробыл там до обеда, хотя собирался пожить два-три дня, и удрал – уж больно удручающее впечатление произвёл на меня «славен город Устюг», некогда богатейший, славившийся, как рассказали мне в краеведческом музее,  своими соборами и ярмарками, на которых было всё что душе угодно: сахар, шафран, сельди, мальвазия, испанские и французские вина, сукна разного рода и цвета, голландское полотно, зеркала, клинки из Толедо, ружья из Нюрнберга и Льежа, пушки, медь, свинец, олово, шелковые ткани из Индии, атлас… Из Сибири купцы привозили в Устюг бобров, горностаев, соболей, росомах, из Вологды – кожи, холст, хлеб, лён, воск, мёд, из Холмогор – соль, треску, мыло, палтуса, тюлений жир, с Печоры и Мезени – омулей, сёмгу, нельму, оленину…
   В общем, пройдясь по городу, заглянув в магазин «Продукты» и увидев на полках батареи из банок с гордой надписью «Килька в томате», соль, спички, пакеты с крупами и мышеловки, а больше не заметив ничего существенного, съев в столовой котлету «домашнюю», в которой хлеб преобладал над прочими ингредиентами, и яичницу-глазунью, поджаренную на прогоревшем маргарине, я удрал по реке Сухоне, в бурой ледяной воде которой с мостков, как сто и пятьсот лет назад женщины полоскали бельё.
   Ещё два дня шёл дождь со снегом и снег с дождём, и дул северный ветер. Я медленно, но верно приближался к цели моего путешествия - глядя на голые чёрные ветки, на тучи в лужах, разливающихся под колёсами рейсовых автобусов, просиживая часами в аэропортах, похожих на коровники, выпивая с какими-то людьми дешёвый портвейн или самогон, закусывая килькой, антоновскими яблоками, хлебом и задаваясь вопросом: а оно мне надо? Поразмыслив, отвечал себе «в положительном ключе».
   А ездить надо одному. Дорожные невзгоды в компании переносить легче, веселей, но ездить надо одному, потому что дорога открывается по-настоящему. Я помню чувство, когда в студенческие ещё годы, простившись с родными, присев на дорожку у двери, я выходил на улицу, ехал на вокзал или в аэропорт. И не оставляло, бурлило внутри чувство, наивное, радостное, в котором и тревога была, как там всё сложится, будет ли хорошо, и надежда на что-то необыкновенное, на какую-то чудесную встречу, и дорожный восторг, от которого хотелось орать во всё горло в открытое окно вагона, глотая встречный ветер.
 …Добираясь до Уфтюги, я представлял, как ехал туда Саша Попов, такой же, как я, москвич, и о чём он думал, что вспоминал, о чём мечтал. Я потом всё спрашивал у него: первое чувство каково было? Не хотелось тебе тут же, пока машина ещё не ушла, вернуться в аэропорт и улететь?
 - Машины никакой не было, - смеётся он. – Я сюда пешком пришёл.
 - Как примерно из этих мест Ломоносов пришёл в Москву?
 - Типа того. А если серьёзно, то иногда приходилось с собой побороться. И бег помог, как я тебе говорил в Архангельске. Мой учитель, Иннокентий Александрович Коровин, помогал. Однажды я поехал в Москву и чувствую, что нет сил уже вернуться в Уфтюгу. Пришёл к Иннокентию Александровичу. Мол, так-то и так-то. Попили с ним чаю, потолковали. И на прощанье он сказал: «Если ты мужчина, гражданин, если ты русский человек, ты должен туда вернуться и довести начатое дело до конца». Громко, да? Вроде лозунга. Но тогда это были единственные нужные слова. Подействовали. И ещё сравнил Коровин наше дело с монашеским послушанием. И даже подвигом.
                х          х          х
   Нет, не смогли Попову простить «Беззащитных шедевров», где чёрное он назвал чёрным. Хотя, как говорится, «критика была признана в целом справедливой», и был намечен ряд мероприятий по изменению, исправлению, улучшению… Дважды закрывали объект, и чудом удавалось Александру отстоять своё право продолжать работу; не давали ни машин, ни инструментов, ни леса, ни рабочих – хочешь, живи в своей Уфтюге, но как знаешь; срезали наряды, и бывало, что получали плотники в получку в конце месяца по полтора рубля, - уходили, а руководство снова и снова констатировало: не могут люди с Поповым сработаться, бегут от него специалисты…
   Человек тридцать работало у Саши за пять лет, плотники, некоторые из которых до этого не держали в руках топора. Бывали и «откинувшиеся» уголовники, которых однажды, когда впятером окружили, чтобы ногами забить, лишь взревевшая в руках Саши бензопила «Дружба» смогла остановить. Понять архангельскую реставрационную мастерскую можно: где их набрать-то, плотников, да ещё которые поехали бы по своей воле в такую глухомань, в Уфтюгу?
