de omnibus dubitandum 105. 1

Лев Смельчук
ЧАСТЬ СТО ПЯТАЯ (1884-1886)

Глава 105.1. НОВЫЙ ГОД…

    Новый год начался для Аришеньки душевной смутой: отчаянием и «злыми чувствами». Накануне, ночью, она сладко себя томила, перечитывая из «Онегина» особенно пленившие страницы, которые она заложила бумажками, чтобы не потерять, и это чтение вызывало теперь  в и д е н и я.  Татьяна была она сама, тайно влюбленная, отданная судьбой другому: а он был Дима, «офицерик» — так называла в мечтах его, — великий грешник и обольститель, но добрый, милый, чудесный Дима, — «благодать Божия на нем. Преподобный укрыл его». И она вновь читала и плакала:

То в высшем суждено совете…
То воля неба: я твоя.

    Сладкой болью томили его слова: «Мне теперь стыдно многого, что вы можете как-то знать… провидица вы, необыкновенная, святая!»

    Третьи петухи запели, когда Аришенька отложила книгу, и стала на молитву, но молитва не шла на ум. Читала Иоанна Златоустого, на сон грядущий — «…покрой мя от человек некоторых и бесов и страстей и от всякие иные неподобные вещи…» — и путала из Св. Макария Великого, на утрени: «…и избави мя от всякия мирския злыя вещи и дьявольского поспешения…» — слышала затаенный шепот: «Весь полон вами…» - и отдавалась мечтам о нем.

    Мучаясь, что грешит, она положила алый башлык под подушку. перекрестила подушку, как всегда делала перед сном, и, страстно прося пугливой мыслью, загадала, веря, — какой она сон увидит под Новый год.

    Сон ее был тревожный и путаный: видела дороги, белую церковку в сугробах, будто дожидается у церкви, а  о н  не приезжает, видела поезд, занесенный снегом, и она бежит по сугробам, догоняет, прыгает на подножку… но кто-то стукнул, и Аришенька проснулась.

    Старушка за дверью говорила, что било десять, и привезли ящик от часовщика с Никольской. Пробуждение ее расстроило: важное что-то было, «самое важное»… и не увиделось. Проспала обедню, как вчера всенощную. Стало больно, что не начала Новый год молитвой.

    — Так все складывалось в те дни, — рассказывал Федор Минаевич, — чтобы вырвать Аришеньку из привычного, отвлечь от утишающей молитвы. Только бодрствующей душе дается видеть сокровенные «злые вещи» и «дьявольское поспешение». После мне все разобрали, и все уложилось  в  п л а н.
Аришенька встревожилась: могут быть поздравители, а ничего не готово еще. Может и  о н приехать. Думала, торопливо одеваясь: какой же это ящик, от часовщика? Вспомнила о цветах, присланных им на Рождество, — цвели еще белые камелии, — может быть, это    от  н е г о?.. 

    Неодетая, выбежала в залу, — где же ящик? Старушка, должно быть, вышла, ящика нигде не было. Побежала в спальню, раскрыла гардероб, — какое надеть лучше? Песочное, с черным бархатом… — ужасная сорока! шотландское, клетками?.. — ужасно глазастое… почему-то ему нравилось, что толстит, — подумала о Федоре Минаевиче. Оставалось воздушное-голубое, какое надевала на Рождество, Дима сказал о нем: «Вы сегодня особенная, совсем весенняя». Аришенька выбрала «весеннее», но оно казалось совсем невидным после вчерашней роскоши, какую примеряла на Кузнецком. Она вспомнила «утреннее, легкое, как пробуждение», прозрачное, в пене кружев… — «только все ноги видно, ужасно тонкое…». Но когда причесалась «а-ля грек», как учил ее парикмахер на Петровке, с гребнем и парчовой повязкой, сквозившей в жгутах каштановых кос ее, «богатые у вас волосы, мадам… редко такие видишь!» — говорил ей не первый парикмахер, — когда надела на нежную, «классическую», — называл Федор Минаевич, — в тонком изгибе, шею черную-черную бархотку с медальоном из гранатцев, посмотрелась перед трюмо, — радостно увидела, как глаза ее интересно засинели… — «похожа на… Татьяну?.. — какой-то в них новый отблеск, немножко томный, и стали больше, гораздо глубже».

    Ящик от часовщика оказался органчиком. Это была лакированная черная шкатулка, где под стеклом был медный колючий вал и стальная блестящая гребенка. Аришенька поняла, что это «сюрприз» от Федора Минаевича.

    Днями были они у Мозера, покупали дамские часики в эмали, на длинной цепочке с передвижкой, которые прикалывались на грудь, и Аришеньке понравился музыкальный ящик, игравший «Лучинушку» и «Коль славен».

    Федор Минаевич пошептался с хозяином, и она поняла, что готовится ей сюрприз. Она подняла крышку, увидела блестящий вал, услыхала машинный запах, — не было от сюрприза радости.

    И вдруг вспыхнуло раздражение, вдруг постигла, что дама от барона что-то ужасное сказала: не та изменила — Аришенька разумела жену, —  а  э т о т… — подумала так о Федоре Минаевиче, — с горничной  б ы л о  у него, а  т а  прогнала его! Потому-то и не пускают к нему детей, и все, что он рассказывал ей, — ложь и ложь. Аришенька вспомнила, как вчера усмехнулась дама от барона: «И в Петербурге тоже не скучают». Про него это говорила — «не скучают», и — «мужчины все на одну колодку, верьте им!..».

