Начальник тишины. 45. Чайный дом

Монах Салафиил Филипьев
(Начало: http://www.proza.ru/2019/11/16/1101)

     — Ну и куды тапереча тебя девать прикажешь, милок? — озабоченно ворчал Архипыч, заканчивая зашивать рваную рану на плече Замоскворецкого. — Вот и все. Летай, соколик.
     — Ты что, врач?
     — Нет, не врач. Я медбрат. А здесь на покойничках на хирурга обучиться можно. Их же, бедных, режут и шьют, режут и шьют. Зависит, кто на смене. Если врач женского полу — хорошо, а если мужского… всякое бывает. Спиртику лишку хватанет, вот мне самому дошивать и приходится.
     — Спасибо, дед. Ловко ты всего меня заштопал, теперь жить можно. Я тебя, дед, по-царски отблагодарю! — произнеся эти слова, Замоскворецкий погрустнел и добавил тихо: — Хотя по-царски, наверно, уже не получится…
     — Ясное дело, не получится. Штопай тебя не штопай — утром этот зверь чернявый нагрянет и захочет нас поджарить на медленном огне…
     — Какой зверь?
     — Который тебя сюда направил в прямом и переносном смысле. Ты ведь на его имя записан.
     — На какое имя?! — взвился Замоскворецкий, но осел, ухватившись здоровой рукой за раненое плечо.
     — Не горячись, малый, не горячись. На имя Князева С.К.
     — Вот гад! Круто он мне за непокорность отомстил.  Всего один-единственный раз я ему отказал человека на тот свет отправить, и сразу же, значит, сам отправился. Здорово! Хорош психотерапевт. Надежное лекарство прописал. Тьфу!
     — Погоди, не переживай. Господь усмотрел: живым ты остался. Стало быть, есть во всем этом смысл.
     Замоскворецкий задумался.
     — Смысл есть. Веришь, я пару часов назад ума не мог приложить, как мне из этого лабиринта вырваться. На меня были нацелены десятки глаз и стволов: конкуренты, милиция, ФСБ, этот подонок Князев, журналюги всякие и так далее. Типа, куда ты денешься с подводной лодки? А я вот взял и делся. Меня больше нет! Все! Хлопнули Жана Московского. Ха-ха-ха-ха! — он нервно рассмеялся. — А я-то — живой! Но только… Э-э-эх. Но только не Жан я больше.
     — Ясное дело, не Жан. Как имечко твое святое? Как тебя нарекли во крещении-то?
     — И в крещении, и до крещения Юлий я.
     — Иулий, стало быть. Значит, был ты Юлианом Отступником, а теперь будешь Лазарем. Видно, святой четверодневно-воскресший Лазарь, друг Господень, тебя под свою опеку взял.
     — Воскресший, говоришь?.. Может, и взял. Слушай, дед, а тебя-то за что Князь поджарить должен?
     — Как за что? Во-первых, за тебя, во-вторых, за Василису.
     — За Василису?!
     — Угу. Ее ведь тоже, бедненькую, сюда привезли. Он за ней аккурат завтра утречком обещался прибыть. А я-то еще вчера возьми и добрым молодцам ее отдай. Без евоного разрешения! Они, почитай, Василису уже по всем правилам Православной Церкви отпели и земле предали.
     — Ну тогда, дед, девять граммов в сердце тебе обеспечено. Князь эту девочку страшно любил, обожал он ее, как зверь прямо…
     — А я и не отказываюсь. Все в руках Божиих. Вот что. Давай-ка, Юлий, одевай робу. Кирзачи там вон, в углу, возьми. Да и поедем, соколик, ко мне в гости. А там видно будет. Здесь нам делать больше нечего.
     — А как же твое дежурство, работа?
     Архипыч улыбнулся и, хитро прищурившись, сказал:
     — Работа не волк, в лес не убежит. А покойнички и подавно не разбегутся. Кажется, наработался я. Как говорится, конец и Богу нашему слава!