 - За всё время, пожалуй, впервые сейчас пристойная бригада сложилась, - говорит Александр. – Познакомься: Геннадий Петряшев из Архангельска, Андрей Барабанов, в прошлом году Архитектурный институт в Москве закончил.
                4.
                С вечера, поздным-поздно,
                Будто дятлы в дерево пощёлкивали,
                Работала ево дружина хоробрая.
                Ко полуноче и двор поспел:
                Три терема златоверховаты,
                Да трои сени косящетыя,
                Да трои сени решетчетыя,
                Хорошо в теремах изукрашено:
                На небе солнце – в тереме солнце;
                На небе месяц – в тереме месяц;
                На небе звёзда – в тереме звёзда;
                На небе заря – в тереме заря
                И вся красота поднебесная.
   Мне вспомнилась былина «Про Соловья Будимировича», когда с Андреем Барабановым мы бродили по окрестным старым деревушкам и он рассказывал, как летом поехали они втроём в деревню Горбачиха, где работал студенческий строительный отряд, и по просьбе руководителей отряда взялись за развалившуюся уже почти часовню, чтобы показать ребятам, что есть реставрация.
 - Я теперь понимаю: это было настоящее вдохновение, - рассказывал Андрей. - И пришло оно неожиданно. Топоры мы с собой случайно захватили, ехали не показывать, а рассказывать о деревянной архитектуре – о рубке «в лапу», «в обло», о слегах, повалах, лемехах, способах тёски… Четыре дня работали. Полностью раскатали часовню, заменили гнилые брёвна, а их там было больше половины, и собрали. Все поражены были: да как же это возможно было?.. Уставали, конечно, чудовищно. Особенно я с непривычки. Да и Генка. И Саша, хотя он и привыкший. От зари до зари работали, почти без передышек. Само слово это – «труд» - для меня обрело иной смысл благодаря Саше Попову. Я понял, что только труд способен сделать человека по-настоящему счастливым. Засыпал я там смертельно усталый, но счастливый, потому что знал, что сделал за день всё, на что был способен. Я когда приехал в Уфтюгу, у меня ничего не получалось, никогда прежде топором не работал. А вышла тёска XVIII века, и Саша сказал: «Да, то, что нужно». Я радовался, как ребёнок, больше даже, кажется, чем когда диплом защитил.
                х          х          х
   Некоторые специалисты, не отрицая, конечно, сделанного Александром Поповым, говорят: да, всё это так, но он плотник, пусть и высшего разряда, но плотник, не архитектор, не дело архитектора топором размахивать, Петра I или Наполеона из себя строить.
 - А что, Наполеон тоже любил топориком помахать?
 - Я в переносном смысле – по замашкам, - отвечал именитый архитектор, приехавший с инспекцией в Уфтюгу. – В этом я согласен с мнением «Росреставрации». Сейчас главное – законсервировать как можно большее количество памятников, чтобы не разрушались они дальше, чтобы ещё хоть какое-то время простояли, хотя бы лет пять-семь.
 - А что будет через лет пять-семь? – поинтересовался я. – Явятся откуда ни возьмись мощные отряды профессиональных реставраторов, набросятся на памятники старины и тут же приведут их все в божеский вид? Попов мне говорил, что мечтает создать группу, нечто вроде плотницкой артели, как в старину, но только чтобы и архитекторы в неё входили, и инженеры, и техники, и рабочие, и чтобы всё, с самого начала, с проекта и до сдачи «под ключ», сама группа делала – так, например, я знаю, в Венгрии, в Норвегии, в Польше… А то ведь действительно памятники на положении того дитяти, у которого семь нянек. Мне Попов сказал, что за последние годы в Архангельской области практически ни один памятник не был отреставрирован, но погибло уже более дюжины.
