Суд Б-й 3-5. Иерусалим-Петербург. Ночные прогулки

Сангье
ИЛЛЮСТРАЦИЯ. Иерусалим на закате в тучах
______________________________________

ЗДЕСЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ РОМАНА - ФЭНТЕЗИ, в котором сюжет раздваивается на два времени: действие "прыгает" из современного Петербурга в средневековую Палестину и обратно. События в прошлом начинаются накануне Третьего крестового похода (1189   – 1192) – после сентября 1186 г. Кроме упомянутых исторических лиц, другие герои этого рассказа - "родились эти люди из снов.." - как сказал герой "Театрального романа" Михаила Булгакова. Но сны бывают настолько реалистичны, что уж не знаешь, что и думать?..
                ________________________________________


 …Скажи, за что меня преследуешь, о
                небо?
             Будь камни у тебя, ты все их
                слало мне бы. (Омар Хайям)
                *        *        *
               
ГЛАВА 3. П*О*С*Л*А*Н*Е*Ц   С*У*Д*Ь*Б*Ы. Против длинного меча силача в броне с лёгкой саблей едва ли кому выстоять! Не семнадцатилетнему мальчику, во всяком случае.  Есть славные воины у султана, да как позвать: разве птица до завтрашнего утра в оба конца может долететь. Всё рассчитал хитрый назарянин! Взад - вперед – мрачнейшим маятником, мимо меня сидящего на ковре, насупленный и как будто уменьшившийся дядя шагами мерил домашнюю залу. Вперед - назад - вперёд – тяжело замирает маятник.

  – Золото может не всё, – нет в городе ловкостью и силой равных Рансею: против него не пойдут. Но, – по три луны без жалованья! – проглотив золото, городская стража пропустит и караван верблюдов. Сын моей несчастной сестры! Я, может быть, бывал несправедлив к тебе: прости меня ради дарованных Аллахом святых скрижалей закона! Долг нас призывает, – расстанемся с миром. Кто знает… Сейчас велю дать сушёной баранины с вином вороному со звездой: быстрее ветра умчит он тебя от опасности к ногам султана – с моей жалобой!

  Пряным вином напоенный, золотом осыпанный караул не заметит и караван из ста верблюдов. Жди меня: будь готов и молись. Поешь теперь немного, потом выпьешь напиток, чтобы не задыхаться и не упасть с коня от усталости. Поведаешь светлому султану...

  – Как могу я бросить брата моей матери! – вырвалось из неведомых глубин сердца. И будто бы нежданно преданный - ударенный в спину дядя вздрогнул. Потемнел отворачиваемым лицом.
  – Чем поможешь ты мне, мальчик, позволив убить себя  на моих глазах?! (Ведь не бой это будет, а бойня! Если же я так и не обнажу сабли, – они меня на людях не тронут. Когда закатится солнце удачи, – я ещё в силах умереть достойным воином пророка. И мудрый, блистательный Салах-ад-Дин – да продлятся его дни! – отомстит. Передай мое благословение твоим братьям: да осенит их милость Аллаха и Мохамеда Пророка его на земле!

  Не желая или даже боясь слышать возражений, он почти выбежал. Вникал ли я до конца в грядущее? Не изведавшему настоящего боя и боли, как до конца понять накрывающую тень смерти?! Книжному мальчику в неопытную руку судьба безжалостно влагала меч. А я?

Смешно сказать: полу ребёнок, сожалел я о недочитанном свитке с преданиями о волшебных девах-гуриях.  Я уеду, и когда-то вернусь? Мудрый султан отведёт беду… Но даже если я и доскачу до рассвета, к полудню войска сюда не успеют?! Дядя готов умереть за веру. Погибших за веру в раю услаждают гурии.  Останусь с дядей…  Для того чтобы умереть?

Тихий намеренный кашель отвлёк: коричневый от загара, босой, уже в годах морщинистый монах сутулился у занавешенного только ковром входа. Его только и не хватало!
  – Высокочтимого эмира и советника дяди моего нет дома.
  – Не к нему, к тебе я послан, если это ты, юноша, судом божьим судишься завтра с зовущимся де Ранси рыцарем. Кюре нашего прихода велел – наказал умолять тебя прийти к нему.
  – Не знаю никаких христиан и твоего кюре не знаю тоже.

