Повешенный

Иван Азаров
Ей

«Все иные блага, кроме тех, что неразлучны с тобою, достойны презрения, разве они устоят в моём сердце против одного-единственного твоего взгляда?»
Антуан-Франсуа Прево «История кавалера де Грие и Манон Леско»

«Всё существовало лишь постольку, поскольку оно имело отношение к тебе, всё в моем существовании лишь в том случае приобретало смысл, если было связано с тобой.»
Стефан Цвейг «Письмо незнакомки»

«Рядом с этой женщиной он пребывал в постоянном напряжении, и ему казалось, что если между ними появится нечто большее, то за это впоследствии ему придется поплатиться.»
Рю Мураками «Токийский декаданс»


Полагаю, общим правилом современной жизни должен стать наказ избегать вежливости просто так, всеми силами воздерживаться от улыбок и ласковых, многозначительных слов и взглядов, за которыми ничего не стоит. Тотальное и всеобщее одиночество, общества изгоев отучило нас от изощрённых правил хорошего тона. Ныне мы не понимаем ничего не значащих пустяков любовных игр. Теперь всё значит, и всё имеет последствия! Любая вежливость и любая улыбка, любые знаки расположения имеют свою цену и свои последствия.

Не так давно я написал коротенький рассказ, где использовал в качестве эпиграфа знаменитые строки Бунина о любовных катастрофах. В свете моей безнадёжной страсти к Мириам, эти строки приобрели новое толкование. Быть может, Иван Бунин только ради такой любви был готов существовать, которая была безнадёжна и неосуществима?

Полагаю, Бунин имел в виду, что только такое чувство и имеет смысл, которое обречено на катастрофу, которое практически не имеет шансов на успех, исходя из соотношения сил, исходя из того, на что мы можем претендовать. А то что ж это за любовь, которая сама плывёт в руки? Не единственный шанс из миллиона, не возврат к первозданному райскому блаженству, а сплошные случки гиппопотамов... Тоска по несбыточному, страсть, мечта -- разве может любовь быть чем-то иным? Мечта, обитая в непосредственной близости будних дней, становится необходимостью, но по-прежему лишённой осязаемой надёжности и оттого она становится ещё более горькой, вгоняет нашу душу и сознание в ещё больший разлад и трагедию двойственности: будничные и рядовые вещи для удачливого сердцееда для безразличного и наглого проходимца становятся недостижимой и печальной мечтой для другого.

Но только той страсти я готов слагать песни, которая граничит с обожанием! Я всегда предчувствовал и понимал, мне нужна та, кого я мог бы боготворить, кто был бы вознесён передо мной на недосягаемую, заоблачную высоту. Но так получалось в большинстве случаев помимо моей воли, что объекты моей страсти начинали внушать мне суеверный и некотором смысле религиозный ужас и мне не приходилось кого-то искать специально, перед кем бы я робел и кого страшился обидеть, даже не словом, а неосторожным намёком или вольной мыслью. Все, кого я любил, вскоре обретали в моих глазах статус Беатриче, прекрасных и безгрешных дам, объектов платонической страсти. И тогда мне только и оставалось следить, служить и молча издалека мечтать о ней. Ей, только ей я и посвящаю эти строки, полные слёз боли, огня страсти и световых лет расстояния, нас отныне разделяющего.

Есть особенная категория лучезарных людей, моментально приковывающих к себе общее внимание, в каком бы обществе они ни находились, причём делающие это едва ли не бессознательно, практически непроизвольно. Я бы не стал называть это качество "харизмой", поскольку это слово сообщает лишний оттенок жёсткости, нездоровой конкуренции и стремлению к лидерству этой в высшей степени располагающей к себе черте характера. Непросто будет сформулировать, в чём оно заключается, поскольку всю сознательную жизнь я являлся полной противоположностью такого рода людей. Что это, стремление к общительности, простодушие, красота телесная или духовная; быть может, это результат долгих тренировок и тщательного анализа, и зависит ли данная способность располагать, причём располагать к себе моментально от искренности улыбки?

До сих пор у меня перед глазами стоит довольно красноречивый пример моего не самого близкого знакомого, с которым я изредка пересекался, играя на разных соревнованиях в футбол. После моего приглашения он стал гостем наших традиционных субботних игр, где я числился одним из организаторов. И с каким удивлением, я бы даже сказал с ревностью отчасти, хотя последнее может быть при желании истолковано превратно, я наблюдал лёгкость, с которой он завоёвывал всеобщее внимание, практически ничего для этого не предпринимая. Через полчаса все перешучивались с ним так, будто знали его всю жизнь. После того, как мы решили немного перемешать составы, Миша без малейших возражений присоединился к команде противника, заметно усилив её, хотя и довольно заметно прихрамывая: сказывались последствия неприятной травмы колена. На перерывах к нему подсознательно тянулись игроки обеих команд, кто-то жаждал его одобрения, кто-то совета, и все старались обратить на себя его внимание.
Должно быть, в девятнадцатом веке, подобные люди становились главными звёздами литературных салонов. Солировать там могли поэты, салонные острословы, так метко изображённые Оскаром Уайльдом, и политики, но весь вопрос в том, кто был центром притяжения, к кому люди тянулись подсознательно, будто ориентируясь на незримый источник обаяния и отзывчивости, повинуясь чувствам понятным нам не до конца? Таинственный ингредиент, так влекущий к себе всех вокруг, нелегко обрисовать, пользуясь уже испробованными красками, известными по прошлым портретам. Мне кажется, корни способности нравиться всем людям без исключения растут из детства, из любви к общению, из интуитивной способности поддерживать диалог, такие люди, даже возражая вам формально, не стараются обидеть вас лично. Их мягкость не кажется притворством или слабостью, их улыбка в последнюю очередь можно воспринимать в качестве насмешки над чем бы то ни было. Почему их участие всегда кажется таким искренним, почему нам так ценно их внимание? Внимание, вот верное слово. Внимание и сочувствие, которые даже при недостатки времени и огромных сложностях на работе, кажутся более подлинными, чем того можно было пожелать. Но мне не даёт покоя это труднопередаваемое ощущение внутреннего света, которым бывают озарены их лица, не надежда ли это и уверенность на благополучное разрешение всех мыслимых проблем, или вы назовёте это умением не занимать собеседника рассказами о своих бедах и проблемах, огораживать их от своих сложностей, оставаясь человеком предельно открытым и не старающимся умалчивать подробности своей жизни. Но я бы не назвал это проблемой баланса интра- и экстравертности и образом, который можно было конструировать по собственному желанию. Отнюдь, всё дело в порыве, в простоте, в лёгком дыхании, которым это участие к другим людям оформлены. И такие люди в последнюю очередь заявили бы нам: «Ад — это другие». Другие люди, любой случайный собеседник для них — объект постоянного интереса, потенциальный лучший друг, априори кто-то интересный, важный, чья жизнь представляет для них огромный интерес, в знакомстве с кем они лично заинтересованы.

Если вам знаком мой портрет или, быть может, я достаточно хорошо дал вам понять, самые главные и выигрышные черты этих светоносных представителей многообразной человеческой расы. То попробуйте перенести эти черты с моего приятеля Михаила, на девушку удивительной красоты, крайне располагающей к себе внешности...

И даже несмотря на то, что к моменту первой встречи с Мириам я не был расположен к знакомствам, которые бы могли перерасти в нечто большее, и то, что тогда, в середине зимы, я впал в своеобразный душевный анабиоз: мои чувства спали крепким сном, и лишь воспоминания о неудавшемся и уже затухающем знакомстве с незабвенной Ариадной приятно согревали мне душу слабым огоньком искренней симпатии, я всё-таки попал под очарование Мириам.

Я не стану вам врать и рассказывать о ставшей для меня невероятным откровением первой встрече с Мириам, когда бы я застыл как вкопанный перед нею, не в силах собраться с мыслями перед ощущениями такой силы и ярости. Нет, ничего подобного! Я совершенно точно должен был видеть Мириам на дне отрытых дверей, совмещённом с хакатоном, который проводила корпорация М., в попытках угнаться за Яндексом, но, увы, я не запомнил её.
Я порой думаю, таким образом могли проявить себя внутренние защитные механизмы, постаравшиеся избавить меня от неприятностей в будущем, которые мне это знакомство, на их взгляд, сулило. Её красота была мягкой и ненавязчивой. Она раскрывалась постепенно, но день ото дня ваша увлечённость этой девушкой всё возрастала бы. Несмотря на её простоту в общении, каждый день она могла бы рассказывать вам что-то новое и неожиданное о себе. Мириам была полна сюрпризов.

Однако первые месяца три я успешно избегал общения с Мириам, хотя и сидел с нею в одной комнате с головокружительным видом на Ленинградский проспект. Как, должно быть, странно я выглядел в то время, какой неприглядной была моя пугливая робость и нежелание как-то стать ближе, растопить лёд молчания! Но эту прерогативу я великодушно и трусливо оставлял Лёркену и Лобо Невесу. В то время я мог сохранять дистанцию по отношению ко всей восхищённой суете, окружавшей тогда Мириам, я сторонился её и не давал своей душевной впечатлительности выползти наружу, потому что я знал, насколько слаб тогда становлюсь. Но уже к концу весны я был всецело во власти Мириам!

Благодаря ей я начал забывать про Уну Гиффорд, что продолжала мучить меня через столько лет молчания и забвения с её стороны. Впервые я мог вздохнуть свободно, впервые я проводил дни и недели, затем, ни единой мысли не посвящая Уне.
В середине лета я был уже настолько под магической властью Мириам, что сами собой мне начали приходить в голову мысли о том, что, возможно, впервые мне повстречался такой человек, с которым мне будет не страшно моё прошлое, который сможет спасти меня от алчных демонов минувших дней, тянувших меня назад.
Довольно давно, уже как четыре года назад, я сам для себя определил одно простое правило, которое мне следовало бы соблюдать, чтобы быть честным с самим собой, а в ещё большей степени, теми девушками, что меня окружали и пытались стать ближе мне. Тогда весной, оно казалось не только очевидным, но и необходимым. Я понял, что не должен сближаться ни с кем, пока в моём сердце ещё жив призрак Уны Гиффорд; слепая и наивная вера, замешанная на отчаянной надежде, что она может смилостивиться однажды и призвать меня к себе назад, и тогда бы я не смог сказать "нет", не смог бы противиться её воле и властной красоте. В действительности, моё решение не было надеждой или расчётом, оно было в чистом виде проявлением слабости и неуверенности в собственных силах.

Но с появлением Мириам, по мере того, как я всё лучше и лучше узнавал её, влияние Уны стало ослабевать. С робостью и недоверием я прислушивался к собственным ощущениям: впервые за долгое время ответ на главный вопрос был отрицательным — нет, теперь бы я не бросил, всё, чем располагал, по первому зову Уны. Теперь мне было, что терять, ах, если бы я и вправду мог говорить в таком ключе про Мириам, если бы я имел хоть малейшее право на её внимание!

Уна стремительно уходила в прошлое, погружаясь на дно реки времени, ныне совсем другая занимала все мои мысли. Такая перемена и радовала и поражала меня. Более всего меня занимала обретённая свобода: ранее меня останавливали соображения морального порядка, как бы я мог с чистой совестью пытаться говорить с кем бы то ни было о своих чувствах, пытаться очаровать кого-то и при этом делать это не искренне, всегда осознавая, что есть нечто глубже моей страсти, есть нечто более важное и первоначальное, чем моё влечение к другому человеку, когда тенью за всеми моими привязанностями и попытками стать ближе к другим людям стояла грозная фигура Уны Гиффорд. Но былая страсть уходила в прошлое и моя очарованность образом Мириам смешивалась со сладким чувством свободы. Наверное, я до конца не понимал, что, возможно, загоняю себя в куда как более опасную ловушку, в которой мне при неудачном сценарии развития событий предстоит пробыть всю оставшуюся жизнь.

                ***
Мне всегда было особенно сладко этакой сладкой болью размышлять о себе, как об отвергнутом инвалиде или, наоборот, в силу какого-то невероятного чуда замеченного, несмотря на свои физические изъяны и принятого с любовью, в которой не было ни капли жалости, а только искренняя и подлинная приязнь. Далее я мог размышлять о том, как великодушно отпускал свою возлюбленную, чтобы не становиться для неё обузой. И про меня говорили бы потом, что он привык моменты поражений переживать в одиночестве. И порой мне действительно не хотелось быть кому бы то ни было в тягость, быть прилипчивым и надоедливым: я особенно остро переживал такие моменты, когда другие поддерживали со мною отношению как будто бы по обязанности, не искренне этого желая, не в силу неодолимой внутренней тяги и чувства сродства ко мне.

Но одним вечером мною был поставлен противоположный мысленный эксперимент. Воображение нарисовало ситуацию, в которой в силу некой неудачной операции, или, скажем, в процессе анестезии перед операцией, этой опасной игрой с нервами, отходящими от спинного мозга, у Мириам бы оказалась парализована нижняя часть туловища. И отныне она бы могла перемещаться только в инвалидной коляске.
И, я не понимаю от чего, но во мне эта пробная ситуация не вызвала никакого отклика! Я замер в ужасе от собственной бесчувственности. И это притом, что последние недели я ужасно истосковался по любым проявления расположения Мириам ко мне. Я ужасно страдал от того, как её прежнее внимание ко мне куда-то пропадало, частично переносясь на других людей, как будто бы я уже не мог сообщить ей ничего нового, поразить её или обрадовать.

Логика развития события подсказывала: я должен остаться единственным, кто не покинет её в беде, кто поддержит её безо всяких просьб и понуканий; я останусь тем единственным, кого её беда не только не отпугнёт, но с удвоенной силой заставит служить ей в моей убогой псевдо-рыцарской манере. И это далось бы мне без малейшего труда, но во мне не возникало этой живительной волны сострадания, чувства, которое бы тут же бы заставило бы сорваться с места и броситься ей на помощь. Вернее не так, сострадание было, была и печаль, но совсем глубоко внутри я оставался равнодушным к печали её прекрасных карих глаз. Меня не сбила с ног печаль, ужас тоски, из глаз не полились слёзы сострадания, перемешанные со слезами страсти к Мириам, ставшей бы отныне только сильнее, той страсти, которая, выражающаяся в моей неизбывной нежности могла бы поставить её на ноги, ну, или на худой конец, помочь забыть ей все превратности судьбы…

Притом, что по ночам, особенно перед сном меня душили рыдания отчаяния и тоски, когда я понимал: день ото дня она становится всё дальше от меня, и остановить этот процесс мне не под силу. В то время я воспринимал плач и плач, прежде всего, в одиночестве как разновидность интеллектуальной мастурбации, то есть процесс, становящийся необходимым, покоряющий своим ощущением интимной и сладостной свободы.
И только тогда я понял, как оскудела моя душа! Душа моя, блудница окаянная... Как её иссушила, истрепала ревность.

На следующий день я подходил к офисному зиккурату корпорации М. и стал свидетелем дивной сцены. Некий мужчина толкал перед собой инвалидную тележку по пешеходному переходу. Женщина, сидевшая в коляске, нелепо подскакивала, когда высоченные, но узкие колёса переваливались через рельефные полосы зебры. В этом нарочитом движении сквозила небрежность и невнимательность наёмного работника, нанятого перевозить инвалида. Но в конце мучительного, нервного переезда с ноги женщины слетела туфелька, её попутчик остановился и аккуратно надел туфельку назад. И в тот момент, когда он склонился над коляской и, может быть, поцеловал её, мне стало дурно, и я в мареве до одурения жаркого осеннего дня привалился к стене ближайшего кирпичного дома и закрыл глаза.

                ***

Трудно не видеть в предательстве наиболее явного свидетельства острой и взыскующей, молящей о внимании любви, томящейся и потерявшей рассудок вплоть до желания поквитаться с объектом вожделения.
Всегда, всегда за предательством стоит глубочайшее чувство незаслуженной обиды и попытка показать любимому обидчику, насколько тебе было плохо, показать напоследок, но всё-таки объяснить.
Вспоминаю случай, когда в детстве меня очень сильно чем-то обидела матушка, и я подговорил своих младших братьев и сестёр не махать ей рукой в ответ, когда бы мы проходили мимо наших окон на втором этаже. И делать вид, будто бы мы ничего не замечаем. Я помню, как мне плохо и тоскливо было тем вечером, когда мой план воплотился в жизнь, но, вместе с тем, внутренне я торжествовал, ибо сумел дал понять маме, как сильно она меня обидела.
Но, как ни силился, я не мог представить себе, как бы я мог пойти на предательство Мириам, настолько бы это было противоестественным для меня. Сами воспоминания о тех днях, когда она о чём-то спорила со мной или делилась воспоминаниями стали для меня лучшими днями в жизни, стали блаженными воспоминаниями, вызывающими рефлекторную улыбку наслаждения. Как я мог так терзать и калечить свои память и жизнь?

