Экзистенциальная походка

Станислав Шуляк
Три главы из романа с чертовщиной «Квартира номер девять», журнальная версия которого была опубликована в журнале «Волга» в номере 5-6 за 2013 год.

1.
Ноготь

 

– Миру сему гении потребны, прозорливцы и основоположники; монотонного же человечьего быдла у того и так навалом, – любил между делом приговаривать Иван Никифорович Шоколадов. Частенько он такое приговаривал, и в том, собственно, заключалось самое его сокровенное. Ибо монотонным человечьим быдлом он себя не считал и посчитать бы не согласился ни при каких обстоятельствах.

Много ещё этакого исходило от Ивана Никифоровича, он был кладезем. Он был находчив в разговоре и зачастую, к месту и не к месту, вворачивал то, что можно бы назвать и афоризмами, сам же Иван Никифорович называл таковое перлами, и тогда всякий раз беседа, мирно текущая по своему заурядному руслу, после краткого соло Ивана Никифоровича вдруг выходила из её естественных берегов и обретала характер фантастический, странный. Шоколадов был возмутителем обыденного.

Сидит этак, к примеру, Иван Никифорович сотоварищи в известном заведении, официально именуемом рюмочной, в просторечном же исполнении – гадюшником, калякают себе понемногу о чём-то таком, о мужском, о неброском. Иван Никифорович тут голову вдруг опустит, вздохнёт неприметно…

– Да-а, – скажет. – Одним – кабак, другим – Голгофа.

Тут обыкновенная беседа, как водится, запинается, делает некоторое «кхе!», и простые наши русские мужички, никогда ни к каким высоким материям не причастные, ни к каким идеалам, конвергенциям и плюрализмам не предрасположенные, начинают вдруг со всею серьёзностью обсуждать, чего всю жизнь не обсуждали: а приди, положим, Спаситель сегодня, какая бы участь его ожидала. В тюряге, в тюряге сгноят! – начинает кричать кто-то. В дурке умучают, – другой возражает первому.

Иван Никифорович будто наслаждался таким вот поворотом беседы и особливого участия в ней уж не принимал, ни за, ни против не высказывался, ни за дурку, ни за тюрягу не ратовал. И вот тут мужички разойдутся, расспорятся, раскричатся, а Иван Никифорович им снова ввернёт тихонько, но с некоторым даже коварством:

– У улитки – скорлупа, а у человека – скепсис.

Тут собутыльники снова на мгновение приходят в замешательство и вот уж начинают обсуждать: ничему верить нельзя, во всём надобно сомневаться, и даже если тебе и то говорят, и сё талдычат, то всё равно – к сказанному следует относиться скептически.

Иван Никифорович родом был из Вологодской области, срочную службу проходил там же, во внутренних войсках. Эти-то войска и определили всю биографию Ивана Никифоровича. Иван Никифорович работал всю жизнь надзирателем. В исправительных учреждениях, да в следственных изоляторах. Официально должность его именовалась контролёром, в просторечии – цириком.

После был Ленинград, и область вокруг оного... Помотался он по такого рода учреждениям области, потом дали ему комнату в городе, на Боровой. Сказали: временно – попозже, мол, условия улучшишь. Потом же вообще что бы то ни было давать перестали, так он и застрял тут с супругой Клавдией Макаровной да с довольно поздно народившейся дочерью Зоей. Должно быть, теперь уж навсегда.

Перлы же шоколадовские… Он и в двадцать уж их сочинял, и в тридцать – изобретал, и в сорок – измысливал, да и позже – животворил… Среди них попадались и философического свойства. «Неиссякающий источник стоит океана, хотя б по капле влагу приносил» – как-то раз записал Иван Никифорович в свою тетрадочку. Попадались перлы и возвышенного свойства. «И благородным закипев негодованьем, старайся всё же гнев святой умерить! Кто ж в наше время в искренность поверит?!» Или такое: «Художник! Погрузи нож в своё сердце, и ты добудешь одну из красок для своих картин».

Было и вовсе уж байроническое. И даже в стихах.

 

И целый мир подняв на бой,

Ты сомневайся в праведности цели.

Когда ж так было, чтобы светлые идеи

Владели без остатка праздною толпой?!

 

Было не философическое и не байроническое, а пожалуй, что просто ироническое. «То не пытайся отыскать, чего там нет в помине! Так, например, в кармане деньги на похмелье, иль в изречении туманном – скрытый смысл», – принадлежало бойкому перу Шоколадова. И здесь слышались и самоирония человека, знающего себе цену, и одновременно – изящная скромность гения, волею несправедливой судьбы заброшенного на должность… на должность презренного цирика.

Перлы порождались Шоколадовым каждый день, в любой обстановке. В том числе, и самой неподходящей.

Презирал ли наш создатель перлов свою работу? Нет, работу свою Иван Никифорович вовсе не презирал. Он находил в ней и удовольствия, и некоторую же философскую содержательность. Когда кого-то сажали по приговору суда, Шоколадов радовался. Когда отпускали по истечении срока – огорчался. Человеку нужно сидеть, человек должен сидеть, рассуждал он, природное назначение человека – сидеть. Сидение обогащает, развивает, устраивает, устанавливает человека. Сидевший – житейский богач, несидевший – жизненный голодранец и побирушка. Сидевший уже превзошёл жизненную науку, несидевший – ещё несмышлёныш, у которого главное ещё впереди. Вроде девственника, так чтоб было понятней.

– А ещё по невозмужалости я очинно любил пошутковать, – как-то самолично рассказывал мне Иван Никифорович. – Клиентов моих называл экскрементами. Положим, так дверь открываю и говорю: «Экскремент Такой-то, на выход! Экскремент Сякой-то, к следователю!» Ну, как водится, на меня быстренько телегу накатали. Клиенты-то… И хоть я стал объяснять, что, во-первых, не говорил ничего такого, а во-вторых, здесь вообще переносный смысл предполагается: осужденные – отбросы общества, экскременты – отбросы человека, вот здесь этакая-то переносная отбросность и подчёркивается – но всё ж шуткования пришлось прекратить. Дурак – народ, юмора настоящего не понимает!

– Богатая у тебя биография, Иван Никифорыч, – нагло посмеивался над ним я. – Тебе бы книгу про себя написать.

– Книгу! Книгу!.. – злился Шоколадов. – Я, может, уже и написал книгу! И не одну! Я много, много книг написал! Издатели!.. Издатели – свиньи! Все до единого! Это так, и со мною не спорь!

– Да я и не спорю, – говорил я.

– Раньше я ходил к ним, теперь не хожу! Смрадно там, заносчиво, лживо! Редакторы, литературные агенты! Тьфу! Бездари!.. Привыкли носиться… Белеет, мол, парус одинокий в тумане моря голубом… Ну, белеет!.. А что ему чернеть, что ли? Одинокий… А вы бы хотели, чтоб он в толпе друзей был!.. Ну, море голубое!.. А какое ещё? Красное, что ли? – говорил ещё Иван Никифорович.

Иван Никифорович мог долго так кипятиться.

– А Бродский!..[13] – весь раскрасневшись, кричал он. – А что – Бродский?! Друзья бы евреи не пособили, не выцыганили ему премию, кто бы сейчас вашего Бродского знал? Всё, всё на друзьях-евреях держится! Нет у тебя друга-еврея – пиши пропало! Ни одна собака тебя никогда не узнает! А есть у тебя друг-еврей, то будь ты даже вроде Петеньки нашего, идиота, всё равно будешь в веках прославлен!..

– Кто ж русским-то мешает быть такими солидарными? – невинно спрашивал я.

– А эт-то уже другая история! – выкрикнул тогда Иван Никифорович. И был прав. Поскольку это действительно – другая история.

Всё у нас – другая история, от всего мы отгораживаемся и отворачиваемся, от человека, от ближнего своего мы так же отгораживаемся и отворачиваемся. Вот, к примеру, мы с Иваном Никифоровичем – оба русские люди, а всё ж по самое горло полны взаимного насмешничества и обоюдного недоброжелательства. Нет бы – поддержать, подкрепить, приободрить, вспомоществовать – но на то не готовы мы, зато готовы язвить, вышучивать, подставлять ножку, зато полны мы самолюбий, всякого вздора, фанаберий, несусветностей, норовов, полны мифов, предрассудков, побасенок, интересных нам лишь одним – и в том-то ведь заключается русская душа наша и наша славянская целостность. Темна и мутна русская природа, чёрт всегда стоит на страже её, проскальзывает мимо нас доброе и всемирное, благородное и созерцательное, неистовое и возвышенное, и оттого так легко улавливать нас. Всяким ловцам человеков, и чистым и нечистым, легко улавливать нас, сами ж мы человеков улавливать не умеем. Человеков со всеми их лимфоцитами и аминокислотами.

Уникальным себя Шоколадов полагал во всём, во всех отраслях и поприщах. Время, однако, шло, молодость прошмыгнула, промелькнула с хамскою безапелляционностью, возраст уж сделался пенсионный, а мировой славы всё не было, не было шума, значения, почитания, чествований!.. Другой бы озлобился, отчаялся, жизнь бы почёл пропащею, неудавшейся!.. Но не таков был Иван Никифорович! Он всё ещё верил. Душу надо дьяволу продать, говорил себе он, за славу мирскую, да за значение. Душу!.. Но и дьявол как-то всё мешкал, не приходил.

Кстати же, в знак своей уникальности Иван Никифорович многие годы отращивал ноготь. На левой руке, на мизинце. Был он крепок и жёлт, и длиной уж сантиметра четыре. Заметный такой ноготь! Значительный! Чернобыльский ноготь, как говаривала супруга Ивана Никифоровича Клавдия Макаровна. Ноготь-мутант…

Самое скверное, что даже ведь и повихнуться, с катушек слететь, с резьбы соскочить от таких вот невзгод, от такой невостребованности по-настоящему не удавалось. А то ведь так взял – повихнулся и всё: спроса с тебя уже нет никакого! Какой спрос с повихнувшегося да полоумного? Вон с Петеньки-идиота какой спрос? Впрочем, шанс слететь с катушек однажды всё-таки представился.

День был летний, но не звонкий. Квёлый и отпетый. Шоколадов в одной компании пил пиво в скверике на Звенигородской. Была рыба порезанная, и грязные кишки её на газете. Мухи покушались на рыбьи кишки, но Шоколадов их отгонял. Взамен того сплёвывал пред собой на асфальт. Мухи подлетали к его рыбному плевку и ели оттуда. Вот, обрадовался Иван Никифорович, для одного – плевок, для других – пища. Вот и мир наш, продолжил он, для Бога, небось, плевок, для нас – пища и среда обитания. Обитаем мы в божьем плевке, славим божий плевок, питаемся и насыщаемся из него.

Понятно, после такого вступления грех было бы не заговорить о поэзии. Вот и заговорили. А в компанию затёрся тогда один из любителей «изабеллы»[14]. И имя прозвучало впервые – Олег Григорьев.

– Что за Григорьев такой? – насторожился вдруг Иван Никифорович. – Отчего не знаю?

– А вот как раз и знаешь, Иван Никифорович, – сказал любитель «изабеллы». – Поэт такой был, ленинградский. Андеграундный.

– Что ж писал этот твой ленинградский андеграундный поэт? – язвительно проговорил ещё Шоколадов.

– Да уж стихи, наверное, ежели – поэт, – ответствовал любитель.

– Ну, прочти, пожалуй, – дал своё соизволение Иван Никифорович.

Любитель стихи Григорьева знал наизусть и потому прочитал.

 

Я спросил электрика Петрова:

– Для чего ты намотал на шею провод?

Ничего Петров не отвечает,

Висит и только ботами качает.

 

– Да, я это действительно знаю, – обрадовался отчего-то Шоколадов и задумчиво поковырял в зубах раритетным ногтем.

– Слушай! – воскликнул вдруг любитель «изабеллы», прочитав ещё пару стишков Григорьева. – Так ты ж в Вологодской области служил? Во внутренних войсках? В начале семидесятых?

– Да, – согласился Иван Никифорович. – Зеки комбинат строили, мы их пасли.

– Вот там и Олежка тогда был, комбинат строил, – сказал любитель.

– Никифорыч, – спросил ещё один из компании, – а в конце восьмидесятых ты уже в Ленинграде был, в Крестах сидельцев охаживал?

– В Крестах, – подтвердил Шоколадов.

– Надо ж, – удивились собутыльники Ивана Никифоровича. – Он же в восемьдесят девятом вторую судимость свою получил. Два раза тебя судьба с Олежкой сводила.

– Только по разные стороны баррикад, – мрачно сказал тот.

– Ты его не помнишь случайно, Никифорыч? – спросил любитель.

– Как он хоть выглядел?

– Да как гопник! Лицо простое, худой, небритый, в кепочке ходил.

– Все у нас там были как гопники, худые да небритые. Только не в кепочках, – задумчиво отвечал Шоколадов.