 - Да, мысли Попова насчёт этих групп известны. Но не так всё просто, как ему кажется. Опять-таки, одно дело – топором махать, другое – с научной точки зрения…
   Очень мне хотелось крикнуть, особенно после возвращения из Уфтюги, где всё я увидел своими глазами, что перестройка всей нашей жизни, о которой столько сейчас говорится и пишется, и означает в первую очередь: хватит болтать! Что одна-единственная спасённая часовенка, не говоря уже о таком уникальном памятнике, как церковь Дмитрия Солунского, проект реставрации которой был, кстати, выполнен Поповым блестяще, и с этим согласились все, важней любой научной или псевдонаучной болтовни, любых проектов и обоснований, пылящихся на полках институтов и мастерских, в то время, как памятники гибнут!
   А сколько открытий сделано Александром Поповым в процессе работы! Именно открытий, хотя, конечно, во времена, когда думал плотник с топором, и говорили: «Дай крестьянину топор, он и часы починит», или: «Жил я живал, на босу ногу топор надевал, топорищем подпоясывался», всё это русские мастера знали, умели, было это для них естественным, но забыли, прочно, может быть, и навсегда – если б не такие, как Александр.
   Взять тёску XVIII века, о которой рассказывал Андрей Барабанов. Приехав в Верхнюю Уфтюгу, Александр твёрдо решил, что будет всё делать так, как старые мастера, и точно такими же инструментами. Тёска – это первое, с чем он столкнулся; в XVIII веке, когда строили церковь, тёска была не такой, как в XIX и тем более в XX. Стал думать с топором, пробовать и так, и этак и понял, что старые мастера во время работы смотрели на плаху, то есть на половину расколотого или распиленного вдоль бревна, или на доску, которую тешут, - сбоку, со стороны топора, а не сверху, что кажется более привычным. Удары в старину у плотников были волнообразными, уплотняющими дерево, каждый удар срезал след предыдущего, волнистая и гладкая, без задиров поверхность не намокает от дождей и снегов, у неё как бы закрыты поры, и поэтому дерево гораздо дольше живёт. Не пользовались старые мастера пилой, она «рвёт» дерево. И топор пришлось Попову изобретать – когда вместе с кузнецом они перепробовали многие десятки разновидностей топоров и пришли, наконец, к чему-то определённому, выяснилось благодаря археологам, что такими именно, какой они выковали, и работали плотники два-три-четыре века назад и раньше. Отличается настоящий плотницкий топор от столярного, который продаётся в хозяйственном магазине, своей тяжестью, полукруглым лезвием, коротким «носиком» и более длинной «пяткой», топорище не кривое, а прямое и длинное, в разрезе яйцеобразное, чтобы можно было чувствовать наклон…
   Открытий «Америки» русского деревянного зодчества у Александра столько, что хватило бы на учебное пособие. Но главное, может быть, даже и не это, а фантастическая прямо-таки в наше время одержимость, яростная, святая любовь к плотницкому делу, к дереву, перед которой рушатся стены косности, лени, страха за место и зарплату.
   У самого Попова зарплата – сто сорок рублей в месяц. Вытесать один лемех, то есть деревянную черепицу для покрытия, что очень непросто, специалисты знают – стоит четырнадцать копеек. Вообще расценки в реставрации приводят в изумление! Но я о другом – о любви. С Андреем мы идём по деревушке Устопца и разглядываем колодцы, амбарчики, избы, почти все уже нежилые – старики умерли, молодёжь разъехалась по городам. А избы хороши! Они не похожи на среднерусские, в три окна, пятистенки – здесь  огромные дома-крепости, способные выдержать многомесячную осаду безжалостных морозов, вьюг, осенних и весенних штормовых ветров, дождей, поставленные на подклети, с одним или двумя тёплыми срубами-клетями впереди и отделённым от них сенями крытым двором-поветью; к перекрытому общей кровлей зданию сбоку ведёт крыльцо, а со двора бревенчатый въезд – «звоз»; замечательно ровные, гладкие, будто игрушечные, но громадные, могучие  брёвна стен, далеко вынесенные тёсовые кровли с лежащими на «курицах» - выпущенных крючьях – желобами, с закрывающим «конёк» бревном, украшенным с торца конским туловищем, вырубленным из корневища… Не избы - произведения искусства! Двух одинаковых «коньков» и крылец, и дымников, и наличников, и резных балясин, и подзоров, и самих изб одинаковых, даже обыкновенных амбаров, повторяющих друг друга, не сыскать было на всём русском Севере. Избы, как погосты, и храмы рубились по вдохновению - «как мера и красота скажет».