– И он тебя не встречал. Но во имя высшей справедливости и – что всякому понятнее, – во имя твоей жизни, юноша! Когда придётся умолять, я должен обнять твои ноги: иди сейчас же к нему! Именем Пресвятой девы... Да ведь ты не крещён! Иначе, если тебе дороги своя и жизнь взрастившего тебя родственника – иди! Когда кюре сам придет, и это узнает Ираклий – добра не будет! Тебя же я проведу незаметно. Иди, юноша, иди со мной, – пропускное слово мне ведомо!

   Не ловушка ли это? Выждал он ухода дяди или так случайно совпало? Сильнейшему сопернику нужно ли от меня избавляться? Глухой к своим вопросам, молчал разум. Сердце невнятно толкало: из каменной коробки хотелось на воздух. Что я теряю?! Жизнь? Я её всё равно потеряю. Время ещё есть…
  – Встань, старик, я иду с тобой. Но зачем?!
  – Не знаю. Кюре мудр и прозорлив, – он знает.  Скажет сам. Он помогает людям –  всем помогает. Вот, – старым монашеским плащом укройся от непрошеных глаз, и капюшон на лицо тоже надвинь.
                     ___________________________________________________

       Откуда мы пришли? Куда свой путь
                вершим?            
       В чём нашей жизни смысл? Он нам
                непостижим.
       Как много чистых душ под колесом
                лазурным
       Сгорает в пепел, прах, а где,
                скажите, дым? (Омар Хаям)
                *        *       *

ГЛАВА 4. Т*О*Р*Г*У*Ю*Щ*И*Е   У   Х*Р*А*М*А. Предупредительный перед закрытием звонок вернул меня в читальный зал: полдевятого! Батюшки! Три часа – вмиг. За стеклом была уже порезанная электричеством на куски темнота. Резко подсвеченные фонарями Екатерининского садика, тополя бледно и призрачно пылали за невидимой оконной гладью стекол: Здесь – свет. Там, за окнами, разорванная фонарям, всё равно – тьма. Когда вплотную не прижмёшься к стеклу: кроме лезущих в окна тополей, Там ничего не видно.  Фантазии белых ночей давно миновали… Пыльный август истомил… Тополя за окнами недовольно бормотали – заклинали прохладный, освежающий, пока так и не снизошедший дождь.

В тёмных оконных озёрах отражался второй зал наоборот: книжные ряды, я, дядька, учёные дамы – под тополями. Разные пространства смешивались - совмещались в таинственном тёмном междумирии окон: где теперь "там", и где - "здесь"? Междумирие - это ни "тут", ни "там"! Нигде  и везде. К моменту этого скромного откровения кроме меня в зале оставались только зарытый в оттиски рыжеусый дядька да две сильно учёного вида пожилые дамы: из-за стойки укоряющий взгляд дежурной их олимпийского спокойствия не достигал. Как человек с наклоном к вежливости, я при сдаче литературы дамам очередь всегда уступаю. Зато мне и достаётся всё раздражение приёмщицы:
  – Молодой человек! Вы сдаёте?  Уже поздно ведь.
  – Извините. Задумался! Продлите, будьте любезны.
  – Всё продлить?
  – Всё.
  – У вас – десять книг. Пока не сдадите что-то – больше не заказывайте.
  – Знаю. Спасибо, – моим ответом обиделась почему-то девушка на приёме, поджала губки. Устала, наверное.

  По мраморной лестнице бреду мимо вывезенных из древне-египетских раскопок плит. Солидно. Впечатляет. Когда везде назойливо торчит прошлое, лучше с ним дружиться. Я, например, просто влюблён в эту лестницу и за нею в длинно изгибистый коридор прошлых временных осколков! Коридор времён: в нём начиная с господина в парике с белыми буклями и до вчерашнего пятидесятилетия портреты посвятивших себя книжной премудрости умных людей – с глухой стены рассеянно взирают в окна напротив. Преодолев коридор времён, в очереди выходящих из библиотеки тоже предъявляю билет предпоследним: в спину мне пыхтит только тот толстый дядька в халате…  то есть в ультрамариновой рубашке. Бреду домой – в Аптекарский переулок. По тысячу раз исхоженному Невскому бреду, – и как-то неловко мне: будто с луны в незнакомый город брякнулся. Бывает так: нырнул глубоко до задохновения. Вынырнул – будто на другой планете.