История удивила Ивана Никифоровича. Два раза судьба его сводила совсем близко с этим неизвестным ему Олегом Григорьевым, целых два раза; им бы наверняка нашлось, что сказать друг другу. Быть может, они бы смогли и сойтись, сделаться едва ль не приятелями. Но нет, нет, Иван Никифорович не помнил Олега, да и знать, по-видимому, не мог. Слишком велика была разница, дистанция между правоверным служакой и дебоширом, хулиганом, уголовником.

С того дня судьбы Олега Григорьева и Ивана Шоколадова переплелись каким-то причудливым, мистическим образом. Иван Никифорович раздобыл фотокарточки Григорьева и всматривался в те часами, прочитал массу его стихов. Ему иногда начинало казаться, что Григорьев с ним заговаривает, читает свои стихи. Шоколадов стал спорить с Григорьевым, ответно читал свои перлы и всегда, разумеется, побеждал в таких вот незримых пиитических состязаниях.

Странно, теперь ни Лермонтов, ни Бродский уже не занимали Ивана Никифоровича, единственным его соперником сделался поэт Олег Григорьев. В чём-то они были похожи. Да, верно, Григорьев, как и Иван Никифорович, писал свои вирши всегда и везде, и пьяный и трезвый (хотя последним бывал нечасто), и злой и весёлый. Но вот же кое в чём он всё-таки превзошёл Шоколадова: у него были книги, а под конец жизни так даже вступил в писательский союз.

– Душу, душу надо продавать, – мрачно рассуждал Шоколадов.

Как-то раз к Ивану Никифоровичу пришли двое странных мужичков, то ли евреи, то ли немцы, то ли другие какие-нибудь иноплеменные чурки. Одного звали Семёном Иммануиловичем, другого – Фридрихом Карловичем. Мы, говорят, дорогой товарищ Шоколадов, пришли к вам от соседа вашего Петеньки Шкваркова, по его рекомендации, пришли по важному делу. Иван Никифорович с Петенькой не ладил и потому спервоначалу хотел двух его протеже выставить из квартиры безо всяких объяснений. Но потом… всё-таки воздержался. Петенька ведь был не просто идиот, а летающий идиот. Стало быть, дело здесь нечисто, по определению. А эти же двое, если сами и не нечистая сила, так уж с нечистою силой непременно знаются, проницательно заключил Шоколадов.

– Слушаю вас, – корректно сказал он.

– Слышали мы от Петеньки, – начал Семён Иммануилович, – что у вас в квартире комната пустующая имеется, молдаванами занятая. Очень бы желательно было нам с коллегой Фридрихом Карловичем эту комнату занять в ближайшее время. Мы – педагоги, интеллигентные люди, с учёными степенями, порядок же с чистотой гарантируем.

– Там же молдаване, – сказал Шоколадов.

– Молдаванами больше, молдаванами меньше…

Ох, всё это было сомнительным, очень сомнительным! Но в тот же день Иван Никифорович подошёл к молдаванину Вахтангу и, хоть и потупив взор, сказал довольно твёрдо:

– Квартиру комиссия проверять будет. Так что вам, молдаванам, съехать придётся. Завтра же!..

– Собака ты, Иван! – ответил тихо Вахтанг. – Дети у меня.

– Я сказал: завтра, – так же тихо сказал Шоколадов. – И вообще у меня арендаторы получше вас имеются.

– Скоро из Приднестровья мой брат Сосо приезжает, – вовсе уж шепнул Вахтанг. – Он из тебя кишки выпустит.

– И на Сосо твоего тоже управа найдётся, – шепнул и Шоколадов.

– Значит, так, да?

– Значит, так! – шепнул Шоколадов.

Иван Никифорович всю жизнь был надзирателем, цириком. Он и в девятой квартире был таким же надзирателем. Душу Шоколадов имел циричью, закалённую, и потому никого не боялся. Так что поскрипел зубами Вахтанг, поревела, побранилась жена его Зара, похныкал их молдаванский выводок, а выметаться из квартиры пришлось. Разбили они на прощание ртутный градусник в коридоре, наплевали во все углы, пожелали всем сдохнуть в страшных мучениях, да и сгинули навсегда в осеннем многолюдном петербургском месиве.

Тут вскоре с соседками Аленькой и Валенькой произошли известные события. Отчего квартира гудела и будоражилась ни день и ни два. Да и много чего вообще произошло. Ну, да не станем отвлекаться.

Странные были новые квартиранты. Хотя и тихие по первому времени. Никакие, видать, не педагоги – соврали, негодные!.. Они то пропадали, то вновь появлялись. Иван же Никифорович, подстерегши то одного, то другого, частенько заводил с квартирантами весьма странные разговоры. Желаю, мол, я, Иван Шоколадов, вступить в сношения с нечистою силой на предмет взаимовыгодной сделки, так что, ежели вы сами, положим, достаточных полномочий не имеете, то не подскажете ли мне какого-нибудь иного шебутного чертяку из вашей братии, ну, или гильдии? Но с полномочиями. Семён Иммануилович с Фридрихом Карловичем всё больше отмалчивались и вид на себя напускали непонимающий.

Иван Никифорович начинал даже сердиться. И в какой-то момент созрел ультиматум. Если вы, неблагодарные квартиранты, безотлагательно не сведёте меня с нечистою силою, ну там с чёртом каким али с бесом, то я… и вообще у меня в вашу комнату давно уж узбеки просятся!..

– Что ж, – отвечал тогда Фридрих Карлович, – ежели вы, Иван Никифорович, вопрос ставите в этакой плоскости, то нам, пожалуй, придётся передать ваше пожелание руководству.

– Да уж, вы передайте, – сказал Шоколадов, а сам вскорости уехал на дачу.

Дача у Шоколадова была в Любани, на берегу реки. Дни стояли хмурые, тихие и подвздошные. В такие бы дни только пиво пить, перлы записывать, да об жизни загубленной тосковать!.. Вот Иван Никифорович тем как раз и занимался.

Стало быть, сидит он на веранде, из стакана жидкость отхлёбывает да тетрадочку свою небезызвестную полистывает. Собою гордится. И тут вдруг слышит – ходит кто-то на участке. Иван Никифорович – на двор; на всякий случай топорик приготовил за дверью – мало ли что!.. Смотрит, мужичонка по двору похаживает, росту небольшого, худой, бородатый, со скулами небритыми, сморщенный весь, полный нетрезвой задрипанности.

– Здоров, хозяин, – говорит мужичонка, заметив нашего Ивана Никифоровича. – А не найдётся ль у тебя для меня стакана воды, а если не жалко, так, может, и пива напрыскаешь?

– А переночевать тебе, случайно, не требуется? – вежливо спросил того Иван Никифорович, пришлого мужичонку глазами сверля. – И массажистку в номер?

– Ну, это мне необязательно, – возражал мужичонка. – А вот пивца бы очень хотелось!..

– Маешься, што ль? – спросил ещё Шоколадов.

– Не без этого, – согласился незваный гость Ивана Никифоровича.

– Сам-то нездешний? Местных я знаю.

– А, пожалуй, нездешний. Очень даже нездешний, – особенно как-то сказал мужичонка. Голос у него был какой-то гулкий. Будто из трубы. Или из-под земли.

– А звать как? – допытывался хозяин.

– Звать-то меня Олегом. Олежкой. Фамилия же – Григорьев, – просто сказал гость.

– Как – Григорьев? – похолодел даже Иван Никифорович. – Какой ещё Григорьев?

– Да тот самый, – усмехнулся мужичонка.

– Поэт, что ли?

– Да уж не прозаик.

Тут Иван Никифорович как раз и заметил, что гость его и вправду вылитый тот, с фотокарточек. Но всё ж ещё сомневался.

– А чем докажешь, что ты – Григорьев, поэт? – спросил он.

– Стишок могу свой прочитать.

– Ну, прочти.

– Окошко, стол, скамья, костыль,

Селедка, хлеб, стакан, бутыль, –

прочёл Григорьев.

Прочёл, и голос у него теперь был такой… ну, будто горшок треснутый.

Кажется, что, собственно, было особенного? Ну, прочёл мужичонка стишок, две строчки всего, их любой прочитать может. Но Иван Никифорович отчего-то сразу уверовал: да, пред ним поэт Олег Евгеньевич Григорьев. Олежек!.. Олежка!.. Тайный собеседник его, тайный соперник на протяжении немалого последнего времени.

Разумеется, Шоколадов тут же завёл гостя в дом, напрыскал тому пива полный стакан и, хоть уж не сомневался, спросил всё-таки:

– Как же ты – поэт Олег Григорьев, когда ж ты помер давно?

– Ну, помер, не помер, а другой стал – это верно! – ответил гость.

– Так ты, стало быть, оттуда? – неопределённо повёл рукой Иван Никифорович.

– Сказано ж тебе: нездешний я! Очень даже нездешний!.. Аль не ждал меня, Шоколадов? – усмехнулся ещё гость, осушив стакан залпом.

– А что ж ты там… по-прежнему стихи пишешь? – затаённо спросил Шоколадов, царапая клеёнку на столе своим эксклюзивным ногтем.

– Что ты знаешь про там? – ответствовал гость. – Там всё не так. Там не до стихов.

– А до чего ж? – шёпотом спросил хозяин.

– Вот закудахтал: до чего ж, до чего ж! – разозлился даже гость. – До тоски! Да и то – слово неверное!.. Пива вон ещё лучше напрыскай! – в глазах у него вдруг образовалось что-то неизбывное, нешуточное, кромешное.

– А я вот пишу, – сообщил Иван Никифорович, напрыскивая пиво Григорьеву.

– Ну и пиши себе, – хмуро отвечал тот. Потом выпил пиво и сказал уже миролюбивее:

– Ладно, чего звал?

– Я пишу… – сказал Шоколадов.

– Это я слышал. О деле давай говори! – перебил того гость.

– Перлы пишу… ну, и всякое такое… много написал… хорошо написал… многим даже нравится…

– Славы мировой хочешь? – спросил его в лоб Григорьев.

– Утверждения моей гениальности во всех сферах, а также настоящей мировой славы, в соответствии с моими талантами! – сказал, будто отчеканил, Шоколадов.

– Что взамен дашь? – сощурился на то Григорьев (который, понятно, и не Григорьев был, а чёрт! Или – Григорьев, сделавшийся чёртом… что даже и вероятнее).

Тут Иван Никифорович несколько насторожился. Как бы по простоте душевной, да неопытности не зайти слишком уж далеко. Племя такое, что с ним глаз да глаз нужен, да и ухо следует держать востро!..

– Вам ведь, поди, сразу всю душу подавать нужно? – дипломатично поинтересовался он.

Олежек тут уж сам себе напрыскал ещё стакан пивца, заглотил оный, крякнул довольно, закусил рыбкой, да и ответил:

– Ну, отчего ж? Вовсе не обязательно душу.

– А что, если не душу?

– Можно – что и поменьше. Что не так жалко.

– А слава при этом будет мировой? Настоящей? – снова насторожился Иван Никифорович.

– Мировее не бывает, – заверил того гость.

– И гениальность подлинной?

– Можешь не сумлеваться! – кивнул головой опьяневший Григорьев.

Шоколадов возбуждённо заходил по веранде.

– Что ж тебе дать-то такое? – вслух рассуждал он. – Денег у меня нет… только вот на пиво немного да на обратный проезд. Да тебе, поди, деньги-то и не нужны?

Григорьев только расхохотался. Гадко так расхохотался, пьяно, похабно, усугублённо, непоэтически, вовсе даже непоэтически… Правильно про того любитель «изабеллы» сказал: на гопника, именно на гопника был похож нынешний гость Ивана Никифоровича.

– Ну, да-да, ты ж и сам злато из черепков сделать можешь, я знаю. Так что ж тебе дать-то? Подскажи уж! В первый раз такие вопросы решаю.

– А вон хоть и ноготь свой можешь, – лениво отвечал гость и даже глаза свои бессовестные полуприкрыл, будто придрёмывая.

– Ноготь? – воскликнул Шоколадов.

За мировую славу ногтя было не жаль, хоть и давно его холил наш Иван Никифорович. За мировую славу и пальца не жаль, пожалуй. Но про палец пока лучше помалкивать. Не спрашивают палец – и хорошо! Вот ежели бы теперь палец спросили, тогда бы, конечно, и пришлось думать об этом отдельно… А так…

– Нет, палец необязательно, – сказал Олежек, будто прочитавший мысли Ивана Никифоровича. – Спервоначалу с пальцем расставаться тяжело. Я знаю.

Тут Шоколадов заметил невзначай, что у Олежека-то у самого на руке не все пальцы. Но любопытствовать об том воздержался.

– Ноготь!.. – вздохнул он. – Ну что ж, ежели ноготь, тогда, конечно, другое дело. А у нас и договор будет? Учти, я договор внимательно читать стану.

– Договор типовой, – равнодушно отвечал Григорьев и достал из-за спины особенным этаким движением, какое умеет делать, наверное, один только чёрт, замызганные листки бумаги с напечатанным заранее текстом. – Осталось только необходимое вкарябать, и – всё!.. Щас!..

