сад

Викентий Иванов
                С а д
 
 Я родился в доме на улице…  Впрочем улицы никакой не было, вернее она была, но название ее не припомнили бы даже старожилы, если бы удалось найти таких за высокими заборами утыканными гвоздями, осколками стекла, кованными пиками. Каждые ворота были снабжены   устрашающими надписями о злобных псах, некоторые даже были с  убедительными фотографиями рвущихся с поводков догов и питбулей. Я  никогда не рассматривал их,  опасаясь подходить близко.

 Была еще книжка поэта Никитина, где  был  нарисован  черный дом с двумя светящимися окнами на самом верху песчаного холма поросшего редким молочаем, зимой низовой ветер гнал вверх по песчаному холму волокна снега вперемешку с песком да носились странные колючие шары называемые перекатиполем. За   ветхим  домом запущенный,  заросший кустами бузины, дикой сиренью, перевитый хмелем, фруктовый сад, протянувший из-за крыш  ветви абрикосовых и сливовых деревьев.   Там, если хорошо поискать, можно было найти мальчика лет восьми,  он всегда вздрагивал, если его звали по имени как вздрагивают на режущий слух незнакомый звук, неожиданный среди шелеста листвы, куриного кудахтанья,  да мушиного  гула.
 
 Помню его отца – голова разочаровано набок, штанины брюк  внизу застегнуты бельевыми прищепками, помню его маму, маленькую полноватую женщину любившую халву.

 Впрочем, если его не было в саду он, скорее всего, лежал с уксусным компрессом на лбу, с  очередной скарлатиной или корью  и  снился ему сон, пугавший  до сладкой жути: Тихо отворялась дверь,   входила мама,  но это была не она, это была другая женщина, как две капли воды похожа на мать.
 
  Улица, впрочем, была, но это уже позже, когда школа и, по мере приближения к ней, воздух сгущался, плотнел, материализовался, в этом сгущении за забором из железных прутьев возникало   краснокирпичное здание в два этажа и блестящая ручка дверей на уровне глаз.    Там, внутри, набрав побольше  воздуха, нужно было высидеть целый урок, чтобы выдохнуть только в драчливой толчее переменки.
 
 Когда после болезни   он пришел в класс все роли были уже разобраны. Там  были:  Лопоухий,  Скунс,  Блатной,  Кабан,  Зяма,   Шакал,  Шустряк,  Шкет…  Он так, кажется, и закончил школу -  никем.

 В школе он, большей частью молчал, если его спрашивали,  он смотрел до того растерянно и виновато, что спрашивающий, испытывая непонятное смущение и неловкость говорил, - ну ладно, махнув рукой.
               
  Не надеясь услышать от него сколько-нибудь вразумительных ответов  я, без всяких церемоний залез к нему в карман, где нашел: перегоревшую лампочку от карманного фонарика, осколок красного стекла для смотрения, моток проволоки, магнит от кухонной дверцы, перочинный ножик, зажигательное стеклышко от очков, зеленую пуговицу, вероятно из-за красоты, крошки от печенья Артек.

 От школы дорога к вокзалу - самая настоящая улица имени какого-то Октября.  Улица в любое время была совершенно пустынна, так что казалось в городе  вовсе нет людей, иногда привидением, мелькнет велосипедист  с   прищепками на штанинах.
 
 Вокзал – длинное одноэтажное строение с окнами, выкрашенными черной краской, на которой очень правдоподобно были нарисованы рамы с форточками. Туда тащил он свой пропахший домом чемодан.

 На привокзальной площади ветер кружил рваной бумагой,   окурками, календарями прошлых лет, высохшими цветами, бутылками, пластиковыми пакетами, тюбиками из-под зубной пасты, сигаретными коробками, перегоревшими лампочками, а иногда и старыми свитерами.

 У вокзала, где угрюмо гудело и радостно взвизгивало локомотивное депо, взад вперед ходили железнодорожники, у многих были чемоданчики с бутербродами и бутылками вишневого компота.  Все они носили маски серьезной ответственности, гордились ими, и, кроме кличек, имели еще и номера: первый машинист, второй машинист, двенадцатый сцепщик, двадцать второй стрелочник…  Иногда, ради экономии, оставляли   только номера, - двенадцатого на шестую, или второй, тебя ждут на первой…

 Пассажиры молчаливо - почтительно смотрели  на   сверкающие пуговицы железнодорожников, не пытаясь понять таинственный шифр,  держась за свои имена как за величайшую ценность, хотя всем уезжающим следовало бы их сменить, ведь от перемещений в пространстве меняется голос, походка, от забот и переживаний покрываются морщинами лбы,  седеют головы,  от прошлого остаются только фотографии,  на которые они смотрят с недоумением.   

 Теперь он неотрывно будет наблюдать в вагонное окно проплывающие картонные города, перронных людей ходящих, стоящих, ждущих, спорящих, несущих чемоданы, толкающих тележки, отчаянно завидуя прекрасной игре и безукоризненно отрепетированным ролям, и каждый из них дорожил своей ролью больше всего на свете, не подозревая, что через минуту исчезнет навсегда.
И когда разрушится последний город, вагонное окно заполнит бескрайняя степь,   лицо его   напомнит мне   мальчика лет восьми   в предвечернее время, когда  первая звезда выглянет из-за старой скворечни, цепляясь за ветки запущенного сада.