* * *


     Странное зрелище представляла собой пара, вышедшая из метро на станции «Чистые пруды» около десяти часов вечера. То были Архипыч и Замоскворецкий. Впрочем, внешность Архипыча не изменилась, зато Замоскворецкий напоминал бомжа, получившего первую медицинскую помощь в травмпункте. На нем были ватные стеганые штаны, телогрейка, кирзовые сапоги и солдатская ушанка, из-под которой виднелись бинты; правую щеку украшал медицинский пластырь, крестообразно наклеенный поверх свежего шва.
     Парочка направилась в сторону «Чайного дома», расположенного напротив бывшего Главпочтамта и сохранявшего на своих стенах причудливые китайские узоры. Здесь в дореволюционное время размещалась крупная чаеторговая контора. Архипыч и Замоскворецкий нырнули в одну из арок, пересекли внутренний дворик и оказались в типичном подъезде старой Москвы, бережно хранившем запахи и шорохи девятнадцатого века. Перейдя на первом этаже по широкой доске через лужу, парочка поднялась на второй этаж, и Архипыч длинным «музейным» ключом важно отпер первую дверь налево.
     В крохотной прихожей в нос ударил смешанный терпкий запах ладана, медового воска, квашенной капусты и рябиновой настойки на спирту. Из комнаты через выцветшую занавеску, служившую дверью, донеслось:
     — Господа! Революция победила физически, но… Но, господа, она не победила духовно, и тому вернейшее свидетельство сегодняшнее собрание и прозвучавшие здесь замечательные стихи молодых дарований!
     Раздались горячие аплодисменты, но почему-то сразу же стихли.
     — Что это там? — прошептал Замоскворецкий, косясь на занавеску.
     — Там? Ясное дело — комната.
     — Да нет. Что там происходит? Кто там хлопает? Ты куда меня притащил?! — Замоскворецкий нервничал.
     — Это халупа моя. Никого там нет, вот погляди, — Архипыч отдернул занавеску, и перед гостем открылась действительно пустая комната. — Почудилось тебе, видно. Ну так ясно, после эдаких ранений. Может статься, у тебя ко всему еще и сотрясение мозга… Тогда галлюцинации очень даже возможны. А, может, и нечистый шалит. Такое здесь случается. А, может, и еще что. Садись сюда, — Архипыч указал рукой на рваное кресло в углу комнаты, — а я тут маленько святой водой покроплю.
     Замоскворецкий сел и принялся оглядываться. Комната представляла странную смесь дворянского гнезда, обветшавшего богемного салона и часовни. Мебель, состоявшая из трюмо, стола, книжного шкафа и круглого зеркала была увита узорами в стиле модерн: ирисами, розами и лилиями. На изъеденном молью персидском ковре, прибитом к стене, красовались перекрещенные сабли. На стенах висели картины и портреты царя Феодора Алексеевича, оберпрокурора Победоносцева, групповой портрет последней августейшей императорской семьи, фотография Николая Гумилева, «Джоконда» Леонардо да Винчи, «Святой Себастьян» Пьетро Перуджино. В красном углу разместились потемневшие от времени иконы. Внимание Замоскворецкого привлекла икона, весьма большого размера, изображавшая двух грациозных всадников, с копьями-флагами в руках, верхом на вороном и красном конях. Их лица показались ему знакомыми.
     — Это кто?
     — Где? А, это… Святые князья-страстотерпцы Борис и Глеб.
     Замоскворецкий от удивления свистнул.
     — Эй, соловей-разбойник, не свисти пред честными иконами-то.
     — Слушай, дед, а их правда одного в шатре, а другого в лодке убили? — осипшим голосом спросил Замоскворецкий.
     Архипыч кончил кропить комнату, убрал бутыль со святой водой в аналойный шкафчик и ответил:
     — Сущая правда. Ишь ты, начитанный какой. Тебя что-то удивляет?
     — Да нет, ничего не удивляет, — Замоскворецкий попробовал улыбнуться, но это у него плохо получилось. — Теперь уже ничего не удивляет. Я их видел недавно… И очень вовремя видел. Мне это помогло… Не знаю, как сказать.
     Архипыч понимающе кивнул головой:
     — Бывает. Ладно, ложись, отдыхай, духовидец. Давай вот сюда, на тахту, а я на раскладушке устроюсь. Тебе теперь покой нужен.
     — Покой нам всем нужен, — пробурчал Замоскворецкий, с трудом перебираясь из кресла на видавшую виды тахту. — Слышь, дедок, а, может, мне в монахи податься?
     — Эва, куда хватанул!.. Впрочем, если ты от Бога монах, то непременно подашься, дай только срок.
     — Расскажи про себя немного, Архипыч.
     Дед вздохнул:
     — Что ж рассказать-то? Вот живу тут, почитай, почти век. Раньше эта доходная половина дома со всеми квартирами сестре моего отца принадлежала, моей тетке, значит. А я с родителями в Ростове-на-Дону жил, особняк наш стоял на улице Зеленой, дом номер восемь. Сюда мои родители в двадцать втором году переехали, когда наш ростовский особняк красные отобрали. Мне тогда всего годик был. Тетка моя, ясное дело, прав на дом лишилась, но комнату эту ей домком оставил. Пожалели барыню, потому что председатель домкома «редиской» был. Вот тут мы вчетвером и ютились.
     — Какой редиской?
     — «Редиска» — значит сверху красный, внутри белый. Понятно?
     — Ага. Стало быть, ты из благородных! А чего же речь у тебя, как у сибирского валенка? Где ты так наблатыкался?
     — Это я с годами выработал, — Архипыч радостно рассмеялся. — Без этого не выжить было. С деревенским говором я в стране советов себя как-то уверенней чувствовал. М-да-с… Квартира эта особенная. Кого ее стены только не перевидали. Детство мое, проходившее в значительной степени под этим самым столом, было украшено поэзией серебряного века. Пока взрослые декламировали стихи, я играл под столом с клоуном и лошадкой. Тут, в этой самой квартире, доживала поэзия серебряного века. Тут она и скончалась. Тетка моя, до революции известная московская меценатка, особенно покровительствовала поэтам. Так они ее и при советской власти не забывали, захаживали. Ахматова у нас не раз горячий шоколад с молоком пила. Да… Жили в общем не по-советски, а посветски, но не очень-то по-христиански. Это уж ближе к кончине в родителях моих набожность просыпаться стала. А когда я один остался, тогда уж кроме Церкви другого утешения у меня не было. Церковь, она ведь родная мать наша, и это не пустые слова. Бывало, коммуняки прижмут, соседи донесут, на работе чуть что про красного дракона скажешь, — в дурдом сдадут, а в храме Божьем — сердцу утешение, разуму покой и душе спасение. Потому Церковь матерью нашей была, есть и будет. Да ты, как я погляжу, спишь уже? Спит. Ну спи, соколик, убаюкал тебя дед своими рассказами.
     Лицо уснувшего было спокойным и радостным, как у человека, наконец вернувшегося домой.