                ***
Понимание и восприятие женской красоты с некоторых пор приняло для меня до крайности поляризованный, личный характер. Перестала существовать обобщённая, архетипическая красота, красота "вообще", красота, оторванная от личности. Гармония и греческая правильность черт, симметрия и пропорциональность перестали вызывать у меня душевный трепет. Золотое сечение вызывало у меня примерно столько же эмоций, сколько признаки вмешательства пластических хирургов. Цвет волос стал попросту длиной волны преимущественно отражаемого света, и не более. Волосы-змеи начали своё превращение в кератино-коллагеновые жгуты. Самая вызывающая и ранее задевавшая чувствительнейшие струны души внешность известных актрис или моделей начинала отныне даже несколько раздражать своей вульгарной и надменной архаичностью, лёгкими моментами дисгармонии, но для меня отныне ничего не значащей. Все мои мысли были отныне обращены на другое лицо. Только им были заняты все мои думы. И все, кто чуточку походил на милый моему сердцу облик, вызывали живейший интерес. Когда я всеми силами пытался воскрешать в памяти образ Мириам, образ во всех деталях и подробностях.
Иными словами, я стал равнодушен к женской красоте, как таковой. Меня не трогала не только женская миловидность, я бы её охарактеризовал именно таким образом, но и даже удивительная проницательность, яркость внешности, признаки нерядового, дивного великолепия лица и, тем более, фигуры. Память, заякорившаяся возле мыса имени Мириам, обратила меня в душевного скопца и человека, неспособного думать ни о ком другом. Она одна для меня отныне начала заменять всех женщин и выступать от их лица, стала их полноценной заменой и богоподобным синонимом.

                ***
Я давно уже понимал и подозревал собственную непривлекательность в женских глазах. Причём действующую далеко не сразу, а через несколько часов или дней общения. Все, все до одного видели во мне что-то такое, что отпугивало или разочаровывало их. Я никогда не понимал, какого рода, в чём состоит это уродство. В чём оно заключалось во внешности, в манере поведения, в том, как я нескладно, иногда заикаясь, говорил?

Но, оставаясь тем же самым чудовищем, что ранее, в глазах Мириам я будто бы становился кем-то другим, гораздо более интересным и занимательным собеседником. Да, Мириам была не просто красива, но, прежде всего, она всегда была расположена ко мне; она никогда не была холодна настолько, чтобы я почувствовал себя неуютно, настолько чтобы ранить меня или вернуть в состояние прежних губительных сомнений в себе. Она, не таясь и не стесняясь рассказывала истории своей жизни, своих близких, времён обучения в институте, и я будто становился ближе к ней, проваливался в иные времена и навёрстывал упущенные в моём ожесточённом монашестве годы, заменял их жизнью, в которой могла существовать подобная красота и великодушие.
Будучи анахоретом, чудовищем и изгоем в глазах всех прочих, я забывал о собственной судьбе, о собственном горестном уделе, когда на меня смотрели глубокие и серьёзные глаза Мириам, серьёзные, даже когда она улыбалась или смеялась. И потребность становиться и, в самом деле, кем-то другим, кем-то гораздо более интересным и достойным, чем самим собой в моём нынешнем обличии, поднимало меня с удвоенной силой на всевозможные свершения, я буквально вулканизировал разрядами переполнявшей меня энергии...

Но бывали и обратные ситуации, когда случайное невнимание Мириам или её желание дистанцироваться от меня, когда я становился слишком смелым или назойливым, повергали меня в пучины беспросветного уныния. Я лишался сил. И обессиленным, обездвиженным телом лежал в офисном кресле, не в силах переварить такие перемены в её расположении ко мне. Держу пари, ей всё это представлялось ничего не стоящими мелочами, она забывала о произошедшем через день. Но для меня эти мелочи были вопросами жизни и смерти.

Моя отталкивающая внешность, о коей я так долго распинался, впрочем, не была из ряда вон выходящей, то есть она не бросалась в глаза, не была чем-то очевидным. Куда более вероятно, моих случайных спутниц, прелестниц из коридоров институтов биологического профиля и многолюдных залов Сколково, где их тихая, дремлющая красота, мгновенно выделяла их из ряда всех прочих, словно бы они были какими-то редкими экзотическими растениями, отпугивала моя манера держаться, моё хмурое и неприветливое выражение лица, моя тугодумность и погруженность в собственные, не всегда радостные, мысли. В качестве статуи я бы смотрелся неплохо, но в движении и, более того, играя свою собственную роль, обращался всегда чудовищем, которого сторонилась любая красавица.

Меня, однако, занимал и подбадривал факт, регулярно находивший подтверждение в жизни, приятия женщинами даже самых невзрачных, неприятных и попросту уродливых ребят. И я предполагал, что на их-то фоне я смотрюсь более, чем выигрышно! Но и в отношении данного сравнения я мог только гадать, ибо что может быть более загадочным, нежели наш собственный образ в глазах иных людей? Быть может, я упускал что-то очень важное, и именно из-за этого становился изгоем?

Да, тут ещё важно упомянуть, я никогда не гнался за замужеством по принципу, "чтобы было", я не только, не задумываясь, отметал варианты, сами плывущие ко мне в руки (зачастую я просто не подозревал о соответствующем ко мне расположении), но и не соглашался на более чем достойные варианты, пусть даже и в качестве временной меры. Потому что я не мог бы думать в отношении кого бы то ни было, как в качестве своеобразного полустанка. Из какой-то неоправданной гордости я всегда был чёртовым максималистом, всегда стремился к недостижимому и, конечно, никогда не добивался вожделенной цели, более того, и никогда не был близок к ней.

Но, если это уродство порой, в дни не самого лучшего здоровья или после бессонной ночи начинало проступать в моих чертах, то оно имело несколько анималистический, если так можно выразиться, характер. Сильно выступающие скулы худого лица вкупе со слегка азиатскими чертами лица делали меня похожими на рептилию, принявшую на время человеческий облик. Моя змеиная природа особенно ярко проступала на лице после долгих походов по южным странам. И это незнакомое, чужое, колючее лицо начинало пугать меня самого. Признаться, выкладывать подобные автопортреты на странице социальных сетей было не лучшей идеей, но временами трезвый анализ не в состоянии победить уверенность в собственном очаровании и некогда заведённую традицию пополнять интернет-сервисы, своими свежими изображениями. И как ни странно (и я вспоминаю это с определённой болью ностальгии) Уна Гиффорд отнеслась к той моей фотографии с каким-то небывалым и даже преувеличенным энтузиазмом. Я не воспринял её слова с абсолютной серьёзностью, то есть не поверил в них на все сто, но поневоле задумался: как будто бы Уна так переполошилась, увидев едва ли не впервые моё истинное лицо, в котором сквозь его обычную заурядность начало проступать поистине титаническое уродство и злонамеренность, делающее его похожее едва ли не на портрет Маркиза де Сада.
И тут же мне приходят на ум осенние события последних дней, когда Мириам отнеслась с такой внимательностью к моему выступлению на конференции по цифровизации нашего многогрешного мегаполиса, сделав за короткое время едва ли не несколько десятков фотографий, стараясь поймать любые, пусть даже и самые мимолётные выражения лица. Или всё же я безбожно перевираю происходившее, преувеличивая самые нейтральные и рядовые поступки, совершённые к тому же по моей просьбе, в виде нажатия на кнопку виртуального затвора механически и без эмоций?

Но эта животная жестокость рептилии, порой проскальзывающая в моих чертах, загадочным сходством начинала проявляться и в других аспектах моего существа. Впрочем, я не могу выделить какого-то одного момента, когда нечто начало проявляться, должно быть, это было во мне всегда. А именно звериная острота порой просыпающихся чувств... И это не было зрением или слухом, как подобает человеческим существам, самое странное, что наибольшего развития по сравнению с остальными людьми во мне удостоилось обоняние, как наиболее "животное" из всех наших основных чувств. Задвинутое куда-то на задворки подсознания, выполняющее изредка роль наёмного гурмана, сомелье самого низменного толка и праздничного острослова, у меня оно, тем не менее, разрасталось до уровня огромных панорам, батальных сцен, множества сюжетных линий и тончайших оттенков и еле различимых нюансов. Дуновениями противоречивых ароматов я читал слова душещипательных историй. Мои трепещущие ноздри несомненно обнажали во мне грубое и примитивное существо, однако пытающееся своими грубыми животными силами искать пути к эстетическому совершенству мира. На подъездах к Зиккурату офиса, теряющегося в облаках, я порой останавливался и с тоской внимал аромату Мириам, которая уже была в здании. Безусловно, я был рад и взволнован каждой встречей с нею, но вместе с тем меня и изматывала необходимость казаться ради неё лучше, чем я был на самом деле, цивилизованнее, порядочнее, внимательнее и при этом сдержаннее, хотя внутри меня клокотали молнии и извергались вулканы, хотя каждый день я по нескольку раз умирал и возрождался вновь к жизни. Определённо, в какой-то из осенних дней я прекратил своё существование в качестве самостоятельного человеческого существа, и стал лишь придатком, функцией Мириам, взятой в качестве аргумента. Я был зависим от неё и её расположения больше, чем самый безнадёжный наркоман от дозы заветной отравы.

                ***
«Я был её рабом, я желал только её, я хотел только её. Ничто более не существовало вне и за ней.»
Октав Мирбо «Сад истязаний»

Я слышал немало историй о том, как отношения, развивавшиеся между студентами, приводили к тому, что кавалер, руководимый чувствами галантной обходительности, принимал значительные усилия с тем, чтобы помочь своей избраннице с усвоением непростых наук, которые они изучали. И однажды я прочувствовал справедливость и подлинность подобных историй, когда, обычно ленивый и нерасторопный, ощутил вдруг невероятный энтузиазм и прилив сил, когда речь зашла о решении мелкой проблемы, заботившей Мириам. Я ощутил совершенно безграничный запас сил, я вдруг понял, что моё усердие, быть может, и не приведёт к идеальному результату, красивому решению, терзавшей её задачи, но я совершенно точно, шаг за шагом добьюсь этого решения, освою мёртвые языки, разберусь с доселе незнакомыми науками, решу одну за другой мировые проблемы, над которыми бились умы, несравненно более одарённые, чем мой. Эх, возьми я такой темп, я был за год защитил все возможные диссертации, освоил более-менее сносно десяток языков, добился номинации на Нобелевскую премию и обогнал бы Илона Маска в колонизации Марса, и всё это ради краткого момента признательности со стороны Мириам, ради её благодарного и удивлённого взгляда. Мне было надо так мало, чтобы я взвился метеором в поднебесье любой из отраслей человеческой деятельности, но и этой малости я был лишён. Мириам никогда и ничем не обозначала персонализированной приязни ко мне, чуть большей, чем просто вежливость, чуть более приветливой, чем формальность отношений между коллегами на работе.

Для меня же, напротив, никогда, по крайней мере, в лето наивысшего очарования несравненной Мириам, не существовало женской красоты вообще, красоты в отрыве от человека. Я был всецело покорён внешностью, обращением и складом ума Мириам, настолько, что оказался бы абсолютно слеп к очарованию любой другой представительницы прекрасной половины человечества. И в этом не было ни капли лукавства или позёрства с моей стороны. Это не требовало никаких дополнительных сверхусилий. Подобная как бы верность давалась мне абсолютно без всякого самоубеждения, проистекая естественным образом из характера моей всепоглощающей страсти. Единственное, о чём я догадывался и на что в определённой мере надеялся, так это на постепенное угасание живейшего интереса к ней, как постепенно гаснет огонь костра, в который перестают подкладывать дрова. И я, идя против собственных устремлений, руководимый голосом самосохранения, втайне надеялся, что Мириам хватит благоразумия и совести не подкладывать в это пламя веточек из чистого озорства, если ей не нужно пламя, для того чтобы действительно согреться и остаться в живых. В противном же случае, багряные всполохи и протуберанцы отчаяния немедленно обращались гудящим адским пламенем, которое никого было неспособно согреть... Оно лишь жгло и уничтожало мою душу, старясь испепелить всего целиком.

Временами мне доставляло даже особенно утончённое удовольствие разыгрывать у себя в воображении сценки гипертрофированно-рыцарского служения Мириам, которые изображали меня до абсурдности преданным, вплоть до того, что в них представал бы определённой богомерзкой разновидностью душевного скопца. А вся моя кощунственность по отношению к молодой женской красоте состояла бы в том, что шла она от рассудка, от каких-то ложно понимаемых и особенно прихотливо трактуемых норм поведения, призванных мною, на самом-то деле, чтобы встать в защиту моей робости.

Воображая себя объектом желания двух сладкоголосых сирен с верхних этажей вавилонских башен-близнецов, чей матримониальный статус был мне не вполне ясен, но чья даже дружба могла польстить любому столичному сердцееду, не только из чертогов корпорации М., я начинал на разный лад разыгрывать партию какой-то особенной неприступности, чрезвычайно мне льстящей. Они не только были вполне состоятельными менеджерами, но и частенько представляли наш космодемонический конгломерат на конференциях и встречах с выпускниками ключевых университетов страны, стараясь увести самых лакомых специалистов из-под носа у Павла Дурова. И, надо признать, им было, что противопоставить питерскому Мельмоту. Возле стендов корпорации М. моментально собирались толпы глазеющих студентов, лишь только две сирены начинали свою сладкую песнь. Их выдающийся рост, волосы, развевающие в потоках кондиционированной стужи, явное созвучие их внешности, породистая худоба выступающих скул и раскованный характер говорили сами за себя, сбивали с ног, заставляли протирать глаза, не привыкшие к подобным концентрациями очарования...

И в своём воображении я говорил им твёрдое "нет", всячески стараясь смягчить свой отказ, намекая на непредвиденные сложности, на разбитое сердце, на мои обязанности перед вымышленными фигурами туманного прошлого. Я вёл долгие разговоры, в иных обстоятельствах призванные стать элементом искушённого обольщения в духе Кьеркегора или Цвейга, но в тот раз я просто молил их о снисхождении, о понимании, просил их замолвить обо мне словечко перед лицом загадочных высших сил, обобщённого божества женского расположения. Я не стеснялся подчёркивать реальность и неопровержимость их красоты, деланно удивлялся тому, что их сила в итоге обращена в мою сторону, и бездарно актёрствуя, прерывался на середине фразы, отворачивался, сдерживая неожиданно подступающие слёзы. И намекал на обстоятельства, что сильнее меня, сравнивал себя игрушечной лодочкой в руках бездушной стихии... И эти сцены чрезвычайно тешили моё попранное самолюбие, со временем всё быстрее и быстрее растворяющееся в сомнениях и тоске, по мере того, как год клонился в своему закату и Мириам отдалялась от меня всё сильнее и сильнее. По каким-то загадочным законам, напоминающим второе начало термодинамики, чёрная энтропия равнодушия ложилась тенью на её расположение ко мне и на меня самого, отчаянно нуждавшегося в солнечном свете её приязни.

                ***
Это был один из тех вечеров, когда мы собирались все вместе за одним столом вечернего пиршества. У кого-то был плановый выходной, более пожилые члены семьи вышли на пенсию и пожинали скудные плоды запланированного отдыха. Отсутствовала лишь двоюродная сестра, жившая на два города, работавшая то там, то тут, трудившаяся как по специальности, так и ради денег, реализовывая свои разносторонние таланты.

По традиции самые раскованные и продолжительные обсуждения касались отсутствующих на данный момент за столом. Вся пикантность её истории заключалась в ребёнке, растущем без присмотра отца. Впрочем, по нынешним временам и подобный поворот событий мог мало кого удивить. Характера и своеволия ей хватало на двоих. И её история была именно тем случаем, когда под понятием "характер" следовало понимать характер на редкость тяжёлый и неприятный. Несдержанность и неуживчивость не помешали, однако, повернуть рельсам истории двоюродной сестры в несколько неожиданном для всех близких направлении. Ей словно было недостаточно того, как её маленькая дочка кружится в турбулентностях её воли, словно броуновская частица, неспособная выбирать направление деятельности самостоятельно, поэтому ансамбль ей составил и появляющийся время от времени отец, что странно, никуда не сбегавший и не пропадавший, но просто неспособный найти себе места возле клокочущего вулкана двоюродной сестры с её тяжёлым взглядом и по-мужски волевым подбородком.

Самым же диковинным персонажем вечерней истории был друг ли, поклонник ли двоюродной сестры, возрастом превосходивший, как меня, так и всех основных действующих лиц, откликавшийся на любой её каприз, готовый ради любой мелочи мчаться с другого края столицы, а то и из области, только бы оказаться ей полезным, только бы быть замеченным и облагодетельствованным её вниманием. Но её снисходительное внимание было при этом на сто процентов дружеским, преувеличенно добрососедским, но не более того. Трагикомизм ситуации достиг своего пика, когда "милый друг" с помощью или без номинального избранника сестры подготовил квартиру к приезду двоюродной сестры, возвращавшейся со своего демографического дебюта с маленьким свёртком в руках.

При описании непонятной самоотверженности на грани известного отклонения, так детального изображённого в романе «Венера в мехах», мне захотелось всплеснуть руками и визгливо-театральным тоном воскликнуть, преувеличивая степень своего умиления, так чтобы это звучало как можно более бездушной насмешкой:
— Боже мой, блять, какая трогательная истории, я сейчас расплачусь!

