Тициановская женщина

Владимир Бежин Михайлов
Ещё миг назад он старательно делал вид, что внимательно слушает начальственный баритон заместителя министра: «По пищевым и кормовым достоинствам рапс превосходит многие сельскохозяйственные культуры. В его семенах содержится… процентов жира, и… процентов белка...». Приходилось прилагать титанические усилия, чтобы не очутиться в объятиях Морфея.

Бу-бу-бу, бу-бу-бу… Когда же эта пытка закончится? Скорей бы перерыв, что ли – хоть чашечку кофе выпить.

Когда голос убаюкивал и уводил в иную реальность, в голове всплывали и неотвязно начинали кружить слова: «Белые розы, белые розы, беззащитны шипы. Что с ними сделал снег и морозы, лёд витрин голубых… И оставляют вас умирать на белом, холодном окне…».

И снова: «белые розы, белые розы…» Ну да, да – беззащитны шипы. Сколько же можно!?

Когда он ехал в столицу, в соседнем купе плацкартного вагона всю дорогу гудели немолодые уже женщины, ехавшие на дискотеку восьмидесятых, и без конца крутили эту музыку. Несколько раз тетки, с раскрасневшимися от вина лицами, прибегали извиняться, немного затихали, но потом все начиналось сначала.

«Он, пожалуй, хороший актер. Во многом благодаря этому и сделал карьеру. Наверно, он из бывших комсомольцев», – вяло думал он о замминистра, машинально записывая в блокнот, как ему казалось, важные цифры показателей, чтобы потом отчитаться на работе.

В окно сочился нежизненный свет квелого дождливого ноябрьского дня. Как ни странно, этот обрушившийся на столицу дождь снял с него какие-то внутренние бремена и несобранность. До этого стояли непонятные дни, тягостное безразличие неба изо дня в день давило и давило. А сейчас дождь бесшумно лил и лил…

И также монотонно лились слова: «Почвенно-климатические условия России позволяют возделывать рапс практически во всех регионах…». Был третий день семинара, организованного областным начальством. Их делегация была немногочисленна – всё больше тетки непонятного возраста, для него они просто как бы не существовали. В первый вечер он принял участие в традиционной выпивке, с которой ушел, как говорил в таких случаях его товарищ Виталий, по-английски.

…Из фойе, где приглушенно погромыхивал посудой буфет, потянуло кофейным ароматом… Запах кофе всегда возбуждал в нем воспоминания о Невском проспекте. Это было одним из первых впечатлений о Ленинграде, куда бабушка еще дошкольником возила его к своим младшим родным сестрам – тёте Шуре и тёте Клаве. Когда они выходили через арку Московского вокзала на площадь Восстания и оказывались на Невском проспекте, сразу обдавал запах кофе, сладкий аромат кондитерских и булочных. Зимой эти запахи словно бы сгущались. Сейчас, когда Ленинград стал Санкт-Петербургом, и кофеен стало больше, Невский проспект почему-то, увы, утратил свой кофейный соблазн. А может быть, это были запахи детства, когда все было настоящее и вкусное.

«Нет, все – больше сил нет» – он тихонько пробрался меж рядов, благо сидел в конце зала, и выскользнул в фойе. Заказал чашку кофе и сел на диван подле женщины из их делегации – она тоже не вынесла этой пытки словами о кормовых достоинствах рапса. На ней был изящный костюм, нескромно облегавший фигуру зрелой женщины; выглядела она несколько высокомерно и отчужденно.

По очереди тихонько они вернулись назад в зал и вынуждено сели рядом – их места оказались уже занятыми. Неприятный дождь нудил и нудил, меряя секунды, минуты и часы короткого дня. За окном по своим делам бежали люди, но и без дел они все равно бы спешили незнамо куда. Не любил он самодовольную и спесивую Москву, хотя и был здесь второй раз – не по душе она была ему, не по душе. Питер, куда еще ни шло, – там жили его родственники, там он учился, там приходилось бывать часто. А Москва – нет… Всего лучше ему было в небольшом районном центре на севере области, куда, где бы он ни был, всеми силами стремилась его душа. «Моё родное болото» – говорил он про свой городок, расположенный в отдалении от столбовых дорог и больших городов.

…Вдруг правое колено соприкоснулось с коленом слева, и он уже почему-то не мог его отвести… Голос докладчика вдруг стал тонуть, как в вате и куда-то удаляться. Он искоса взглянул на соседку. За ее ярким макияжем не было видно ничего. Краска залила его лицо, но оторвать колено не было никаких сил – он словно приросло; в груди что-то сладко заныло и затосковало.

Он знал, что она из какого-то дальнего района на юге области и что закончила факультет иностранных языков в пединституте, и ему было непонятно, как она оказалась причастной к сельскому хозяйству. Внешне она была эффектной – с длинными распущенными волосами, в которых, если присмотреться, виднелась ранняя седина. Высокая и крепкая – она производила вид разбитной женщины. Он видел ее несколько раз на каких-то совещаниях в областном центре, и всегда она была в центре мужского внимания. Вчера в холле гостиницы он видел её с крепко подвыпившим мужиком.

«Ну вот, нашла очередного…», – подумал он. – «Вырвутся от семьи и дают жару…». Дальше шло непечатное размышление.

