Суд Божий-5. Господь да призрит сирот

Сангье
ИЛЛЮСТРАЦИЯ: Иерусалим ночью вид сверху. Картина маслом
_______________________________________________________

ЗДЕСЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ РОМАНА - ФЭНТЕЗИ, в котором сюжет разваивыается на два времени: действие "прыгает" из современного Петербурга в средневековую Палестину и обратно. События в прошлом начинаются накануне Третьего крестового похода (1189   – 1192) – после сентября 1186 г. Кроме упомянутых исторических лиц, другие герои этого рассказа - "родились эти люди из снов.." - как сказал герой "Театрального романа" Михаила Булгакова.
                ________________________________________



                День завтрашний от нас густою мглой закрыт,
                Одна лишь мысль о нем пугает и томит.
                Летучий этот миг не упускай! Кто знает,
                Не слезы ли тебе грядущее сулит? (Омар Хайям)
                *           *            *

ГЛАВА 5. Г*О*С*П*О*Д*Ь   Д*А   П*Р*И*З*Р*И*Т   С*И*Р*О*Т. Зачем иду я за монахом? Ни плана, ни надежд.  Иду, чтоб делать что-то: не думать о «завтра утром». Безлюдными, кривыми улочками из мусульманского влившись в христианский квартал, две серые тени скользнули в одну из пристроек пышного храма Иоанна Предтечи. Умеют назаряне прославлять своего бога.
  – Церковь ордена госпитальеров. - пояснил монах-провожатый, - Мы-то с кюре – доминиканцы. Здесь, в госпитале, многие помогают врачевать страждущих. Теперь сюда: вверх по лестнице часовня.

  Тенью провожатый скользнул вбок, слился с коридорным мраком. О, тени моей испуганной фантазии?.. Что такое – кюре? Что ему, христианину, до меня? Мне до него? Медленно толкаю дверь: поздно отступать. И глупо. Всё сегодня глупо: несчастливый день – не мой. Факел на стене кругом выхватывает тёмное деревянное распятие на стене, перед ним вздрагивающую спину кого-то на коленях: плачет он или смеётся? Молится? Кляня себя за нелепое путешествие в логово к вероломным чужеземцам, шумно вздыхаю. Его лицо… Лицо обернувшегося…  Пытаюсь припомнить точно…  Худое, будто измученное лицо. Карие глаза, светятся или от слёз блестят. Глаза – поглощали, проливались в сердце горячим вопросом. Что описывать: не головой, сердцем – узнал, когда бы встретил снова!

  Не немощный старик, – едва, должно быть, перешагнувший средний возраст незнакомец разглядывал меня. Я - его. Сказал провожатый, - он монах: вот и середина головы - тонзура выстрижена. Ниже тонзуры волосы мягко так вьются. Про такие лица говорят: тени затаенных дум лежат. Морщина на лбу, морщины у губ... – вне срока постаревшее лицо. В плечах незнакомец даже шире Рансея: панцирь бы только да меч, – подумал бы гордый рыцарь как задираться! Этот монах статью скорее похож на воина. Но ведь он – монах?! Что же из того! Нынче в Святой земле все воюют: нищие, короли, монахи. В одной читанной мною сказке мудрец телом тихо сидел в саду, дух же его странствовал…
  – Ангелы доселе не навещали меня! – мягкий голос, будто слёзный?

 А кому это он? О чём? А-ах!.. Сорвав украшения, не снял я заёмных блестящих одежд: поделом же тебе – "райская птичка"! И всегда чужое подводит: невольно слетели - сорвались с губ ненужные грубые слова.
  – О, не оскверняй свою речь, красивый юноша... Странно, как ты напоминаешь…
  – Юсуф. Мое имя как у великого Салах-ад-Дина, чтобы была удача, – мне отчего-то сделалось стыдно - неудобно за не к месту сказанное.
  – Юсуф…  – напряжённо стиснув ладонями виски, проваливается он куда-то в себя, – Юсуф?! Не то. Не то!  На этой земле Его, потерянного, я уже не увижу. Зеркало памяти моей шутит: жаждущий мнит миражные озёра и в безводной пустыне. Красивый юноша! Верю, – хочу верить: дух твой так же чист как лицо и одежды. Так должно быть. Я так молился. Мать твоя и отец...
  – Не знаю родителей: они умерли. Дядя вырастил меня.

  – Господь да призрит сирот. Ты не христианин – не нашей святой веры. Но трижды на кресте солгавший христианин ли?!– ничего не разумея, что мог я отвечать? – А пастырь во Христе, посылающий детей на смерть!.. Всемилостивый Господь! Тяжёлое время, тяжёлое бремя! - с последним я мысленно согласился: да, тяжеленько! Волнуется он, как сам поутру должен драться и заведомо погибнуть. Чем же его-то так пробрало? Не встречались мы никогда, а будто и знакомы?!

  – Страшное время. Проклятие злого духа – проклятие гордыни и злата. Где гроб Господень?! Где Святая Земля?! Где исполнение святых помыслов?! Горит земля под ногами осквернившихся. Тяжёл мне, несчастному, крест: выбирать – не должен. Стороной обойти – не могу. Только истине служит слуга господень, только святой истине! Где же она? Слишком много говорят! Воля твоя Господи, – в чем она? Откройся, ибо на краю пропасти в великой тягости слуга твой! Не верить в благость крови во имя гроба Господня, – разве не кощунство?!

В слезах заломил он пред распятием руки, - в разуме ли так сам с собой так говорящий? И легче ли мне оттого, что ещё и ему плохо!
– Юноша, не христианин – не нашей веры, – чем помочь тебе? Только благословить и могу. Оловянные малые бляхи - освящённые образа, что раздают паломникам, – не крещёному, чем тебе помогут?!