Мне довелость встретить Якуба только однажды, и сложно было заподозрить в бородатом мужике отчасти даже карикатурно южной внешности, каким он предстал передо мной, бескорыстную рыцарскую натуру, настолько его внешность контрастировала с его робкой страстью, ничем явно о себе не заявлявшей, лишь только отдельными косвенными намёками и заслуживающим внимания и удивления безропотным постоянством...

                ***
В одну из ночей после особенно тяжкого дня, по ходу которого я просто умирал от мучившей и изводившей меня ревности, когда Мириам провожал до метро мой счастливый соперник, которого она сама об этом просила, и сердце моё при её просьбе рухнуло в пустоту. Я засыпал, надеясь не проснуться. Лицо моё горело, как адское пламя, а глаза давно уже пересохли, чтобы я мог плакать обычными слезами. Я ощущал, как меня начинает накатывать опасное и деструктивное отчаяние, переживание сродни тому, которое мучило князя Мышкина, когда я переставал существовать нормально, когда я задыхался от тоски и странной разновидности душевной тошноты. Я не мог остановить предательский тремор рук, сердце моё начинало самопроизвольно колотиться с ужасающим темпом, ведущим на край экзистенциальной пропасти. Мне довелось пережить нечто подобное около четырёх лет назад, и я уже не желал возвращаться на эту опасную стезю.

Но именно той ночью я пережил один из наиболее приятных и воодушевляющих снов в своей жизни. Потому что мне снилась одна из первых и самых сильных привязанностей в моей жизни — девочка, с которой мы вместе учились в одной школе. По сути, это была такая любовь, когда я ещё в полной мере не понял, что это за чувство, на самом деле, не познал, я бы сказал, всю огненную, пламенеющую суть любви и изъяснялся в вегетативных терминах "нравится – не нравится". Ах, в ней было что-то общее с Мириам. Мириам, как и моя первая безгрешная страсть, нравилась всем вокруг, не было практически никого, равнодушного к её радушной, солнечной ясной прелести. Её общительность и умение быть всюду уместной, её приятная открытость порой затмевали её удивительную красоту. Но у меня никогда не было даже шанса объяснить, как она симпатична мне, да я и не уверен, что в то время я нуждался в этом, и как бы распорядился этим подарком судьбы...

И по сей день я остаюсь непоколебимо уверенным, что в своей странной и незадачливой жизни мне довелось быть знакомым и даже вживую общаться с тремя самыми прекрасными дамами нашего поколения, перед лицом которых меркнут не только актрисы и модели российского Олимпа, но и самые видные прелестницы просторов западного мира. Для меня это очевидно как божий день, единственное всегда мне было неясно, чем такой снусмумрик, как я, заслужил царскую награду?

Неупомянутой на страницах очерка осталась только Уна Гиффорд, о которой я и так размышлял слишком часто, которая разительно отличалась ото всех, кого я знал и особенно от моей первой школьной любви — Аннабель, и тем более от Мириам. Тем, что она практически никогда и не заикалась о дружбе и не искала её. Она была чистым пламенем, сжигавшим дотла. Она воскресила меня из ничтожества и небытия, посулив райские блаженства её расположения, и в небытие же и отправила, от меня более чем заслуженно отказавшись. Аннабель и Мириам были гораздо более человечными и мягкими, хотя и никогда не говорившими и не обещавшими мне ничего, кроме дружбы, да и то иногда я изнывал в отсутствии их внимания.

Критерием подлинности высокого чувства для меня всегда служила очевидная невозможность представлять моих избранниц в откровенных позах и без одежд. Для меня нерушимо чётко пролегала эта интимная граница, между просто соблазнительными красотками и тех, кого я боготворил и обожал настолько, что не мог посягнуть на них даже в своём многогрешном воображении, перед кем я трепетал и испытывал к ним неподдельную и искреннюю привязанность. Несколько раз я пробовал преодолеть порочный рубикон, разделявший мою трусливую и скрытную порочность и неодолимую тягу к рыцарскому служению своей прекрасной даме, которой бы я, конечно, был бы не нужен, но это и не главное, — преодолеть в отношении Уны Гиффорд. Я тогда тщетно была позабыть её, пытался излечиться от тоски весеннего расставания с нею, и подумывал прибегнуть к следующей не слишком благородной тактике: попытаться втоптать её образ в грязь, измазать её пороком, поместить его на средневековый костёр инквизиции, пылавшей у меня внутри. Инквизиции, начавшей свою охоту за прекрасным. По иронии судьбы, через несколько лет, когда я уже перестал бояться её, перестал избегать её страниц в социальных сетях, её откровенных фотографий и воспоминаний о тех временах, когда она мне казалась частью моего будущего, я увидел картину, для которой она послужила моделью, где она была запечатлена именно в виде обнажённой ведьмы, сжигаемой на в очистительном пламени. Как символично, не правда ли? Но в те дни, я был озабочен совсем другим, и никакие видения былых любовей не могли бы облегчить мою тоску по Мириам.

Но и тогда у меня ничего не получилось, не взирая на абсолютное телесное совершенство Уны. Я слишком боялся её грозного величия, и её человеческий облик, казалось, скрывал её совершенно иную, грозную, божественную сущность. В её округлых формах и белоснежной прелести не было ни капли человеческой нежности, не было уже ничего располагающего к себе, требующего заступничества и покровительства, были только сила, агрессия и постоянная угроза.

Но Аннабель всегда была неприкосновенной фигурой моей юности, на которою бы я никогда не смог покуситься. То есть, я боюсь, мне бы никогда не доставили бы удовольствия низменные попытки замарать трепетный и нежный образ. В этом не было никакого смысла.

В моём сне, она как будто бы прознала о моих печалях, о тоске по Мириам, которая с каждым днём становилась всё дальше и дальше от меня, и процесс этот приобретал совершенно необратимый характер, и самым печальным было то, что все эти изменения происходили совершенно независимо от моего желания и даже образа действий или поведения. Не представлялось возможным повлиять на процесс отдаления Мириам от меня, как будто бы всё происходило в каком-то ужасном сне, где я был бы парализован законами условностей мира грёз и ужасных фантазий. Как будто бы для девушек я был не человеком, а книгой причём то ли очень короткой, то ли довольно скучной, а они бы обращали на меня внимание только из-за красочной обложки, и разочаровывались бы, заглянув вовнутрь. И единственное, что сделала Аннабель моего сна, это просто положила мне руку чуть пониже локтя. И какое тогда успокоение снизошло на меня! Как просто и спокойно стало мне, как будто бы я вернулся во времена моего отрочества, куда-то в район 8-ого или 9-ого класса, когда я так просто и безнадёжно было влюблён в Аннабель, даже не помышляя о том, чтобы просто сообщить ей о своём чувстве, а даже заговорить с нею, поскольку училась она в параллельном классе. Я был далёк от неё, как далёк и от настоящей любви, в принципе. Поскольку, как я стал понимать после истории с Марианной, настоящее чувство должно отдаваться болью в самой глубине нашего существа, настоящее чувство должно оставлять шрамы, не заживающие годами, сочащиеся слезами, тоской, суицидальными позывами и печальными статусами ВКонтакте. А романтический, ореол, окружавший Аннабель, никогда не заставлял меня мучиться от тоски. Единственное, что ранило меня тогда в девятом классе, был эпизод, когда я размышляя над олимпиадой по астрономии в школьном классе, стал невольным свидетелем её объятий и поцелуя со старшеклассником. Тот невольный срыв покровов и трещина в идеальном портрете Аннабель на время заставили меня задуматься, впрочем, проклиная немилосердную судьбу и собственное невезение, я практически не изменился, оставаясь таким же бестолковым и беспечным прожигателем жизни...

Иной раз я поражался тому, сколько деталей способен держать в памяти, в отношении дорогих мне девушек. Я бы до сих пор мог собрать целую галерею моих виртуальных возлюбленных, собранную исключительно из таких вот важных мелочей. В порыве вдохновенного обожания во мне будто бы открывался целый источник подобных воспоминаний, словно безостановочный поток, которым я всего лишь отдавал дань моего им обожания и поклонения. Впрочем, нельзя сказать, что я удивлялся этой своей способности или намеренно её культивировал: всё происходило абсолютно естественно и без малейших моих на то усилий. И я вспоминаю, как изумился нечуткости и равнодушию Лобо Невеса, пожинавшего тогда локальные успехи в отношении Мириам, когда он признался, что совершенно не припоминает, того города, где она проводила отпуск, когда она только и твердила, что о Сарагоссе. И я изумился его невнимательности и чёрствости своего счастливого соперника, гореть ему в аду до скончания веков!

                ***
По аналогии душевной неприкаянности и какой-то несуразной надоедливости перед мысленным взором пронеслась наша фамильная притча во языцех и довольно красноречивый пример, о котором я просто не могу умолчать. Думается, я и сам одно время мог превратиться в подобного просителя чужих милостей, но к счастью, во мне всегда было весьма развито чувство уместности, то есть понимания, когда тебе следует удалиться, чтобы не нарушить правил хорошего тона, не стать прихлебателем, не стать фигурой комичной. Возможно, даже слишком развито. Но гордость особенно развивается у тех, в ком её регулярно попирают. Будучи отличником, я отлично выучил уроки обездоленной юности, которую прожил человеком-невидимкой, и слишком хорошо понимал своё место. Я предугадывал чужие желания, мне никогда не требовалось дважды указывать на дверь. Меня выметало словно сквозняком кровоточащего самолюбия. Я опасался того, чтобы мне лишь раз говорили или даже намекали на мои недостатки.

И именно поэтому я с таким гадливым недоумением созерцал институтского друга своей тётки, звонившего уже более тридцати лет после окончания института сперва ей, затем её мужу, находя общие тем для разговора с тем, с кем у него их по здравому размышлению быть не могло, ну, или не должно. Он стал гуру праздничных дат чужой семьи, жившим лишь звуками голоса той, что почти никогда не подходила к телефонной трубке сама... Он стал интересоваться футболом, только бы иметь возможность звонить им регулярно и иметь хотя бы какое-то отношение к её жизни, хотя бы косвенное, через вторые руки, только виртуально слышать звуки далёкого смеха в коридорах чужой квартиры. Он был впечатляюще старомоден и неактуален. По-видимому, он любил тётку той любовью, что не стесняется быть смешной, но никогда не доходит до решительных шагов. Я охотно бы поверил, что в глубине его души где-то дремал не разбуженным поэтический дар огромной силы, сравнимый с даром Петрарки. И этот дар, чуткость, трогательная слабость организма, обделённого во всех других отношениях и делали его столь верным воспоминаниям и при этом предельно тактичным, настолько, что уже никто по большому счёту и не помнил, откуда он взялся, почему звонит и с каких пор тянется вся эта печальная, бесконечная история неразделённой и незамечаемой страсти. Он ничего не знал об интернете и редко смотрел телевизор, предпочитая последнему радио.

Однажды в гостях меня застал его звонок в гостях, где именно мне препоручили надоедливого романтика. Он долго представлялся, ведя разговор ни о чём. Рассказывая немножко о себе, и пытаясь что-то узнать обо мне, но я молчал, словно стена, стена непонимания, разделявшая нас... С тех пор я никогда не брал трубку телефона, чтобы поболтать с ним. Меня охватывало странное омерзение, когда я представлял его одинокого, безвольного, не способного отказаться десятки лет от мучающей его мечты, не способного ни на один решительный шаг. Мне он представлялся куском печальной любовной эктоплазмы, перезревшей, вышедшей в тираж, субстанцией противной, липкой, лишённой своих чудодейственных сил.
К чёрту, к чёрту, эту херню! — я с дрожью бросал трубку, когда звонил безобидный воздыхатель из прошлого. Мне сложно объяснить апостериори, чем вызвана была эта несдержанность, но я бежал его звонков, как огня.

                ***
Конец прекрасной эпохи, конец благословенного лета был ознаменован для меня многочисленными сомнениями и терзаниями в поисках ошибки. С тщательной ревизией я прошёлся по всем своим поступкам и сообщениям: видимо, где-то мне довелось высказать некую нелицеприятную мысль, вербально оступиться, где-то я дал возможность быть превратно истолкованным. И поиск возможной ошибки затягивал меня всё глубже и глубже, поскольку её не могло не быть: ведь день ото дня я становился всё более чужим для Мириам, но, с другой стороны, мой просчёт, мой неверный шаг, лежал не на поверхности и, быть может, носил метафорический характер мыслепреступления, и было неясно, как он, вообще, мог иметь реальные последствия в физическом мире.

В конце концов, умелой рукой я сумел взрастить в себе ощущение вины. Я чувствовал в себе тревогу, неуверенность после двух нерядовых для меня событий, произошедших в Июле.

Перво-наперво, вернувшись из вояжа по заповеднику времени, по маленькой стране законсервированных в прошлом собратьев, по территориям, характеризуемым локальным минимумом энтропии, я решил поздравить с днём рождения одну девочку, которая произвела на меня неизгладимое впечатление в прошлом, встречу с ней я переживал, словно взрыв сверхновой. Как только я увидел её впервые, я сразу был сражён наповал, настолько весь её образ был созвучен моему пониманию женского очарования. Но те три дня остались далеко в прошлом, а бездушная сеть не позволила возобновить мне отношения с нею только на основе моего корявого слога, тем более, что мне так и не удалось выпустить на свет божий моего демона красноречия, поскольку я совершенно безбожно робел, пытаясь произвести на неё как можно более благоприятное впечатление. Тогда два года назад я был непоколебимо уверен, что это чувство не уступило бы своей силой моей истории с Уной Гиффорд, но, видимо, сила первого впечатления и визуального шока при встрече с чем-то, настолько совершенным, как упоминаемая студентка Сколково, несколько одурачили меня. По крайней мере, при кратковременном общении с нею я не мог ощутить в себе некой душевной полноты, какой-то естественной гармонии, я как будто бы пребывал постоянно в оглушённом состоянии, придавленный накрепко въевшимся в меня образом. Наверное, в итоге я не продвинулся ни на дюйм далее, не почувствовав в ней ни капли ответного стремления ко мне. Всё в её словах было настолько рафинированно, что моя надежда на сближение таяла, словно остатки зимнего наста в апреле.

И, вот, во второй половине Июля я счёл себя просто-таки обязанным поздравить её с днём рождения. Для меня всегда это было символическим актом показать, насколько для меня важен человек. Через это выражение внимание к его прошлому, к его происхождению и судьбе я будто бы становился ближе к нему в целом. Но на тот момент, я уже не питал никаких надежд в её отношении.

Настраиваясь на задачи чрезвычайной сложности или крайне трудновыполнимые поступки, когда безнадёжно проигрывал партию за партией в настольный теннис или в ходе подъёма на велосипеде в гору, да ещё и против ветра, я всегда, чтобы сконцентрироваться и в большей степени вдохновиться на нерядовые свершения, рисовал свидетелем и тем, для кого всё совершается, ту, что занимала на тот момент все мои помыслы и владела моим сердцем, словно своей неотъемлемой собственностью. Но к концу бурливой и такой многообещающей весны влияние Ариадны стало ослабевать. В определённый момент я осознал, что концентрация на её образе перестаёт мотивировать меня, более того, вся она, воссоздаваемая моей памятью, была какой-то поблекшей, незаметной и ускользающей, и так много сил требовалось, что просто удержать Ариадну перед мысленным взором. И начиная с лета, я понял, что бесполезно отрицать очевидное: место её безвозвратно было отобрано Мириам, которая не только стала владычицей моих дум, мечтаний и терзаний, не просто дамой, ради которой я был готов на любой подвиг, но той, кто изменила меня изнутри и изменила необратимо.

И именно поэтому такой тревогой отдавался во мне этот возврат к прошлому. Даже в предельно формальном поздравлении, скромной любезности мне чудилась измена и предательство. Умом я понимал, что, конечно, Мириам никак не могла узнать об этом поздравлении, да и меня было не в чем упрекнуть: в прошлом остались мои страстные и безответные речи в адрес Ариадны, теперь самые обычные и дежурные слова мне давались с трудом. Но всё же от той, в ком я души не чаял последние полтора года, последовал краткий, но удивлённый ответ: она поражалась, что запомнил дату её дня рождения, хотя она так давно удалила её из социальной сети. Как наивно было то удивление! Ведь заветные даты были вырезаны во мне пылающими знаками, словно пророчества на валтасаровом пиру, ведь для меня, страждущего и обездоленного вниманием, подобные знаки внимания и свидетельства хорошей памяти в отношении чисел были самым малым и зачастую едва ли не единственным, на что я был способен. Мои скромные поздравления были только атомами моей прежней одержимости той, к которой я страстно стремился, даже меньше атомов. Но и подобные мелочи, отклонения от выбранной траектории стали для меня грозным символом, предостережением, проклятием, что постепенно обращалось в реальность. И я трепетал, сознавая собственные ошибки.