Стол был нечист, много обеденных остатков сгрудилось на нём, заляпан был и супом, и кофе, залит и чаем вчерашним, и пивом – Григорьева же это не смутило нисколько. Он лишь немного сдвинул посуду, плюхнул договор прямо во все эти пищевые пятна, потёки и залежи, поскрёб свой смурной, бывалый затылок и стал карябать всё необходимое вынутой из кармана поршневой ручкой.

Шоколадов нетерпеливо потирал руками.

– А подписывать будем кровью? – наконец, подспудно спросил он.

– На фига? – удивился Григорьев. – Ручкой подпишем, пивом сверху попрыскаем для юридической силы – да и хорош!..

Договор, что взял в руки Иван Никифорович, был гадок: бумага на сгибах потёрта, буквы раскорячились в разные стороны, целые абзацы едва пропечатались, почерк Григорьева был также ужасен: не почерк – каракули. В целом же содержание разобрать было возможно.

– Ну, знаешь ли!.. – недовольно помотал головой Иван Никифорович.

– Типовой договор, – безразлично отвечал Григорьев. – Не хочешь – можешь не подписывать!.. – и выпил ещё пивца для терпения.

Шоколадов углубился в изучение бумаги.

Вроде, было всё как положено. «Мы, нижеподписавшиеся… именумый в дальнейшем Чёрт… Шоколадов… именуемый в дальнейшем Заказчик… договорились о нижеследующем… предоставляет… – ага, вот важно! Что же предоставляет? – предоставляет… кому? Шоколадову – всё правильно… гениальность во всех человеческих сферах, как то: литература, музыка, изобразительное искусство, науки, изобретательство и др., а также – подлинную мировую славу…»

Да, хорошо. А можно ещё про гениальность написать: подлинную? Чтоб не было сомнений? Отчего нет? Написали и про гениальность: подлинную. В смысле, предоставляет.

Так, а что же взамен?

«…взамен предоставляет собственный ноготь с мизинца на левой руке…» Да, правильно: ноготь!.. Так и договаривались. Чёрт! он, Шоколадов, нервничает, волнуется, а Олежек этот проклятый знай себе пивцо попивает, и вроде до фонаря ему всё. А тут жизнь человеческая решается, можно сказать!..

– Много у вас клиентов, поди? – вымученно улыбнулся Иван Никифорович.

– Да уж, хватает!.. – лениво ответил Григорьев. – Всяк, кого ты знаешь… ну, в смысле – известный… почитай, непременно наш клиент!..

– Неужто?! – обрадовался отчего-то Шоколадов. – Слушай, так ведь и политики? И олигархи? – осенило ещё его.

– И эти тоже, – подтвердил Григорьев с некоторой, пожалуй, брезгливостью: не жаловал, видать, эту публику. – И президент – клиент, и премьер, и все олигархи!.. И все генералы да маршалы!.. Все министры!..

– Да-а? – удивлённо протянул Шоколадов. Последние сомнения его рассеялись. Если уж все сильные мира сего были чёртовыми клиентами, значит, фирма надёжная. Правильная, в общем, фирма! Не лохотрон вам какой-нибудь!..

Первым подписал чёрт. Рядом с подписью он накарябал: «Григорьев Олежка… – и в скобках начертал ещё: – (Чёрт)… – потом покумекал немного, втиснул между «Олежкой» и скобками этакую птицу и приписал сверху, над птицей: Евгеньевич… – и годы жизни в конце: 1943–1992…» Теперь уж всё точно, не подкопаешься.

У Ивана Никифоровича была подпись размашистая. Зато в расшифровке каждую буковку вывел с предельною аккуратностью, даже слепой разберёт. Никаких тебе разночтений!..

– Эх, юристу бы надо было показать! – посетовал Шоколадов.

– Где ж тут, в деревне, юристы? – развёл руками Олег Григорьев. – Сами мы в деревне – юристы!..

Прыснули пивом на бумагу. Для юридической силы. Порядок такой у них, у чертей.

– Ну, а когда действовать-то начнёт? – спросил Шоколадов.

– Завтра, с утра, – скучно сообщил Григорьев. – Давай-ка, мил-друг, по последней, да и пойду я. Пора мне.

Иван Никифорович тоже домой засобирался, на Боровую. Надо было подготовиться к завтрашнему: бумаги припасти побольше, ручек штук пять положить рядом, карандаши. На всякий случай. Домашних подальше спровадить, чтоб не мешали. Соседям сказать, чтоб по коридору не топали. Хотя, что ему теперь соседи? Пушкину, небось, соседи не мешали! Строчил себе свои: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» – и в ус не дул. Встанет только из-за стола письменного, пересядет за стол обеденный, поест, попьёт, в туалет сходит, да и дальше садится за письменный – про снежные вихри карябать. Да про выпьем с горя, где же кружка? – ещё!.. Теперь и он, Шоколадов, так же будет!..

Ночью Иван Никифорович не спал, продумывал всё как следует. Сначала – литература, она как-то привычнее!.. Надо будет по-быстрому Нобелевскую получить, через год. Для этого штук десять романов написать следует и стихов пару тысяч. Эх, чёрт! Забыли в договоре указать, чтоб и издатели не такие свиньи были!.. Ну, да ладно: лучше быть поголоднее, да не на крючке! А подлинную его гениальность им заткнуть не удастся! Не на такого напали! Теперь-то с ними уж по-другому поговорить можно!..

Потом – наука. Лучше заняться биохимией. За неё тоже Нобелевские дают. Эх, дел впереди столько – непочатый край просто! Утром Шоколадов поднялся с постели взбудораженный и невыспавшийся.

Сел сразу за стол. Посидел. Бумага ждала, ручки ждали, карандаши. Шоколадов тоже ждал. Утро, да – утро, как и Григорьев сказал. Вот договор, рядом лежит – удостовериться при желании можно: «…гениальность во всех человеческих сферах, как то: литература, музыка, изобразительное искусство, науки, изобретательство…» Ну, да, литература – вот же чёрным по белому писано!.. Вот он и бумагу приготовил.

Иван Никифорович походил по комнате, посмотрел в окно. За окном было всё как обычно: пёрся какой-то дрянной народ, ехали драндулеты, голуби семенили по карнизу, вот старуха рассыпала мелочь на тротуаре и собирала её чуть ли не на карачках, дом стоял напротив, на который давно уже смотреть тошно… Иван Никифорович снова посидел за столом. Потом походил по квартире. Вернулся к себе в комнату.

Чёрт, где гениальность, где вдохновение? Может, время ещё не пришло? Да нет, уж дело к обеду движется. Иван Никифорович принял на грудь пятьдесят грамм. Потом – ещё пятьдесят. К вечеру он окончательно убедился в том, что его надули. За целый день он сочинил всего лишь два перла (в иные дни бывало и погуще). «Хлопотно любить цыганку, – записал после обеда Шоколадов. – Конечно, если сам ты не цыган». (Что ж, в том ощущалась ирония, и ещё горечь неглупого человека, остро ощущающего бренность бытия.) А ещё через два часа в его тетрадке появилось следующее: «Кормишь собаку – значит, кормишь и живущих на ней блох». Да, пожалуй, неплохой перл! Здесь чувствуется отстранённая, бесстрастная мудрость Востока и какая-то безудержная сокровенность. В сущности, это – сверхкороткая притча!..

Но чёрт побери! Это ведь за целый день! За целый день! Утомился же Иван Никифорович так, будто он написал в один присест первый том «Войны и мира». Проклятый Григорьев! Обманул, обманул, подлец!

Шоколадов бросился в комнату, где прежде молдаване ютились, а теперь эти чёртовы квартиранты втемяшились. Они, они, сволочи, Григорьева этого ему подвели, их и ответственность! Комната была пуста и безвидна, ни самих квартирантов, ни скромных квартирантовых пожитков не просматривалось, только одинокий сверчок стрекотал, но с приходом Ивана Никифоровича умолк, да рыжий таракан размером с полпальца под топчан продавленный юркнул.

Мерзавцы! Мерзавцы! Офис закрыт, сотрудники разбежались! А потом кто-то с договором придёт, на ноготь уникальный шоколадовский посягать!.. Хрен вам, а не ноготь! Сами договор не исполнили! Однако же, какая гнусность, какое коварство! Смеяться над ним вздумали! Шутки шутить! Ничего, я вам ещё и не такую шутку устрою!

Иван Никифорович бушевал, клокотал, попивал водку. Ближе к ночи он на кухню вышел и вдруг увидел того… немчуру… Фридриха Карловича, взбивавшего себе гоголь-моголь и глядевшего на Шоколадова будто бы иронически. Иван Никифорович набросился на того едва ль не с кулаками.

– Твоя работа! – заорал он. – Ты мне жулика подогнал! Вот ты и отвечать будешь!

– Какого жулика? – удивился Фридрих Карлович.

– Григорьева!..

– Какого Григорьева? – ещё больше удивился тот.

– Известно – какого! Олега!

– Поэта, что ли?

– Поэта! – язвил Шоколадов. – Поэтишку!..

– Что ж, – развёл руками Фридрих Карлович. – Поэт известный, помер в девяносто втором году, ну, да только я-то тут при чём?

– А вот при том! – крикнул Иван Никифорович. – Договор подписали? Подписали! Ну и где гениальность во всех человеческих сферах? Где мировая слава?

– Так у вас и договор есть? – переспросил этот дрянной немчура. – А нельзя ли взглянуть?

Шоколадов сгонял за договором. Фридрих Карлович изучал бумагу внимательно и даже вслух проговаривал отдельные словечки из договора.

– «Нижеподписавшиеся… о нижеследующем… годы жизни… сорок третий… девяносто второй…» Всё правильно, покойник… с покойником договор… «как то: литература, музыка, изобразительное искусство, науки, изобретательство… мировую славу…» Что ж, правильный договор!.. По всей форме.

– Как – правильный? – взвился Шоколадов. – А где они? Где слава? Где гениальность?

– Как это где? – удивился квартирант. – Я тебя знаю – вот тебе и слава! Мировая!.. А то будто мы с тобой и не мир!.. Перлы свои сочиняешь – вот тебе и гениальность! Другие и того делать не умеют. Я вот не умею, к примеру!.. Да ты договор-то внимательно читал, Никифорыч? – усмехнулся ещё этот чёртов выползень.

– Да уж читал, наверное, если подписывал, – упавшим голосом отвечал Шоколадов.

– Да там же чёрным по белому писано, там вот, на сгибе, буквами меленькими, шестым кеглем… там ещё бумага немного потёрта, но разобрать можно: «…гениальность во всех человеческих сферах… а также – подлинную мировую славу…», и далее, после запятой: «…количественной мерой в 1 (один) ноготь…» Да вот же тебе лупа, Никифорович, сам и прочти! – тут Фридрих Карлович достал из кармана огромную лупу и протянул её Шоколадову.

Ах, чёрт! Ах, мерзавцы! Ах, гадюки! Ах, мрази! Ах, подлецы! Иван Никифорович стал разглядывать бумагу под лупой, но и так уж стало понятно, что квартирант прав. Надули, надули Шоколадова, посмеялись, поглумились над тем. Была там такая полосочка, Иван Никифорович прежде решил, что – случайная, что просто прочерк, а это не прочерк и не полосочка, но слова, слова, буковки одна на другую наползают, но разобрать можно, те самые проклятые слова про количественную меру. Значит, в ноготь, всего в один ноготь оценили его шоколадовский талант?! Как же умеет издеваться враг рода человеческого, с какою пылью, с какою мразью и слякотью умеет он сопоставить душу бессмертную, живую!.. Впрочем, бессмертна ли душа, и главное – значительна ли она, стоит ли она вообще внимания, мысли, интереса, сочувствия, стоит ли вообще чего бы то ни было? Может, что – пыль, что – душа – всё едино, всё одинаково? Может, душа и есть та самая пыль, что вольным ветром носится по-над почвою, да над человеками, до тех пор, покуда уж безвозвратно не осядет она. И тогда уж закончатся и все времена, и все цивилизации, и все народы, и все сословия, и все привычки, и все представления, и даже сама история… иссякнет, изгладится, расточится.

– Ах, так, значит! – заорал Шоколадов. – А потом придёте, скажете: «Здрасьте! А мы за ногтем вашим пришли! По договору!» Вот вам, а не ноготь! – крикнул ещё Иван Никифорович и сотворил из своих пальцев немаленький жилистый кукиш.

Подскочил он к своему столу кухонному, схватил нож рыбный, остро заточенный, положил руку на стол, потом – хрясь! – да и отхватил он свой ноготь. Как только мизинец себе не оттяпал – даже не понятно.

Схватил Иван Никифорович свой ноготь, покрутил им перед носом Фридриха Карловича.

– Видел? – вскричал он. – Видел? Больше не увидишь! – распахнул он форточку с треском, да и вышвырнул туда злополучный свой ноготь. – Вот так! – добавил ещё он, обтирая руки о штаны.

Однако же, чёрт побери!.. А ведь с мировой славой-то, видать, опять придётся погодить, не правда ли?..