   Моросил колючий мелкий дождь. Кругом всё словно придавлено было многотонными, угрожающе разбухшими тучами, голые осины, кусты, тёмные ели и сосны, холмы, мосток через речушку и сама речушка, всё, до горизонта, и лишь избы, которым не больше века от роду, но предки которых не знали ни татарского ига, ни крепостного рабства, потому что северные земли в основном принадлежали монастырям, лишь избы эти, сумрачные, прочные, рубленные на века, гордые своей самобытностью, упрямо возвышались, и странно и больно было думать о том, что вряд ли вернуться в них люди, никому они уже не послужат, а рядом, через речку, в той же Верхней Уфтюге, где совхоз, в других деревнях, посёлках, городках строятся по типовым проектам панельные и щитовые близнецы-уродцы, такие же, как на Урале, на Камчатке, на Кавказе, на Алтае, в Туркмении, и так же красятся в одинаковые аспидные цвета, окрашивая и души человеческие одинаковостью и унынием…
                5.
 - Я вот, например, не понимаю, - говорил Саша Попов, когда мы поднимались с ним на самый верх памятника, - как это можно работать восемь часов, если действительно любишь свою работу. Пришёл, значит, в контору, кофейку попил, покурил, анекдот новый послушал, поделился новостями, кто там с кем как сыграл, кто с кем поженился или развёлся, глядишь, и обедать, а после обеда снова покурил, поделал чего-нибудь для видимости… И потом что? Отдыхать? Или хобби какое-нибудь – из фанеры сортирчики вырезать лобзиком. Нет, я думаю, человек долже работать не восемь, а двенадцать-тринадцать часов. Как минимум. Если, конечно, силы позволяют. И дело своё нашёл.
 - Экстремист ты, Саня, - возражаю я, подтягиваясь на бревне, - правильно в «Росреставрации» и в управлении культуры говорят. В этих «если» всё и дело – если  позволяют, нашёл…
 - А что бы они о Микеланджело Буанаротти сказали? О Рубенсе? О Бетховене?.. Ты там не рухнешь?.. Такого шатра больше нигде нет. Это всё равно что ты на Нотр-Дам де Пари поднимаешься или под купол константинопольской Айя-Софии. Видишь, весь он, от низа до шейки главы, рублен «в режь», без всяких промежуточных связей. Да, так вот полагаю я, что любовь к своему труду, будь ты художник, парикмахер, плотник или шофёр, - главное, остальное всё приложится. Стимулы там разные, материальная заинтересованность – это всё нужно, это здорово, но такого вот, что неграмотные мужики одними топорами без единого гвоздя сотворили, - не построить! И ничего подобного. Я имею в виду, что материальная заинтересованность и мощь духа – вещи разные. Никак не связанные.
 - Ну уж и никак!
 - Никак. Давай руку.
   Саша крепко взял меня за запястье, и я выбрался на кружала главы. Сперва я подумал, что это от усталости кажется, что качает, но это ветер качал верхушку шатра. Одно дело было в Москве читать, что таких грандиозных шатров нет ни в одной церкви, что дух захватывает, когда взлетаешь взглядом, что венцы шатра сокращаются в перспективе и в высоте тонут в зыбкой полутьме, - и совсем другое дело смотреть самому, да ещё из луковки.
 - Саша, под тёсом что, береста?
 - Как в старину. Потом-то уж рубероид стали подкладывать, но он гораздо быстрее гниёт и портит дерево. У нас только береста, больше полутора тысяч квадратных метров на шатёр пошло. Мы её во время цветения шиповника заготавливали, в июне-июле, она тогда открывается, сама почти отходит. Но комарья, мошки, оводов!.. Кстати, насчёт материальной заинтересованности и оплаты труда реставраторов. Видел, крест внизу лежит? Я вытесал, но он мне не понравился. Так вот этот, который мы подняли, ещё больше, десять метров в длину и семьсот с лишним килограммов весом. Представляешь? А теперь скажи, сколько, по-твоему, мы получили за эту реставрационную работу по наряду? Хоть приблизительно? Прикинь: найти, выбрать дерево, как говорили старики – «с молитвою», чтобы без сучка и задоринки и без единого порока, привезти, окорить, обтесать, вырубить… Но это всё ладно. А вот поднять, установить! Сперва хотели закатить, как обычные брёвна, но я понял, что наверху мы его вертикально ни за что не поставим. Раньше всем миром это делали, всем селом, а нас трое. Но делать нечего. Стал соображать. Наверху закрепили блок, внизу, на потолке, поставили лебёдку и подняли туда крест по эстакаде. Погоду ждали месяц, чтобы ни малейшего ветерка. Чувствуешь, как качает? А снаружи ты себе не представляешь, что делается. И вот наступило тихое и солнечное июньское утро. Начали поднимать, понемногу, по сантиметру. К вечеру подняли под главу, зашили досками, чтоб не наклонился, иначе эту махину было бы уже не выправить, разворотила бы весь шатёр и рухнула бы вместе с нами с сорока метров. Когда вышла верхушка креста наружу, поставили перекрестья, подняли постепенно до конца, закрепили.