 В Петербурге тоже есть такие особенные минуты: перед тем, как тьме упасть, небо над городом необыкновенно, пронзительно ярко – золотисто неземным светом: упадёт последний флёр – откроется истина… Так вот ждёшь-ждёшь. А потом истину скрывают сумерки. Жирными сливками быстро застаиваются – в ночь сгущаются сумерки исхода августа - начала сентября. Промелькнуло лето. Что одно лето! За два библиотечных часа будто семнадцать лет моей какой-то иной моей жизни промелькнуло как единый миг. А мне-то тут, в Петербурге, уже двадцать семь. Не стукнуло бы к утру семьдесят?!

   За день раскалённый камень всасывал – заранее поглощал ночные прохладу и покой. Ночь и наваливалась душная, нервная. Нескончаемая, больно сверкающая машинная лента, извиваясь, ползла по Невскому. Какой уж тут покой?!  Душно, а знобит от чего-то. Наверное, хорошо было бы закурить, когда бы я бы курил?.. Ну, тогда тогда двойной кофе в виде лекарства!
 
   По левую руку, на той стороне знаменитого проспекта – Казанский собор.  По правую – убегает от Невского бывший Екатерининский, ныне канал Грибоедова.  В людное после рабочее время и в выходные между метро и каналом огненно рыжий, как стена известью набеленный и нарумяненный клоун мыльные пузыри пускает: специальное такое, само изобретённое приспособление вроде на длинной ручке сачка без сетки в ведро с мыльной пеной обмакнёт – и вверх его: проскакивает ветер в кольцо, – выдувается облачко - вереница пузырей. Летят над головами радужные мыльные пузыри: изогнуто отражаются в них люди, машины, собор. Клоун на людей не смотрит: только на пузыри. Чтоб большие были! Улыбаются проходящие: некоторые хлопают пузыри пальцем. Летят монеты в клоунский на асфальте котелок.
 
  Шагах в пяти другой, обычно одетый, у фонаря продаёт куколок: к крестовине за ручки - ножки подвешенные, под умелыми руками забавно пляшут пёстрые клоунчики. Парный ничего себе такой бизнес.  Крошку куколку сделать – одеть труда-то сколько! Наши – больше смотрят. Туристы – покупают: «М ы - в о и с т и н у  куклы. Завидный удел Уготован нам мастером кукольных дел! На цветущем ковре позабавится нами  И – в сундук, не щадя наших временных тел». (3)

  У живого клоуна рот, до ушей намалёванный, за клоуна всем улыбается. Может быть, он даже печальный под намалёванным лицом?! Молодой или старый? Не видно за гримом. На одной ноге забавно балансируя, вертит своим пузырным сачком. Сколько он так стоит для приличного заработка: три, пять часов?  Похоже на забаву?! Мне нынче вечером, между прочим, тоже не до забавы.

На летней веранде кафе, под белеющим тентом с голубенькими фестонами выбираю  угловой столик рядом с цветами в ящике. Настурции?.. Нет, это петунии. Такие же вот, разноцветные, у тёти на даче сладко и сильно уже издалека пахнут.  Городские совсем не пахнут: живые – как не живые.  Китайские фокусы: и фрукты у них красивыЕ, да не вкусные - как ватные.

  Слева за соседним столиком неожиданно тот, из библиотеки огненно-усатый дядька  жадно глотает пиво. И ничего такого особенно странного в нём нет, если вдуматься. И не восточный халат на нём совсем: просто серый пиджак кинут на спинку стула. И везёт же двум нашим временным телам на столкновения за один вечер!  Дядька, по всему интуитивно ко мне расположен: улыбается. В другой раз я непременно заговорил бы. А сейчас не до него мне: свои мысли собрать бы. С другой от меня стороны без умолку тарахтят - взахлёб впечатлениями делятся две симпатичные после школьные девчонки в джинсах с модными дырками на половину брючины. 
  – Божь-мой! Машь! Он же дурак!.. Ещё и расстраиваться из-за него!
 
  Кто дурак и при чём здесь «боже мой», скажите?  Вдруг, Он – Господь-то всё-таки есть: слышит, как его все поминают, – представьте, каково ему тогда! Девчонки глазами в мою сторону – как на дыру... Когда мысли уходят далеко, другие нас будто и не видят, – замечали? Вот рыжеусый дядька мне кивает, – видит меня! Вопрос человека не в себе: кроме меня кто-нибудь видит этого дядьку?