2.
Лиговский нуар

 
Не рожайте, никогда не рожайте, двуногие, детей для этого мира! Всё равно мир пожрёт их, сомнёт, перекорёжит, заразит сверканием, блеском, неоном, бегущими огнями, политкорректностью, минимальным толерантным набором, сделает сволочью, потребляющим быдлом. И будут потеряны эти дети для смысла, для разума, для красоты, для спокойствия, для созерцания, для всего будут потеряны они, и даже для самой жизни не станет их. Ибо можно ли назвать жизнью то обыкновенное монотонное скотство, что – единственное – и дано в обращение человеку? Человек слишком погряз в своём недочеловеческом, слишком недочеловеческом, оттого, собственно, он столь зависим от бега минутных стрелок, от мелькания листов календаря. В совершенном, в гармоничном, в абсолютном время замедляется, в низком, в ничтожном, в обыденном – летит на всех парах.

Дочь Ивана Никифоровича Шоколадова Зою лишил невинности сосед Виктор Строголетов, когда ей было одиннадцать лет отроду, заманив в свою комнату пакетиком мармелада. Оказалось больно и стыдно, хотелось закрыть глаза, заткнуть уши, ничего не видеть и не слышать, хоть Виктор и шептал что-то ей в ухо, чего она наполовину не понимала, щекотал, похлопывал успокаивающе, взрослая жизнь приоткрылась пред девочкой какой-то своей гадкой стороной (стоило ли делаться взрослой, когда у тех всё так гадко?), зато мармелад был хорош! Это были четырёхцветные, красно-бело-жёлто-зелёные, мягкие пластинки, к тому же обсыпанные сахаром. На мармелад можно было просто любоваться, даже есть его было не обязательно. Но уж если взять его в рот… Ах, это чудо, настоящее чудо! Виктор обещал Зое принести мармелада ещё и завтра, и послезавтра, но она должна молчать – ты поняла? ты всё хорошо поняла? Девочка всё поняла, она действительно молчала. Заплаканная Зоя пошла в свою комнату, отец был на дежурстве, матери тоже дома не случилось, она легла на постель, взяла какую-то книгу, книгу вовсе не детскую, но это не важно (не век же читать одно детское!), стала читать, ела мармелад, вернулась откуда-то мать, утром притащился отец, нетрезвый, но это обычное дело, Зоя читала полночи, в школу не пошла, сказавшись больной, а сама всё читала, после обеда проснулся отец и куда-то ушёл, потом снова вернулась мать, потом вернулся и отец. Зоя дочитала книгу к вечеру следующего дня.

Она теперь всё знала про себя. Она поняла это из книги. То, что с ней случилось, называется позор. Она сама – падшая женщина. Она теперь всю жизнь будет падшей женщиной. Но звать её станут по-другому. И фамилия у неё сделается немного не такой. Мармелад… мармелад… всему причиною мармелад, который она съела, и эта книга. Книги могут перевернуть человека, переменить всю его жизнь. Да-да, точно: её теперь станут звать Соней, она заставит всех, чтобы её звали Соней, она добьётся этого. А фамилия у неё будет (вы уже догадались!)… Мармеладова. Книга же называлась: «Преступление и наказание».

На панель, на улицу, на тротуар, к метро Соня вышла в четырнадцать, едва получила паспорт, она давно так решила. Днём ходила в школу, потом, вернувшись, быстро делала домашнее задание, после чего шла на работу. Ничего нет сложного в школьном домашнем задании, если у тебя есть цель, высокая цель, а цель у Сони была.

Ей не нужны были её сверстники; хуже всего, если будут думать, что она – обычная девочка, с которой можно познакомиться на улице с тем, чтобы после пойти в кино или в кафе. Нет, хоть ей пока немного лет, но она – женщина, падшая женщина, а падшей женщине нужно платить. За каждый час. Тем более – за ночь.

Некоторое время она наблюдала профессионалок возле метро «Площадь Восстания». «Мужчина, не желаете ли отдохнуть? Здесь недалеко. Домашняя обстановка». Голос заботливый, будто у матери Терезы. А самой хорошо за сорок, а то и за пятьдесят. К тому же – омерзительно размалёвана, крашена перекисью, да с подбитым глазом.

Соня стала у метро «Пушкинская», та была от дома поближе. В первый же вечер её забрал мент из метро. И, чтобы тот не сообщил родителям и в школу, ей пришлось обслужить и его, и двоих его коллег, случившихся на тот момент в метрополитеновском пикете. Но это были, так сказать, издержки. Это не имело никакого отношения к её цели.

У «Пушкинской» она больше не светилась, перешла к станции «Лиговский проспект», хотя и старалась теперь держаться несколько дальше от метро. Поначалу было непросто. Сколько было стояния на коленках в парадных, да на лестницах, в приподвальных закутках!.. Сколько вздрагиваний, прислушиваний, замираний сердца. Пару раз от безвыходности ей приходилось приводить клиентов в её комнату на Боровую. Но это даже хуже, чем на лестнице. Вскоре появились деньги, и Соня сняла небольшую двухкомнатную квартиру на Лиговском проспекте недалеко от Кузнечного переулка.

Ночи, ночи!.. Зимой в этом городе темнеет в четыре часа пополудни, летом же не темнеет вовсе. Зимою здесь всякий горожанин аки тать в нощи, летом же он тоже аки тать, но только на промозглом и изнурительном петербургском свету. Люди здесь вообще – тати, иных не существует в этом недобром городе. Ночь здесь много с собою несёт причудливого, фантастического, призрачного, день – муторного, неприкаянного, непотребного.

– Папаша, ты бы, что ль, под извозчика бросился!.. – сказала как-то Соня пьяненькому Шоколадову.

– Под какого это ещё такого извозчика? – гаркнул тот.

– Ну, под такси, – поправилась Соня. – Даже не насмерть, а так только, чтобы всего переломало. Тебя бы привезли, а я бы к тебе кинулась. Жалела тебя. Стояла б над тобой и плакала.

– Вот дура! – в сердцах сказал Шоколадов. – Маленькая дура растёт!

Соне пятнадцатый год шёл, не такая уж маленькая!..

Угнетало только то, что она почти не приблизилась к цели.

– Ах, Рустам, как жаль, что ты – мусульманин, – сказала Соня, прижимаясь к плечу своего нового друга-танцовщика в тёмном зале, где был слышен скрежет попкорна.

Они тогда как раз смотрели какую-то ужасную фильму с мерзейшим Федей Бондарчуком (им же и поставленную), на котором природа не то что отдыхает, но прямо-таки улеглась сверху всеми своими костями и членами и дремотствует, храпя и посвистывая.

– Почему? – спрашивал бедный Рустам.

– Ну… как… – отвечала Соня. – Ты не подходишь для того, что мне нужно. Тот должен быть христианин. Но только изверившийся. Который отрицает Бога, смеётся над Богом…

– Бог един, – возражал танцовщик.

– Ты не должен так говорить!.. – качала головой Соня. – Я знаю, что ты не подходишь.

– Не подхожу для чего?

– Ты мог бы убить человека?

– Не знаю, не пробовал.

– Вот! А так, чтобы придумать теорию и по своей теории взять и убить?

– Зачем тебе это?

– Значит, не мог бы.

– А какую теорию?

– Теорию должен придумать ты, а ты меня спрашиваешь, – усмехнулась Соня. – Ну, например, сказать себе: человек я или тварь дрожащая? А ежели человек, так могу я разрешить себе пролить кровь по совести или нет? Спросить себя. И потом убить человека. Самого мерзкого. Какую-нибудь старуху. Которая не старуха даже, а вошь!..

– Понятно, чего ты начиталась, – сказал Рустам.

– У тебя душа нерусская, Рустам, – сказала Соня. – А такое только в русской душе уместиться может.

– А может, лучше вошь убить и думать, что это – старуха? – спросил тот.

– Да пошёл ты!.. – немного отстранилась от него Соня.

– На что ж русским такая душа, если в ней умещается вот это? – сказал Рустам.

– Тебе это будет трудно понять, – совсем как взрослая ответила Соня.

Лиговский проспект был тёмен, мрачен, двоедушен, косые струи дождя иссекали его. Но он был как друг, всегда готовый прийти на помощь советом, едким словцом или хоть бы даже – пренебрежением. Пренебрежение нужно человеку. Иной раз более даже, чем забота. Иная забота и состоит в пренебрежении. Но улицы обычно понимают это лучше человека.

Рустам по-настоящему влюбился в Соню. Да и та почти привязалась к нему.

И всё же – нет, нет, нет! Она не должна расслабляться! Если Рустам не подходит, значит, будет другой. Ей нужно искать, неустанно искать своего Родиона Романовича Раскольникова, и она непременно найдёт такового! – говорила себе Соня.

Она не хотела терять время. Вечерами, когда на Лиговском безраздельно властвует свет неона, а сам он гудит от транспорта, и шаги всякого пешехода звучат как кремень, ударяющий о кресало, она вглядывалась в лица встречных молодых людей. Она верила, что тот будет молод, но лицо у него будет особенное. Быть может, она сумеет угадать его по лицу.

– Простите, молодой человек, вы не Родион? – спрашивала она.

– Нет, я Сергей, нет, я Вадим, нет, я Саша, – отвечали ей.

– И не Роман? – спрашивала она ещё.

– Для тебя, дорогая, я готов быть хоть Родионом, хоть Романом, – отвечал кто-то.

Таких она тоже отшивала: не хотелось столь серьёзное дело начинать с пошлости. Равно как и с банальности. А куда, впрочем, деваться? Банальной была и сама она. Но как, как ей найти её Раскольникова?

Она подошла к нескольким сотням молодых людей. Были Роберты, Рудольфы, был ещё один Рустам, был десяток Русланов. Никогда Соня не думала, что Родионы столь редки.

Наконец, ей попался один Родион. Он прежде учился в художественном училище, потом бросил, теперь бегал от армии. Соне с трудом верилось в удачу. «Нет, ты, правда – Родион? ты не врёшь? ты действительно – Родион?» – несколько раз переспросила она. Он показал ей водительские права. Да, он был Родион, вот только фамилия подкачала: Шмотков.

Соня привела его в свою съёмную квартиру на Лиговском и была с ним так трепетна, так предупредительна, что тот даже перепугался. Денег с него не взяла; напротив: сама предложила ему какую-то мелочь. Поскольку увидела, что тот в денежном стеснении. Она боялась потерять своего Родиона.

Они встретились и на другой день. Потом встречались снова и снова. Соня стала читать Родиону роман.

– Вот смотри, что там за окном? – говорила она.

– Темно, дождь, блестит всё, машины едут, – отвечал Родион, потягиваясь на постели.

– А представь себе – лето, жара, солнце палит, канава неподалеку, ты не ел три дня, одет в лохмотья, и ты очень горд.

– Да, горд, – соглашался Родион.

– И у тебя мысли всякие... Ты думаешь, что если бы я кого-то убил…

– Кого?

– Неважно. Потом! – отмахнулась Соня.

– Хорошо.

– Ты думаешь, в принципе, есть у тебя право переступить через кровь или нет? И если есть, тогда ты человек, может, даже великий человек. Вроде Наполеона. А если нет права или ты не можешь, тогда ты не человек, но – тварь дрожащая. И сам вроде вши.

– Так, – говорил Родион.

– И тогда ты пришиваешь петлю за пазухой своего пальто…

– Куртки.

– Пусть – куртки, – соглашалась Соня. – Прячешь топор. Идёшь и убиваешь.

– Кого?

– Ну, не знаю. Старуху какую-нибудь. Мерзкую. Такую, что не жалко.

– А потом?

– А потом ты приходишь ко мне и всё мне рассказываешь…

– А ты?

– А я принимаю тебя. Принимаю такого, какой ты есть. Всего полностью. До последней чёрточки. Принимаю убийцу. Я прощаю тебя, совершаю подвиг всепрощения. Говорю тебе: «Что ж ты с собой-то сделал?» Представляешь? Не со старухой сделал, а с собой! Вот это для меня главное! Конечно, я содрогаюсь от твоего преступления. Но я всё же принимаю тебя. Не отталкиваю, не презираю, а принимаю. И это так сладко! Так восхитительно, так глубоко! Это выше всех сексов мира, это выше всякой любви! Простить, принять, пойти следом!.. И потом я пойду за тобой!..

– Куда?

– Куда угодно! На край света! В Сибирь! На каторгу! На зону!

– Да, интересно, – задумчиво улыбался Родион.

– Интересно!.. – огорчалась Соня. – Это не должно быть интересно. Это должно охватить всё твоё существо. Всего тебя!..

 

Рустам не оставлял Соню. Он повсюду ходил за ней, преследовал её.

– Давай поговорим! – потребовал он, подстерегши Соню у школы.

– Давай, – согласилась та.

– Я люблю тебя.

– Я знаю.

– Я люблю тебя! – крикнул он.

– Я слышала.

– Ты не любишь меня?

– Не в том дело. Просто…

– Что – «просто»?

– Я поняла, что ты не подходишь…

– Для тебя не подхожу?

– Не для меня, для сюжета…

– Для какого?