Ибо поздравление было ошибкой не единственной.
В начале августа я всё-таки поддался на уговоры Урсулы и встретился с нею в парке. Урсула была моей однокурсницей, причём наиболее сохранившейся из всех. По своему сходству с Дорианом Греем она превосходила даже меня. Время, казалось, было абсолютно не властно над нею, и навеки она оставалась всё той же худенькой студенткой, впервые повстречавшуюся мне шестнадцать лет назад.

В какие-то незапамятные времена я сильно помог ей с конспектом лекций, которых был едва ли не единственным постоянным слушателем в силу внутренней расположенности к манере изложения лектора и, в ещё большей степени, крайне не обременяющему времени занятий после обеда в субботу. С тех пор она, тревожимая каким-то непонятным чувством долга, постоянно напоминала мне о нём, как будто бы это я позаимствовал у неё нечто важное и не торопился отдавать.

Урсула была миловидной худенькой девушкой корейской внешности, она пользовалась успехом у кавалеров всех мастей и расцветок, но сам факт её популярности не слишком отравлял мою жизнь. Меня это не выбивало из колеи. На целые месяца, а то и годы, я терял её из виду, не забывая её, но забывая о ней, просто по той или иной причине я упускал из виду её существование. Благодаря всесильному интернету она постоянно была где-то рядом, и ощущение того, что она всегда рядом, позволяло мне расслабиться и не думать о ней. Мне пару раз снились сны с её участием. Сны нежные и задушевные, но неисправимо дружеские, то есть такие, в которых не было ни грамма чего-то плотского или неприличного. Я бы даже сказал, что сны с её участием переносили меня как будто бы в пору далёкого и безгрешного детства, отрочества, мультиков и искренней веры в супергероев.

Но в определённый момент, и я никак не могу сообразить, когда это стало подтачивающей мой шаткий мир реальностью, она как будто бы стала проявлять некие признаки расположения ко мне. Причём слишком долго подобный сценарий, подобная мотивация, стоявшие за её активностью в социальных сетях, даже не приходили мне в голову: слишком это было новым и непривычным для меня. Что и говорить, я никогда не мог вовремя распознать нот страсти, никогда не был способен вовремя подхватить необходимые ноты игривой вседозволенности. Порой слишком уж долго переходил я с рельс дружеского участия, или не переходил вовсе и только ретроспективно и запоздало мог констатировать чьё-то нежное внимание ко мне!
Быть может, всё началось со случайного комплимента в адрес фотографии, где она в огранке бирюзового бассейна сверкала преломлённой наготой, похожая на юркую, тоненькую ящерицу? Когда же когда я допустил этот печальный просчёт, позволил моим словам стать причиной разочарования Урсулы?

Как бы рад я был ошибаться, как бы рад я был услышать в ответ высокомерную обиду со стороны однокурсницы, дескать, как ты такое, вообще, мог подумать, за кого ты себя принимаешь! Я был бы только за. И ведь только моё самомнение, ушедшее далеко в минус после разочарованного и презрительного прощания Уны Гиффорд и многочисленных неудач с амазонками биотехнологических стартапов, не позволили мне поверить чуть раньше в возможность такой связи...

Мы встретились с нею в летнем парке, встреча завершилась в скромном кафе. Я слушал её, кивал, непринуждённо смеялся. И всё это время меня не покидала мысль: а вдруг в жизни Мириам я играю ту же роль, что отведена в моём случае Урсуле? Я едва ли не побледнел от зеркально-беспощаной справедливости этой мысли. Вся ситуация становилась уравнением со слишком большим числом переменных: я ничего не знал наверняка, меньше всего понимая саму Мириам. Я представлял, как она должна мириться с моей назойливостью, подавляя в себе мысли сразу погнать меня прочь.

Парк находился на противоположной стороне от небоскрёба, где мы проводили дни друг напротив друга, силясь поменять облик рунета, то есть довольно далеко. Но всё же существовала иллюзорная вероятность, что кто-то из моих коллег мог увидеть меня, прогуливающимся вместе с Урсулой. И этот кто-то мог представить меня в невыгодном свете перед Мириам. И от подобной возможности мне становилось не по себе, становилось тяжело на сердце, и потолок гудящих люминисцентных ламп начинал движение вниз. Я понимал, что виноват перед Мириам, виноват тем, что не дорожил в должной степени пусть даже краткими, но столь бесценными знаками внимания. И не дал возможности моментам расположенности ко мне превратиться в нечто большее: мы будто бы всё время находились в противофазе, начиная движение навстречу друг другу аккурат в тот момент, когда противоположная сторона, разочарованной сдавалась в тщетных попытках растопить холод отчуждённости.

И с трепетом я вспоминал эпизод поздней осени, когда я дал себе зарок ни в коем случае не обращаться к ней, не заходить в её комнату и просидеть весь день за работой, погруженным в свои мысли и музыку Кита Эмерсона. Но она, словно почувствовав моё отчаянное и губительное стремление замкнуться в одиночестве, несколько раз обращалась ко мне под какими-то выдуманными предлогами. А я, страшно смущаясь, отвечал что-то нелепое и совершенно невпопад.

А под конец дня, когда огни оранжевых светлячков загорелись над Ленинградским проспектом, и я стал задумчиво складывать вещи в забитый рюкзак и натягивать уличную обувь, Мириам вдруг, спохватившись, накинула шубку и синенький шарф и пошла наперерез мне к лифтам. Я был настолько поражён, что не мог унять дрожь в руках. Дорога до метро, казалось, обратилось маршрутом средневековых первооткрывателей и тянулась дни и недели. Мы шли бок о бок, и с упоением я вдыхал её сладостный аромат. И говорил, говорил без остановки, только бы не повисало ужасное и неловкое молчание. Я говорил о русских символистах, сначала ругал их за стихи, потом хвалил их прозу. Мне так много хотелось рассказать ей, я так истосковался по её вниманию, что упивался её внимательным и понимающим взглядом, как олимпийский небожитель, прикладывавшийся к бокалу с нектаром. На морозном воздухе поздней осени мой срывающийся голос звучал хриплым вороньим карканием. С такой страстью пытался занять её разговором, словно не видел её несколько лет. Но я и вправду безмерно скучал по её вниманию, обращённому не к нескольким моим коллегам, к фразам, бросаемым не вообще, но адресованным исключительно мне.

Несколько перегонов метро пролетели одним сладостным мгновением, пока она рассказывала мне о латиноамериканском кинематографе, отыскивая имена режиссёров в смартфоне, пока я смотрел на её подбородок и вздёрнутый носик. Её лицо, наблюдаемое с такого близкого расстояния, походило на планету. А я чувствовал себя космонавтом, изучающего эту планету из иллюминатора космического корабля. Укол тоски и сожаления обрушился на меня после объявления пересадки на мою линию. Я попрощался с Мириам перед выходом из вагона, а потом, не сдержавшись, не умея по-другому высказать переполнявших меня чувств, пожелал ей хорошего вечера. И по её улыбке, я понял, что прощён, что она не таит на меня зла. Во время подъёма по эскалатору, я неудержимо улыбался своим мыслям о Мириам, но на сердце уже наползал туман холодной тоски, в то время, как откуда-то сверху звучала песня Nirvana «Come as you are», видимо, в исполнении уличных музыкантов.

                ***
С начала года я подвергнул себя добровольному ограничению, на любую активность в социальных сетях, словно предчувствуя, насколько тяжёлым и изматывающим получится предстоящий год. А обет интернет-молчания должен был бы меня укрепить. Тем не менее, я иногда проглядывал новости от своих одноклассников и тех, с кем раньше учился в одной школе. Одной из них была младшая, хотя и далеко не маленькая, сестра моего одноклассника. Его след я потерял слишком давно, подозреваю, он презирал нынешнюю суету, гнездящуюся в сплетениях интернет-кабелей, так как я не встречал ни одного его аккаунта. Уже со школьных лет он проявлял глубокий и фундаментальный интерес к искусствам и философии, тогда как я больше интересовался точными науками и программированием. Наши с ним пути разошлись навсегда, тем более, что мы были не самыми общительными людьми, говоря откровенно. Но его сестра упрямо пыталась собирать осколки прошлого воедино. У себя в инстаграме она постоянно делилась подробностями встреч с друзьями, походами на бесчисленные концерты столицы, живущей в её лице в бешеном круглосуточном ритме, охочем до развлечений любого толка.

Но львиную долю информации в инстаграме девушки занимали своеобразные "жалобы" на несчастливую жизнь, когда незадачливую кокетку вероломно покидал очередной возлюбленный. С периодичностью в полгода подобные истории повторялись, с большой точностью воспроизводя предыдущие истории её взаимоотношений с противоположным полом. Однако подробные описания отчаяния, разочарования, желания всё бросить и вместе с тем начать всё заново выгодно отличали Фиону от девяноста девяти процентов нарциссических пользователей фотосервиса. В её метаниях и проявлениях расстройства прослеживалась нелицемерная искренность, душевная подлинность, которой при всей её грубой близости к жизненным реалиям было днём с огнём не сыскать.

И в один из моментов тяжкого отчаяния, так свойственных тем, чьи чувства были растоптаны, отвергнуты или преданы, я осмелился дать ей совет, в комментариях написав пожелание, которое при большом желании можно было счесть подтруниванием или сарказмом над ситуацией, в которой Фиона опять очутилась. Я предложил ей развивать свой писательский дар, ведь у неё, совершенно очевидно, есть к этому предрасположенность. Кроме того, я не преминул отметить, стоит пользоваться разумно воспользоваться сложившейся ситуацией: неурядицы, страдания и жизненные невзгоды, а прежде всего то, что тяготит и мучит нашу душу, — это едва ли не главный источник вдохновения, это то, что заставляет крутиться колёсики механизма писательского таланта. Если так сложились жизненные обстоятельства, то в её интересах — максимум извлечь из той ситуации, пока она не сменилась чем-то менее способствующим литературному творчеству.

Фиона восприняла моё предложение с нескрываемым скепсисом. Хорошо, что не восприняла его в качестве личного оскорбления.
— Отчего же ты сам тогда не засядешь за какое-нибудь произведение и не подашь нам пример?
Мне не хотелось раскрывать все обстоятельства, сопутствующие возникновению моего alter ego, и я затянул долгую историю об ограниченности собственных филологических возможностей, неумении строить предложения длины чуть более средней, об ограниченности жизненного опыта, в смысле небольшом числе переживаний и история взаимоотношения с другими людьми, я решил представиться ей этаким толстокожим животным, которому попросту нечем делиться с почтенной публикой, взыскующей именно моих впечатлений и моих кровоточащих ран.

Однако Фиона не удовольствовалась моим ответом.
— Хорошо, но если бы начал прямо сейчас с нуля писать свою повесть, на чём бы ты остановился?

Пришлось импровизировать на ходу.
— Меня чрезвычайно интересует один простой сюжет, но именно в силу его простоты, требуется огромный талант, чтобы вдохнуть в подобную историю жизнь. Я бы хотел рассказать историю обычного рядового человека, человека совершенно заурядного, стереотипного. Быть может, изобразить его заурядность стоило бы несколько карикатурными методами, вроде говорящей фамилии, очков. Я бы сделал его слегка шепелявым. И вот его, едва ли не демонстративная рациональность всегда и во всём, способность разложить любую проблему на составляющие и поверить гармонию алгеброй сталкивается с обстоятельствами непреодолимой силы. Он влюбляется, его охватывает неистовая страсть, которой он при этом стыдится, и пытается скрыть, пытается подавить своё желание, выражающееся даже не в желании обладать приглянувшейся ему девушкой в грубом физическом смысле, а в потребности просто быть рядом, быть подле неё, и не быть окончательно и бесповоротно отвергнутым сразу и навсегда. Я хотел бы изобразить, как неприступная твердыня его разума, его размеренного образа жизни падёт, и каким ничтожным и бесполезным окажется в итоге любые попытки противостоять неожиданно пробудившемуся чувству! Мне потребовались бы краски Айвазовского, чтобы описать явления стихийные, чувства, подобные бушующему морю. Каким заманчивым было бы описать крах человеческой рациональности, падение любых устоев, гордости, принципов. Как самые незыблемые основы личности забываются и попираются в один момент, и всё ради одного-единственного момента счастья, дельта-функции эмоционального пожара, который сожжёт всё дотла.

Вторая история неявно связана с первой, перекликается, с нею, правда, меняя часть акцентов местами. Я не чувствую, такого же безусловного порыва вдохновения, как в случае первой зарисовки. Но и она представляет собою любопытный материал, если задуматься.
Речь в ней пойдёт о грубом и жёстком человеке, временами даже жестоком, но ставшим таковым не из желания причинять людям боль, а оттого что он прошёл через ад и умудрился выжить в нём. Состояние бесчувственности, абсолютного морального релятивизма, грубости, доходящей до уродства, до вывороченных ноздрей. У него наверняка в запасе имеется собственная версия портрета Дориана Грея. Мы аккуратно подскажем читателю, что он не единожды сталкивался с несчастиями, что он уже много лет "на ты" со смертью. Несколько примеров в качестве демонстрации, говорящих о полностью атрофированном чувстве страха и о каком-то презрительном безразличии ко всему, чем может удивить его жизнь.
И затем разительный контраст: нравственный инвалид, это грубое, безнравственно-скотское создание трепещет и пресмыкается перед любовью всей своей жизни, не может связать двух слов, заикается и краснеет перед ничем не выдающей девушкой, на первый взгляд, заурядной, но столь важной для него!
Если бы очерк собрались экранизировать, я бы попросил режиссёра особенное внимание уделить внешнему преображению главного героя, который из животного постепенно превращается в человека. Постоянно небритый и неряшливый, он трогательно и довольно неловко начинается печься о собственной внешности, придавая этому процессу роль спасительного религиозного таинства, способного приблизить его к возлюбленной. Я бы показал, как несгибаемый и презрительный человек, всегда плевавший на мнение всех вокруг, идёт на поклон к деятелям моды, покорно ждёт их совета и выслушивает высокомерные и приторные рекомендации, движимый одной единственной надеждой.

Фиона не стала ждать, пока я закончу свою мысль. Не ответила она и на следующий день.

                ***
Несколько мучительных и безнадёжных месяцев я прожил в тягостном полусуществовании, сводившемся как к невозможности стать ближе к Мириам, так и полнейшем бессилии сказать решительное "нет" роковой и изматывающей страсти. Вместо того чтобы трезво оценивать свои шансы и не тратить силы на заранее проигранную войну, я с изобретательностью достойной Одиссея отыскивал один повод за другим подойти к её столу, написать ей сообщение в WhatsApp или вынудить её написать мне письмо в ответ. Не было ни одного праздника, которого бы я всерьёз не рассматривал в качестве повода для вручения ей подарка. Из мелких обрывков, второстепенных деталей я кропотливо собирал её портрет, вспоминая фразы, которыми мы обменивались, музыку, на которой она воспитывалась в детстве, любимых писателей и художников. Через несколько торжественных дат я стал понимать, мои идеи исчерпаны, даже не так: я подошёл к пределу той информации, которой она готова была делиться со мной и остальными, наверное. И мне стало казаться, что это верный сигнал остановиться, повод прекратить свои приставания, я надеялся, предельно корректные и незаметные, как можно более дружеского толка, но, наверное, уже вызывавшие пересуды.

Но остановиться решительным усилием воли я уже не мог, ибо в её присутствии моя воля обращалась в ничто, теряла энергию живительного стремления, в её присутствии я обращался в ручное животное, которого, правда, никто не стеснялся при случае пнуть в сторону с дороги.
И именно таким же жалким я вспоминал себя четыре года назад, когда пытался навязать своё общество одной тихой и маленькой армянской девочке, с трогательным тонким голоском и непонятным любопытством ко мне. Читая свои старые письма к ней, я удивлялся, насколько нелепо себя тогда вёл, как хотел быть к ней ближе, и вместе с тем, стеснялся признаться в этом, понимая, что на этом всё тут же прекратится. Я ходил вокруг да около, терзался и мечтал, пока наконец моё чувство не умерло само собой под новый год, а мечтательная армянская дюймовочка не скрылась в какой-то унылой немецкоговорящей стране, приюте бюргеров, пива и туманных озёр с обустроенными набережными.

Но как я боялся, что Мириам тоже решится уехать куда-нибудь в Италию или Латинскую Америку, где и без того проводила немало времени! Такая перспектива заставляла меня дрожать и истекать потом, словно запойного невротика, находящегося на пороге белой горячки.
Иной раз мне приходило в голову, что корпорация М. может не продлить с нею контракт, и я лишусь возможности бывать рядом с нею, любоваться её улыбкой, пить из чистейшего источника её радостной прелести. И тогда я был готов, сломя голову, нестись на этаж генерального директора, которого я знал с институтских лет, и, несмотря на не самые тёплые между нами отношения, был готов молить его отменить немилосердное решение, пусть бы ценой урезания моего собственного жалованья, но только бы это оставалось той тайной, что смогла бы сохранить теперешнюю мучительную ситуацию неизменной! Ибо все пути, что вели Мириам от меня, меня самого провожали в пылающий ад, а путь к Мириам... Когда бы я осмелился сам взойти на эту Голгофу откровений!

