Суд Божий 8. И что теперь делать?

Сангье
ИЛЛЮСТРАЦИЯ: Площадь в Иерусалиме. Старинная картина.
_____________________________________

         Чтоб ты ни делал, рок с кинжалом
                острым – рядом,            
          Коварен и жесток он к человечьим
                чадам.
          Хотя б тебе в уста им вложен
                пряник  был, –
          Смотри не ешь его, – он, верно,
                смешан с ядом.(Омар Хайям )
                _________________________
 
...Как же представляться?  "Лёвик " – не обсуждаем. "Лёвочка" – для тёти только. Лёва, вроде, как-то – не солидно? "Лео" – второй породистый шведский мамин муж в Швеции пусть и называет. "Лев Вадимович" – как то, ещё знаете ли... Не успел состарится. М-да…  А вот теперь, в свете новых событий я вообще – кто? Юсуф – этот там, а Иерусалиме десять с гаком веков назад. Но я его вижу, - я за него мыслю. Где же я - и где он? Сложная это штука – память прошлого. И этот парень – прошлый «я» не умер тогда на жаркой арене: не захотел умереть.               
                ________________________________________
   
7. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ   И   ПОИСКИ. Бездонная засасывающая тьма бледнела, нехотя опускала, но тела не ощущалось. Земля это или рай? Некто в снежном и затканном серебряными листьями (в чалме и халате) склоняясь, ловит - считает моё дыхание, улыбается кончиками губ. Нежно прохладные пальцы щупают пульс, приятно касаются лба. Всё узнанное склонившегося надо мной удовлетворят. Довольно, как от придавшего рисунку окончательный характер удачного мазка, сверкают пронзительные зрачки. Совсем скоро я поправлюсь, – непререкаемо велит прохладный лекарь, – пока же: спать, спать… набираться сил! Напоенный чем то обволакивающе терпким, погружаюсь в сонные, теперь приятные сумерки.
 
   Сумерки редеют – снова сияющее лицо... Рассеивается в прохладе... Сон. Так в ближнем к ристалищу чьём–то единоверческом доме, нехотя отпущенный смертью, но и не в жизни ещё несколько раз я засыпал и просыпался, захватывая сознанием более и более окружающего: молодость победила. Голова яснела: прошлое лепилось отдельными мазками в цельную картину. Меч Рансея задел слегка: опасность таилась в потере крови. И умереть бы мне, забытому, на арене, когда бы ни влетел по дядиному велению один из мусульманских патрульных отрядов. Дяди не было, – жестокая отдышка спешила. Говорят, - во время моего беспамятства, он заходил вместе с лекарем (тот, белоснежный с прохладными пальцами).  Знаменитый врач, – очень известный: целил самого султана Салах-ад-Дина. Дядя теперь у него. И меня ждут, когда буду в силах.

  Под угрозой так не во время – при нескольких только защитных отрядах – видеть под стенами Иерусалима армию Салах-ад-Дина король Иерусалимский Гвидо и назарянский патриарх Ираклий принесли великому султану извинения. Последовали переговоры: посланцы султана гарцевали по Иерусалиму. Восстановилось шаткое перемирие. Всё это из-за одной драки одного спесивого рыцаря с шальным мальчиком? Странны пути судьбы. Да, мазки недавнего прошлого лепились в цельную картину, но чего-то в ней не хватало, – перспективы? оттенка? Того неуловимого, что уже сверх мастерства кладёт неуловимую печать произведения искусства?!

  Машинально ещё слабыми пальцами касаюсь повязок на груди: скоро их снимут. Когда встану, что сначала буду делать? Чего-то я забыл? И вспыхивает: талисман и тот кюре! Я жив, значит, должен отдать талисман. Но как же отдать, когда образ девы-гурии скатился – остался на арене?!.. А! Вот он лежит рядом на столе, – и цепочка запаяна. Как же это? Расспросы открыли: кюре?! - Да, заходил какой-то назарянин - монах помолиться за здравие. Хозяева дома в отлучке, слуги пустили. - Этот вот талисман? Монах сказал, – его. Взял. Другой раз принёс: оставил, когда, уже поправляющийся господин спал. - Придёт ли монах снова?.. Аллах только ведает.  Вроде, уезжать собирался. Подарил ли он – совсем отдал мне материно благословение? Но я обещал вернуть: вот поправлюсь, встану через день другой и – пойду к кюре.