    — Это открылось вдруг, — рассказывал Федор Минаевич, — хотя она это знала еще вчера, до того она была вся во власти «чудесных чар», как она после говорила.

    Это раздражение и даже «озлобление», как писала она в «записке к ближним», она объясняла — и это несомненно, так и было, — таившимся в ней сознанием, что грешит, и желанием как-нибудь оправдать себя, перед собой же. И все это еще более путало и заплетало все то больное и лживое, что пошло от нашего… нет, не от нашего, а моего греха. Мой грех искупался ею, самые страшные испытания назначены были ей. Во имя чего? Я мучился этим и только впоследствии познал.

    Музыкальный ящик  с к а з а л  Аришеньке, что Федор Минаевич обманул и продолжает ее обманывать. Он в Петербурге «не скучает», а чтобы она не думала об этом и тоже не скучала, купил ей «музыку». В ней поднялась обида и «почти ненависть», чувство, раньше ей незнакомое. Федор Минаевич представился ей таким же грязным, как бывший хозяин Канителев, от которого она убежала на бульвар в памятную мартовскую ночь.

    И вот,  э т о т,  образованный инженер, пожалевший ее в ту ночь,  т а к  обманул ее! Воспользовался ее беспамятством, когда, обезумевши от горя, прибежала она к нему на заре, когда матушка Агния лежала еще не остывшая, и,  ж а л е я,  обманул ее, взял из монастыря. Все представилось как обман, как яма, в которую ее столкнули. Вспомнила про кольцо, когда лежала, слабая от болезни, глядела через кофточку, и как он взял ее руку и надел ей кольцо на палец.

    Все ложь и ложь. И все обещания развода — обман и отговорки. Вспомнила веселые его рассказцы о брате Аполлоше, — «на каждой тумбочке по жене!» — о шутливом признании, что и он «женолюб немножко», вспомнила, как «раскрывал» ее, бесстыдно любовался и называл «инессой», кощунствовал, сравнивал с преподобной, спасавшейся в Пустыней укрывавшей волосами наготу свою. Она захлопнула музыкальный ящик и увидела в зеркале мертвенно бледное лицо,  ч у ж о е,  и гневные, незнакомые глаза.

    Пошла в спальню, встала перед Казанской, сложила в немой мольбе ладони и с болью вспомнила, как благословляла ее покойная матушка Агния, как тайком пронесла она эту икону из обители, обманула матушку Виринею-прозорливую и как подхватили ее на лихача. Ушла из Святой обители и стала любовницей, содержанкой, «прелестницей»… так все и называют — и надо еще «удерживать», — говорила вчера та дама, от барона.

    «Вы-то его удержите!». А если не удержит, возьмет другую. Что бы матушка Агния сказала!.. Но стало страшно, и она отошла от образа. Увидала алый башлык на постели, припала к нему, но тут позвала старушка: «Барыня, письмо вам».

    Письмо было от Федора Минаевича. Он поздравлял с Новым годом, целовал миллионы раз, до последнего ноготка на ножке, спрашивал, довольна ли сюрпризом, говорил о тоске «без моей святой девочки» — какой ужас! — что, «как и ожидал», экспертиза его модели отсрочена на после Крещения, хотел уехать, но задержала техническая комиссия… Просил не скучать, больше кушать, не скупиться и покупать «любимые тянучки»… — «хочу, чтобы ты была у меня толстушка»… — Аришеньку передернуло, — и ни словом не обмолвился о хлопотах с разводом, как обещал.

    Спрашивал, не навещает ли ее Димчик. Этот его «маневр — Аришенька этого слова не поняла — меня смущает, очень меня тревожит, что он обманул меня, остался в Москве. Все шуточки этого беспутного Дон-Жуана мне известны…

    — Аришенька не знала, кто такой Дон-Жуан, — и боюсь… — тут было зачеркнуто, — не смущает ли он чистое твое сердечко? Я знаю, ты у меня святая, вся чистая… но лучше не принимай его, вели нашей бабке сказать, что ты уехала к тетке, что ли…».

    — Письмо было искреннее… — рассказывал Федор Минаевич, — я действительно беспокоился, отправил письмо с кондуктором, чтобы тот немедленно по приезде в Москву сам доставил… и в то же время — это я отлично помню, — в самый тот день я познакомился на вечеринке у бывшего начальника с одной дамой, и мы условились встретиться на маскараде. Раздражение Аришеньки я объясняю еще ее предчувствием той «грязи», которая меня захлестнула.

    Письмо было длинное, с уверениями в вечной любви и с такими словечками, что Аришенька краснела. В конце он спрашивал, не хочет ли она приехать, — «но меня так теребят, что тебе пришлось бы скучать».

    Письмо еще больше ее расстроило. Ей казалось, что он не хочет, чтобы она приехала. Но ей не пришлось раздумывать: подали депешу от Абациева. Абациев желал большого-большого счастья, и сообщал, что пробудет еще три дня: «Дядюшка неожиданно попросил проехать в харьковские имения, и это для меня казнь, не гневайтесь за признание, но без вас я не в силах жить, помолитесь за меня, святая!».

    Аришенька закрыла лицо руками. Душевное напряжение разрешилось слезами. Она плакала в серую бумажку, прижимала ее к губам.