 - Настоящее воздвижение!
 - И сколько, ты думаешь, заплатили нам по наряду за это воздвижение? Держись крепче, упадёшь. Пятнадцать рублей.
 - ?!
 - На всех. По пятёрке на рыло. Можно было в сельпо бутылку водки взять и килек на закусь. И в то же время, если б ты знал, что вокруг делается, в совхозе, например, где платят не по пятнадцать рублей и не по четырнадцать копеек, а тысячи. Строили скотный двор. Долго строили, шуму было много, лозунгов, отчётов о проделанной работе. Я заметил, что шипов элементарных не сделали, то есть стропила не закрепили. Сказал – мол, рухнет ведь, мужики, как же вы так строите? А они: тебе что, больше всех надо, самый умный выискался?.. И рухнул скотный двор, не простояв и неделю. Стали заново строить, уже другие, а руководство знай, переписывает этот объект из одного отчёта в другой, из одной сметы…
 - А ты о любви к труду говоришь!
 - Есть, будет! – вскричал Саша, и эхо отозвалось где-то вдали в полумраке. – Не все дармоеды, очковтиратели, воры, есть прекрасные русские мужики! Я могу говорить о своём деле, о памятниках, и сейчас вижу единственный выход: создание реставрационной группы, о которой я много лет твержу и тебе сто раз уже говорил. Сперва пусть одна такая группа будет, но настоящая, что всё, от фундамента и нижнего венца до креста, чтобы можно было детям сказать: я сделал это! Хоть и «плотницкое дело безымянное», а так важно для человека сказать: я сделал.
                6.
 - Сколько ещё церковь Преображения простоит, вы знаете? – вопрошал Попов в бесконечной дискуссии по Кижам.
 - Точно этого никто, может быть, не знает, - отвечали ему ответственные работники. – Но раскатать всё по брёвнышку, чтобы вообще ничего не было, а потом собирать… Рискованно, молодой человек, слишком рискованно!..
   Преображенский собор на Кижах был воздвигнут в честь побед Петра Первого над шведами в Северной войне и простоял уже больше 270 лет. Как только не называли, не величали Кижи! И моровой жемчужиной деревянного зодчества, и северным Парфеноном, и русскими Помпеями, и сравнивали с египетскими и мексиканскими пирамидами, индийскими храмами. И экскурсоводы твердят, что если Шартрский собор или даже Сикстинская капелла подавляют своим величием, то Кижи «рождают чувство полётности, как бы поднимают человека ввысь над островами, над синей свежестью вод, поражают величеством, и высотою, и светлостью, и звонностию, и пространством…» И повторяют из поколения в поколение, что мол, закончив храм, мастер Нестер забросил свой топор с самой вершины в Онего. Десятки тысяч туристов приезжают полюбоваться собором.
   Ахнули от изумления в 50-х годах, когда с Преображенского храма сняли обшивку, маскировавшую его под камень: да у кого рука поднялась спрятать и больше ста лет таить такую красоту! Но оказалось, что без обшивки храм стал ветшать, катастрофическими темпами разрушаться. Одели в строительные леса, стали спорить о продолжительности жизни древесины, о грибках и жучках, об атмосферных деструкциях. Стали разрабатывать проекты по реставрации, химической защите, укреплению…
   И вот появляется компетентное, как принято говорить, мнение, что храм со дня на день может рухнуть. Министерство культуры России создаёт комиссию, в основном, почему-то из специалистов в области металлических и железобетонных конструкций, - ни архитекторов-реставраторов, ни плотников, ни древесиноведов, ни биологов, ни химиков, знакомых с деревянным зодчеством и методами его защиты, в комиссию не включили. Комиссия приходит к выводу, что церковь уже «не работает как инженерная конструкция» и представляет реальную угрозу для туристов. Следует срочно убрать алтарь, два «неба» и всё остальное, что мешает, и укрепить сооружение внутренним металлическим каркасом на бетонном основании. Укрепили. Но сразу, на следующий же год стало ясно, что дерево живёт своей жизнью, а бетон с металлом – своей, «биоритмы» их не совпадают. От колебаний температуры и влажности меняется высота конструкций, в тёплую сухую погоду высота металлической опоры становится больше, так как древесина  сжимается, в холодную сырую – наоборот разбухает. В общем, никогда Преображенский храм не был так близок к последнему своему часу. Как не вспомнить заклинание Родена: «О, я вас умоляю, во имя наших предков и ради наших детей, не разрушайте больше ничего и не реставрируйте!»