  Отражённым цветным неоном огней горит в канале чёрная вода. За углом гудит, мимо Казанского собора через Казанский мостом через канал перекатывается Невский. С моста людской ручеёк течёт по набережной бывшего Екатерининского канала - теперь канала Грибоедова. Упирается канал в подсвеченный, как елочная игрушечка сияющий Спас - на - крови: место, где убили Александра II. Первой бомбой вместо царя царской кареты лошадей и постороннего мальчишку разорвало. Царь думал уж, – спасся: «Слава богу!»…  А этот, схваченный террорист, зло в ответ: «Ещё слава-ли богу?» И тут вторую бомбу чуть не в упор кинули! Насмерть царя ранило… Скажите, имя-то божие к чему же при таких делах поминают без конца?

  За что Александра Второго убили: ведь он же не хотел умирать, совсем и не вредный царь?! Царь тоже человек!  А мальчишка, скажите, тут при чём? Там, на небе,значит, – суд божий, здесь, на земле, – народный?! А в чём же разница: где, скажите, хвалёное милосердие? Вообще, когда я после милых школьных внушений в порядке самообразования историю в изложении Льва Гумилёва (4) читал, у меня волосы дыбом встали: от Запада не отставая, князья русские из-за власти чуть что, так за престол – глазом не моргнуть! – младенцев резали да братьев душили, при этом у чести не особенно вспоминая. Такую вот историю без купюр в школе нельзя давать, - это понятно. А как её подавать? Взрослому как по лбу обухом тоже, ведь, не вариант. Как же тогда? «П о д  э т и м  небом жизнь – терзаний череда, А сжалится оно над нами? Никогда. О нерождённые! Когда б о наших муках Вам довелось узнать, не шли бы вы сюда!».

  У Спаса Конюшенная площадь очаровательнейшая, особенно, когда сирень сквозь чугунные цветы решётки живые фиолетовые гроздья тянет. Душистые!.. На Конюшенной площади мост Новоконюшенный переименовывали в мост Гриневицкого – в честь царского убийцы казнённого. Дичь какая-то, честное слово. Спохватились через двадцать пять лет: так к началу двадцать второго века снова стал – Новоконюшенный. Но нет лошадей – красивейших животных. И конюшен тоже нет. Настоящее – переиначенное прошлое. Прошлое – что такое, когда оно вдруг на нас наступает? Отчего - по какой причине прошлое перевёртывается – в иных одеждах повторяется - переигрывается - возвращается? ...Между прочим, хватит мне в кафешке сидеть, иди-ка ты домой, дорогуша.

  Иду дальше домой. В не дождливый вечер от Невского до Спаса - самое прогулочное место: Бродвей и Елисейские поля вместе взятые. А где гуляющие в достатке, там и продавцы всего-прочего: палатки с матрёшками - безделушками - кофе с собой – ларёчечки, лоточки, просто приносные столики. Размноженное – на майки, сумки, кружки и подобную мелочь растасканное лицо президента. Уютные магазинчики - кафешки в подвальчиках. Счастливые иностранцы хватают в ярко ядовитых розах платки а-ля-рюс. Мерят с кокардой СССР из рыбьего меха ультра розовые ушастые шапки, какие у нас никто и никогда в жизни не носил.
 
  В храме и вокруг него к чему торгующие? Ведь выгнали торгующих из храма ещё в начале Нового завета. Место для отдохновенного расслабления тоже несколько странновато выбрано: веселье на месте убийства? На сей вопрос рискуешь получить ответ: так ведь давно это было! А пройдёшься здесь, и правда, – повеселеет на душе.  Всё так перепутано: это политико-культура? быто религия… Религио - быто - политико - потреб! Вроде большого многослойного бутерброда или пиццы из отходов культуры.

 Вон под очередным фонарём длинный парень без грима, но в цилиндре, шарфе резко полосатом, показывает фокусы с исчезновеньем – из уха - носа выниманием мелких предметов.  С парнем девчонка под нуль стриженная – хохол красный на флейте играет. Настоящий полосатенький енот за них деловито так шляпой елозит. Забавно! втроём они точно неплохо заработают!