  Усталость от этой длящейся с утра тяжкой ерунды обрушилась на меня как-то сразу тяжело. Не может помочь, – зачем звал? Обещал монах защитника!..  Жестокое разочарование захлестнуло горечью: зачем в чужом храме перед подобием чьею-то непонятной волею мучаемого измождённого тела слушаю дикие речи?!
 – А ты возьми у меня… вот образ Святой Богоматери, намоленный – моей матери благословение. Клялся я не снимать…  Но случай уж такой! Она видит из райской обители: меня – простит, тебя – благословит.  Да сгинет ложь! Рассеется тьма, воссияет истина! Избави меня, Господь, от сомнений или призови к себе!

  Бережно сняв с груди (охранку - амулет, верно?), пересохшими губами приложился и мне на шею надел светлую, теплом его тела ещё горячую цепочку: в серебряном кружеве на эмали юная печальная дева. Значит, и у назареян гурии – райские девы есть. Не припомню: у наших гурий дети на руках бывают?
 – Она добавит силы? сделает невидимым в бою?!
 – Неисповедимы пути Всевышнего. Будет помощь, – верь. Только не снимай – не отрывай от сердца лик Пресвятой девы с сыном Божьим. Не снимай юноша! Почти Её, мой сын. Спрячь на груди, – не показывай. Благодатны, но неведомы нам тайны небесные. Если сможешь, – потом верни. Не сможешь, – ...да будет воля Господня!

  Всё то значило: вернёшь, когда останешься жив. Вот так помощь! Тут-то, наконец, проняло: сверкнуло осознание всей хрупкости, невероятности надежды – жить. Ведь он считает, уверен, – я должен драться?! Ещё один решает мою судьбу: а я мог бы уехать... Или – не мог?! Гневно затопать ногами захотелось, грубо закричать: где тот прозорливый, кто всем помогает: Аллах он или Исса-бен-Мириам - от разных имён легче ли мне?.. И всё же не могу отчего-то, не хочу множить печаль этого странного человека: назвал меня сыном. Дарит какой-то странной любовью: как любят воздух, свет, жизнь, правду, – шестым чувством чую.  Что же теперь выходит? Он мне эту вещь уже дал, – смолчав, я согласился, выходит. Поздно. Ускакать не смогу.  Да и хочу ли?

 – Прости, мой сын! Теперь в моей слабости оставь меня молитве: Дева да узрит - услышит! Утешит всех.  А ты пойди – усни. Юношеский сон целителен: завтра тебе понадобятся все силы. Я туда не приду: здесь моё место битвы с сомнением – у креста Господня!

  Вывел меня монах или сам дошёл обратно?.. Темно в памяти. В мутном стекле времён смутно помнится объяснение с дядей, – тяжёлое, страстное... Не мог же я сказать ему про кюре и назарянскую деву - гурию: миры не совпадали, не совмещались, – я шестым чувством чуял. Образ под рубахой теплел - напоминал о себе... Зачем портить красивую сказку! Найдя племянника до деревянности глухим к доводам разума, истинной веры и приказам старшего по крови, багровея от гнева, уже не сдерживал былой обиды дядя.

  – Так-то платишь за заботу! Нянчившая тебя у ног моих молила: вырастить в слове Пророка – угодное небу. Она, тишайшая, не встала, не поднялась – не вырвав согласия! Покорность мужу это?! Послушавшийся женщины, вдвойне глупец я: щенок неблагодарного шакала – всё вырастает шакалом. Сын отвергнувшей волю Пророка безумной дочери моего отца! Зачем не забыл я о твоем позорном рождении! Зачем не оставил назарянам: у них ты издох бы или жил рабом! – живое внимание зажглось на моем доселе отсутствующем лице. Опомнясь, дядя прикусил язык.

 – Дядя! кто был мой отец?!
 – Законом Пророка я тебе не дядя, – отечное лицо его дёргало какой-то старо памятной болью. Крашенные рыжие усы от пота смокли, стемнели и бессильно обвисли.
 – Кто был мой отец? Во имя милосердного Пророка! Быть может, я умру, и вы должны...
 – Недостойный! не поминай святого имени Великого Пророка! Я дал тебе больше, чем должен. Пути наши разошлись. Поступай, как знаешь, – будто выпустили из тела воздух, тяжело дыша, он сгорбился, съёжился, – Если... если есть у тебя всё же потаённые надежды, – да внемлет им милосердный Аллах!

  Вмиг постаревший, сорвав дверной занавес, он выскочил из комнаты, намеренно не оборачиваясь, не прощаясь. Широкая спина его мелко, беспомощно вздрагивала. Так мы виделись в последний раз. Великодушный человек, мой дядя, – не дано было мне, ещё полу ребёнку понять. Разве юность понимает чужую боль? Труднейшее на свете: в велении сердца стать выше общих догм, – ещё не знает юность. Смутно слышалось: седлали на дворе коней. В ответ дяде в чем-то ненарушимо клялся искуснейший наездник, как мальчик лёгкий, неуловимый головной, что обычно водил отряд. Слали важного гонца... К султану?!
 – Хей-хей-хо! – раскатами сухого грома по ветру лёгкий рывок – касание о плиты многих копыт: вслед гонцу отряд? Куда?! Неважно. Всё это ко мне уже не относилось. Временно отпустившая усталость сразила наповал: не помня о потаённых надеждах, до утра беспробудно проспал я крепким сном здорового ребёнка. Господь да презрит сирот?! Спасибо и за освежающий сон одной ночи.