– Я как-то говорила тебе. Ты не понял.

– Хочешь, я подарю тебе машину?

– У тебя есть такие деньги?

– Да, есть… я достану.

– Я ещё маленькая, мне рано машину. Что мне с ней делать? Нет, это не то!

– Тебе было плохо со мной?

– Нет, плохо не было. Даже, наверное, хорошо.

– Тогда что же?

– Рустамчик, хороший, замечательный, ты пойми!.. Ты не укладываешься в сюжет. Мне не нужен любовный треугольник! У Сони не было любовного треугольника…

– У тебя кто-то есть?

– Я – падшая женщина, у меня всегда кто-то есть.

– Ты не падшая, ты – моя!..

– Не убеждай, не говори мне! Я сама знаю!..

– Я узнаю, кто это, и убью его.

– Ты всё испортишь! Ты испортишь мне сюжет!..

– Я тебя убью! – крикнул Рустам.

– Убей, – просто согласилась Соня. – Так даже лучше, наверное. Только, прошу тебя, ничего не порть мне!..

– Хочешь, я приму христианство?

– Не надо, Рустам, не надо.

– Хочешь, я убью, кого ты скажешь?

– Нет… это тоже не совсем то, – задумчиво сказала Соня. – Он должен убивать по теории. Не от любви.

– Какая разница?

– Ну… это тоже будет насилие.

– Какое насилие?

– Над сюжетом.

– Для тебя сюжет важнее меня?

– Это единственное, что у меня есть.

– У тебя есть я.

– Ты – ошибка, ты не предусмотрен, ты появился случайно!.. Прости, не сейчас, потом-потом, уходи-уходи, Рустам!.. Мне домой надо! Да ты же сам, сам не примешь меня, когда узнаешь, какая я!.. – вырвалось ещё у Сони.

– Я приму тебя всякую, Соня, – тихо сказал Рустам.

Рустам выследил их с Родионом, когда они поднимались по лестнице в съёмную Сонину квартиру. С полуслова завязалась драка. Соне было когда-то хорошо с Рустамом, это не было ложью, но тут она не колебалась, она стала оттаскивать Рустама от Родиона. Были крики, соседи даже хотели вызвать полицию.

– Если ты сейчас же не уберёшься, ты больше никогда не увидишь меня! – крикнула Соня Рустаму и взглянула на него так, что он тут же опустил руки и поплёлся с места поединка, будто побитая собака.

Соня испугалась, что Родион может больше не прийти к ней. Он такой чистый, тонкий, гордый – ну, на что ему какие-то разбирательства с её, Сониными, бывшими мужчинами.

Они встретились на следующий день, и Родион показал ей заточку, которую теперь собирался носить с собою всё время.

– Пусть ещё раз только сунется!.. – с усмешкой сказал он.

– Мы же не будем убивать Рустама? – испугалась Соня.

– Можно и не Рустама, это всё равно, – сказал Родион.

– И потом заточка… заточка не годится, нужен топор, – сказала Соня.

– Топор так топор.

В тот же день Соня сама пришила петлюза пазухой куртки Родиона.

Они прочитали роман от корки до корки, стали читать его снова, потом читали вдвоём отдельные сцены. И вскоре Родион уже свободно шпарил огромные куски из романа.

Он приносил с собой бумагу и уголь и рисовал Соню. Много-много Сониных портретов. Внизу подписывал: «Соня… Соня Мармеладова…» Потом рядом с Соней стал появляться он сам. И подписи: «Соня и Раскольников… Соня провожает Раскольникова… Раскольников идёт на убийство…» В комнате был полумрак. Шторы они задёргивали, будто бы желая отстраниться и от Лиговского, и от всего города. Город же проникал звуками; казалось, звуки эти жили отдельно от него: умри теперь город, исчезни теперь все его насельники, застынь все его автомобили, а звуки всё равно останутся, как знак его (города) извечного надмирного метафизического присутствия, звуки шагов, шум автомобилей, гвалт магазинов, гадких его магазинов, обрывки разговоров, плач, смех, тоска, затаённые вздохи, биенье неутомимых сердец.

Родион был старше Сони на пять лет, но он охотно подчинялся ей.

– Понимаешь, – говорила Соня. – Люди после смерти воплощаются в других людях. Необязательно в родственниках. В совершенно посторонних. В других странах. Иногда через много лет. Просто эти новые должны быть готовы, чтобы в них воплотились. И Наполеон, и Гитлер, и Ницше потом воплощались в других людях. Но и Дон Кихот, хоть его не было, тоже потом воплощался много раз. Врастал в каждую клеточку, в ум, в дыхание, в волосы, в кожу. И Дон Жуан. Вот ты думаешь, что ты родился и живёшь в первый раз, но ты уже жил раньше. И Соня Мармеладова из романа воплотилась во мне, она проникла в меня. И я теперь должна пройти её путь. А ты готов, чтобы в тебя воплотились?

– Кажется, теперь уже да, – отвечал Родион.

– Тебе не должно казаться, – огорчалась она. – Вот я, например, точно – Соня, я это знаю. И ты должен верить в воплощение, ты должен чувствовать.

– Я чувствую, – говорил тот. – Да, чувствую.

– Я не должна ничего знать о тебе, – говорила Соня. – Ну, до того, как ты это сделаешь.

– Да, я понимаю, – соглашался Родион.

– А ты должен просто кое-что слышать обо мне от моего отца. Ну, что я – такая женщина.

– Мы можем считать, что так оно и есть.

– И, когда ты придёшь, я не должна знать, что ты совершил.

– Мы будем считать, что ты не знаешь. Я приду к тебе сюда, я буду рассказывать, а соседи станут подслушивать, – говорил Родион. – У нас выйдет всё почти по сюжету.

– Родя, мой Родя!.. – обнимала она его за шею.

– А кого же я буду убивать? – спросил тот.

– Потом, потом! – отмахнулась Соня.

На другой день Рустам выследил их на Лиговском на пересечении со Свечным переулком. Шёл дождь, Рустам вымок, и плащ его поблескивал в свете фонарей. Он уже не дрался, руки же демонстративно заложил за спину.

– На минуту! – сказал он Соне.

– Что тебе? – сказала она, подойдя к Рустаму. Родион наблюдал за ними, стоя поодаль. Заточка наверняка была у него наготове.

– Вы хотите кого-то убить, ты сама сказала об этом. Если я узнаю, кого, я заложу вас, – хмуро сказал Рустам.

– Не сходи с ума, – внешне спокойно сказала Соня. Но, конечно же, она нервничала.

– Брось его, расстанься с ним, зачем он тебе!.. – горячечно зашептал Рустам. – Я сам сделаю всё, что ты хочешь. Надо кого-то убить – я убью!.. Пусть это буду я. Я не стану ломать твой сюжет! Я не стану ничего портить! Соня!.. Только скажи!.. Только брось его, Соня!..

Соня обняла Рустама за голову, поцеловала его. Вовсе не думая, что на неё теперь смотрят прохожие, что на них теперь смотрит и Родион. Какой он красивый – Рустам! – мгновенно пронеслось у неё в голове, высокий, стройный!.. Что значит – танцовщик!.. А руки!.. А как он целуется!.. Господи!..

– Рустам, – сказала она. – Ты говорил, что примешь меня любую. Отпусти меня. Дай мне два месяца. Только два!.. Ты же можешь подождать шестьдесят дней? Потом я, возможно, тебя позову. Но не сейчас, сейчас мне нельзя, сейчас у меня другое…

– Ты обещаешь, что тогда позовёшь? – требовательно всматривался тот в лицо Сони.

– Да, – солгала Соня.

– Хорошо, – наконец, согласился Рустам.

– Не ходи за нами. Ладно? Я очень тебя прошу!..

– Да, – сказал Рустам.

Соня вернулась к Родиону, Рустам же, перейдя через Лиговский, пошёл следом за ними по другой стороне проспекта. Они, конечно, видели, что тот идёт за ними, но теперь им это было всё равно.

– Мы можем убить мою бабку, – неожиданно сказал Родион.

– Что? – остановилась Соня.

– Деньги у неё есть, я знаю. Всю жизнь копила. Зачем в старости деньги?

– Разве ты совсем не любишь её?

– Ну, так… вообще она старая… При чём здесь это?

– Она же близкий твой человек. Зачем убивать близкого? Нужно убить кого-то совсем гадкого, совсем бесполезного. Нужно убить вошь!..

– Если я… – вдруг взволнованно сказал Родион. – Если я – человек, а не тварь дрожащая, то что мне с того, что я убью вошь? Вошь убить – это ничего, это не преступление; недостойно человека – убивать вошь!.. Человек должен убивать равного, человек должен убивать близкого.

Соня впервые взглянула на Родиона с удивлением.

– Это моя теория, – вдруг добавил он ещё с некоторой даже горделивостью. – Я вправе вносить в неё определённые изменения.

– Да, – сказала Соня. – Конечно.

– Убить близкого – это гораздо выше, – всё не мог остановиться Родион. – В этом есть великое, настоящее, человеческое!.. У человека вообще не должно быть близкого. Которого он не мог бы убить. Убей близкого – и тогда ты сделаешься человеком! Я докажу!.. Все потом увидят!.. И я тогда приду к тебе. И расскажу всё. И ты должна будешь принять меня!.. Ты примешь меня?

– А где живёт твоя бабушка? – спросила Соня. – Да-да, конечно, приму.

– Здесь же, на Лиговском, сразу за Обводным, – сказал тот.

– Она одна живёт?

– Одна. Мы иногда навещаем её, присматриваем за ней, я да мать.

– Одна – это хорошо!.. – сказала Соня.

Родион решительный нравился ей больше прежнего. Нерешительного, подчиняющегося. В нём, кажется, стала прорастать гордость, гордость до безумия, гордость до болезни, но мужчина и должен быть таков. Наш мужчина таков должен быть. Быть может, это в нём вообще самое главное. А другого в нём, возможно, ничего и нет.

Топор они купили уже давно; покупала Соня, Родион дожидался её на улице, подле магазина. Дома они долго рассматривали его. Брали в руки, замахивались им. Топор им нравился. Он был определённым. Он накладывал отпечаток определённости на все их рассуждения, на всякие их расчёты.

Теперь Родион был готов, он готов был сделать это в любую минуту. С Соней они практически не расставались. И всё говорили и говорили!.. Многое было уж переговорено меж ними!.. Соню беспокоил Рустам с его шпионствами. Она даже стала звонить бедному своему прежнему любовнику и, болтая о том и о сём, потихоньку выведывала его планы.

– Завтра в семь Рустам будет занят, – как-то сказала она Родиону. – Он танцует в своём шоу.

Что ж, завтра так завтра!

В тот же день Соня случайно узнала, что Родион сидит на таблетках (Соня нашла их), что он – наркоман, давно уже, лет пять. Родион ни от чего не отпирался. Да, это так, и родители знают, и его бабка тоже знает, он часто приходил просить у неё деньги на колёса.

Чёрт, но это же ужасно! Рустам с его мусульманством и то лучше, чем Родион с его колёсами!.. Но останавливаться было уже поздно: ведь столько трудов вложено в Родиона. Что ж, ещё одно отступление от сюжета!..

Родион нервничал.

– Давай ты пойдёшь со мной вместе, – просил он Соню.

– Меня же там не должно быть, – возражала она. – Я ничего не должна знать о твоём преступлении, пока ты сам не расскажешь о нём.

– Но ты уже знаешь, – говорил он. – Какая теперь разница?! Прошу тебя, пойдём вместе.

Соня и сама боялась отпускать Родиона одного. За ним теперь глаз да глаз нужен. Однако же, каков маскировщик! Соня встречалась с ним месяца полтора и даже ни о чём не догадывалась. Соня отобрала у Родиона все его таблетки. Тот подчинился.

Они вышли из дома в седьмом часу. Проспект сделался глянцевым, сверкало всё, неон воцарился повсюду. Небо было в дымке. Магазины манили своими витринами, своим теплом, своим светом.

– Ты пойдёшь за мной в Сибирь, если меня поймают? – по дороге спрашивал Родион каким-то изменившимся, потемневшим голосом.

А что, собственно, Сибирь? Боровая была для неё Сибирью. Уж хуже, чем на Боровой, ни в какой Сибири не будет!

– Да, – ответила Соня. – Да.

Она не сомневалась, что говорит правду.

Рустам, как чёртик из табакерки, выскочил в подземном переходе возле метро и бросился к ним. Боже, опять этот треугольник! Не нужен, не нужен Соне никакой любовный треугольник!..

– Вы что? Вы куда? – воскликнул Рустам и ухватил рукой за Родионову куртку в том месте, где как раз был спрятан топор. – Вы убивать идёте? Я сейчас закричу!..

– Мы – ничего!.. Это так, так просто… – забормотал Родион. Но потом вдруг обозлился на самого себя, отскочил в сторону, прижался спиною к стене, полурасстегнул куртку и засунул руку себе за пазуху. – Кричи! – с угрозою сказал он.

