de omnibus dubitandum 104. 142

Лев Смельчук
ЧАСТЬ СТО ЧЕТВЕРТАЯ (1881-1883)

Глава 104.142. МИЛЫЙ…

    К Рождеству Аришенька вполне окрепла и очень похорошела, как женщины хорошеют после родов, здоровые молодые женщины. В радости материнства судьба ей отказала, и бурно отказала, с угрозой жизни, и все же — «Она расцвела, раскрылась во всей полноте душевной, — рассказывал Федор Минаевич. — Нетронутая почва, вчерашняя белица… она вся светилась изяществом прирожденным, легким, женственностью влекущей — не странно ли?..»

    Прячась в тени от зноя, или в теплых подъездах от мороза, мы не задумываемся: а как же переносили эти морозы и это пекло дамы прошлых веков, затянутые в корсеты, упакованные в нательные сорочки, комисольки, нижние юбки,  которые надевали на фижмы. А под фижмами и корсетом - сорочка, панталоны — drawers, раздвоенные, не сшитые между собой полоски материи на бедрах, чулки, длинные платья, перчатки, шляпки?...

    На смену рококо пришел ампир, с его стремлением к античности. Несмотря на то, что моду начала 19 века называют «нагой» и историки моды рассказывают о дамах, носивших полупрозрачные кисейные платья на голое тело или на трико телесного цвета, на самом деле, это был удел экстравагантных девиц. Остальные же носили подъюбники, корсеты, панталоны.

    Корсеты той поры делали плоским живот и поднимали грудь. Застежку - шнуровку они, как правило, имели только сзади.

    Спереди вставлялась планка из дерева «бюск».

    Сама такое не оденешь, нужна горничная или муж. Ревнивые мужья сами завязывали узелки на корсете, а вечером проверяли: тот ли узелок? Или же корсет уже зашнуровал кто-то другой?

    На сорочку надевался корсет, поверх, под грудью – крепилась еще нижняя юбка, ну и сверху - платье.
      
    За ампиром пришел бидермайер. Силуэт снова стал напоминать песочные часы.
Постепенно талия вернулась на место, корсет еще сильнее и беспощаднее стал сжимать тело женщины, а юбка увеличилась в ширину

    Одевалось нижнее белье (сорочка, панталоны), сверху – шнуровался тугой корсет из китового уса, потом надевался кринолин — юбка, с вшитыми в нее обручами, делающая платье очень-очень пышным, а на него, сверху – верхняя юбка. До появления кринолина барышни носили под платьем большое количество сильно накрахмаленных юбок, часто, с оборками. Или стеганные. Но это не придавало идеальной формы  платью, к тому же, было тяжелым.

    В 1856 г. был изобретен кринолин "клетка", состоящий из китового уса или стальных обручей, соединенных гибкими полосами ткани и прикрепленный к поясу. Эта новая модель была намного легче, чем её предшественники.

    В 70-80-е годы 19 века женский модный силуэт стал сильно изменяться и потребовал новых конструкций корсета и подъюбника. Появляется турнюр (от фр. tournure — осанка — манера держаться).
      
    Видов турнюра было много: от целой юбки с вшитыми сзади подушечками или китовым усом до съемных маленьких турнюрчиков, крепящихся к поясу.

    Вскоре после того октябрьского утра, когда цветы под снегом праздновали ее выздоровление, Федор Минаевич вошел в спальню радостно возбужденный, как бы желая чем-то ее обрадовать.

    Она лежала в нарядной, тончайшего батиста кофточке, еще во время ее болезни купленной им в английском магазине на Кузнецком. Тогда она только устало поглядела и сказала: «П о т о м… не надо», а в этот день сама попросила ходившую за ней старушку дать ей новую кофточку.

    После она призналась, что думала тогда о «последнем уборе», как она будет лежать нарядной и ему будет легче видеть ее  т а к о й. Федор Минаевич видел еще от двери, как она, оттянув рукавчик, смотрела через батист на свет, как делают это дети. Он шутливо спросил, что это она закрывается от света. Она сказала, обтягивая батистом губы, сквозившие сквозь батист: «Совсем прозрачный… должно быть, очень дорого стоит… ну, по правде, сколько?..».

