Нарцисс Араратской Долины. Глава 28

Федор Лапшинский
Осенью 1989 года, меня вдруг потянуло на цвет, и я отошёл от чёрно-белых график и начал рисовать красками; и, надо сказать, очень этим магическим процессом увлёкся. В этом мне помог мой друг архитектор Коля, который, как я уже писал, был настоящий педагог. Николай Николаевича кормила детская студия при московском доме архитекторов, где он работал преподавателем, и где у него была стабильная зарплата; поэтому он не бедствовал, и у него в кошелёчке всегда лежали кое-какие денежки на простую холостяцкую жизнь. Я иногда у него одалживал, и он мне никогда не отказывал, и, разумеется, я всегда долг пунктуально возвращал, будучи от природы человеком обязательным и незабывчивым. Мы тогда были близкими друзьями, и мне с ним легко болталось на разные темы. Я даже мог, если бездомная судьба меня совсем припрёт, приехать к нему в Троицк и там заночевать на раскладушке. У Коли там была маленькая однокомнатная квартирка, вся забитая разным художественным барахлом: книжки по архитектуре, бумажки с разного рода непонятными рисунками, вырезки из журналов, акварельные и гуашевые краски, обгрызанные кисточки, майонезные баночки, многочисленные тарелочки с высохшей гуашью и акварелью. Практически никакой мебели. Коля жил, как бедный студент и спал на полу, на жёстком матрасе. И всё это пребывало в удивительном беспорядке. Настоящее логово одинокого философа, которого не интересуют буржуазные и мещанские ценности; никакого хрусталя, слоников и ковров на стене я у него не заметил. Женщин он туда не приводил; в то время, когда я с ним общался, у него, явно, не было никакой близкой подруги. Коля тогда пребывал в одиноком душевном состоянии; поэтому, часто бывал на Арбате, и ему нравилось находиться среди молодых, как я. Здоровье у него было крепким, и он за ним следил, и никаких таких лекарств не употреблял. Николай Николаевич немного покуривал, и немного выпивал в компании. Он громко разговаривал, как настоящий педагог; всё время что-то разъяснял и поучал. И ещё, надо сказать, Коля страдал мизантропией; на окружающую жизнь он смотрел не очень по-доброму, и к людям относился с большим подозрением и даже с немного брезгливым презрением. В последствии эта черта у него усилилась, и мне стал сложно с ним общаться…

                Я, вероятно, был одним из немногих, кому Николай Николаевич доверял и открывал свою «волчью» душу, в часы сентиментальных бесед. Коля радовался мне и широко улыбался при встрече; к тому же ему нравилось моё творчество, и он меня всячески поддерживал на этом тернистом пути, где встретить независтливого собрата большая редкость. Таких понимающих и умных друзей у меня было не так уж и много, а, вернее сказать, совсем мало, и их можно перечесть на пальцах одной руки. Я, ведь и сам не совсем понимал, что творится у меня там, в тёмных недрах юной души, и что мне хочется делать, и куда мне следует плыть. Со мной происходило примерно то же, что происходило со страной, в которой я родился в середине 60-ых, и которая начала внезапно «болеть» и умственно распадаться. Можно сказать, что у нас тогда происходил период какого-то обострения шизофрении, после долгой и приятной брежневской спячки; мы находились в малопонятной и чрезмерно радостной маниакальной фазе, которая всенепременно должна была закончиться мрачной депрессией, и потерей себя в истерическом хаосе и в тёмном лесу надвигающейся катастрофы. Николай Николаевич очень следил за политикой и за мировыми событиями: он не был так глупо аполитичен, как я; и он остро нуждался в собеседнике или, точнее говоря, в слушателе, которому он бы мог вылить на уши свои размышления на суть последних мировых событий. Его это всё интересовало даже больше, чем следовало, и, нам мой тот взгляд, это вредило его психическому здоровью, и я старался перевести разговор на более понятную мне тему, - на искусство или на женщин: и весело спрашивал своего друга, - «Коль, скажи мне, пожалуйста, а сколько у тебя было любовниц?» После чего, Николай Николаевич, тяжело вздыхал от моего глупого вопроса, и, морща свой маяковско-подобный лоб, начинал вспоминать, сколько же у него было этих представительниц слабого пола, которых он не очень то и долюбливал, за их коварство, и за их тёмную и неразумную суть; хотя, при этом, Коля очень ценил женскую красоту и всегда мог найти своеобразие в любой, даже очень некрасивой женщине. Всё-таки, он был настоящий художник и эстет…