Он теперь не был слабее Рустама с его дурацкой любовью. Он был сильнее Рустама. У него была ярость. Ярость сильнее любви. Хотя любовь и безжалостнее. Хотя… что любовь, что ярость… двуногие так нуждаются в подпорках!.. Двуногие не могут без подпорок!..

– Рустамчик, миленький, почему ты здесь? – торопливо говорила Соня, хватая Рустама за руку. – Ты же танцуешь! Ты должен быть там!.. Ты опоздаешь! – она вдруг страшно испугалась, что Родион набросится на Рустама с топором, и тогда пиши пропало! Тогда весь их замысел рухнет!..

– Я на метро поеду, я успею, у меня есть три минуты!.. – торопливо и мрачно говорил он. – А что вы?.. Что вы делаете? Куда вы идёте?

– Миленький, миленький, я очень беспокоюсь, что ты опоздаешь, – приговаривала Соня. – Ты подведёшь всех, тебя будут ругать и даже уволят!.. Поезжай, поезжай скорее! Я тебе позвоню, мы же договорились! Я обязательно позвоню!.. Беги на метро поскорее!..

– Позвонишь завтра? – недоверчиво спросил он.

– Да, – сказала Соня. – Позвоню.

– Не обманешь?

– Да точно же! Скорее!..

– Ладно, пока! – крикнул Рустам. Повернулся и побежал по направлению к метро. – А вы куда? Куда собрались? – крикнул он уже на бегу.

– Да в гости мы, в гости собрались.

– Он когда-нибудь доиграется, – с неостывшею ещё угрозой сказал Родион, когда они направились дальше. Его знобило, Соня видела, что Родиона знобит. Может, из-за предстоящего, может, из-за таблеток, Соня не позволила ему сегодня их принимать. – Он на волоске висел.

– А бабушка дома? Точно дома? – спросила она, наверное, уже в сотый раз.

– Она всегда дома, – в сотый раз отвечал и Родион.

Бабушка, Галина Андроновна, и впрямь была дома. Она жила на первом этаже дома постройки шестидесятых годов.

– Бабушка, мы мимо проходили, зашли чаю попить, есть у тебя чай? А это вот Соня, – скороговоркою говорил Родион, когда им открыла дверь сухонькая морщинистая старуха, похожая сразу на всех бабушек мира.

– Чайник только вскипел, – сказала старуха, отходя. – Здравствуй, Соня. А чем ты занимаешься?

– Не спрашивай. Учится в школе, – ответил внук.

– Да, я ещё маленькая, – натянуто улыбнулась Соня.

– Я, может, женюсь на ней, – сказал Родион. – В Сибири. Я в Сибирь, наверное, уеду, я не говорил об этом?

– Зачем? Будешь в Сибири от армии бегать?

– И от армии тоже.

– А мать про Сибирь знает?

– Не знает. И ты ей не говори! Я сам потом скажу.

– Ну, раздевайтесь. Сейчас чаю налью, – сказала старуха.

Чёрт, под курткой – топор!.. Об этом они не подумали.

– Я не стану раздеваться, мне холодно!.. – крикнул Родион

– В квартире не холодно, сразу согреешься. Да и чай горячий.

– Сказал же: не стану! Знобит меня, видишь?

– Ну, ладно, как знаешь, – пожала плечами бабушка, выходя.

Они посидели минуту молча. Смотрели друг на друга, но не в глаза.

– Сейчас она вернётся, и… – тихо сказал Родион. – Я свет убавлю? – крикнул Родион бабушке. – Глаза болят!..

Он вскочил с места, переменил свет, так что в комнате сделался едва даже не полумрак. Да, так лучше, внутренне согласилась с ним Соня.

Вернулась старуха с чаем.

– Родька, а может, за тортиком сбегаешь? – сказала она. – Пока куртку не снял. Я денег дам.

– Ой, давайте я сбегаю! – подхватилась Соня. – Мне не трудно. И денег не надо. У меня есть.

– Сиди, – сдавленным голосом сказал Родион.

Соня опустилась на место.

– А то бы посидели, у меня бутылка вина есть, – всё ещё уговаривала бабушка. – За Сибирь за твою выпили б, да за Соню.

– Я не хочу тортика, и вина не хочу. Чаю только!..

– Ладно. Вот – чай, вот – варенье сливовое, булка. И ещё – мармелад!.. Я думала, может, Соня захочет.

Соня машинально взглянула на мармелад. Он был обычным, ничего особенного.

– И Соня не хочет, – сказал Родион.

– Да, правда, я не хочу, – согласилась Соня.

– Взбудораженный ты какой-то сегодня.

– Да, взбудораженный. Занавески задёрни!

– Мешают тебе, что ли? – едва заикнулась старуха.

– Мешают! – крикнул Родион. Он снова вскочил с места, бросился к окну и одним движением задёрнул занавески. Тут же вернулся, сел за стол и отхлебнул глоток чая. – Не люблю, когда с улицы смотрят!..

– Раньше вроде не замечала за тобой такого!.. Ломает, что ль? Ой!.. – осеклась вдруг старуха. Подумала она, что невзначай выдала внука. Может, девушка его и не знает о пагубной привычке Родиона.

– Она знает, – сказал тот. – Она всё знает.

– Да, – сказала Соня. – Я всё знаю.

– Ну, раз так… – облегчённо сказала Галина Андроновна. – Родька, ты справишься, ты сильный!.. И голова у тебя светлая. Да талант вот какой-никакой имеется.

– Справлюсь, справлюсь!.. – поджав губы, ответствовал внук.

– Родь, – громко сказала Соня. – Может, я тебя во дворе подожду?

– Сиди!.. – тихо и едва ли не с угрозой сказал тот.

– Вы что, уж уходить собираетесь? – всполошилась старуха. – Чай же ещё не попили. И варенье вот…

– Спасибо, я не очень… – замялась Соня. – Это вот Родя… он хотел!..

– Да и он тоже – глоток один выпил! Может, горячий? Родь, чай горячий?

– Я сейчас, – сказал Родион, вставая. – Мне в туалет надо.

– Дорогу знаешь, – сказала бабушка. – Сонь, клади варенье на булку.

– Фигуру берегу, – отговорилась Соня и выпила немного пустого чая.

Зашумела вода в туалете, потом Соня услышала, что вода течёт и в ванной. Она поняла план Родиона. Он там сейчас снимет куртку и войдёт в комнату с топором. Может, он будет держать его за спиной. Значит – сейчас!.. Но как же он будет бить? Старуха сидит за столом, весь стол будет в крови, и в чай попадёт, и в варенье, и на мармелад!.. И вообще – везде будет кровь!.. И она, Соня, тоже будет вся в крови, она сидит близко. Соня хотела было отодвинуться, но не знала, как сделать это.

– Ты ещё такая юная, Соня, – сказала Галина Андроновна. – Но, если можешь, ты его не бросай! Он хороший, он добрый, он обязательно справится с этой своей проклятой болезнью. Но ему надо, чтобы его кто-то любил, чтобы кто-то в него верил. Ведь так? Ты согласна со мной? Ты меня понимаешь?

Что это? О чём это? Зачем это? Ведь он сейчас войдёт с топором, и враз будет всё кончено: и эти разговоры, и этот чай, и это варенье, и мармелад, и это тепло, и этот свет – всё будет оборвано одним взмахом топора…

– Да-да, – механически проговорила Соня. Она сама не слышала себя. Она сама себе не верила.

– И что это у него за фантазии такие про Сибирь?

– Да-да, фантазии, – так же сказала Соня.

– Родька, ты там не уснул? – громко и как-то так жизнерадостно спросила Галина Андроновна. – Я сейчас, – сказала она Соне.

Когда старуха вышла, Соня вздохнула едва ли не с облегчением. Значит, это не произойдёт у неё на глазах. Родион позаботился и об этом. Он, наверное, ждёт с топором в коридоре или на кухне. А может, спрятался в ванной и прислушивается, чтобы вдруг выскочить и покончить со всем разом.

– Ну и ну! – услышала Соня. – Нет его нигде!.. Родька, ты что – с бабкой в прятки играешь?

Соня похолодела. Она бросилась вон из комнаты.

– Чудеса какие! – встретила её в коридоре Галина Андроновна. – Представляешь, Соня, пропал Родька!.. Вы с ним не поссорились, часом?

Чёрт! Значит, он нарочно шумел водой в туалете и в ванной, а сам потихоньку открыл дверь и удрал, бросив её здесь одну!.. Чёрт, чёрт!..

– Я тоже пойду, – ответила Соня. – Простите. Я не знаю, что это с ним.

– Приходите ещё, – сказала старуха. – Да вот хоть бы завтра придите вдвоём. А нет – так ты и одна заходи, Соня! Ты – хорошая девочка, ты заходи! Видишь, у нас здесь всё просто!..

Родион ждал её во дворе.

– Прости, – сказал он.

– Ничего, – ответила Соня.

– Как-то всё не так… ну, не получилось, я не знал… в общем…

– Я понимаю, – сказала Соня.

– Пусть это будет репетиция, проба. Ведь у него тоже была проба, ведь так?

– Была.

– Ведь ещё же ничего не пропало, ничего не испорчено?

– Ничего.

Она была разбита, она была опустошена. Ей хотелось остаться одной.

Лиговский был холоден, Лиговский был подл. Так же холоден и подл, как и она сама, Соня. Что ж, теперь они равны, теперь они в расчёте, теперь они квиты.

Соня достала из сумочки банку с Родионовыми таблетками.

– Твои таблетки, – сказала она. – Возьми их.

Тот схватил банку и сунул её в карман.

Соня и Родион перешли через Обводный канал.

– Ты куда? – спросил он.

– На Боровую, – просто ответила Соня.

– Я провожу.

– Нет, – сказала Соня.

– Привяжется кто-нибудь… Темно…

– Поезжай домой, Родион.

– Созвонимся завтра?

– Конечно, – равнодушно сказала она.

Соня ненавидела свою Боровую. Шоколадов разговаривал с ней отвратительно. Потом выпрашивал деньги на пиво или на водку. Иногда таскал без спроса. Но сейчас ей даже хотелось какой-то такой вот гадости, такого вот унижения, пусть всего этого будет даже больше. Пусть оно будет всегда! И этот город, и этот мир заслужили унижение, и она, Соня, тоже заслужила унижение, она ни минуты не сомневалась в том.

На другое утро в школу она не пошла. Плевать! Как-нибудь выкрутится. И на работу она сегодня не пойдёт. Зачем? Зачем это всё? Днём позвонил Рустам. Всё как обычно. Давным-давно известный репертуар. Только, когда он сказал: давай встретимся, Соня ответила: давай. Сегодня? Нет, не сегодня; сегодня я занята. Завтра? Нет, и не завтра. Пусть будет послезавтра. Рустам, кажется, был счастлив. Что ж, хоть кто-то сегодня будет счастлив. Уже хорошо!..

Вечером, после семи был ещё звонок. Звонил Родион. Взяв телефон, Соня вышла с ним в коридор.

– Что тебе, Родион? – сказала она.

На мгновение ей показалось, будто он плачет. Но он не плакал. Потом ей показалось, что он смеётся. Но он и не смеялся. Это было что-то другое. Из трубки доносилось, кажется, какое-то бульканье, она не могла понять, что это. Родион, кажется, захлёбывался. Да, он волновался, это несомненно, но одновременно была и какая-то потрясающая, нечеловеческая горделивость в его голосе, необыкновенная заносчивость, будто что-то сверхъестественное открылось ему, чего прежде не знал и не понимал ни один смертный.

– Ты… ты… представляешь, я сделал это… сделал… ну, то, что мы хотели вчера!.. Я ещё здесь!.. Тут всё в крови!.. Даже потолок!.. Представляешь? Можешь себе представить? Соня!.. Сонька!..

Губы у Сони задрожали.

– Ты?.. Ты?.. Сделал? – сказала она.

– Да!.. Да!.. – восторженно вскричал Родион. – Сделал!.. Правда, пришла ещё мать… я дверь забыл запереть… она увидела всё… так что пришлось и её!..

Наверное, тут Соне следовало бы сказать какие-то слова, те самые слова, важные слова, главные слова, ну, те, из романа, но те слова почему-то не приходили, она никак не могла вспомнить ни одного того слова, и потому сказала первое, что пришло ей в голову.

– Боже! – сказала Соня. – Боже!..

3.
Экзистенциальная походка

 
Дверь открылась, и вошёл он, вошёл её Родя, такой худой, такой понурый, такой слабый и жалкий, сердце её на мгновение сжалось. Как он вошёл? Да, надо понять, как он вошёл. Что-то в том было… особенное. Вот только – слова… у неё мало слов, надо бы больше! И чтоб слова были особенные, такие, чтоб ими можно было выразить всё!..

– Привет, – сказала она.

– Откуда ты? – удивился тот.

Он поначалу не поверил себе; думал, глаза его обманули.

– Забыл, кто у меня папаша?

– Забыл, – сказал он. – А может, и не знал.

– Мы можем говорить. Минут десять.

– Да. Потом мне надо будет идти. Обед скоро. Нельзя пропустить.