    Раньше он все отшучивался. — «Не все ли равно, двугривенный!». Но теперь сказал правду, желая ее обрадовать любовью: пустяки, полсотни. Она всплеснула ладошками, в испуге: «Господи… грех какой! теперь мне страшно ее надеть».

    — И это не притворство было, вся жизнь ее это подтвердила, — рассказывал Федор Минаевич. — Ей было перед жизнью стыдно за довольство, в котором она жила, за «такое ужасное богатство».

    Он взял ее руку, пошарил в жилеточном кармашке и, целуя ей безымянный палец, надел на него обручальное кольцо. И тут она увидала, что и у него такое же. Она глядела в радостно-вопрошающей тревоге, а он сказал весело: «Вот мы и повенчались».

    Она лежала молча, покручивая кольцо на пальце, и он увидел, как глаза ее наполняются слезами. «Нет… — вымолвила она чуть слышно, вздохом, будто сказали это ее слезы, ее ресницы, поднявшиеся к нему от изголовья, дышавшие на груди каштановые косы, — это… нельзя шутить…» - и стала выкручивать кольцо.

    Он старался ее утешить, что это только пока, домашнее обручение, и что он написал  т о й  решительное письмо, и теперь все устроится. Она поцеловала его руку, пощекотала ее ресницами, в молчанье, и повторила, будто сама с собой: «Самовольно нельзя… себя обманывать».

    — С этого дня она ни разу не надела кольца, ждала. Всю жизнь пролежало кольцо в шкатулке… — рассказывал Федор Минаевич. — Э т и м  она повенчала меня с собой крепче венцов церковных.

    Перед Рождеством произошли события. Из Петербурга пришла бумага — явиться на испытание его проекта, новой модели паровоза. Бывший его начальник, Юрий Владимирович Ломоносов часто писал ему, что министерство, несомненно, примет его проект, надо ковать железо и перебираться в Питер. Он поделился радостью с Аришенькой, — «Ты принесла мне счастье!» — и они решили, что надо перебираться.

    Решил, вернее, один Федор Минаевич: Ей было чего-то страшно, но она об этом промолчала.

    Другое событие было грустное, но, как многое в жизни, связанное с приятным: далеко на юге, на левом берегу реки Лабы, в станице  Владимирской — письмо шло оттуда два месяца, — писал младший брат Федора Минаевича, хорунжий 1-го Лабинского полка Кубанского Казачьего Войска, он был ранен при штурме крепости Геок-Тепе и теперь находится дома со стариком отцом, с малым денежным содержанием, на жизнь не хватает. Просил  он Федора Минаевича приехать на родную землю и поступить в 1-й Лабинский полк офицером, по своему образованию.

    Федор Минаевич чувствовал раздвоение: он очень любил младшего брата, и — «что-то захватывало дыхание» при мысли, что теперь жизнь надо как-то устраивать.

    Он показал Аришеньке портрет брата, — «красавец, правда?» — и рассказал кое-что из его «историй». Она нашла, что они «ужасно похожи», только у Федора Минаевича глаза «тоже горячие и глубокие, но мягче».

    От «историй» она приходила в трепет, вспыхивала стыдом, и в глазах ее пробегало огоньками. Он приметил, как она слушает, и сказал: «О, и ты, сероглазая, кажется, не такая уж бесстрастная!». После болезни она совсем освоилась — «приручилась». Спросила его: «Неужели и ты такой же, как Аполлоша?». С полной откровенностью он сказал, что э т о  у них — польско-татарское, по материнскому роду, и он женолюб немножко, но она закрыла для него всех женщин: все женщины в ней соединились. Она слушала зачарованно.

    На другой день она попросила Федора Минаевича пойти с ней в приходскую церковь, недалеко от них, и отслужить акафист о здравии болящего — по рабе Божием Аполлоне: «О нем надо особенно молиться». Святый великомучениче и целителю Пантелеимоне, Бога милостиваго подражателю! Призри благосердием и услыши нас, грешных, пред святою твоей иконою усердне молящихся. Испроси нам у Господа Бога, Емуже со Ангелы предстоиши на небеси, оставление грехов и прегрешений наших: исцели болезни душевныя же и телесныя рабов Божиих, ныне поминаемых, зде предстоящих и всех христиан православных, к твоему заступлению притекающих: cе бо мы, по грехом нашим люте одержимы есмы многими недуги и не имамы помощи и утешения: к тебе же прибегаем, яко дадеся ти благодать молитися за ны и целити всяк недуг и всяку болезнь; даруй убо всем нам святыми молитвами твоими здравие и благомощие души и тела, преспеяние веры и благочестия и вся к житию временному и ко спасению потребная, яко да, сподобившися тобою великих и богатых милостей, прославим тя и Подателя всех благ, дивнаго во святых, Бога нашего, Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