* * *


     Замоскворецкий спал и сквозь сон ясно слышал, как комната заполнялась людьми. Они негромко переговаривались, шутили, делали комплименты, кто-то шептал молитву. Наконец, знакомый голос произнес:
     — Господа! Революция победила физически, но… Но, господа, она не победила духовно, и тому вернейшее свидетельство — сегодняшнее собрание и прозвучавшие здесь замечательные стихи молодых дарований! — после оваций, выступающий продолжил: — В завершение нашего чудесного вечера я, с вашего позволения, прочту свое новое стихотворение. Оно называется «Вчера»:


                Я скинул одежды вчерашнего дня,
                как волны вчерашней реки,
                и те, кто вчера были рядом со мной,
                стали опять далеки.

                А с неба взирал позабытый Бог,
                внизу безбожничал волхв.
                И если б вернулся мой черный волк,
                он слился бы с кучей блох.

                И вербы дрожали в руке у меня,
                и маузер черный остыл.
                Я скинул одежды вчерашнего дня,
                а кожу вот скинуть… забыл.



* * *



     Архипыч в ту ночь долго молился в святом углу, да так и заснул на коленях, опершись локтями о низкую табуретку, держа в руке шерстяные четки. Его не тревожили тени старой квартиры. Он видел иное…
     Шел 1878 год. Двое мужчин неспешно возвращались по тенистой аллее в главную монастырскую усадьбу из скита Оптиной пустыни, кремовые стены которого еще виднелись за их спинами. Благоухало сосновой смолой и липовым цветом. Через пышные изумрудные кроны деревьев с трудом проникали лучи солнца. Прохлада и тишина аллеи гармонировали с бесстрастным молчанием спутников. Их лица были бледны, аскетичны и одухотворены. Путников свободно можно было принять за братьев или, скорее, за отца и сына.
     Возвращаясь из скита после беседы со старцем Амвросием, Фёдор Михайлович Достоевский и Владимир Соловьёв так и не проронили ни единого звука. Однако их молчание было выразительнее и содержательнее самой зажигательной речи.
     Позже старец Амвросий Оптинский, будучи спрошен о посетителях того дня, ответил о Достоевском одним словом: «Кающийся».
     О Соловьёве старец не сказал ничего.

(Продолжение: http://www.proza.ru/2020/01/08/1736)