                ***
Моё безграничное и варварское чувство к Мириам заставляло ощущать даже странную разновидность воображаемой ревности, которая пробуждалась во мне даже при мысли об уже покинувших нас сотрудниках, тем более, к которым я всегда относился с приязнью, но знал, что они гораздо привлекательнее и общительнее меня, и что в соперничестве с ними я обречён буквально с первых их слов и первых фраз.
Мне ли было не знать, что ревность — первейший и самый очевидный признак любви и саму любовь опережающий. Наказание, настигающее нас порой перед преступлением. Но странным образом, видимо, то была какая-то разновидность анизотропии чувств, я не испытывал никаких сомнений и зависти к тем, кто был с Мириам раньше, то есть её прошлое меня, безусловно, интересовало, но оно никогда бы не могло стать на пути моего чувства к ней. Прошлое для меня было делом давно минувших дней, а вот настоящее, вызывало робость и трепет.

Безусловно, я где-то глубоко внутри осознавал: мне никогда не удастся привлечь и, тем более, удержать такое совершенное создание, как Мириам. Но чувство особенно глубокого протеста вызывал во мне вариант развития событий, когда она, та единственная, кто меня так заинтересовал впервые за долгие-долгие годы, событие планетарного, астрономического масштаба в моей жизни, отвечала взаимностью на неуклюжие, но настойчивые заигрывания Лобо Невеса. Когда я концентрировался на событиях, весьма правдоподобно сходящихся в итоге к подобному финалу, когда я ужасающей скоростью не продвигался, а просто-таки падал, летел в пропасть по направлению к Свану, то грозный сюжет ускользающей от меня любви пробивал ментальные, мыслительные границы личности, и я как будто бы начинал вспоминать, что подобный сюжет происходил со мной далеко не впервые. Я начинал грезить кошмарами, я обливался потом в своей одинокой келье, когда видел будто бы наяву гнусные кровосмесительные объятия Мириам и Лобо Невеса, в моём воображении начинавшего напоминать охваченного огнём страсти, захмелевшего фавна. И ужасный кошмар, стал ли он гостем моего сна в самом деле, или я его себе только вообразил, и он был ребёнком моего слабеющего рассудка, посещал меня не единожды в состоянии полу-сна, полу-бодрствования, он обрушивался каскадами слабости и боли. Но упомянутая боль, была не резкой и подобной удару электрическим током, моё страдание походило на тошноту, на состояние, предшествующее тошноте, но никогда не кончающимся благословенным разрядом и избавлением от болезненной и тревожной неопределённости. То была тошнота неопределённости и невозможности, в той ситуации, когда я предвидел правду и хотел избавления от состояния неопределённости, желал вынырнуть из шрёдингеровской ловушки, но вместе с тем страшно боялся того, что меня ожидает, после того, как все вскроют свои карты.

Время начинало тянуться страшно медленно, и то, как я, двигаясь по спирали, проваливался к самым истокам чистого страдания, напоминало гипотетическое падение в центр чёрной дыры. И тут важна не чрезвычайно любопытная мысль об искривлении пространства-времени фигурой Мириам, то, как она деформировала социальную реальность, а то, что где-то впереди меня ожидала эмоциональная сингулярность, и я абсолютно не ведал, кем я выйду и выйду ли, вообще, из этой ловушки, смогу ли вынырнуть из-за горизонта событий, что станет с действительной хронологией моей реальности и не окажусь ли я где-нибудь в параллельной вселенной, и не самим собой, но кем-то совсем-совсем другим. И мне хотелось пожелать ему удачи и сил, в смысле, обзавестись шкурой потолще и стать абсолютно бесчувственным. Я бы пожелал ему быть полной противоположностью мне. Пусть не ведать подобных перепадов настроения, не переживать таких порывов страсти, но ведь врут те, кто называет любовь раем! Рай способна нам подарить только любовь разделяемая. Мои же немногочисленные привязанности становились для меня различными кругами ада. И ныне я подходил, должно быть, к последнему и самому глубокому из них.

                ***
Ох, Мириам-Мириам, призрак моих ночных кошмаров, мечта моих сиротливых дней, только под светом твоих лучезарных глаз я расцветал вангоговским подсолнухом, полных надежд.
Я хотел бы быть с тобой рядом ежечасно, я хотел бы видеть, как ты стареешь. Не пойми неправильно моё пожелание, конечно, наблюдать твоё увядание мне не доставило бы никакого удовольствия, мне, которому с такой точностью и любовью к деталям помнит малейшие твои чёрточки. Но меня не покидает уверенность: ты будешь великолепна в любом возрасте! С каким триумфом ты одолеешь время, пусть только в моих глазах, глазах человека, безнадёжно влюблённого в тебя, но и это немало, учитывая, что от тебя требуется так немного, чтобы сделать по щелчку пальцев его счастливее любого из смертных, сделать его талантливее, проницательнее и могущественней, чем все, кого ты могла встречать. То зерно моей мысли, что я бы хотел приберечь напоследок, заключается в том, что я знаю твой истинный облик и его уже не стереть у меня из памяти, над ним не властно время. Ты из без лишних подсказок могла об этом догадываться, но теперь, когда я обладаю этим знанием, меня не испугают ни время, ничего, что могло бы покуситься на твою внешность, потому что сквозь неё проступает твоя подлинная красота, красота твоей души, твоё удивительное умение быть приветливым даже с тем, кто тебе давно опостылел. Прости, но уже вижу по твоим глазам выражение скуки, что в них появилось, оно мне знакомо, и оно говорит мне очень о многом. И потому тороплюсь закончить.
Я столько раз просмотрел все фотографии на твоей странице в фэйсбуке. Я видел тебя в те годы, когда и не подозревал о твоём существовании, и могу сказать с уверенностью: та внутренняя сила, обаяние, но не кричащее, а сознающее себя в тишине, — год от года они в тебе возрастают. Бесспорно, ты была невероятно привлекательна в юности, но красотой пугающей, к тебе прежней я бы и подойти не посмел, чтобы заговорить. Но ты нынешняя, Мириам, приглушила эту варварскую красоту египетских принцесс, солнечное очарование молчащих золотых изваяний с тем, чтобы сделать её человечней и мягче. Я боюсь гадать, что произойдёт дальше, если ты сегодняшняя так располагаешь к себе людей. Поверь, я бы никому другому не доверился в этом небоскрёбе, кроме тебя. К слову, достаточно долго я пытался избегать твоих мягких чар, но тщетно, противиться им было невозможно. Или во мне всегда жила такая подсознательная жажда довериться кому-то, кто готов выслушать меня и поделиться со мной своей историей. Всегда я сторонился, избегал женского внимания и сочувствия, и бежал от него далеко не случайно, поскольку знал, сколько разочарований мне это сулит. И мне очень печально, что даже твой дар понимать и располагать к себе других людей, излечивать и спасать их своим сочувствием я сумел сделать гибельным для себя. Должно быть, тот, кому суждено быть повешенным, сумеет удавиться на любом шнурке.

                ***
Все, кого я любил, кем, как мне казалось, я восхищался в школьные и студенческие годы, как поразительно мало они для меня значили сейчас! Меня это порой ужасало, иногда ставило в тупик, но факт оставался фактом: сильная новая страсть, привязанность, моя очарованность новым человеком могли вытеснить привязанности старые и, вместе с тем, могли меня исцелить, то есть становились средством универсального забвения, терапией щадящей амнезии.

Но тяжёлой осенней неделей с непрекращающимися туманами, со сном, периодически наваливавшимся в середине дня на вполне себе бодрствующее сознание и, то промозглым ветром, то затхлым тропическим теплом, я остался без Мириам, которая отправилась отдохнуть, изнурённая тяжким режимом бездушной корпорации. С одной стороны, я ей всецело сочувствовал: мне было больно смотреть, как она порой засыпала за своим столом и двумя мониторами, тянущими из неё все соки молодой жизни, которая вполне заслуживала быть счастливой и безмятежной, а была сложной, временами монотонной и не всегда интересной. В себе я был уверен, что смог выдержать любой режим, любые лишения, нагрузки, удары судьбы, только бы стояло ещё что-нибудь за всем этим, лишь бы это было не напрасно, и нужно кому-то вроде Мириам. Я уповал на свою звериную сущность и устройство примитивного живого существа, в некотором смысле не склонного к рефлексии, к изнуряющим переживаниям. Я знал, что выживу в любом случае, при любых нагрузках, что лишения и рядовые будничные страдания не совладают со мной. Но я отчаянно переживал за Мириам, при этом не имея на то никаких прав, но выражение бессилия или усталости на её лице, пугали и угнетали меня. Поэтому поездка Мириам в Италию, в том числе на родину известного режиссёра, а затем и дом-музей Итало Кальвино весьма обрадовали меня.

С другой стороны, во время её отсутствия, я становился жертвой беспричинных тревог и сомнений, я порывался позвонить ей или отправить сообщение, причём безо всякого повода и цели. Я постоянно жал кнопку обновления социальной сети, в которой был когда-то добавлен ею в друзья, и что некогда так приятно удивило, если не поразило меня. Лениво и бесцельно пролистывал ленту новостей сайта братьев Винклвоссов. Я ждал чего-то более искреннего, человечного и подлинного, чем волны бессодержательных репостов от друзей, которым не хватало времени на выражение собственных эмоций. Даже не так: я желал наткнуться на что-то более походящее на человеческие переживания, пусть не прилизанные, не уникальные, не выверенные редактором, но отдающие своей персональной болью. Только это могло меня заинтересовать, но никак не высокомерные тексты учёных-просветителей, не истории успеха, не постановочные кадры, не пафосные обличения нынешнего политического режима, о котором я не имел ни малейшего представления.

В итоге мне повезло, и я нашёл своеобразное подведение итогов одной девочкой, которая училась в параллельном со мною классе. И эта маленькая исповедь была приурочена к её дню рождения. В данной ситуации я мог быть лишь наблюдателем, поскольку до сих пор не чувствовал себя уверенно при общении с этими бесплотными утончёнными барышнями из гуманитарного класса, навсегда оставшимися для меня небожительницами, с которыми-то и заговорить было непросто.

Она рассказывала о том, как провела минувший год, о перипетиях жизненной истории. И заодно упомянула, растрогавший и удививший меня эпизод, когда она уже некоторое время назад разведённая смогла сделать усилие над собой и довериться другому человеку, чрезвычайно ей симпатичному, по-видимому, но была им отвергнута. Проигрывая в воображении только прочитанную исповедь, я и удивлялся, и ужасался одновременно. Меня восхищала смелость этой девушки, причём смелость, проявленная не однажды: в первый раз, когда она заявила о своих чувствах избраннику, а второй – когда доверилась нам, как ненадёжным читателям её излияний! И я понимал: ни на что из перечисленного моей смелости не хватит даже приблизительно. Едва ли я когда-нибудь осмелюсь напрямую сказать Мириам о том, как мне необходимо её общество, как я нуждаюсь в ней каждую минуту своей отравленной жизни, единственным противоядием которой может послужить её неповторимая улыбка. Я чувствовал, что не вправе навязывать Мириам свои тревоги, свои, абсолютно ненужные ей переживания; менее всего ей следовало прощаться со своим душевным равновесием ради первобытного, деформированного хаоса моих смятённых чувств, их надёжности и постоянству могли бы позавидовать швейцарские банки, но самая моя личность и сомнительные душевные качества распорядителя сих чувств, превращали их постоянство в разновидность пытки или многолетнего заключения для кого бы то ни было.
И я никогда бы не смог признаться, что испытывал что-то более серьёзное, чем дружба, по отношению к такой девушке, как Мириам, без опасений быть осмеянным. Мне иногда казалось, даже родные высмеяли бы мои претензии на счастье, расскажи я им про Мириам, и непременно указали бы мне на несоответствие моих желаний и того, на что я реально мог бы надеяться... Я заранее догадывался об их реакции на моё признание, поэтому молчал.

И сочетание невероятной смелости бывшей ученицы гуманитарного класса и вместе с тем печальной истории, которой она поделилась со своими друзьями, растрогало меня чуть больше, чем я рассчитывал. Представляя себе её той самой девочкой с ангельским голоском, что и в школьные годы, я недоумевал, как сперва можно было дать ей повод надеяться на взаимность, а затем так бездушно растоптать её надежды, я силился и не мог составить себе убедительный образ такого человека, который бы пошёл на такой поступок из целей иных, кроме как садистских. Что могло толкнуть его на попятную: слабость, мнительность, неожиданные факты из её биографии в виде бывшего мужа или ребёнка-школьника, странные привычки, которые бы могли разрушить её доселе цельный и притягательный образ? Тайна такого бездушного решения, была для меня не просто вопросом, не имеющим ответа на данный момент, она стала для меня вопросом, обретающимся за границами моего понимания, в принципе. Поскольку для меня аксиомой, не требующей никаких доказательств, была автономия чувства от внешних фактов и соображений, от поступков, взглядов, политической конъюнктуры и от любых соображений этического порядка. На мир очарования и преданности не могло повлиять буквально ничто: я искренне презирал людей, для которых имели значимость компроматы, слежки, факты, прошлое, то есть что угодно, кроме самого мира чувств, живущего по своим внутренним законам!

На фоне её избранника я мнил себя твёрдым и решительным, однако не слишком желанным, то есть прискорбной противоположностью бездушного ловеласа. Идея такого рода не могла не вызвать скептической улыбки, но я всерьёз стал опасаться, что в прошлом или будущем мог случайно, не заметив того, проявить себя столь же бездушным ублюдком и страшился этого. Практически наверняка мои опасения были напрасной тратой сил, но я отдал бы многое, лишь бы избежать для себя роли бездушно топчущего чужие чувства. И мне подумалось: лучше, в самом деле, быть уродом и горемычным скитальцем в мире чувств, как я ныне, нежели тем, за кем тянется шлейф женских печалей и разочарований!
Ах, как будто бы это и в самом деле могло являться предметом моего осознанного выбора…

                ***
«Эти несчастные полностью зависят от того, что окружающие их люди могут и хотят сделать для того, чтобы пробить брешь в стене одиночества и отчуждения.»

Катрин Милле «Сексуальная жизнь Катрин М.»

На одном из бесчисленных собраний многоликой и бездушной корпорации М., где объявляли о начале стратегического сотрудничества со Сбербанком, сулившем нечто неопределённое и не факт, что обязательно позитивное, где как всегда, горел экран, освещаемый проектором, я, чувствуя себя в достаточной степени чуждым повестке дня, переводил взгляд с одного участника дискуссии на другого. Несколькими строками я пытался обрисовать их самые характерные черты, объять необъятное, заставить эти портреты говорить, проверял их на убедительность.
Вот, не отрывается от своего смартфона Картман, добродушный, но временами язвительный, демонстративно неполиткорректный, но при этом его никак нельзя назвать фанатичным или несдержанным в проявлениях скептицизма, носящего скорее утилитарный характер. Я пока не вижу в нём угрозы, но лишь потому, как он сам вышел из борьбы за внимание Мириам, и быть может, принял такое решение весьма осмысленно, так как в нужный момент он готов резко сократить дистанцию, с неясными и якобы дружескими целями приобняв её за плечи. От фамильярности Картмана моя кровь вскипает, но я понимаю, что не могу пойти дальше протеста внутреннего, иначе мне не сохранить дружеских отношений внутри разнородного коллектива менеджеров, программистов, инженеров и таких отщепенцев, как я.

Через мгновение, повинуясь элементарным законам притяжения, мой взгляд касается обожаемого профиля Мириам, полного достоинства, и трогательного внимания к докладчику. Я пытаюсь на мгновение отстраниться от мыслей о ней и посмотреть на себя со стороны, проанализировать свои чувства, поведение, свою маниакальную зацикленность на соседке по комнате.

В желании максимально дистанцироваться от нынешних пристрастий и слабостей, я беру язвительный и даже пренебрежительный тон недалёкого критика. Я пытаюсь объяснить себе, что этот выбор случаен, что едва ли Мириам отличается чем-то от множества других девушек столицы и даже нашей корпорации. Я ставлю ей в укор не самый высокий рост, отмечаю отсутствие, как точёной фигуры, так и притягательности атлетизма. Я припоминаю странную и не всегда изящную походку Мириам в кедах или мокасинах. С досадой я пытаюсь образумить своего упрямого двойника, припоминая её слишком тёплые отношения с Язаки — одним из пришлых начальников отдела облачных сервисов корпорации М., который, безусловно, был женат, но история помнит столько случаев, когда это переставало быть должной преградой для недолжных поступков. Я потрясаю руками, я с досадой бью кулаком по колену. Ведь мой близорукий подопечный отказывается признавать её заурядность. Либо он видит в ней, что-то недоступное моему критическому взору?

В тот момент мне с отчаянной ясностью пришло на ум важное соображение: не бывает подлинно заурядных людей, как не бывает подлинно некрасивых, для определений такого порядка не существует объективной реальности, не имеет смысла некое среднее арифметическое отношения других людей к тем, кого мы обожаем. Но правда состояла в том, что никаких дополнительных объяснений дивной прелести Мириам, оправданий и не требовалось: все вокруг моментально ощущали силу её очарования, к которой сперва надо было привыкнуть, расшифровать, примериться.