 Обливаясь кровью на арене, упал в небытие один неизвестный мальчишка. И совсем другой, нежданно знаменитым вырвавшийся из небытия, бледно покоился на ярких шелках в гареме самого султана расшитых подушек. Щедрые дары восхищённых моим подвигом ревнителей Пророка окружали выздоравливающего: одежды, разноцветные тюрбаны, сверкавшие на рукоятях камнями дорогие клинки (и никто не догадался прислать свиток сказок!). Самоуверенно тараторящий две здравицы и кучу забавных несвязностей попугай (в два дня надоел страшно!). Затейливо редкие сладости (эти пробовал понемногу).

  Трёх – теперь моих собственных трёх! – дивных арабских скакунов, радуя выздоравливающего, проводили под окном, – мгновение сильнее трепетало сердце. С вежливым равнодушием набегала улыбка: мысли летали далёко. Так много вдруг стало всего моего, – и ничего этого более не было нужно – не влекло. Что со всем этим мне теперь делать? Помогли бы мне все эти вещи там - на арене?! Когда я совсем поправлюсь, по прибытии ко двору, великий Салах-ад-дин дарует храброму юноше звание воина пророка (так шептали на ухо слуги восхищённым шепотом). Увы! это почётное звание там, на арене, тоже не помогло бы. Коварная судьба всегда дарит с насмешкой: когда блеск так ранее желанного уже поблёк, так влекшая позолота уже осыпалась.

  Из всех даров только простой глиняный кораблик–светильник, – приношение неизвестных бедняков, – радовал меня. На его-то маленькое оранжевое пламя – трепещущую бабочку и смотрел, я, размышляя. Он, кюре, оставил, но я, обещавшийся вернуть, должен вернуть. С думал: что мне делать? Мне надо – я хочу его, кюре, видеть! От целебных снадобий, молодости и жажды действия быстро поправляясь, через неделю я уже гулял во дворе. Наконец, с трудом отделавшись от домочадцев (всё для выздоровления, – неопределённо звучал оставленный им лекарем самого султана пространный указ) из тишины дома храбро ринулся в душно оглушительный горячий город.

  Вот и Церковь Иоанна Предтечи, рядом, в госпитале, у распятия, встретился я с кюре. Но госпитале, – не нашлось того, даже и имени которого ищущий не знал: и не подумал об этом! Поиски без имени по смутным приметам «никого» в большом городе – странны, нелепы, обречены неуспеху: всё равно что искать оброненное в бескрайних песках горчичное зерно. «Мы с кюре доминиканцы!» – именно так ли говорил старый монах? Много рассыпанных по христианскому кварталу доминиканцев, – ещё больше их рассеяно в Святой земле.

  Веками не меняются восточные, узостью заслоняющиеся от солнца улички. От земли до крыш улочки заставлены - завешаны товаром: пестреющие платки, ковры, кувшины, сласти. В надежде чуда проталкиваюсь: храм - часовня - длинный сарай милостью божией врачуемых. Протискиваясь, натыкаюсь на прилавки.
  – Аллах! Ты рассыпал апельсины, неосторожный юноша! Разве видишь плохо? - Прошу прощения, помогаю собрать апельсины в корзину.
  – С земли они теперь меньше стоят… – за ничего кинутая серебряная монетка, – и ярче апельсиновых солнц сияющий торговец уже донельзя доволен.
  – В сторону! Посторонись! Очистить путь! – вжимая покупателей в лавки и стены, плывут прикрытые от солнца богатым шёлком нарядные носилки: назарянская женщина... Кожа – белый мрамор, полуденно жаркие хитросплетённые локоны, губы – коралл… Не прикрывает, только дразнит прозрачный газ фаты: не стыдятся назарянки открытых лица, шеи….
  – Девка Ираклия… – в щёку жарко дышит чесночным духом апельсинный торговец, – любовница его.
  – Он же – монах?!
  – Э!.. наивный неиспорченный юноша! Разве одна у патриарха девка?! Хороший юноша, заходи ко мне вон в ту лавку, – угощу хашишем. Я много знаю! – прочие вокруг благожелательно улыбаются, будто никому – в не краснеющее небо – кидая жаркие подробности чужой жизни. После болезни ещё бледное лицо моё заливает алое пламя.