  Безалаберная, праздничная улица вдоль канала: самая дорогая и самая безденежная улица. Кто тратит излишки, кто и со шляпой зарабатывает. Здесь бабушки вязанные детские крошечные носочки продают: и носочки на сувениры покупают. Контрасты эпохи. Ближе к полночи свернут лотки продавцы. Уйдут солидные гуляющие. Подрассеятся по гостиницам сытые впечатлениями туристы, - к полуночи освободится от гуляющих набережная Грибоедова. Отдохнёт Спас-на-крови, - вспомнаеется ли ему прошлое или одни клоуны снятся?
 
  Всё дело в рамках: люди устают от рамок, – не сломать ли? Поэт тогда стихи пишет, а другие, - могут забор расписать или - того хуже! - бомбу бросить. Фокусы с воздушными пузырями, конечно, лучше бомбы – не обсуждаем! Странная штука – культурно повседневная жизнь, если вдуматься. Кто вдумывается?  Странные. Не от мира сего. Идиоты – со слов Достоевского. Те, кому видится –  в нескольких ракурсах сразу. Когда есть прошлые жизни: все мы здесь – бывшие убийцы и убитые, террористы и судьи… Отдыхаем: «М ы  п ь ё м  не потому, что тянемся к веселью, И не разнузданность себе мы ставим целью. Мы от себя самих на миг хотим уйти…»

 Меня вот с детства терзал, повторялся странный сон: огромные, пугающе непричастные земному звёзды – далёкая дыра в космос. Я будто смотрю вверх из глубины колодца. Колодец тёмных тупиков полной безлюдностью страшных неосвещённых улиц. Из вязкой, глубокой грязи с трудом выдирая ноги иду – ищу кого-то очень нужного… Не нахожу. Кого?.. Не помню, – от этого с дрожью просыпаюсь в слезах. Тётя Катя про сон сказала: это бывает, ничего особенного. Когда она французский учила, ей тоже всё баррикады времён парижской революции снились. Якобы она баррикаду защищает, - отстреливается... И всё-таки, откуда же в сон попала эта грязь?

 Нынешний Петербург - не деревня. Ноябрь - декабрь – нормальное время мокрого снега и ледяной грязи - каши в Петербурге. Летом же и осенью в прибранном центре только вода бежит по асфальту. В новостройках, может быть, и есть такая – из сна – первородная грязь? Не знаю. Живу в центре: всего достигаю ногами. Мало бывал в новостройках.  И уж верно, вязкой грязи вовсе не было – не могло быть тогда – в пересушенном зноем десяти вековой давности Иерусалиме?

 Что-то у меня со временем неладно, - перепутались картинки: в коридоре памяти куски времени поменяны – как фарфоровые безделушки переставляют. Ничего не помог крепкий кофе с мороженым! Два времени одновременно, - это слишком для усталых мозгов. Застилая настоящее, картинки прошлого из меня выскакивали - вываливались, наподобие кинокадров меня же кольцом окружали: «Цветам и запахам владеть тобой доколе? Доколь добру и злу твой ум терзать до боли?»
                *                *                *

                День завтрашний от нас густою мглой закрыт,
                Одна лишь мысль о нем пугает и томит.
                Летучий этот миг не упускай! Кто знает,
                Не слезы ли тебе грядущее сулит? (Омар Хайям)
                ______________________________


5. Г*О*С*П*О*Д*Ь  Д*А  П*Р*И*З*Р*И*Т   С*И*Р*О*Т. Зачем иду я за монахом? Ни плана, ни надежд.  Иду, чтоб делать что-то: не думать о «завтра утром». Безлюдными, кривыми улочками из мусульманского влившись в христианский квартал, две серые тени скользнули в одну из пристроек пышного храма Иоанна Предтечи. Умеют назаряне прославлять своего бога.
  – Церковь ордена госпитальеров. - пояснил монах-провожатый, - Мы то с кюре – доминиканцы. Здесь, в госпитале, многие помогают врачевать страждущих. Теперь сюда: вверх по лестнице часовня.

  Тенью провожатый скользнул вбок, слился с коридорным мраком. О, тени моей испуганной фантазии?.. Что такое – кюре? Что ему, христианину, до меня? Мне до него? Медленно толкаю дверь: поздно отступать. И глупо. Всё сегодня глупо: несчастливый день – не мой. Факел на стене кругом выхватывает тёмное деревянное распятие на стене, перед ним вздрагивающую спину кого-то на коленях: плачет он или смеётся? Молится? Кляня себя за нелепое путешествие в логово к вероломным чужеземцам, шумно вздыхаю. Его лицо… Лицо обернувшегося…  Пытаюсь вспомнить точно…  Худое, будто измученное лицо. Карие глаза, светятся или от слёз блестят. Глаза – поглощали, проливались в сердце горячим вопросом. Что описывать: не головой, сердцем – узнал, когда бы встретил снова!