– Хорошо кормят?

– Раньше я бы этого не стал. А теперь…

– Я принесла тебе. Печенье и воду. Потом ещё принесу.

– Спасибо, – сказал он.

– Я всё помню, – сказала она.

– Я тоже.

– Как мы по Лиговскому шли, и ты спросил меня…

– Забудь. Это неважно.

– Почему неважно? Ничего нет важнее!

– Ошибаешься.

– Сядь, – сказала Соня.

Родион сел. Он сидел, скособочившись. Он всё теперь делал не так, как прежде.

– Ты рад меня видеть? – спросила она.

– Не знаю, – покачал головой тот.

– То есть, может, что и нет?

– Может быть.

– Тогда… тогда зачем всё? А что? Что ты чувствовал, когда убивал? Скажи! Мне надо знать! Мне, может, тоже понадобится!..

– Тебе-то зачем? – усмехнулся Родион малокровно.

– Скажи!

– Рука. Чувствовал руку. Что топор тяжёлый, ну, не такой тяжёлый, что не поднять… просто – тяжесть. Кровь брызнула, и мне в лицо, тёплая такая, чужая. Думаю, утереться надо, а в руке топор, а другой рукой почему-то утереться было неудобно, не помню – почему. Я тогда думаю, надо топор положить и вытереть кровь, я даже сказал это вслух. Она на постель завалилась. А я перед ней. Тут я не знал, что надо делать. Но главное-то уже произошло, я понимал. Не надо больше к этому готовиться. Не надо думать, что это будет. Потому что это уже было.

– А мать?

– Она вошла скоро. Минуты через три. Я потом думал, что если бы я опоздал, или если бы она раньше пришла… они бы уже там были вдвоём… и тогда, может быть… я не ударил. Это было бы уже неудобно. Ну, когда они вдвоём… Это ж надо сначала одну, а другая в это время смотреть будет… это уж… как-то!.. Я не знаю.

– А три минуты? Что ты делал в эти три минуты?

– Стоял. Смотрел. Думал. Надо, чтоб у всякого были такие три минуты. Главные. Там мысль уже другая, там сам другим становишься, в три минуты.

– Каким?

– Другим, – повторил Родион. – Я когда-нибудь нарисую это. Я хотел теперь, но мне ничего не дают, ни карандаш, ни бумагу. Но ничего, я не забуду!

– Может, теперь ты станешь художником, – вздохнула она. – Настоящим.

– Не знаю, – сказал он.

– Тебе не жалко было матери?

– Мать, – сказал Родион. – Мать. Мать…

– Что? – спросила Соня.

– Пытаюсь, чтобы эмоция… хоть какая-то… включилась, зажглась. Мать! Мать!.. – повторил он ещё несколько раз с ожесточением. – Чёрт!

– Не получается? – спросила Соня с сочувствием.

– Да, никак! Никак!.. Чёрт!.. Не надо!..

– Что?

– Не надо быть художником! Тем более – настоящим!

– Почему?

– Ни почему! Просто не надо – и всё!

– А кем надо?

– Никем! Вообще никем!..

– Даже если ты никто, ты всё равно будешь кто-то!

– Я знаю! – крикнул Родион. – Для чего ты это говоришь? Но надо попробовать!

– Тебя здесь бьют? – спросила Соня.

– Нет.

– А следователь? Как к тебе относится?

– Нормально. С брезгливостью. Они все относятся ко мне с брезгливостью. Никто ничего не понимает, и – хорошо!

– Хорошо?

– Отлично, замечательно! Человека нельзя понимать. Человеку нельзя, чтобы его понимали. В человеке должно быть таинство и ещё ритуал. Это я здесь понял.

– Я пока не понимаю.

– Хорошо, что не понимаешь. Хорошо, что вы все не понимаете. Есть – я, и есть – вы. Это – разное!..

– Странно.

– Не странно. Я тут о человеке думаю.

– И что?

– Ничего. Просто о человеке думаю.

– И какой он?

– Обычный. Только от него мурашки по спине. И я такой, я ещё хуже. Я страшнее. Нет, страшнее тот, кто обыкновенный. Я с себя то, старое, сбросил, я уже стал не так страшен. А вот те, что по улице ходят, – страшны.

– Что ты с себя сбросил?

– Монотонность сбросил – вот что! Обыкновенность.

– Я с тобой везде пойду, я с тобой везде буду! – сказала Соня. Тихо и просто сказала она.

– Забудь об этом, – сказал Родион.

– Как это забыть?

– Так! – крикнул тот. – И то, что там говорилось, на Лиговском – забудь!

– Что ты говоришь, Родион? – изумилась Соня. – Мы будем вместе!

– Ты не нужна, – сказал тот.

– Это неправильно. Ты не должен ничего такого говорить. Ты не выдержишь один.

– Это моё убийство, – тихо сказал тот. – Я не стану им делиться ни с кем. Даже с тобой, Соня.

– Но это же я… я научила тебя, я подтолкнула. Мы вместе там были.

Соня не думала уж ни о чём, ни о том, что их может слышать Шоколадов, ни о том, что их ещё кто-нибудь мог видеть и слышать, здешних порядков она не знала.

– Ты не была там никогда, – твёрдо сказал Родион. – Тебе показалось.

– Ты забыл? Накануне. Мы были там вдвоём с тобой.

– Я, когда там стоял… – медленно начал тот. – Я думал… я понял, что это только моё… что я ни с кем не стану этим делиться… я тогда… там было много крови… я стал вытирать… все те места, которых ты могла касаться. Чтоб тебя там вообще не было… меня потом на эксперимент возили, я всё показывал, как было. Я ещё раз проверил: там даже твоего волоса не осталось.

– Я на суде расскажу, что я там была с тобой накануне.

– Тебе не поверят. Не смей! Слышишь?

– Я ещё до суда расскажу. Я завтра пойду и расскажу.

– Что ты расскажешь?

– Что была там вместе с тобой.

– Там нет твоих отпечатков.

– Я помню, как стоит мебель.

– Я всё передвинул. Там всё по-другому, там всё моё.

– Зачем ты так?

– Не приходи на суд. Я не хочу тебя видеть.

– Разве ты это один вынесешь?

– Расстрела нет, – пожал тот плечами. – Значит, буду жить, а для тоски все места хороши.

– А жизни? Жизни тебе своей не жаль? – вдруг вырвалось у неё.

– Нет, – тихо ответил тот.

– А тех жизней?

– Нет, – снова ответил Родион. – Может, когда-то позже. Но не теперь. Сейчас не до них. Сейчас у меня другое в голове.

– Родион, ты не можешь отнимать у меня это, – тоже тихо сказала Соня. – Это вроде ребёнка: я носила его в себе девять месяцев, а рожаешь вдруг ты, роды приписываешь себе. Несправедливо. Ты украл у меня всё.

– Справедливо, – непреклонно встряхнул головой тот. – Спасибо тебе, Соня. Я теперь нашёл себя. Если бы не ты, искал бы, может, лет двадцать. А так… всё сделалось определённым.

– Я приду на суд.

– Я потребую, чтобы тебя вывели.

– Почему?

– Я так решил.

– Я нужна тебе?

– Нет. Никто не нужен. Нужна, – поправился он. – Достань мне колёса! Меня ломает, я не выдержу, я дам тебе адрес один – там можно достать. Деньги я потом отдам… не знаю, когда. Да у тебя ведь есть деньги!.. Ты заработала.

– Что ты говоришь! – мучительно сказала Соня. – Какие деньги? Какие колёса? Это невозможно, их не пронести сюда… да и вообще!..

– Ты пронесёшь!.. Ты всё можешь!.. Если у тебя отец – вертухай!..

– Родя, – сказала девушка. – Ты должен быть сильным, ты должен быть чистым! А с дурью не будешь ни сильным, ни чистым!..

– Заткнись! – крикнул тот. – Не твоё дело!

– Я знаю, каким ты должен быть. Я тебе расскажу!..

– Достанешь колёса? – решительно спросил Родион.

– Ну, послушай же меня, послушай!.. – говорила Соня.

– Всё, хватит! – отрезал тот.

Дверь вдруг приоткрылась, просунулась голова Шоколадова. Не иначе, всё ж следил он за ними или подслушивал.

– Так, ребятишки, – сказал он, – ещё минута!.. Прощаемся и расходимся!..

– Гражданин вертухай, – сказал вдруг Родион, голос его теперь был чужим и бесконечно далёким. – Нам с ней больше не о чем говорить. Отведите меня обратно. Я в хату хочу!

Шоколадов распахнул дверь шире и вошёл.

– Руки за спину! – скомандовал он. – На выход!

– Родя! – крикнула Соня, бросившись к тому.

Она взяла его за голову, привлекла к себе, стала целовать в лицо, порывисто, неудержимо. Тот на мгновение потянулся было к Соне, но тут же опомнился, оттолкнул её.

– Уйди! – глухо сказал он. И выкрикнул: – Уйди! Не пускайте её никогда ко мне! Она не нужна! Я отказываюсь! Отказываюсь!..

На глазах его мелькнули слёзы. Он часто-часто заморгал, отвернулся и, несколько засуетившись, стал выходить.

Соня пошла следом. Шоколадов остановил её. Взглянул на неё и вдруг, коротко замахнувшись, закатил ей увесистую затрещину.

– Сука! – сказал он.

– Да пошёл ты! – яростно ответила Соня. – Вообще меня дома не увидишь больше!

Родион испуганно обернулся и застыл на месте.

– Сиди здесь! – коротко скомандовал Шоколадов. – Этого в хату оттараню, потом тебя выведу!

Арсенальная набережная громыхала транспортом. Над Невой ползли тёмные, с белесыми подпалинами по краям тучи, отражаясь в чёрной невской воде и тем самым будто удваиваясь; им не было дела до Сони или вообще до людей, у туч свои пути и свои надобности.

– Что ж, – сказала себе Соня. – Родиону я не нужна. А мне-то хоть кто-нибудь нужен?

Соня пошла к Финляндскому вокзалу, к метро. Синий «пежо», стоявший у обочины, вдруг просигналил, когда девушка проходила мимо него. Соня обернулась. Из «пежо» высунулся Рустам, он махал рукой Соне.

Ей было теперь не до Рустама, она хотела даже просто пройти мимо. Но Рустам уже видел, что она его видела. Чёрт, у него определённо способности сыщика, он умудрился выследить её и возле Крестов. Соня подошла.

– Привет, – сказал Рустам. – Я тебя отвезу.

Соня водрузилась на сидение рядом с Рустамом.

Странно, он теперь вёл себя хорошо, то есть – сдержанно: не лез с руками, не лез целоваться. Он сидел и смотрел прямо перед собой.

– Твоя? – спросила Соня про машину.

– Хочешь – твоя будет, – сказал Рустам.

– Не хочу, – ответила Соня.

Они посидели и помолчали.

– Ну, как он? – глухо спросил вдруг Рустам.

– Плохо, – сказала Соня. – Почему ты спрашиваешь? Что тебе до него?

– Прости, – сказал Рустам. – Меня ты беспокоишь.

– А не надо за меня беспокоиться! Что за меня беспокоиться? Я живу, как жила! Это он – там!.. И я не могу ничего сделать!

– Да-да, конечно.

– Что – «да-да, конечно»?

– Ты не можешь ничего сделать.

– Ты рад этому?

– Ты домой?

– Домой, – сказала Соня.

Рустам завёл двигатель, автомобиль мягко тронулся с места. Они проехали под Литейным мостом, потом свернули направо, на мост.

Соне говорить не хотелось, но и в молчанку играть она тоже не могла.

– Что у тебя? Как с работой? – спросила она.

– Я хочу уйти из шоу, – сказал тот.

Соня взглянула на Рустама с некоторым удивлением.

– Я вообще не хочу больше танцевать, я перерос это, – сказал Рустам. – Я ставлю своё шоу, свой балет. Я собрал группу, человек восемь, мы репетируем. Каждый день. Для меня это сейчас важно, через танец я могу сказать о многом.

– О чём?

– Что?

– О чём ты можешь сказать через танец?

Рустам помолчал немного.

– Не знаю, стоит ли сейчас об этом…

– Ты думаешь, я не пойму?

– Нет, просто у тебя сейчас много своего. Такого, что не каждый выдержит. А ты вот выдерживаешь. И я не уверен, что тебя сейчас стоит грузить…

– Ну, смотри, – отстранилась Соня. – Тогда не рассказывай.

– Нет, я хочу тебе рассказать, я хочу тебе это показать тоже. Просто я вижу, в каком ты состоянии.

– Да, – сказала Соня. – Я в таком состоянии.

– Представь: темнота!..

– Представила.

– Вспыхивает свет. И дым… ну, есть такая специальная машина. И восемь танцовщиков, они стоят шеренгой, или не совсем шеренгой, и вот они начинают на нас идти, экзистенциальной походкой…

– Какой?