  – «Блуднице шейх сказал: “Ты, что ни день, пьяна, И что ни час, то в сеть другим завлечена! “Ему на то: “Ты прав; но ты-то сам таков ли, каким всем кажешься?“ – ответила она», – привлекая одобрительные смешки, тянет чей-то тоненький ехидный голосок.
  – Хорошо сказано! Кем?
  – Какой - то в роду Хайяма из Нишапура.*  Днём, говорят: учёный. Ночами – гуляка из гуляк: «У с а м и  я мету кабацкий пол давно... Обрушься мир – во сне пробормочу я: “Скатилось, кажется, ячменное зерно“».

  Площадные строки режут слух, мутят чувства: такого у дяди в доме не было! Это – поэзия?.. Носилки медлят - останавливаются: небесные глаза невзначай лениво скользят по горящему зареву моей щеки. Стучит – как под мечом Рансея сердце! – дрожит небосвод... Слава Аллаху! уплывают носилки. А! хлопок сзади по плечу.
  – Госпожа сказала, – ты верно, певец или фокусник, так приходи попозднее сегодня - завтра развлечь её, – куда приходить шепчет задержавшийся служка.
  – Счастливец! Фортуна твоя, – тоже хлопают по плечу соседи, – эта пери богата.
  – Я не певец. Не фокусник…
  – Ей не того и надо! Не теряйся, – не прогадаешь, счастливчик Мустафа!** Не упусти удачу! – они не осуждают: «П е й  вино и на ласковых гурий взирай!» - в порядке вещей.
 
  Смешки вокруг. Я мог бы отомстить Ираклию! И это месть?! Какая дикая грязь! Сказка кончилась: «Б у д ь  милосердна, жизнь, мой виночерпий злой! Мне лжи, бездушия и подлости отстой Довольно подливать! Поистине из кубка, Готов я выплеснуть напиток горький твой» - воскликнул бы я, когда бы знал тогда золотые строки Хайяма.

И вот так уже три дня в поисках невольно разглядываю, щупаю и вдыхаю не сладкими курениями бьющую в лицо изнанку бытия: три дня – как рубеж судьбы! Город Иерусалим  веками извечно боролся за жизнь: торговали роскошью и гнильём, за гроши обманывали с божбой, с бешеным азартом сбегались к дракам и поединкам, – кровь возбуждала. С торжищь и от длинных больничных сараев тошно тянуло только освежёванной парной плотью и гнилым трупным духом. В жажде минутного забвения курили гашиш, вдыхали рождающий злые сны терьяк (опиум.) Пили в харабате – в питейном доме: «В и н о  ведь мира кровь, а мир – наш кровопийца, Так как же нам не пить кровь кровного врага?»

  Исчез - истаял тот густой золотой целящий душу свет, – затерялся единственно нужный вход. Не стало проводника – распахнуть светлые двери. Насмешливое солнце било в спину, выныривая из-за крыш и углов слепило – слепило и смеялось в лицо. Так днём в упрямой безвыходности меряя христианский квартал, ночью на шелк своих великолепных подушек падал ищущий в тяжёлый сон: ведь кюре мог быть и не в городе? Лихорадку напряжённого воображения принимали за румянец городских развлечений. Через три дня вернётся дядя… Через два дня…

  Ещё один последний день остался на поиски. Утомившись, на этот раз взял коня. Вот около базарная улица и ристалище близ храма Гроба Господня. Засмотревшись, налетаю на коричневого босоногого монаха. Тот, чуть не падая, ойкает. Толкнуть назарянина, - это уже хуже продавца апельсинов. «Неверным собакам здесь не место!», – в спину брань. …Да ведь это тот самый старик-монах! Подарок судьбы или пощёчина? Мёртво вцепляюсь в монашью рясу: узнавая меня, еле опомнился и нашёлся старик: «За мной это, за мной! Зовут к больному».  Каменная ниша полу скрыла нас: здесь, не отпуская полы рясы, я, наконец, узнал много и – ничего.