   Предлагали подождать, пока собор сам рухнет, и на его месте поставить новый. Предлагали рядом построить такой же, а брёвна, детали старого хранить в музее. Много чего предлагали за четверть века.
 - Всё это равносильно убийству памятника, - считает Александр Попов, уже закончивший, по существу, реставрацию уникального памятника в Верхней Уфтюге (к слову, церковь Дмитрия Солунского выше кижского Преображенского собора на шесть метров). – Выход один – срочная разборка, замена сгнивших брёвен и сборка. Как в старину. Риск, что меня или ещё кого-то, кто за это взьмётся, молнией, например, убьёт и всё остановится? Но не в одиночку взялся бы я за работу. Геннадий, Андрей – я ручаюсь за их умение и волю. Найдутся и другие. Для этого нужна группа единомышленников. И чтобы не заставляли эту группу в разных министерствах и ведомствах «искать пятый угол», как салагу на флоте. Со мной все вроде бы согласны – но бьёшься, бьёшься, как рыба об лёд!..
   Мы сидим в комнате, где живут плотники, и говорим о Москве. Саша и я – коренные москвичи, Андрей – костромич, но учившийся в Москве архитектуре.
 - У Москвы лицо есть, - считает Попов. – Но такое, словно пластическую операцию сделали. Притом не доктор, а человек какой-то совсем иной профессии. Около трёх тысяч памятников уничтожено! Норвежец Кнут Гамсун в книге «В сказочной стране» описывал Москву. «Я побывал в четырёх из пяти частей света. Конечно, я путешествовал по ним немного, а в Австралии я и совсем не бывал, но можно всё-таки сказать, что мне приходилось ступать на почву всевозможных стран света и что я повидал кое-что; но чего-либо подобного Московскому Кремлю я никогда не видел. Я видел прекрасные города, громадное впечатление произвели на меня Прага и Будапешт; но Москва – это нечто сказочное.
В Москве около 450 церквей и часовен, и когда начинают звонить все колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на земле может существовать подобный город: всё кругом пестреет красными и золочёными куполами и шпицами. Перед этой массой золота, в соединении с ярким голубым цветом, бледнеет всё, о чём я когда-либо мечтал… Здесь не до разговора, но глаза наши делаются влажными».
 - Я бывал в Таллинне, Вильнюсе, Львове, Тбилиси, - говорит Андрей, - и всё думал: а что всё-таки есть русская архитектура, что есть наше, не имеющее в мире подобия? И могу сказать: деревянное зодчество – терема, избы, амбары, колодцы, не говоря уж о церквах. Ничего подобного нигде в мире нет! И поэтому, думается мне, что если хотим мы своеобразия в нашей современной архитектуре, нужно повнимательней, поскрупулёзней вглядеться в деревянное зодчество, учиться у него. Некоторые его законы, по-моему, применимы и к зданиям из суперсовременных материалов.
 - А на Севере и вообще разумней дома из дерева строить, - убеждён Александр Попов. – Выгодней – не надо стройматериал везти за тысячи километров. Я уж не говорю о том, что дышится легче, человек гораздо более себя человеком чувствует в окружении дерева, чем железобетона и всяческой химии.
   Стены комнаты все в фотографиях и репродукциях Кижей, других русских памятников. Множество чертежей. На полках книги, журналы по архитектуре, валдайские колокольчики. За Сашиной кроватью три десятка топоров, которые ковал он с кузнецом в поисках подобного тому, что выкинул когда-то Нестер в Онего со словами: «Не было, нет и не будет такой». На печи сушатся рукавицы, портянки. Закипает чайник, и надо бы снова заварить чай, хотя поздно уже, ночь, из окна виден храм на фоне звёздного осеннего неба, подобный космическому кораблю (или наоборот). Часа через три плотникам уже вставать на работу. Осталось закончить кровлю алтаря и крыльцо.
 - Ты свой топор тоже выбросишь? – спрашиваю я у Александра.
 - Нет, - отвечает он, - надеюсь ещё им поработать. Эх, доверили бы Кижи!..
                1986.