    Федор Минаевич охотно согласился и даже опускался на колени, когда опускалась Аришенька. Заодно отслужили и по матушке Агнии. Курносенькая просвирня, та самая, что принесла во время Аришенькиной болезни святой водицы, Марфа Никитична, — она теперь хаживала к ним, но боялась беспокоить барина и пила чай с Аришенькой на кухне, — подкинула и Федору Минаевичу под ножки коврик, и он, растроганный печальными песнопениями и мыслями об Аполлоше, прибавил ей и от себя полтинник.

    Аришенька расплакалась за акафистом и панихидой, остро почувствовав утрату матушки Агнии, вспомнив тихую жизнь у нее и страшные похороны — безумство; плакала и от счастья, которое в ней томилось сладко.

    Уже на выходе просвирня просительно помянула: «А не помолебствуете великомученице Узорешительнице, ноне день памяти ее празднуем?» — и Аришенька вспомнила в испуге, что сегодня как раз 22 декабря, великомученицы Анастасии-Узорешительницы память. Вспомнила — и с ней случилось необычайное: «Она стала будто совсем другая, забыла страх», — она до сего боялась даже проходить близко от монастыря, — и взволнованно объявила Федору Минаевичу, что надо ехать сейчас же в Страстной, отслужить благодарственный молебен перед ковчежцем с главкой великомученицы — она служила молебен с акафистом по выздоровлении и Богородице, и Узорешительнице, но только в своем приходе, — что «Узорешительница предстательствовала за нее перед Пречистой», что «сердце у нее горит, и теперь уж ей все равно, иначе и не найдет покоя».

    Федор Минаевич как-то встревожился, но тут же и согласился, плененный ее молитвенным восторгом, необычайной доселе страстностью, тревожной мольбой ее вгляда, по-новому очарованный. Она была восхитительна, под поникшей от инея березой, у сугробов, на похрустывавшем снежку, в зимне-червонном солнце, ожившая Снегурка: в бархатных меховых сапожках, в котиковой атласной шапочке, повязанной воздушно шалью, в бархатной распушенной шубке, с особенной походкой присущей той моде, которую она теперь носила — пышно-воздушно-легкая, бойкая, желанная и необычайная. В свете по-прежнему были популярны платья с завышенной талией с элементами восточного стиля, модели с узким лифом и широкой юбкой с оборками. В моду вошла юбка-панье, название которой переводится с французского, как "корзина". Модель отличалась бочкообразным силуэтом – бедра были широкими, но спереди и сзади юбка была плоской. Словом, наряды для выхода отличались большей элегантностью и консерватизмом. Он на нее залюбовался.

    И вдруг, — взгляд ли его поняв, — она оглянула себя тревожно н затрясла руками: «Господи, что со мной! на панихиду — и такая!.. это же непристойно так…».

    Он ее успокаивал, любуясь, не понимая, что тут особенного, шубка совсем простая. Она ужасалась на себя, а он любовался ее тревогой, детской растерянностью, голубоватым, со снега, блеском разгоревшихся голубых с золотом глаз ее.

    Она корила себя, какая она стала, ничего не заработает на себя, избаловалась. Все повторяла: «Ах, что бы матушка Агния сказала, если бы видела!». Стала пенять, что он ее так балует — портит, столько роскоши накупил, такие сорочки прорезные… «Кофточка одна, Господи… пятьдесят рублей!!. надо с ума сойти… а самого простого, расхожего, что нужно…». Это было так неожиданно для него, так чудесно.

    И так было это детски-наивно и искренно, что в глазах у нее заблистали слезы. Он сказал ей, что теперь купим все, целую Москву купим… Нет, это сон какой-то… и все, что было, и все, что сейчас, — все сон. Она заглянула в его глаза, в серо-синюю глубину, в которой утонула, и робко сказала-прошептала: «Милый…»