  Кюре, к которому ходили ночью перед судом? Джозеф Чоэлино… Чомино…  Чоэ де Лино! Все звали его просто – «отец Чо». Не франк: напротив Святой земли другой берег моря Великого Заката, далеко ещё за Критом. Оттуда, кажется. Точно не сказать с чужих слов: сам отец Чо больше молчал. Служа кюре только здесь, в Иерусалиме, мало монах знает о его прошлом.

  Очень учёный господин Джозеф. Знатный род: даже герб был. Двое братьев Чоэ де Лино приплыли освобождать Святую землю назад лет пятнадцать – двадцать. Младший, Робарт, тут же влюбился, женился как-то не очень гладко: с проклятием родных невесты, будто. Погиб скоро в схватке. Молодая жена с горя или от родов тоже умерла.
  – А ребёнок?
  – Рожденный младенец? Без матери тоже, верно, умер. После смерти младшего Жозеф, старший-то брат, всегда ревниво верующий, в искупление всех семейных и людских грехов – постригся. ...Отвести тебя к кюре? Да ведь он уплыл – недели с две еже уплыл домой: простился так душевно и с караваном выехал в Яффу к попутному кораблю. …Точно уплыл, – служка его вернулся. Лодка шла на Кипр: немало ведь в Яффе*** разных кораблей, – плыви, куда хочешь...

  Благословив меня, монах давно уже ушёл. Недвижный, всматривался я в камне ниши наспех вырубленную назарянскую деву: незнакомая, совсем не моя и не милосердная золотая дева кюре. Прошлое связующая с будущим нить оборвалась: пресекая дыхание, густой ком липко стеснил горло. На волю, на волю отсюда: соскучившийся стоянием конь резво вынес за ближние людные Баб-эль-Халиль – ворота на Хеврон и Яффу. За Яфские ворота вынес добрый конь. Но что делать мне же здесь у дороги?  Обдавая – швыряясь плевками мелкого песка, горячий ветер безжалостно нашёптывал: куда теперь? Что ты ищешь?  Что дальше?

Что же дальше?! Что мне теперь делать - как жить?! Меня, неволею знаменитого, славный воин и сам книжник великий Салах-ад-Дин обласкает, – дорога к возвышению, ступень к славе. Я теперь знаменит и красив, но беден. Забыв принесшее неслыханную удачу своеволие (он умел при нужде забывать!), дядя своих денег не даст, да, как водится, женит богато – на меня старшей, может быть (какая же здесь беда, когда можно брать и других жён?!). Дальше? Ещё лет двадцать-двадцать пять – как дядя буду. Но я так не хочу!!!

«С к а к у н а  твоего, небом избранный шах, Подковал золотыми гвоздями Аллах, Путь дорогу серебряным выстелил снегом, Чтоб копыта его не ступали во прах…» – так немыслимо, так безысходно скучно, наперёд знать неизменяемый – заранее поблекший узор будущего! - пронзило, ударило в сердце!  Лучше бы я умер там, на горячей арене! Доселе ты была ко мне милостива, судьба, - укажи путь!..
  ___________________________________

* Нишапур – город, где родился Омар Хайям, – один из главных культурных центров Ирана XI века.
 
**Мустафа – избранник, эпитет пророка Мохаммеда; здесь в смысле «счастливчик» – вольно ироничное обращение.

***Яффа (ранее – Яффо) – порт теперь в Тель-Авиве, на живописном берегу Средиземного моря.