И если бы её искренность и откровенность не были бы для меня чем-то самим собой очевидным и буквально просвечивавшим улыбкой сквозь матовую и немного смуглую кожу лица, то я был бы готов дать руку на отсечение, что она является опытным и мастеровитым манипулятором, который способен вертеть людьми, как ему заблагорассудится. Её невероятная способность к общению буквально обволакивала вас, несмотря на то, насколько нелюдимым вы считали себя до встречи с нею, она не одномоментно, но постепенно изменяла всю среду вокруг себя, вернее было бы сказать, все окружающие постепенно менялись под расслабляющим действием её чар.

После громкого анонса состоялся приём в банкетном зале. Никого из знакомых не оказалось в пределах видимости. Я шёл вдоль столов, нагруженных яствами, пытаясь отыскать свободное место. Два места возле стены призывно мелькнули вдали, и я, ловко обогнув официанта, устремился к ним. Но судьба словно испытывала меня, ставила на мне эксперименты, тыкала оголёнными проводками в кору головного мозга: на соседнем кресле уже удобно устроилась моя соседка по комнате.

В случае подобных испытаний я всегда начинал вести себя максимально нелепо и неестественно. Мне ничего не пришло в голову кроме как, словно Киану Ривзу, держащему дистанцию почтительности ото всех столь расположенных к нему поклонниц, занять то из кресел, что не было смежным с местом, уже занятым Мириам. Но она, силы небесные, наоборот, подсаживается поближе ко мне! В разряжённом воздухе надуманного празднества запахло озоном, мне показалось, будто лицо моё пульсирует неоновым светом, а позвоночник затанцевал тарантеллу в припадке восторга.

На автомате я поддерживаю диалог с моей драгоценной собеседницей, наливаю ей чай, передаю угощения. Мне кажется, тот момент я переживал с утроенной скоростью. Я успевал не только проживать, происходившее со мной, но и фиксировал это в памяти раз и навсегда: я понимал каждое мгновение сейчас — сокровище невероятной ценности, которых у меня может уже никогда не быть! И я внимательно прислушивался к своим органам чувств, как будто занемевшим от восторга.

Сидеть рядом с нею, практически наедине — можно ли мечтать о чём-то большем?! В порыве трепетного восхищения я вдыхаю воздух, циркулирующий между нами. Сегодня я практически не ощущаю знакомого, пряного запаха её духов. Вместо этого я вдыхаю разгорячённый воздух, только что касавшийся её кожи. Мне кажется, в этом запахе я отчётливо различаю тепло её тела и какую-то первозданную чистоту, от которой мне хочется едва ли не расплакаться. Быть может, мне щекочет ноздри аромат свежего белья, который стократ приятнее любых эссенций и экстрактов, когда речь заходит о Мириам.

Непонятное стеснение останавливало меня от того, чтобы смотреть с такого близкого расстояния на милые черты. Казалось, мной овладело некое животное стеснение тех же кошек, что и обожают своих хозяев, и робеют в непосредственной близости от них, когда люди требуют от них проявлений раскованной нежности.
Вместо этого я смотрю на угощения, которыми заставлен стол. На соседей, утоляющих голод. Бросаю взгляд на руки и кисти моей спутницы. Я поражаюсь или, скорее, умиляюсь телосложению Мириам. У неё довольно тонкое запястье, но рука, подходящая к запястью, едва ли не полная и мягкая, оставляющая впечатление удивительной нежности. Запястье украшено браслетом непрозрачного сине-зелёного минерала, похожего на малахит, но менее интенсивного цвета, словно многократно разведённого. Далее, ближе к локтю я замечаю отчётливый шрам на внутренней стороне руки. Он стыдливо закрыт полупрозрачным пластырем.

Наверное, я что-то говорю ей в ответ. Но при этом погружён в состояние вселенского покоя; рядом с нею, признаюсь себе в этом с некой болью, я понимаю, мне больше не к чему стремиться, нечего желать, только бы оставить всё, как есть, только бы сохранить столь хрупкое состояние эфемерной близости к Мириам.

И я знаю только одну вещь, что сможет заменить мне это ощущение вселенского покоя, даруемого общением с Мириам, возможностью просто быть рядом с ней. И я знаю, чего я стану искать, если лишусь права просто тихо смотреть, как она совершает абсолютно обыденные вещи, просто рассказывать, что со мной происходило минувшую неделю, просто слушать, что она говорит в ответ. И, наверное, мой ход мыслей многим не понравится, но вдали от нее, в самом деле, все эти нюансы уже не будут иметь ровным счётом никакого значения.

Всей душой мне хотелось бы, чтобы эта встреча, точка в пространство-времени была не чем-то случайным, но намеренным со стороны Мириам. И вместе с тем понимаю, любые мои надежды на этот счёт абсолютно беспочвенны. В такие моменты меня посещает уверенность, что я живу исключительно моментами субъективности и когнитивных искажений, питающихся сплавом моего стремления быть ближе к прекрасной музе корпорации М. и редкими, спонтанными знаками внимания с её стороны или просто моментами счастливых встреч. Встречи, моменты относительного уединения с нею, хотя бы только полчаса перед тем, как все остальные займут свои места в офисе, одного этого было бы достаточно для поддержания во мне видимости жизни!

Глубокие, проникновенные беседы с нею, которые никто назойливо и неумело не портил неудачными шутками и попытками выставить её или меня на смех, рождали во мне удивительное ощущение полноты жизни, будто бы я испивал воды из источника, дарующего подлинность жизни и непрекращающееся, гремящее ощущение настоящего. И из преходящего и кратковременного оно оборачивалось водопадом переливающейся бесконечности!

Испивший покоя из источника вечной красоты я начинал испытывать небывалое умиротворение. И оставшуюся часть дня я проводил обычно в созерцательном молчании. После того, как Мириам милостиво проводила в беседе со мною с полчаса, я с каким-то философским смирением и пониманием взирал на попытки Лобо Невеса сблизиться с нею: я очень хорошо понимал его в такие моменты, слишком хорошо, чтобы при этом продолжать на него злиться. Ведь мне так была близка его потребность в общении с этим чудесным созданием.

День ото дня всё отчётливее становился для меня тот факт, что я, вероятно, нахожусь на максимуме того, что должен чувствовать человек вроде меня — скромных дарований и незавидной судьбы. Не будет никого после Мириам, не будет никого обаятельнее неё, кто бы относился ко мне мягче и снисходительнее, чем она. В некотором смысле в то время для меня перестали существовать девушки, вообще, в контексте подобного вопроса я становился как бы бесполым, меня интересовала только личность Мириам. Природное чувство конформизма подготовило пути обхода, я практически смирялся с тем, что она может и полюбит кого-то иного, благородного и достойного. С непоколебимым и суицидальным самоотречением я был уверен в одном: она достойна самого лучшего. Единственное, я не мог смириться с картинами ухаживаний Лобо Невеса, достигающих цели! Мне была невыносима сама мысль о том, что он по своему желанию, благодаря своим неуёмным стараниям достигает успеха у такой невероятной девушки, обходя меня на повороте. То есть тут дело было даже не в моём самолюбии, как таковом, а намёке на то, что я сделал недостаточно для того, чтобы стать ближе к Мириам, был нерасторопен, ленив и неубедителен при том, что сближение с нею было возможно. И эта гипотетическая возможность счастья, которым я по собственной глупости пренебрёг, выжигала меня изнутри.

Наверное, её уверения в том, что я никогда бы не мог достичь успеха у неё, и никогда не был симпатичен ей, могли бы успокоить меня, могли облегчить мои предстоящие страдания, хотя и не подарили бы мне счастья как такового! Но эти слова могли бы стать оправданием моих слабостей и моей непростительной робости. И, я уверен, если бы она ведала о моих сомнениях и моих страхах, то непременно пошла бы навстречу, то есть, по крайней мере, сказала бы, что от меня в данном случае ничего не зависело: только бы облегчить мне жизнь.

На душе у меня скребли кошки, мне становилось тошно от девальвации волшебного образа Мириам, когда я представлял её с Лобо Невесом. Ставя себя вне сфер объективной оценки качеств, того, насколько я хорош, насколько подхожу Мириам, я всё же был уверен, что она слишком хороша для Лобо Невеса, слишком великолепна. Ох, отдавать её Невесу значило бы приносить трогательную и проникновенную красоту, на которую так чутко отзывалась всё моё существо, на алтарь некоего языческого божества — грубого, сластолюбивого и неразборчивого!

Не могу умолчать о тревожившем меня тогда симптоме: картины воображаемых приставаний Лобо Невеса к Мириам, его кругами сходящиеся вокруг вожделенной жертвы траектории действовали на меня чрезвычайно возбуждающе. Раз за разом ужасные и соблазнительные картины атаковали меня во время сна или отдыха. Вот, Мириам о чём-то спрашивает своего более опытного коллегу, он в порывистом желании услужить ей моментально оказывается возле стола прекрасной дамы, что обитает в одной из башен на Ленинградском проспекте. Она что-то неторопливо говорит Лобо Невесу, её палец скользит по монитору. Она смотрит на один из мониторов, где развёрнут очередной мертворождённый проект на потребу интернет-косъюмеризма. Лобо Невес только медленно кивает, но взгляд его прикован к затылку Мириам: он сидит немного позади прекрасной соседки. Её монолог определённо затягивается, в комнате висит напряжение, буквально прибивающее меня к рабочему столу. По лицу развратного фавна пробегают волны судорог. Он склоняется всё ниже и ниже к шее Мириам. Секунда, и он припадает поцелуем к шее Мириам, к её волосам, пропущенным немного за ухом, источающим приятный сладостный аромат...
Резкое непроизвольное движение, словно электрическим током, пронзает всё моё тело. С облегчением осознаю: это всего лишь сон. Поцелуй отсрочен на неопределённое будущее, нависающее надо мной дамокловым мечом неизбежности, что воплотилась в сластолюбивых устремлениях Лобо Невеса, гореть ему аду до скончания веков!

                ***
«Я ненавижу объятия, в коих один или другой не отдаётся полностью.»
Овидий. «Наука любви»

Поздней осенью я постепенно подошёл к не самой радостной мысли о том, что должен обзавестись интрижкой на стороне, помимо моего бескорыстного служения Мириам. Пусть она будет легковесной и ничего не значащей, пусть не затрагивает глубинных струн моей души, но наличие подобной связи становилось жизненно необходимым. И своим иезуитским умом я сформулировал подобие объяснения своему иррациональному шагу. Подобную связь я представлял чем-то вроде противовеса, который помог бы мне сохранить равновесие, если бы события начали развиваться совершенно неблагоприятным образом. Я надеялся стать менее зависимым от перемен настроения Мириам, от тех таинственных законов, что делали её абсолютно неприступной для меня. Язвящее жало тоски делало меня ещё более непривлекательным, нелюдимым и угрюмым, тогда как ничего не значащая связь с совершенно незнакомой и новой во всех отношениях девушкой могли бы сделать меня свободнее. Я хотел дышать полной грудью, чтобы мысли мои вращались не только вокруг лика моей возлюбленной. И это была тоска не только по свободе, конечно, мне даром этого было не надо, я был готов без раздумий отдать всё, что угодно, только бы стать ближе к ней, но это была тоска по определённости. Причём на момент принятия моего макиавеллистского решения единственная определённость, которая была бы мне доступна,— это определённость разрыва всех связей с Мириам. Увы, я практически знал это наверняка: она не пойдёт за мной, она не поинтересуется, что со мной стало, пусть бы пропал без вести, пусть стану безвылазным инвалидом. Она бы осталась безмятежно спокойной. И рисуя картины её мнимого равнодушия, я чувствовал, что безбожно перевираю черты её характера, что приписываю ей своё собственное жесткосердие, либо пытаюсь оклеветать Мириам, только бы побыстрее оставить все мысли о ней. А поступаю так из трусости, из более, чем простительного, желания прекратить борьбу.

Я прочёл немало книг, выставлявших легкомысленный и игривый образ жизни в довольно выгодном свете. Единственное, никогда я не воспринимал их в качестве инструкции и учебного пособия. Но теперь жадный пламень загорелся в моей крови. Я жаждал избавления, хотя бы частичного, хотя бы временного, но страсть сдаться может только под напором времени или другой страсти. Тогда как ждать я уже не мог, а другие девушки не шли мне на ум. Косность мышления или сила привычки, но я всегда был слишком инертным, когда речь заходила о межчеловеческих отношениях. Чтобы почувствовать нечто серьёзное к девушке, я должен был прожить довольно долгое время с неопровержимой уверенностью в её чувствах ко мне, должен был смириться, свыкнуться с мыслями о возможностях подобной страсти. Чужие чувства и права кого бы то ни было на меня должны были стать органической частью моей жизни, но пока я собирался с мыслями, во мне уже успевали разочароваться! И теперь я должен был действовать на опережение. Моей целью стало взрастить в себе искусственное чувство, создать, оживить в душе монстра Франкенштейна в ответ на чьё-то обожание. И, конечно, в отсутствии подлинного чувства, искренней потребности в ком-то определённом, мне оставалось ориентироваться только на очарование молодости, свежей кожи и упругого, только расцветающего тела.

Я несколько раз уже сталкивался со студенткой Финансового Университета в автобусе, ехавшем с Северо-Западных окраин Москвы, когда она становилась моей попутчицей. И часто ловил на себе её то ли восхищённый, то ли испуганный взгляд. У неё было миловидное лицо, с довольно тонкими и изящными чертами лица и подкупающей наивностью во взгляде. Она обладала точёной фигуркой, выгодно подчёркиваемой кожаными брючками, идеально сидевшими на ней. Разговор с нею начался безо всякого сопротивления. Словно он должен был начаться в любом случае, должен был произойти рано или поздно.
Её покорность походила на растаявшее масло. Она ни в чём не прекословила мне. Всё её прошлое было в моём распоряжении, а отныне и будущее.

Маленькая студентка финансового университета с охотой и радостью откликалась на мои предложения, на попытки вовлечь её в авантюры моего специфического быта. Она была настолько прозрачно-искренна и проста в общении, что мне было даже неловко обманывать её. Но я продолжал разыгрывать неподдельный интерес к её жизни, семье, нехитрому досугу. Я вспоминал, о чём беседовал с Мириам, и целыми абзацами передавал те беседы, которые за счёт московской Джоконды наполнялись иллюзией страсти, так похожей на подлинный интерес.
Все попытки почувствовать к ней нечто большее, чем к существу противоположного пола, нежели просто симпатию к прелестному личику и удивлённым глазам, с треском проваливались. Единственным инстинктом, способным поддерживать огонь интереса к студенточке, была, конечно, перспектива добраться до её тела и вкусить её молодой свежести. Идя немного позади неё, я едва ли не исподволь, не невольно начинал разглядывать её миниатюрную, и при этом рельефную попку, так соблазнительно обтянутую рокерскими кожаными брюками. Её маленький рост и худоба, создавали впечатление, что я мог бы поглотить её целиком, объять её прелести одними кистями и насладиться ею одномоментно. И момент этот был бы слаще и полнозвучнее всего, что было со мной до сих пор. Её стремление ко мне, быть со мной и разделять ту часть моей личности, которую я скупо приоткрывал для неё — это возбуждало и подстёгивало меня. Но подобные мысли, безусловно, разжигающие, распаляющие инстинкт хищника, делали меня мерзким и пустым для самого себя.

Но к ней я ощущал только лишь дружескую симпатию в ответ, как и ко всем, кто без особенного на то повода благожелателен к нам, а также высокой степени разведения обобщённую приязнь, просто потому что она была отнюдь недурна собой. В моём воображении она представлялась телом, ограниченным в пространстве, улыбкой, набором жестов, голосом, раз и навсегда прикреплённым к её внешности. Тогда как Мириам представлялась мне бесконечностью. И временами я не мог вспомнить фигуры Мириам: она сливалась воедино с её непостижимо привлекательной личностью, с лицом, полным печали, разочарований, загадок и ответов на извечные вопросы бытия, мягкостью рук, волосами, живущими отдельной таинственной жизнью и взглядом, мягко укоряющим и порой таким печальным.

Полагаю, я бы дошёл до логического конца этой истории, и меня вряд ли бы остановила моя совесть, предательски умолкающая перед особенно сладкими соблазнами и просыпающаяся, лишь когда наш организм насытился. Но как-то в автобусе, шедшим в направлении её института и моей конторы, она небрежно поздоровалась с невзрачным пареньком. Он был однокурсником студентки. Знакомством с ним она явно не гордилась. И едва ли не пыталась скрыть. Он был заметно ниже меня и чуть толще. В автобусе однокурсник сидел позади нас. Некоторое время, разглагольствуя на темы общего характера: о странном и крайне нездоровом поветрии среди корейских музыкантов, играющих в стиле K-Pop, и давней работе Григория Чхартшвили «Писатель и самоуправство», я по инерции поворачивался к нему. Но затем понял по немного презрительным складочкам возле губ студентки, что она не одобряет вовлечения однокурсника в беседу. Не сразу, но и я из положения вполоборота развернулся в итоге полностью к нему спиной.

