Могилка

Ольга Дутова
Делиться было труднее всего.
Деревянный ящик с игрушками стоял под кроватью и вынимался оттуда не так часто. Потому что особо ничего там и не было. Лоскутки, в которые мы укутывали пупсиков, кроватки сколоченные из остатков отцовского ремесла, да единственное корыто от голого толстопузика величиной с ладошку.

И когда мы затевали игру в домики, продолжалась она ровно до того момента, когда надо было выбирать, кому достанется ванночка.
Она была несомненно ценнее кукол, потому стабильно являлась причиной обид и ссор.
Это был наш ящик Пандоры. Доморощенный.

Но ругаться и называть друг друга бранными словами нам было запрещено. Не говоря уже о том, чтобы подраться. Но мы дрались. Втихую, молча награждая друг друга тумаками, так чтобы из открытых окон не доносились наши звонкие детские голоса.
Только потом, когда уехала бабуля.

А пока она с нами нянчилась, мы были послушными. И ни за что не снимали с подушек кружевные накидушки, чтобы нарядиться в королевишен. И ни за что не доставали из сундука свежие простыни, чтобы, перекинув пополам через ленточки, завязать на себе юбку сказочной красавицы.

Бабуленька безвыходно находилась дома. Она даже в магазин за углом не ходила. Только варила, убирала, стирала. Пичкала гоголь-моголем и иногда молчаливо улыбалась, глядя как я с высунутым языком рисовала бумажную куклу.

Еще она никогда и ни за что не ругала. Но ее молчание было красноречивее маминых нотаций. Я очень ее любила, потому ловила каждое слово и беспрекословно выполняла любые наказы. Даже ненавистный гоголь-моголь старательно выпивала до того самого момента, пока он не вернулся обратно и не дал понять взрослым, что без него я живее.

Мне, как младшей, полагалось уступать старшим сестрам. Да и сильнее они были, и умнее, и скорее накладывали руку на единственное сокровище, которое можно наполнить водой, а потом бережно обтирать голопузиков мягкими тряпочками.

Ящик был мне ненавистен. Потому что поиграть не удавалось. А приходилось после неудачной дележки убегать на улицу к подружкам, чтобы занять себя чем-то другим.
А там иные правила. Их никто не устанавливал. Но они были.

К примеру, кусок хлеба макнутый в воду с ведром, а потом в сахарницу следовало делить, если не успел сказать “сорок один ем один”. И ругаться по-всякому было можно любому, кто захочет, если не дала откусить.
Жмотиной быть не хотелось. Наверное, поэтому я не успевала произнести волшебное заклинание. И соседский мальчишка выпаливал - “сорок восемь половину просим”.

Именно он произнес тогда это незнакомое слово, из-за которого моя добрая бабуленька, чтобы мне не влетело от мамы, отправила меня в палисадник.

Хотела ли она, чтобы из меня выросла принцесса, которая какает бабочками, не знаю. Помню только, что она была моим ангелом хранителем. И укладываясь с ней спать, лежа за ее спиной, я чувствовала себя, как за каменной стеной. Потому быстро засыпала обняв, чтобы согреться ее добрым теплом.

А утром она наряжала меня в чистенькое платьице, заплетала тонкие белесые косички с абсолютно правильными, на четыре петли завязанными, бантиками. И я стремглав убегала на улицу, где вечно голодный Юрка клянчил пол куска.
Не делился с ним только один пацан - злобный и чумазый Колян.

Колян был страшен. Не то, чтобы некрасив, но взгляд исподлобья вызывал желание отвернуться и бежать по своим делам. Он никогда не участвовал в совместных играх. Только иногда стоял поодаль и бросал какие-нибудь ехидства. И никто с ним не водился. Не рисковал.

Только Юркин голод был по-видимому страшнее. А может по привычке он протараторил волшебную фразу, на которую получил под нос комбинацию из грязных пальцев. Юрка в бессилии бросил что-то вроде - подавись. На что Колян отвесил, свободной от куска рукой, зуботычину, и худоребрый пацан отлетел, как листок от порыва ветра. Юрка заплакал и пошел на отчаянный шаг, обозвав Коляна х*сосом. После чего со всех ног убежал домой, под охрану своего огромного пса.

Пылесосов тогда еще не было в нашей глуши. Ни у кого. И воображение никак не могло втиснуть это слово в сколько-нибудь подходящие рамки моей картины мира. Я вполне себе понимала, что это оскорбление. И все бы ничего, но оно было сложносочиненное.

Посомневавшись в своих намерениях столько, сколько было вприпрыжку добежать до дома, я направилась к бабуле. Рисковала, конечно. Как Юрка. Но пробелы в знаниях уличной лексики подначивали мое любопытство до шевеления кончиков волос. И прилежная Лёка присела подле кровати на корточки и прошептала с волнением ругательное слово.
- О, Господи! Лёка, где ты такое услышала?

Со стоном произнесла она. И глаза стали вдвое больше, засверкав тревогой. Такой озабоченной я увидела ее впервые. Светящиеся лучики, следы ее доброй улыбки, рассосались и между бровями нарисовались две борозды.

Я знала, что она меня не сдаст маме, потому и пошла на этот дерзкий шаг. В доме, где росли три девочки никто не произносил слова жопа, не говоря уже про какой-то отсос.
Бабуля поднялась на локте, по-видимому, чтобы быть более конкретной и медленно, выговаривая каждую букву, чтобы я запомнила указание, молвила:

- Лёка, дорогая моя. Сейчас ты пойдешь в палисадник, возьмешь совок для золы, выроешь в дальнем углу ямку и проговоришь в нее все ругательные слова, какие ты только знаешь. А это в первую очередь. Потом закопаешь ямку, придавишь тяжелым камешком и забудешь, что ты его услышала.

Развязка для меня была неожиданной, и напрягала разочарованием. Но ничего не оставалось, как послушно плестись на поиски совка. Он сиротливо стоял возле поленницы, ожидая зимы.
Земля поддалась легко, позволив вонзиться тупому лезвию до половины. Весенняя и легкая.

Я присела на корточки и приступила к ритуалу. Дура, жопа, гадина и еще что-то, что навсегда забыла после случившегося, шепотом укладывались в неглубокую могилку.

Глядя в глубину пятнадцати сантиметровой ямки, мне хотелось увидеть, что там что-то оставалось. Но ямка продолжала таращится на меня своей пустотой. И мне казалось, что слова своевольно разлетаются, нисколько не цепляясь за рыхлые комочки.

Засыпая спасительницу устоев, мне хотелось поскорее сбежать от этого места, которое было свидетелем моего падения. Столько за один раз никто и никогда прежде, да и впоследствии, не услышал от меня.

Охотясь в палисаднике за укропом, который рос самосадом, я нет нет да натыкалась на захоронение. Из под камня вырастали сорняки, пробивая себе дорогу и доказывая свое право на жизнь.

Могилка сберегла традиции семьи. Девочки выросли с твердым убеждением, что ругаться - это гадко. Только я неоднократно ловила себя на том, что запретная злость похожа на эти упрямые побеги, и неосознанно уговаривала - сорняки положено выпалывать.

Слова, не разлетелись по ветру, они мешочком, с намертво завязанным узелком, завалились в дальний угол палисадника души, поверх которого лег увесистый камень, придавив своей тяжестью чувства.