  Не немощный старик, – едва, должно быть, перешагнувший средний возраст незнакомец разглядывал меня. Я - его. Сказал провожатый - он монах: вот и середина головы - тонзура выстрижена. Ниже тонзуры волосы мягко так вьются. Про такие лица говорят: тени затаенных дум лежат. Морщина на лбу, морщины у губ... – вне срока постаревшее лицо. В плечах незнакомец даже шире Рансея: панцирь бы только да меч, – подумал бы гордый рыцарь как задираться. Вообще, скорее похож на воина. Но ведь он – монах?! Что ж! Нынче в Святой земле все воюют: нищие, короли, монахи. В одной читанной мною сказке мудрец телом тихо сидел в саду, дух же его странствовал…
  – Ангелы доселе не навещали меня! – мягкий голос, будто слёзный?

 А кому это он? О чём? А-ах!.. Сорвав украшения, не снял я заёмных блестящих одежд: поделом же тебе – "райская птичка"! И всегда чужое подводит: невольно слетели - сорвались с губ ненужные грубые слова.
  – О, не оскверняй свою речь, красивый юноша... Странно, как ты напоминаешь…
  – Юсуф. Мое имя как у великого Салах-ад-Дина, чтобы была удача, – сразу мне отчего-то сделалось стыдно - неудобно за сказанное.
  – Юсуф…  – напряжённо стиснув ладонями виски, проваливается он куда-то в себя, – Юсуф?.. Не то...  На этой земле Его, потерянного, я уже не увижу. Зеркало памяти моей шутит: жаждущий мнит миражные озёра и в безводной пустыне. Красивый юноша! Верю, – хочу верить: дух твой так же чист как лицо и одежды. Так должно быть. Я так молился. Мать твоя и отец...
  – Не знаю родителей: они умерли. Дядя вырастил меня.

  – Господь да призрит сирот. Ты не христианин – не нашей святой веры. Но трижды на кресте солгавший христианин ли?!– ничего не разумея, что мог я отвечать? – А пастырь во Христе, посылающий детей на смерть!.. Всемилостивый Господь! Тяжёлое время, тяжёлое бРемя! - с последним я мысленно согласился: тяжеленько! Волнуется он, как сам поутру дерётся. Чем же его-то так пробрало? Не встречались мы никогда, а будто знакомы.

  – Страшное время. Проклятие злого духа – проклятие гордыни и злата. Где гроб Господень? Где Святая Земля? Горит под ногами осквернившихся. Тяжёл мне, несчастному, крест: выбирать – не должен. Стороной обойти – не могу. Только истине служит слуга господень, только святой истине! Где же она? Слишком много говорят! Воля твоя Господи, – в чем она? Откройся, ибо на краю пропасти в великой тягости слуга твой! Не верить в благость крови во имя гроба Господня, – разве не кощунство?!

В слезах заломил он пред распятием руки. - в разуме ли так сам с собой так говорящий? И легче ли мне оттого, что ещё и ему плохо!
– Юноша, не христианин – не нашей веры, – чем помочь тебе? Только благословить и могу.  Оловянные малые бляхи - освящённые образа, что раздают паломникам, – не крещёному, чем тебе помогут?

  Усталость от этой длящейся с утра тяжкой ерунды обрушилась как то сразу тяжело. Не может помочь, – зачем звал? Обещал монах защитника!..  Жестокое разочарование захлестнуло горечью: зачем в чужом храме перед подобием чьею-то непонятной волею мучаемого измождённого тела слушаю дикие речи?!
 – А ты возьми у меня… вот образ Святой Богоматери, намоленный – моей матери благословление. Клялся я не снимать…  Но случай уж такой! Она видит из райской обители: меня – простит, тебя – благословит.  Да сгинет ложь. Рассеется тьма, воссияет истина! Избави меня, Господь, от сомнений или призови к себе!