                Я тогда мало интересовался политикой, и проживал в своём мирке молодого странного художника-самоучки, которому приходилось жить по разным углам, и не иметь своего уютного личного пространства. При всём при этом, я не страдал мрачным взглядом на вещи, как мой друг Коля. Если бы я был тогда мрачным, мне бы совсем пришлось туго и несладко! Кому нужны мрачные, злые друзья и квартиранты? Мне приходилось бывать довольно веселым и грустно-остроумным; и я не доставлял больших хлопот окружавшим меня людям. Я не был ни запойным алкоголиком, ни трясущимся наркоманом, ни алчным обжорой, ни сладострастным маньяком, ни тайным клептоманом, ни наглым вруном, ни безумным болтуном. Мои небольшие недостатки приятно гармонировали с моей обаятельной внешностью, которая притягивала ко мне умных и неординарных персонажей, то ли по воле случая, то ли по другим, более мистическим причинам. Я, конечно же, был малость сексуально озабочен и, очевидно, врач-сексопатолог нашёл бы у меня кое-какие перверсии и отклонения; но это всё я умел контролировать, и сублимировать в свои рисунки, в своё наивное творчество. И, самое главное, я не был сильно завистлив. Или, точнее сказать, я остро завидовал всем тем, у кого была своя жилплощадь, была своя комната и свой рабочий стол; у кого имелся свой угол, куда можно было складывать личные вещи. Я же хранил свои пожитки, где придётся; в основном, у моей любимой тётушки, которая мне в этом не отказывала; да и вещей у меня тогда было мало; всё, жизненно необходимое, я носил с собой в сумке. Отсутствие своего постоянного угла в Москве, меня сильно тогда напрягало, тревожило и печалило. Снять же жильё тогда было крайне сложно; и, к тому же, у меня на это удовольствие не имелось лишних денег. Поэтому, я и прыгал с места на место, как блоха или, точнее, как зелёненький кузнечик.

                Помню, что первый день осени я встретил у одного знакомого художника, будучи у него, с моим другом Колей, в гостях. Звали этого, немного странного деятеля изобразительных искусств,  Виктор; он тоже частенько выходил «работать» на Арбат, и рисовал картинки в духе Пита Мондриана. Это был такой московский декоративный «мондриан», где много утыкано мелких квадратных домиков, треугольных крыш и круглых чёрных окошек. Пётр Евгеньевич, который был остёр на язык, обзывал этот стиль «ляпкус», в честь весёлого художника Ляпкусова, который и, вероятно, стоял у истоков таких вот арбатских коммерческих картинок.  Виктор тоже работал в этом направлении; только у него, была очень холодная, невесёлая и монохромная гамма. Виктор, в прошлом, наркоманил, и это чувствовалось по его застывшим композициям; где ни ветерка, ни летящего листочка, ни человечьего лица нельзя было обнаружить. Голубые и немного стеклянные крупные глаза его смотрели очень настороженно; бледное одутловатое лицо его не радовалось солнцу и арбатской сутолоке; он хотел всегда куда-нибудь спрятаться от шумных людей, и чувствовал себя на Арбате напряжённым и потерянным. При этом, в нём жила приятная комичность и, несмотря на то, что ему было около тридцати годков, в нём не умер хулиганистый, но при этом очень ранимый ребёнок; который любил язвительные шутки и чёрные приколы. Ему часто хотелось чего-нибудь выпить, чтобы окружающая стрессовая атмосфера не так давила на его тонкие и голые нервы; и, вероятно, он часто ощущал себя как-бы выброшенным из реальной грубой жизни, и только алкоголь ему приносил радость расслабления. Виктор был женат, и у него росла маленькая дочь; жена его жёстко контролировала и не давала сильно расслабляться; можно сказать, она его держала в ежовых рукавицах, как строгая мать. Вероятно, именно такая супруга ему и была нужна, чтобы он окончательно не спился и не сторчался со своими дружками-наркоманами, и не ушёл раньше времени на Тот Свет…

                Иногда Виктор жил один, и «отдыхал» от своей семьи. Он приглашал гостей с ночёвкой, - посмотреть на его рыбок, которых он разводил в больших аквариумах,  и послушать культурную авангардную музыку. Виктор был меломан. Жил же он, далеко на южных окраинах Москвы, в районе метро «Красногвардейская», которую он с юмором называл «Белогвардейская». Там, на 17 этаже, с немного тоскливым видом из окна, Виктор чувствовал себя одиноко и, не удивительно, что ему хотелось кого-то пригласить с Арбата, когда его жена с дочкой отсутствовали. Помню, мы с другом Колей, оказались у него в последний день лета. Виктор дал мне несколько больших листов ватмана, пастель и гуашевых красок. Я создал несколько ярких картинок; очень быстро и с нагловатым детским воодушевлением. Николай Николаевич меня активно подбадривал и давал умные педагогические советы. Царила веселая творческая атмосфера, которая продолжалась до раннего утра. На другой же солнечный день, наступила осень, и дети пошли в школу. Я смотрел на маленьких бегающих школьников с высоты этой квартиры, и мне очень хотелось поскорей поехать на Арбат, и вывесить там свои последние «шедевры». Мы с Колей двинулись в путь, и в тот же вечер, мои первые цветные рисунки купили за 50 «баксов» или, правильнее говоря, долларов. Продавать за валюту, тогда было строжайше запрещено, но я, иногда и осторожно, нарушал эти абсурдные советские законы.  Я очень удивился и обрадовался таким лёгким деньгам. Так начался у меня новый творческий период; я начал рисовать, при возможности, красками; и на какое-то время забросил свою чёрно-белую графику. Я устал рисовать свои грустные и мрачные рисунки: видимо, та часть моего мозга, которая производила эти меланхоличные фантомы, начала требовать отдыха, чтобы я окончательно не свихнулся и не впал в ступор. Наивная живопись же, переключила меня, и ввела в некое забытое детское состояние, когда всё кажется светлым и новым; и когда душа в процессе творчества не устаёт, и не производит однообразные пустые скучные образы.