– Экзистенциальной… неважно!.. Они идут на нас, но ближе не становятся, их путь мучителен, они изнемогли в пути, потом вдруг будто налетает ветер, он сдувает сначала одного, потом другого, и эти сдуваемые начинают метаться, и это уже танец!.. Современный танец!.. То, что называется contemporarydance!.. Танцующие сталкиваются с шагающими, потом все делаются танцующими, а танец всё напряжённей и напряжённей, он на пределе человеческих возможностей, и ритм… такой сильный, жёсткий, безжалостный! У каждого свой танец. Синхрона мало, синхрона почти нет. Музыки становится всё больше, она всё агрессивнее, и потом мы видим разные истории, которые происходят с людьми. Эти истории рассказываются условным языком, но мы всё равно понимаем, о чём это!.. Ну, вот так примерно. Смотри, сколько я тебе наболтал!..

– Да, – сказала Соня.

– Извини.

На мосту движение оказалось очень плотным; все в основном стояли, терпеливо, привычно, обречённо. И они тоже стояли.

– А о чём ты всё-таки собираешься рассказать? – спросила Соня.

– О многом. О мире, – усмехнулся вдруг он. – О его красоте. О его подлости. Хотя это очень сложно. Подлость мира доказывают не на пальцах. А на собственных переломанных судьбах. На собственных загубленных существованиях. Чаще же всего свои судьбы жалеют, над собственными существованиями трясутся. Оттого подлость мира так и не бывает доказанной. Ты вот этого не побоялась, ты сумела сделать это, ну, или почти сумела. У тебя почти получилось. Просто тебя никто не направлял – отсюда возможны и какие-то ошибки. Но ты всё равно набрела на некую дорогу, ты сильная, Соня! Даже удивительно, насколько ты сильная!

Девушка почувствовала, что она, такая сильная, сейчас заплачет, и, чтобы Рустам этого не увидел, отвернулась к окну. Тот же всё смотрел прямо перед собой. Хотя, наверное, и чувствовал, что у неё теперь на душе.

– Ты очень торопишься? – спросил Рустам и тут же пояснил: – У меня, на самом деле, сейчас репетиция, уже должна начаться. Хочешь посмотреть немного?

– Зря ты меня вообще повёз, – отозвалась Соня. – Я бы на метро доехала.

– Ненадолго, – попросил Рустам. – Не понравится – ты скажи сразу, я остановлю репетицию и отвезу тебя домой, как и обещал.

– Это далеко?

– Рядом, – сказал Рустам.

Репетиционный зал находился недалеко от метро «Чернышевская», они добрались туда минут за пятнадцать. Рустамова группа вся была в сборе, действительно – восемь человек, одни парни.

– Привет! – бросил Рустам, входя. – Это – Соня, мой друг! Начинаем!

Он быстро переоделся. Соня устроилась на скамейке.

Послышалась музыка, одни ударные, поначалу тихо-тихо. Потом прибавилась флейта-пикколо. Но она звучала в самом верхнем регистре, к тому же стаккато, так что и она казалась ударным инструментом. Потом послышался клавесин, он возник очень неожиданно и будто бы дисгармонично, потом – засурдиненная труба. Музыка была чрезвычайно ритмичной и острой. Кажется, об эту музыку возможно было оцарапаться.

Стоящие у стены парни пошли вперёд, они шли как-то так необычно, отстранённо, будто не обращая вовсе внимание на собственный шаг, но вместе с тем сосредоточенно и даже трагично. Да-да, в их отстранённости был и трагизм. Это и есть та самая экзистенциальная походка? – подумала Соня. А они всё шли и шли, но не делались ближе. Потом вдруг что-то произошло, и один из парней словно сорвался с шага, сорвался с цепи (именно так: шагая, они, кажется, были скованы невидимой цепью) и бросился в танец, он искал спасения в танце.

Соню несколько даже заворожило увиденное. Но Рустам был недоволен. Он всё время был недоволен.

– Точнее! Точнее! – кричал он. Он бросался к танцующим и шёл вместе с ними. И движения его действительно были более точными, более зрелыми, чем у остальных, хотя он всего лишь показывал, всего лишь обозначал шаги и движения. У него сразу ощущался характер, чего не было у других.

– Какой он взрослый и сильный! – удивилась Соня. – Насколько он выше их всех!

– Нет! – крикнул Рустам. – Только не Чарли Чаплин! И не «Ночи Кабирии»! Никакого Чаплина и никаких «Ночей Кабирии»!

Соне поначалу казалось, что он придирается к танцовщикам, что у тех и так всё хорошо, что, может, он просто форсит, выкаблучивается перед нею. Но стоило ему пойти вместе со всеми, как Соня тут же видела правоту Рустама.

Музыка останавливалась, Рустам что-то говорил артистам, потом танец начинался снова.

– Сейчас пока двигаемся дальше, – сказал он. – Завтра же целый день будем ходить, только ходить!

Завтра они будут отрабатывать ту самую походку, о которой говорил Рустам, догадалась Соня. Интересно, что из всего этого получится.

Она уж могла различать танцовщиков, они не были для неё на одно лицо, они все были разными. Особенно выделился один мальчик, черноволосый, очень щуплый и какой-то… изломанный, что ли!.. Он был на год-два старше неё самой и отчего-то напомнил ей… Родиона. И ещё рядом с ним был один… Соня назвала про себя его Искусителем. Искуситель был горд, строен, светловолос и высокомерен. Между Искусителем и «Родионом» была какая-то связь, какая-то симпатия. Искуситель сразу не понравился Соне. Он ужасно влиял на «Родиона», он на что-то того подбивал, на что-то страшное, безобразное, невыносимое. И был там ещё третий. Соня долго не могла определить его и потом всё же назвала его Артистом. Артист тянулся к Искусителю, тянулся страстно, с мольбой, с замиранием сердца, с надеждой, с отчаянием, но тот даже не замечал Артиста, всё внимание Искусителя было занято «Родионом». Кажется, Искуситель поставил всё на одну карту, всю жизнь свою, весь смысл свой, и неудача для него была страшнее самой смерти. Артист же… он словно кричал всем своим телом, всеми движениями своими и жестами, Соня не знала названий этих движений и жестов, но ощущала их боль, их невыносимость, их подспудный трагизм. Он кричал Искусителю, он старался того остановить, удержать от чего-то. «Родион» же, вот он, наконец, куда-то идёт. Идёт медленно, дерзко, непримиримо, сейчас должно произойти что-то ужасное, понимает Соня… «Родион» сейчас совершит непоправимое!..

– Стоп! – сказал тут Рустам. – Спасибо. До завтра! Я в душ! – бросил он Соне. – На минуту. Совсем мокрый!..

Сколько всё длилось? Час-полтора… Соня так всё и сидела на скамейке. К ней подошёл тот самый черноволосый мальчик, который был «Родионом».

– Привет! – сказал он.

– Привет! – сказала и Соня.

– Я – Марк, – сказал «Родион».

– Я – Соня, – ответила та.

– Я знаю. Ты тоже танцуешь? – спросил он.

– Нет, не танцую.

– Мне кажется, у тебя б получилось, – сказал Марк.

– Не знаю, – сказала Соня.

– И не танцевала никогда?

– Только как любитель. Как все.

– Мы тоже здесь все любители. Но вот Рустам из нас людей делает.

– Да, – сказала Соня.

– Как тебе репетиция?

– Здорово! – искренне ответила та.

Появился Рустам. Волосы его были ещё мокрыми, блестели на свету.

– Сейчас! – бросил он Соне.

Он отвёл в сторону Марка, о чём-то говорил с ним минуту, показывал какие-то движения. Марк кивал, соглашался, потом сам говорил что-то. Соня смотрела за ними обоими. Острая зависть охватила её. Ей тоже хотелось танцевать, заниматься чем-то полезным, прекрасным, сильным, таким, что могло бы захватить всё её существо, таким, что оно могло бы захватывать и других людей.

– Извини, что я затащил тебя на репетицию, – сказал Рустам, когда они ехали по Кирочной улице в сторону Суворовского проспекта. – Это всё ещё ужасно сыро!..

– Мне понравился Марк, – возразила Соня.

– Ты ему тоже, – усмехнулся Рустам. – Знаешь, что он сказал про тебя?

Соня посмотрела на своего собеседника.

– Он сказал: «За неё я готов был бы кого-то убить!»

– Ты ему рассказал что-то про меня? – медленно спросила Соня.

– Я ничего никому не рассказывал про тебя, – покачал головою Рустам.

Соня смотрела в окно сбоку. Ей снова вспомнился Родион, весь сегодняшний разговор с ним, и вспомнился Марк, Соня пыталась понять, чем же Марк показался ей похожим на Родиона. Но не могла угадать, уловить этого, не было слов, чтобы описать это.

– Хочешь, я научу тебя танцевать? – спросил Рустам. – Я бы позанимался с тобой! Нет, не в этом спектакле. Я бы занимался с тобой одной. Я уверен, у тебя получится.

– Марк сказал мне то же самое, слово в слово, – отозвалась девушка.

– И?

– Не надо, Рустам, – сказала Соня.

На самом деле, она уж приняла решение: она будет брать уроки танца, только не у Рустама, она будет заниматься полгода или год, каждый день, и потом покажет ему всё, чего достигла за это время. А она, уж конечно, чего-то достигнет за полгода или за год.

– Есть ещё эта твоя квартира на Лиговском? – спросил вдруг Рустам.

– Я собираюсь отказаться от неё, – ответила Соня.

– Заедем на минуту? – предложил тот. – Кофе угостишь?

Она ожидала этого. И уж, конечно, понятно, что за тем последует. Она не маленькая. То есть, разумеется, она маленькая, но не настолько, чтобы не понимать, что будет дальше.

– Хорошо, – просто сказала она.

Рустам набросился на неё прямо в прихожей. Он, высокий и сильный, поднял её на руки и понёс в комнату, открыв дверь ногой; он шептал: «Соня! Сонечка!..», он целовал её в губы, в шею. Стал раздевать. Потом разделся сам. Он слишком долго и слишком сильно хотел её и, едва увидел её обнажённую грудь и впалый живот, едва коснулся её, как задрожал, застонал, и вдруг тёплое семя излилось у него в несколько мощных, неудержимых толчков.

– Прости! Прости! – горячечно и растерянно шептал Рустам. – Со мной такое впервые!..

– Ничего, – говорила Соня, притянув его голову к своей груди и гладя его мускулистые плечи.

Через несколько минут он снова уже её хотел, тогда Соня с силою притянула его к себе, Рустам вошёл в неё, Соня согревалась его теплом, следовала его быстрым и сильным движениям, она вскрикивала, она забывала себя, она забывала всё, что пережила недавно, о чём думала, она забыла всё своё недавнее – мучительное и безвыходное, она вздохнула глубоко, подстреленно и отчаянно и вдруг вся забилась, затрепетала от могучих, неукротимых волн счастья.

Они вышли из квартиры поздно вечером. Пешком дойти было проще, но Рустам снова повёз её на своём «пежо». Соня же, пусть ненадолго, но всё-таки хотела остаться одна.

Рустам такой сильный, такой мужественный, такой талантливый, но для чего он так много ходит за мной, для чего выслеживает меня? – подумала Соня. – Если б ему было на меня наплевать, я, может быть, сама бегала за ним, как собачонка. А так он только испортил меня. Ведь у него же есть (или были) и другие женщины, он сам говорил ей об этом. Почему же он так вцепился в неё? Непонятно.

– Соня, насчёт танца я ведь серьёзно – подумай! – сказал ей Рустам.

– Вообще-то на самом деле я – Зоя, – сказала она.

Рустам взглянул на неё с удивлением.

– Что такое «Соня»? – спросила девушка. – Наверное, псевдоним.

Она попросила остановить на углу Разъезжей улицы и Марата.

– Увидимся? – спросил Рустам.

– Может быть, – ответила та.

«Пежо» резко, с визгом резины, развернулся и помчался обратно, по Разъезжей в сторону Лиговского. Соня на мгновение закрыла глаза. И тут пред ней пронеслось многое: и Родион, нелепый и заносчивый Родион, такой сумасшедший, такой одинокий, и затрещина Шоколадова, гадкая и обидная, и Марк, так похожий на Родиона, – Рустам видел Родиона всего только несколько раз и то мельком, и, что ж, он смог так заметить, так запомнить его походку, его движения, его жесты, что передал их Марку, что научил таковым Марка? неужели это возможно? – и что же Рустам хотел сказать Соне этой сегодняшней репетицией, а ведь он точно хотел что-то сказать, она ещё угадает, она ещё непременно поймёт это, возник у неё перед глазами и танец этих восьмерых парней, их шаги, их движения, их жесты, потом возникли руки Рустама, его тело, счастье, которым сегодня была захвачена она, таким коротким, но таким безмерным было это неожиданное блаженство; Соня вздохнула и пошла. Пошла не так, как обыкновенно ходила, музыка из того, из Рустамова балета всё ещё звучала в ней, страшная, навязчивая и потрясающая музыка, и Соня пошла невольно в ритме этой музыки, и походка… черт побери! походка её теперь была иною, не такой, как обычно, не такой, как всегда, она была экзистенциальною, если угодно!..