Однако вместо того, чтобы полностью его забыть и на этом успокоиться, я стал раз за разом возвращаться к его тоскливому и безнадёжному взгляду. Дурным и дёрганым режиссёрским трюком современных кинофильмов я представлял себя на короткое мгновение на его месте. На мгновение я будто бы раздваивался на себя подлинного и себя, играющего роль студента: и оба воплощения страдали от неразделённого чувства, мучились и медленно умирали. 

Ведь разве может быть наказание хуже и мука горше, чем любить кого-то всей душой, кого-то, к тебе полностью равнодушного? И разве не так должен быть обустроен девятый круг Дантовской преисподней, как сцены, в которых наши возлюбленные презирают нас и нам изменяют? Едва ли холодное, ледяное равнодушие приятнее горящей смолы. Озеро Коцит полно усталого презрения и ощущения того, как мы наскучили той, на кого могли бы смотреть вечность. И вот наказание: эту вечность мы проведём, понимая, насколько мы не нужны и излишни. Достойная и страшная кара!

И мне подумалось, если из нас двоих может быть счастлив только бы один, то пусть такой всё-таки найдётся! Я не должен, подобно алчному хищнику, есть досыта, до отвалу. Тем более, студентка Финанскового Университета не дала бы мне того ощущения непреходящего счастья, погружения в вечность, как Мириам. Она не увидела бы моих восторженных глаз, не ощутила бы искренности ответного огня, ни признательности, ничего похожего на тепло ответной симпатии. Не знаю, не заронило ли во мне это решение странная уверенность в том, что судьба должна будет потом вернуть должок. Но иррациональная вера в наличие некой верховной справедливости — уж не первый ли это признак прискорбного обветшания интеллекта? Тот, кому суждено сделать дурной поступок, в итоге его совершит, не соблазнившись никакими соображениями нравственного порядка, а тот, кто остановится и повернёт, изначально сомневался в собственных силах и не был рождён для вдохновенной и радостной подлости. Он рождён был терпеть лишения и обиды. Добровольного, осознанного выбора не было и во втором случае.

Но чёрт же меня дёрнул сообщить о своём решении студентке! Как моментально пропали её благодушие и преданное настроение, как поменялся её тон. О дружбе теперь не могло быть и речи. Все сопутствующие потери меня не слишком занимали, но как же не хотелось становиться поводом для огорчения, наносить девушками, воздушным и трепетным созданиям, кровавые раны, как не хотелось топтать их самолюбие! Горше и страннее всего было то, что я абсолютно не готовился к сценарию, в котором мне отведена роль мучителя и злодея, бездушного и коварного негодяя.

Студентка холодно осведомилась, подумал ли я, о ком-нибудь, кроме себя и её незадачливого сокурсника. При том, что о нём мне ровным счётом ничего не было известно. Улыбка пропала с лица девушки:
— Почему тебе не было дела до той единственной в этой истории, кто испытывала серьёзные и сильные чувства и которая имела хотя бы малейшие шансы на успех? От тебя ведь уже по большому счёту ничего и не требовалось…
— Почему я могу видеть в твоём решении лишь уродливые проявления мужской солидарности? Как ты мог, вообще, не отдавать должного и не задумываться о моём стремлении к тебе? Почему сострадание в тебе проснулось к абсолютно незнакомому человеку, но не к той, которая души в тебе не чаяла?
— Послушай, быть может, мне было и не надо, чтобы меня любили чистой и нежной любовью, быть может мне был нужен завоеватель, хищник и обольститель, равнодушный к моим мечтаниям, тот, кто был бы готов топтать их и меня, но только не безвольный тюфяк, ждущий от меня какого-то непонятного сострадания и материнской нежности!

Ни на один из её вопросов я так и не сумел дать вразумительного ответа. Должно быть, студентка была права: мне на самом деле просто не хватило воображения взглянуть на ситуацию под другим углом. Лишь сомнительное, воображаемое сходство моего чувства к Мириам и безнадёжной страсти однокурсника к студенточке могли толкнуть меня на столь абсурдный шаг — не просто бросить эту девочку или отдалиться от неё, но и подыскать для такого случая себе замену.

С тех пор я перестал встречать русоволосую дюймовочку в автобусе, едущем по Ленинградскому проспекту. Аккаунты её социальных сетей стали абсолютно для меня недоступны, что, очевидно, возвещало конец нашей дружбы. И такой поворот, даже при всём моём равнодушии к ней (если копнуть поглубже) очень встревожил меня. В своём воображении я пытался культивировать собственный образ, построенный на глубочайшем уважении к женщинам. Я воображал, для меня оскорбить чужие чувства, ранить беззащитную душу, открывшуюся мне,— было абсолютно немыслимым поступком. Я недоумевал, как я мог пойти в настолько неверном направлении, как мог стать столь близоруким и бесчувственным? И что меня на это толкнуло; едва ли то было отчаянием неразделённой любви. Слепыми меня сделали поиски наслаждения помимо и вовне моей тяги у Мириам; поиски и намерения глубоко порочные, по крайней мере, в рамках моей системы ценностей, становившейся своего рода переносным аквариумом, внутри которого я только и мог существовать. Окольными путями, через третьи руки, слухами, намёками, отблесками и отголосками действительности, и по сей день остающейся тайной, покрытой мраком, до меня дошли сведения о выпускнице Финансового университета, предпринявшую попытку самоубийства, ужасную и некрасивую, обречённную на успех, но то ли спасённой, то ли прожившей ещё несколько месяцев. Я надеялся, речь идёт не о моей соседке по утренним поездками, жаждал и просил этого у судьбы, ничего не зная доподлинно. Меня абсолютно не пугало и не нервировало то, что меня могут указать в качестве причины самоубийства, я и без того ощущал себя не очень здорово. Скорее, меня ужасала судьба моей знакомой, если то была она, решившейся перерезать себе вены, приняв вдобавок к этому внушительную дозу снотворного, кроме того, она сожгла себе часть лица ферезолом. Я впадал в лихорадочное состояние без вины виноватого, преступника из добрых намерений, так и не извлёкшего пользы из своего благонамеренного злодеяния и терзающегося ныне и не знающего исхода из своего отчаяния.

                ЭШАФОТ
«Так всё продумав до конца,
Он не хотел терять лица,
Хотел, чтоб девственное дуло
Его свечу навек задуло.

Велел он именем своим
Украсить ствол, а также эти
Слова велел на пистолете
Он начертать, и был простым
И мудрым афоризм на стали.
«Чтобы достойно умереть,
Привычку надобно иметь»,—
Гласила надпись по спирали.»

Тристан Корбьер «Отрепетированная смерть»

«Не знаю, смерть ли ты нежданная,
Иль нерождённая звезда,
Но буду ждать тебя, желанная,
Я буду ждать тебя всегда.»

Константин Бальмонт «Горящие здания. Лирика современной души»

«Человек умирает потому, — писал Уильям Карлос Уильямс, — что смерть овладевает его воображением».

Мукерджи Сиддхартха «Царь всех болезней»

На высоте тридцатого этаже завыли снежные вихри: в Москву надолго приезжала зима, как будто бы с целью подарить забвение и избавление под анестизирующим влиянием колючих холодов. Спасительный душевный анабиоз и возможность впасть в глухую спячку души,— именно такой вариант развития событий становился для меня едва ли не единственным. Особенно после того Мириам и Лобо Невес принялись едва ли не каждый день, не таясь, вместе ходить на обед. Что бы их церемонии не значили, но каждодневный обряд публичного уединения начинал превышать мой болевой порог, и я отчаянно жаждал любой из форм излечения. Лишь слабым утешением становились доводы её подлинного и изначального равнодушия: не раз и не два я пытался уговорить прелестную соседку сходить на концерт или предпринять поездку за город, но она трепетным и непокорным созданием ускользала, а настаивать я не мог, ибо омерзительнее всего была для меня мысль стать неприятным и назойливым для Мириам, которую я боготворил, как никого ранее.

В отсутствии столь желанного будущего подле Мириам, таким, каким я его временами рисовал (в виде Мириам меланхолично и доверчиво облокотившейся о меня, когда мы бы сидели на креслах, наблюдая за ходом концерта или матча) или любым другим, я терял смысл жизни и меня охватывало удивительное равнодушие ко всему происходящему и самые губительные формы фатализма. Я буквально переставал беспокоиться о том, что завтра готовит мне рок, пусть бы даже и конец света: эсхатологическое завершение одностороннего платонического марафона мнилось мне вполне достойным вариантом завершения этой геологической душевной эпохи. Я согласился на рискованную поездку в Колумбию в неопределённом будущем, любых степеней риска было недостаточно отныне, сколь угодно опасное представлялось мне всё равно слишком пресным.

Платоническое очарование кротостью и мягкостью коллегой по работе, той мягкостью, что находила отражение в том числе и в телесном совершенстве Мириам, тихой и молчаливой серьёзностью внимательных глаз вступало в противоречие с усиливающейся потребностью быть ближе к ней.

Последней каплей мрачной решимости отдалиться от обворожительной соседки по комнате стали результаты фотосессии, приуроченной к выходу новых продуктов космодемонического IT-гиганта: очередного мессенджера и голосового помощника, интегрированного в умную колонку, к тестированию коих я приложил свою руку. Какая ирония, подумалось мне: люди, являющиеся воплощением одиночества, навроде меня, участвуют в создании устройств, имитирующих человеческое общество! Кого угодно стоило спрашивать помощи при сочинении виртуального собеседника, да только не нелюдимого, богом забытого, брошенного всеми на произвол даже не судьбы, а именно что безжалостной, бессмысленной случайности программиста с самых верхних этажей под мглистым и печальным небом столицы. В выборе исполнителя, пусть и не основного автора, заключалась такая злая ирония, что я даже не сомневался в итоговом провале всего предприятия. Тем не менее, пессимистические прогнозы не спасли от нудной торжественной части, оставлявшей послевкусие тотальной, опустошающей бессмысленности. Самый же немилосердный удар судьба уготовила напоследок. Работа фотографа была великолепна: мне никогда не удавалось наблюдать себя на снимках столь высокого качества. Но достоинства фотографа лишь усиливали действие яда, содержавшегося в его работах.

Огромное разрешение, поразительная чёткость, идеальный баланс белого и изумительная контрастность — всё это служило вящему моему уродству. Не приглаживало его, не смягчало или приглушало, не делало его симпатичной чёрточкой не самого, так скажем, стандартного человека, но выставляло напоказ, глумилось надо мной и позорило! Я вышел на этих фотографиях карикатурно неприглядным и настолько очевидно уродливым, что даже заговаривать с Мириам мне не стоило бы, чтобы меня не подняли на смех. Лицо вышло маленьким и сморщенным, уехавшим на самый кончик головы, вытянутой в свою очередь, будто морда животного!
На портретах немного в профиль сама объективность, казалось, могла бы возопить: оставь свои честолюбивые мечты, удались от людей, ты существо иной породы, не позорься и не отирайся возле них, тем более, прекраснейших из их породы! На упомянутых портретах голова, да и фигура выглядели настолько плоскими, что едва ли не двумерными, словно картонными.

Я регулярно пересекался на тренировках с одним достаточно приятным и вежливым товарищем, который был где-то лет на пять меня младше и сильно уступал мне в мастерстве. Но самой заметной его чертой была некая несуразность, потешная несерьёзность, то, что он частенько совершал нелепые ошибки, и его промахи были естественным продолжением его натуры. Не было никаких сомнений в том, что он, в принципе, не мог был симпатичен противоположному полу, как и все поздно взрослеющие юноши, чьи фантазии витают в мире науки, книг или компьютерных игр. Мой приятель был словно не создан для этой сферы человеческих взаимоотношений, и выглядел бы в роли донжуана, минимум, комично.

Знаете, такие люди оставляют исключительно вегетативное впечатление о себе, они не предназначены ни для чего иного. Эти создания будто бы навеки вынуждены остаться в подростковом состоянии развития, и это никак не связано с их интеллектуальным уровнем, скорее, это выражение их эмоциональной неприспособленности к тому обществу, в котором они вынуждены существовать. Общество своим давлением вынудило остаться в таком состоянии, загнало их в нишу немного шутовскую, немного наивную. Чересчур близкие контакты с людьми связаны для них с состоянием огромного эмоционального напряжения, и оттого они вынуждены идти проторенной дорожкой, поддерживая связи только с родственниками или теми, кто сам тянется к ним. Я бы хотел подчеркнуть то, что они максимально далеки от того, чтобы их можно было называть завоевателями в отношении противоположного пола. И данный штрих — их вернейшая характеристика и, пожалуй, что основная.

Но в момент фотографического откровения во мне всё перевернулось буквально с ног на голову. Оказывалось, для всех прочих в своеобразной табели о рангах я стоял даже ниже своего приятеля, к которому так снисходительно относился! Он мог бы механически мимикрировать под нормального человека, окружённого связями и глубокими подлинными отношения, хотя таковым и не являлся. Он был зауряден и инфантилен, тогда как я относился ко всему вокруг меня более чем осознанно, но огромный внешний изъян, который всё время оставался вне моей зоны видимости, ставил на мне огромный крест.

С такой внешностью, как у меня, мне не требовалось кривых зеркал. Но уродство моё отнюдь никого не смешило, но только смущало всех окружающих. Отголосками, отблесками, намёками до меня доносилось отношение всех прочих. И иногда мне казалось, я проникаю в суть этого отношения. Внешность моя иногда оставляла ощущение какого-то непристойного, животного откровения, словно бы я выходил на публику нагишом. Либо люди могли читать в моих глазах и моей внешности неприкрытое желание и испытывали настойчивое желание скрыться от меня. Временами я подозревал, такой эффект вполне может быть связан и с тем, что помимо обычно уродства, как отсутствия красоты, за этим может стоять нечто совсем противоположное, красота животная, красота жестокости и желания, красота обществом не привечаемая. Проявления животной красоты у женщин, хотя и вытеснены в область не вполне общеупотребительного, однако же общество относится к ним вполне благожелательно, тогда как проявления животной жестокой красоты мужчин, которое с обычной фотогеничностью немного имеет общего, вытеснено в область субкультурной и маргинальной откровенности.

Но едва ли не более всех прочих этой черты моей внешности стеснялся я сам, стеснялся и бежал от неё. И большинство инстинктивно воспринимали этот внутренний конфликт во мне, и именно это противоречие и ненависть к себе самому и делали меня столь уязвимым для насмешек и критики. С детства и самой юности я оставался чрезмерно откровенным в проявлении своих желаний с помощью взгляда и мимики лица, ничего не проявляя вербально. И в итоге, иной мой злосчастный взгляд становился откровеннее даже члена, воздетого к небесам.

Печальное осознание моего карикатурного, кривого уродства, моей животной непосредственности и диких степеней стеснения стали настоящим приговором моему чувству к Мириам. И в меланхоличной мечтательной тяге к романтическим ситуациям я рисовал несмелые картины того, как через несколько месяцев или год-полтора, когда я лишусь возможности задавать иные вопросы Мириам лично, когда мне будет невозможно стыдно и неловко мучить её расспросами по WhatsApp'у, я отыщу социальной сети братьев Винклвоссов её сестру и смогу только ей задавать осторожные, робкие вопросы, всё ли с Мириам в порядке, ни в чём ли она не нуждается. И, конечно, я буду её слёзно молить, ни в коем случае не рассказывать о нашей беседе самой Мириам, втайне надеясь, что она нарушит обещание. Только тень тайны и забвения спасла бы от неловкости и позора.

Конечно, я всегда подозревал всю нестандартность и специфичность своей внешности, но на этих фотографиях она явила себя во весь рост, и я ужаснулся. Изо всей истории с фотосессией следовал очевидный вывод: мне надлежит стать изгоем, бежать от людей и прятаться в тени, выходя на улицу лишь по вечерам. Я представил себя на месте ужасно смущающейся и не знающей, как избавиться от моего назойливого общества Мириам. И понял, в какой щекотливой ситуации нахожусь. Никто не желает в очередной раз намекать инвалиду на его телесное несовершенство, все пытаются осторожно обходить сей острый угол стороной. Ровно также никто не решался мне намекнуть на то, что я не только не могу быть симпатичным Мириам, но и, вообще, никому из тех, к кому меня так тянуло со всей страстностью моей души. Правда была горька, но её осознание было, наверное, полезным для меня. Оно раскрывало глаза, на то кем я, на самом деле, являюсь. И единственной ошибкой Мириам, было то, что она оказалась единственной, кто решил оказать мне несколько скромных знаков внимания в виде сувениров из поездки, в виде продолжительных разговоров. А я не преминул воспринять эту вежливость и душевность, как знаки искренней и личной, прежде всего, а не обобщенной симпатии. И теперь эта милая девочка не знала, как ей быть с результатами её неосторожного поведения. Как ей быть с человеком, не понимающим намёков, человеком, живущим воображаемым прошлым, витающим в облаках самообольстительных иллюзий и воображающим себя невесть кем. Но теперь эта пелена спала, и стал отвратителен самому себе.