  Бережно сняв с груди (охранку - амулет, верно?), пересохшими губами приложился и мне на шею надел светлую, теплом его тела ещё горячую цепочку: в серебряном кружеве на эмали юная печальная дева. Значит, и у назарян, значит, гурии – райские девы есть. Не припомню: у наших гурий дети на руках бывают?
 – Она добавит силы? сделает невидимым в бою?
 – Неисповедимы пути Всевышнего. Будет помощь, – верь. Только не снимай – не отрывай от сердца лик Пресвятой девы с сыном Божьим. Не снимай юноша! Почти Её, мой сын. Спрячь на груди, – не показывай. Благодатны, но неведомы нам тайны небесные. Если сможешь, – потом верни. Не сможешь, – ...да будет воля Господня!

  Всё то значило: вернёшь, когда останешься жив. Вот так помощь! Тут-то, наконец, проняло: сверкнуло осознание всей хрупкости, невероятности надежды – жить. Ведь он считает, уверен, – я должен драться! Ещё один решает мою судьбу: а я мог бы уехать... Или – не мог?! Мне затопать ногами захотелось, грубо закричать: где тот прозорливый, кто всем помогает: Аллах он или Исса-бен-Мириам - от разных имён легче ли мне?.. И всё же не могу отчего-то, не хочу множить печаль этого странного человека: назвал меня сыном. Дарит какой-то странной любовью: как любят воздух, свет, жизнь, правду, – шестым чувством чую.  Что же теперь выходит? Он мне эту вещь уже дал, – смолчав, я согласился, выходит. Поздно. Ускакать не смогу.  Да и хочу ли?

 – Прости, мой сын! Теперь в моей слабости оставь меня молитве: Дева да узрит - услышит! Призрит всех.  А ты пойди – усни. Юношеский сон целителен: завтра тебе понадобятся все силы. Я туда не приду: здесь моё место битвы с сомнением – у креста Господня!

  Вывел меня монах или сам дошёл обратно? Темно в памяти. В мутном стекле времён смутно объяснение с дядей, – тяжёлое, страстное... Не мог же я сказать ему про кюре и назарянскую деву - гурию: миры не совпадали, не совмещались, – шестым чувством чуял. Образ под рубахой теплел - напоминал о себе... Зачем портить красивую сказку! Найдя племянника до деревянности глухим к доводам разума, истинной веры и приказам старшего по крови, багровея от гнева, уже не сдерживал былой обиды дядя.

  – Так-то платишь за заботу! Нянчившая тебя у ног моих молила: вырастить в слове Пророка – угодное небу. Она, тишайшая, не встала, не поднялась – не вырвав согласия! Покорность мужу это?! Послушавшийся женщины, вдвойне глупец я: щенок неблагодарного шакала – всё вырастает шакалом. Сын отвергнувшей волю Пророка безумной дочери моего отца! Зачем не забыл я о твоем позорном рождении! Зачем не оставил назарянам: у них ты издох бы или жил рабом! – живое внимание зажглось на моем доселе отсутствующем лице. Опомнясь, дядя прикусил язык.

 – Дядя! кто был мой отец?!
 – Законом Пророка я тебе не дядя, – отечное лицо его дёргало какой-то старо памятной болью. Крашенные рыжие усы от пота стемнели и бессильно свисли.
 – Кто был мой отец? Во имя милосердного Пророка! Быть может, я умру, и вы должны...
 – Недостойный! не поминай святого имени! Я дал тебе больше, чем должен. Пути наши разошлись. Поступай, как знаешь, – будто выпустили из тела воздух, тяжело дыша, он сгорбился, съёжился, – Если... если есть у тебя потаённые надежды, – да внемлет им Аллах!

  Вмиг постаревший, сорвав дверной занавес, он выскочил из комнаты, намеренно не оборачиваясь, не прощаясь. Широкая спина его мелко, беспомощно вздрагивала. Так мы виделись в последний раз. Великодушный человек, мой дядя, – не дано было мне, ещё полу ребёнку понять. Разве юность понимает чужую боль? Труднейшее на свете: в велении сердца стать выше общих догм, – ещё не знает юность. Смутно слышалось: седлали на дворе коней. В ответ дяде в чем-то ненарушимо клялся искуснейший наездник, как мальчик лёгкий, неуловимый головной, что водил отряд. Слали важного гонца... К султану?
 – Хей-хей-хо! – раскатами сухого грома по ветру лёгкий рывок – касание о плиты многих копыт: вслед гонцу отряд? Куда? …Неважно. Всё это ко мне уже не относилось. Временно отпустившая усталость сразила: до утра беспробудно проспал я крепким сном здорового ребёнка.