Другой значительной помехой на пути к полному и окончательному молчанию, в которое я был готов облечься, словно в плащ, сообщающий свойства невидимости, стало моё воображение и то, что весь город я заселил тенями нетерпеливого и страстного чувства. И от укоряющих порождений прошлого было теперь не скрыться. Каждое из знаковых мест Москвы я в воображении связывал с историями из жизни Мириам, собственными яркими воспоминаниями о ней, которые я переживал на этих бульварах или в ресторанах шумного мегаполиса. Самая же печальная составляющая воспоминаний являлась нереализованными планами, в которые я так и не смог вовлечь Мириам. Ни на миллиметр я не смог подвинуть её молчаливого и какого-то испуганного упорства, которым она встречала все мои приглашения. Да, теперь я понимаю, все её мягкие отказы, неожиданные решения и уважительные причины, отложенные на последний момент, продуманы были, конечно, заранее. И, конечно, глупо было в чём обвинять её, жаловаться на судьбу, на  жестокость моей прекрасной соседки, ведь она делала всё, только бы не обидеть меня решительными и грубыми словами. Тогда как, в самом деле, я был, возможно, ей глубоко безразличен или даже противен! А её приветливость, которой она так выгодно отличалась ото всех прочих, встречавшихся на моём пути? — Подозреваю, то была милая часть занятного компенсаторного механизма. Он запускается у иных женщин, когда они определились со своим будущим, уверены в сделанном выборе, а прочих, по их мнению, обделённых вниманием с их стороны, они пытаются вознаградить напоследок, утешить, приобнять дружескими объятиями, выражаясь фигурально. Именно так поступали некоторые мои однокурсницы, прощаясь со своей одинокой жизнью, и становясь при этом чрезвычайно приветливыми. Что можно было принять по ошибке на свой счёт. Но я далёк от мысли, что Мириам сознательно играла со мной в некую рискованную игру. Скорее, так могла поступить Уна Гиффорд... Но в любом случае, ничем, кроме этой игры, гипотетического обмана, обольстительного миража я не располагал. Ничего, кроме любимых черт я не желал. И невозможность такого будущего сама собой означала невозможность будущего в целом.

Спору нет, возможность видеть её практически каждый день, возможность перекидываться с нею парой слов. Её внимание, в котором я купался, словно в солнечной ванне наслаждения. Чувствовать свою необходимость — все эти детали сами по себе стоили слишком много, чтобы игнорировать эфемерные свидетельства внимания и нежности.
В какой-то момент, ещё осенью, я стал понимать: с точки зрения своего мастерства, таланта, сомнительного, но порой себя проявляющего хотя бы на болтливом публицистическом поприще, я начал терять в мастерстве, в уверенности того, насколько мне он, действительно, необходим. На фоне накала последних дней, которым кипела жизнь вокруг, освещаемая переменчивым и неверным солнцем её внимания, все очерки, рассказы, статьи и заметки стали бессмысленной и бесполезной шелухой. В них не прослеживалось ритмичного и полнокровного биения подлинной жизни. И если бы только таким образом встал вопрос, то я не моргнув, бросил бы все свои занятия литературой. Но она никогда мне такого не предлагала и не требовала подобной жертвы. Основной же проблемой становилось не желание бросить творчество, а то, что вслед за ним флёр суетной бессмысленности покрывал и всю остальную часть моей жизни, перескакивая, будто пламя с одного лесного массива на другой, ничего не даруя взамен. Я не обретал ни любви её, ни близкой и доверчивой дружбы и обесценивал вместе с тем то малое, что оставалось при мне. Сама жизнь становилась неким рудиментарным придатком её внимания ко мне и моей способности любой ценой поддерживать связь с милой соседкой.

Переходя из вегетативной и потребительской стадии существования в эпоху интенсивных любовных переживаний я будто начал стремительно ветшать и стареть.
Время полетело с утроенной скоростью года, летящего к логическому завершению сквозь марево снежной пурги. Но более правильным было бы сказать и вовсе, что ранее времени не существовало, один день не отличался от другого, безликая вереница близнецов. Даже травмы и болезни не обращались в километровые столбы на торной дороге судьбы, они были исключительно телесными пертурбациями, которые при возможной необратимости последствий, всё же были не в состоянии запустить грозный локомотив времени, бегущего свинцовыми тучами низкого неба. Теперь же изменения происходили столь стремительно, что сложно было угадать и примерные очертания завтрашнего дня. День мог так отличаться от своего предшественника, как ранее не различались между собою и годы. С непривычки я начал морально изнашиваться.
Однако состояние душевной усталости до странности сильно диссонировало с ощущением телесного совершенства и полноты здоровья. Я мог спать каждой ночью по пять часов и всё равно рвался в бой с наполеоновской прытью и концентрацией. Нынешний год был единственным, по ходу которого мне так и не потребовался перерыв в велосипедных прогулках в связи с холодами. Болезнь, виляя хвостом, отступала, чуя иного более опасного и более грозного врага. Болезни, хвори махнули на меня рукой, предвидя мою обречённость, тень, пробегающую по лицу. Ведь несмотря на внешнее физическое здоровье и физическое совершенство, я был совершенно разбит. И моя душа, сочащаяся кровавой пробоиной неразделённого чувства, должна была утянуть вслед за собой своего хозяина целиком.

Мы обсуждали с нею юридические и конспирологические аспекты дела Джеффри Эпштейна, мы восторгались избранными афоризмами Николя Шамфора. Мириам спорила со мною, доказывая, что шедевр Николая Эрдмана может быть поставлен на большой сцене и поставлен достаточно убедительно, я же настаивал на том, что его пьеса — прежде всего, литературный труд, а затем материал для театральной постановки, которых бы лучше мы не наблюдали вовсе. По совету же лунноликой Джоконды из нашей комнаты я приступил к просмотру сериала «13 причин почему».

Ужасающей силы ревность обернулась с началом зимы невыносимым патологическим разладом, оккупировавшим моё сознание. С одной стороны, я испытывал ненависть буквально ко всем и каждому, кто проводил времени с нею больше, чем я, кого также тянуло к Мириам, как и меня, и это было более чем объяснимо. С другой, немного поостынув, я осознавал беспочвенность большинства подозрений и опасений. Меня угнетали мои злость и ненависть, которые во мне росли по отношению к приятным во всех отношениях сотрудникам, и пропадали со временем, что они проводили вдали от неё.
 
Я подозревал и ненавидел Картмана, несмотря на его разнузданные исповеди на корпоративном празднестве, который признавался мне, перекрикивая неожиданно зазвучавший хит Montrose «I got the Fire», что пользуется огромным успехом у женщин, и заверения, что его не тянет ни к кому конкретному. Я не знал, верить ему или нет, но его откровения не имели ровным счётом никакого значения для меня: мысленно я возражал ему — что толку пользоваться успехом у женщин всего белого света, если тебя призирает и не замечает та единственная, кто значит столь много для тебя, что остальных ты просто не замечаешь? Я возражал ему, говоря, что не существует женщин, вообще, женщин в целом, что значение имеют детали и различие, а не роднящие и объединяющие их свойства. Я хотел радоваться его признаниям, но не мог, поскольку понимал, что при случае, он не преминёт воспользоваться минутной слабостью Мириам и сполна насладиться её свежей красотой.

Я не верил Язаки, который знал гораздо больше, чем показывал, который расхаживал со стилизованной татуировкой алхимика во всю спину (над чьей головой левитировала бесконечность, а живые змеи, кусая друг друга за хвост, опоясывали его) и старательно изображал дружеские чувства. Ладно бы только ко мне, но его объятия простирались и отношении драгоценной властительницы моих дум. Манипулятивная составляющая его поступков начинала беспокоить меня гораздо больше, поскольку он был знаком с Мириам гораздо дольше любого из нас.

Огненные стрелы ревности язвили истревоженное сердце, даже когда изумительная в своей томной усталости Мириам разговаривала с гуру веб-дизайна — Лёркеном, превосходившим её возрастом едва ли не вдвое. С начала осени или середины лета он перестал донимать её мелкими просьбами и приглашениями на всевозможные культурные мероприятия. И я воспылал к нему за это признательностью и искренней симпатией. Но периодически они отправлялись вместе до метро, чуть раньше остальных. Мириам медленно застёгивала элегантное чёрное пальто на кнопочках, и каждый щелчок становился гвоздём в крышку гроба моих надежд и упований на счастливое будущее. Как же такая изумительная, приятная, очаровательная девушка может становиться как поводом для праздника, так и билетом в пылающие адские бездны?— горестно вопрошал я сам себя.

И никуда мне было не скрыться от лютой, как преисподняя, ненависти к Лобо Невесу, продвигавшегося к своей заветной цели шажок за шажком. И я ничего не мог уже поделать с его посягновениями на свет всей моей жизни. Жизнь моя обратилась будто бы в кошмарный и жестокий сон, где происходит нечто отвратительное и противоестественное, но ты не в состоянии даже двинуться с места, парализованный дикими правилами извращённой логики сна. Только теперь это были правила приличия, морали, корпоративной этики, ебись она конём!
Я понимал с отчаянной и дикой ясностью, моя ярость, ненависть и внутренний протест против ежедневных попыток Лобо Невеса войти к мягкой и трогательной девушке в доверие, путём ничего не значащих жестов дружеского и случайного расположения, обречены на провал, я всех только восстановлю против себя, показав себя первобытным и необузданным, гнусным и невоздержанным животным!

Более того, не существовало такого пути назад, обходного манёвра, который с пушкинским изяществом мог бы сделать автора сего поступка более притягательным для столь любимой им девушки. Совсем давно, более пяти лет назад бунт и последующее бегство против нарождающегося чувства к Уне Гиффорд и её шутливой тирании, помог сделаться мне только более желанным и загадочным. Но такое дешёвое и истеричное трюкачество, я уверен, никак не подействовало бы на Мириам с её тонким умом, сдержанностью и умением скрывать свои чувства. Ведь каждый раз при общении с нею я ощущал себя ребёнком, недалёким и безрассудным подростком, томящимся по загадочной и нежной красоте уже взрослой женщины.
Я понимал, Мириам не поддастся на моё отчаяние, как только я проявлю свою грубую, животную сторону, так тут же она прекратит поддерживать всяческие отношения со мною. Будь я кристально чистой совестью нации, декабристом разлива две тысячи девятнадцатого, она и то не пошла бы за мной. И в каторге горестного и отчаянного самоотречения я должен буду трудиться в гордом и бессмысленном одиночестве. Ибо я угадывал слепым и нутряным предощущением беды возможность существования у неё нежного друга, несравненно более достойного, чем все мы вместе взятые, и единственным, чем я должен был бы дорожить в таком случае — её дружбой, щедрой, словно Гефсиманские сады. И пренебрегать дружбой милой девочки было бы сущим безумием, разбрасываться такими чувствами, пусть в состоянии даже самого горького отчаяния было бы огромной глупостью. Я с подозрением относился к дружбе Уны Гиффорд, которая была стихией и огнём сластолюбивого наслаждения моментом, но дружба Мириам могла бы стать благословением, только бы разучиться любить её, только бы перестать относиться к неё, как к объекту неодолимого желания. Но, увы, последнее было мне никак не по силам.
 
И постепенно, на ощупь, я стал угадывать очертания моего главного врага, того врага, что, рядясь под доброго товарища, портил мне жизнь, вносил смуту и лишал уверенности в себе. И единственный враг мой был одновременно одним из немногих постоянных собеседников. Поваром с острова Святой Елены он регулярно травил меня микроскопическими дозами подозрительности и неудовольствия, пока, наконец, не привёл к состоянию совершенно плачевному. И раз за разом зачитывая этому предателю обвинительный приговор, я не мог отделаться от мысли, что возвожу деревянный эшафот с мачтой виселицы для самого себя.

День финальный, день печальный, я всегда его предвидел, но не думал, что необходимость в нём настанет так скоро. Обязательные встречи с разработчиками из другого крыла и других направлений всегда были тяжкой повинностью, не оправдывавшейся никаким подобием обмена опытом. Всей комнатой мы спускались в зал заседаний и, зевая, листая что-то в смартфонах, пытались отыскать зачатки смысла и конструктивной информации в выступлениях наших внутренних конкурентов.
В середине дня мы обычно вновь возвращались в своё крыло. Но последней пятницей события пошли немного не по сценарию. Окружённая флёром красноречивых и тоскующих ароматов, душераздирающим шлейфом волос, взвивающихся на повороте, и в ярко-синем шарфике она спешно собралась и ушла из комнаты, сопровождаемая Лобо Невесом, словно сторожевым псом.

В поведении всех мужчин нашего этажа, а при более подробном рассмотрении — и всей компании М. при нахождении в обществе Мириам проступало глубоко и до обидного архетипичное желание самцов стать частью свиты, сопровождающих самку и проводящих бессчётные и бессмысленные часы возле неё. Выгадывая мелкие уступки, подарки, обещания, соревнуясь меж собой в близости к вожделенной красотке. Сохранять видимость приличий, но втайне ненавидеть всех прочих, и не рисковать высказывать своего истинного отношения к соперникам, дабы не потерять места в свите, не быть единогласно изгнанным обществом приближенных к самке и ею самой, самодовольно молчащей в неопределённом желании любви и признания.

И на меня действовала чрезвычайно угнетающе политика корректности и галантного  добродушия. Мне претило то, как щедро расточала свою ласку и жизнелюбие Мириам всем вокруг, хотя я и понимал, веди себя Мириам иначе — она не была бы самой собой, духом света и дружеского расположения, весёлой и непосредственной девушкой, одним из самых светлых и обаятельных людей в этом многогрешном городе! Кем-то совершенно нереальным и невозможным хмурой московской осенью, когда темнеть начинало в районе часа дня. Но особенно плохо я переносил, когда мои коллеги пытались узурпировать право общения с моей отрадой последних месяцев, нежным и загадочным покорителем моего сердца, пытались хитростью или уловками приличий и хорошего тона единолично владеть её улыбкой, радоваться её смеху, поражаться глубиной её личности… Как негодовал и сокрушался я их неосторожным и бестактным вопросам в адрес её прошлого, на которые она, тем не менее, всегда отвечала без видимого неудовольствия.

Но то, как Мириам ушла в последний раз, быстро скрывшись в направлении хищных створок лифта, то, что она не сказала ничего напоследок, ни слова мне персонально, не посмотрела на меня, не дала обменяться взглядами — это ввергло меня в беспросветную пучину отчаяния, настолько, что о работе я и думать уже не мог. Пришлось пойти на единственный шаг, некрасивый отчаянный шаг слабого человека, решившего поменьше беспокоить её сообщениями в WhatsApp'е, но не способного справиться с губительной зависимостью.

Жалкое лживое письмо человека, обессилевшего от отчаяния! Пришлось соврать, будто я не понимаю, куда она на самом деле она пропала и, волнуясь, я задавался вопросом, не случилось ли чего экстренного. Я знал, в тот день, Мириам доделывала документы, кажется загранпаспорт, но были не важны подробности, хотя моя ревность желала добраться и до них. Но нет, сейчас я просто желал, чтобы она ответила мне, хотя бы написала парочку строк. И я печально и обречённо представлял, как рядом с нею стоит Лобо Невес и глядит ей через плечо, читает моё письмо, угадывает мои слёзы и моё отчаяние. Насмехается над моей слабостью снисходительной усмешкой победителя. Но мне было всё равно. Ответ пришёл и довольно быстро. Я заранее знал её ответ. Но каким это было облегчением!

Обычно я был не в состоянии прекратить беседу с Мириам самостоятельно и в дурацкой, назойливой манере продолжать осыпать её вопросами, пока она не считала уместным завершить раунд переписки. Словно у раздобывшего заветную дозу опиоидов, мысли стали легки и бестревожны, во всем сознании разлилась весенняя свежесть. На самое короткое время я становился свободен и спокоен, умиротворение струилось по моим жилам. Я торжествовал момент переписки с нею, я упивался тем, что один из немногих способен вести с нею беседу тет-а-тет, имею доступ к сокровищницам её чуткого и загадочного сердца, навек, быть может, остывшего для любви.

Я осознавал то, насколько мало я гожусь даже не на роль нежного и горячего возлюбленного, а просто на роль человека, который сможет быть рядом, сможет помочь, утешить, подставить вовремя плечо, ограничиться дружеским поцелуем в бархатную нежность щеки. И вместе с тем, я бы не остановился ни перед чем, только взять на себя эту роль, со всем бескорыстием и отвагой, отринув всё на свете.

Тело стало мягким и ватным, как после сауны. На лбу выступила испарина. По телу пробегали волны озноба и неистового красно-вечернего жара. Лихорадка неразделённого чувства властно вступала в свои права, её бурные волны пересекали поверхность тела, словно пенистые валы – морские просторы. Прибой бессмысленной чувствительности затапливал меня с головой. Я взглянул пустое кресло Мириам, на тетрадь редких записей, на впопыхах брошенный плед, от которого так манительно-сладко пахло сказочными духами, навсегда соединившимися с её образом.
Она ушла.
Я накинул на шею белый шарф, так идущий к бежевому пальто.
Теперь уходить пришёл и мой черёд.