Она думала, что за такое чудное имя – Клим. В нем было что-то старомодное, совсем не в духе времени. Напоминало Клима Самгина, скучного-прескучного типа в интеллигентских очёчках из фильма по роману Горького, кажется. Но этот Клим, который сидел рядом, был совсем другого замеса – более плотный, явно крестьянского происхождения, да и в лице отсутствовал даже намек на утончённость натуры.

В детстве он и сам страдал от своего имени, кругом ведь были Вовки, Тольки, Лешки да Сереги. В школе, когда по литературе проходили Чехова, он возненавидел писателя на многие вперёд. В рассказе «Пересолил», который они однажды читали на уроке, трусоватый землемер Глеб Гаврилович Смирнов кричал своего сбежавшего возницу: «Клим, Климушка! Голубчик! Где ты, Климушка?» После этого мальчишки, даже на его родной улице, завидев его, дурашливо кричали: «Клим, Климушка!» 

Он спрашивал мать, почему его так назвали? Она сказала, что имя хорошее в переводе с латинского языка означает – «снисходительный, кроткий». Да и родился он по святцам около Климентьева дня, когда по поговорке, зима клин клином вышибает. Повзрослев, он, наоборот стал гордиться своим редким именем, слегка возносясь среди всех этих Колянов.

Объявили перерыв, все возбужденно зашмыгали носами; кашляя и гремя стульями, стали выбираться наружу. Они продолжали сидеть, не размыкая колен. Когда просторный кабинет опустел совсем, молча встали и спустились по лестнице. Может быть, он что-то и говорил, но в памяти не осталось ничего. За всю дорогу в гостиницу, кажется, также не сказали друг другу ни слова.

Когда они вошли в её номер, и он только едва прикоснулся к ее плечу, как она порывисто обняла его. Дальше было то, что и должно было быть...

– У тебя седина в волосах, Натали – произнёс он, наконец, долго подыскивая слова. Наташей он не мог её назвать – это было слишком просто для неё. Натали звучало лучше, как ему казалось, да и точнее, пожалуй.

– Жизнь тяжёлая…, – с тонкой иронией усмехнулась она. Ей понравилось это сказанное на французский манер – Натали.

Она поведала, что у неё ребенок, и живет она с мамой-директором школы, деспотичной, как и многие педагоги, женщиной. В своём небольшом поселке, где все на виду, она ничего такого себе позволить не может, чтобы не бросить тень на авторитет матери. Вот только в подобных поездках и бывают пересечения,

– Но не всегда удачные, – с горчинкой произнесла она.

…Двое суток они не выходили из номера, спускаясь вниз лишь на обед. За стенами гудел город, но это был совсем другой мир. Появлялись старшие из делегации, что-то им говорили, они что-то отвечали… Но мир отодвинулся куда-то на задворки сознания.

Его умиляло, что женщина сугубо городского воспитания, прекрасно изъяснявшаяся на двух европейских языках, иногда с кондовым деревенским выговором произносит слова, истоки которых уходят вдаль праславянских времен.

– Поднялись мы на взлобок, чтобы груду палить… Лядина там еще была и все так извазгались… – смеясь от всей души, рассказывала она.

В эти моменты она была прекрасна, и он только делал вид, что внимательно слушает, кивая головой. Он просто смотрел на нее, любовался блеском глаз, черточками и морщинками на ставшем таким милым лице.

Однажды, прильнув всем телом к нему, она вдруг спросила:

– А тебя не смущает, что я тициановская женщина?

– Нисколько, – машинально ответил он, хотя поначалу так и понял, о чём она говорит. Немного погодя до него дошло, что она имела в виду картины знаменитого итальянского художника, который изображал на своих картинах плотно сбитых женщин. Он вспомнил картину Тициана, на которой изображена женщина, расчёсывающая волосы перед зеркалом. И в самом деле, всё было очень похоже.

…На вокзал ехали в такси притихшие и печальные. Мигали разноцветные огни города: красный, зелёный, жёлтый, неоновая реклама. Снег лепился на стекло машины. А наружу просились слёзы.

Он терпеть не мог большие города. Садясь в обратный поезд или электричку, он всегда облегченно вздыхал – наконец-то эти городские мучения позади. Всегда хотелось скорее броситься в первую попавшуюся речку и быстрее очиститься от городской маеты. Но теперь уезжать совсем-совсем не хотелось, он словно бы прирос к ней всем своим существом.

Поезд его уходил на несколько часов раньше, чем её. В жёлтом сумраке неуютного перрона, воздух которого окутывали волны кислого торфяного дыма вагонных печей, он о чём-то говорил, но она слушала вполуха.
Потом, извинившись, отошла: «Сейчас вернусь».

«Зачем?» – подумал он несколько раздражённо.

Вернувшись, она подала ему три пунцовые розы. Он стал отнекиваться, складывать нелепые фразы про мужское достоинство:
– Что ты, что ты! Это я тебе должен дарить цветы.

Она замкнула его уста пальцем, и неожиданно трепетным голосом произнесла:

– Молчи и ничего не говори – я знаю, что делаю.

Он смущённо теребил цветы – было не по себе.

Поезд подали, словно из прошлого – с немытыми окнами и подтёками грязной воды. Проводницы, помятые и изнурённые вагонной жизнью, зябко переминались на перроне. Как во сне он вошёл в сумрак вагона.

…Бледный свет станций, редко пробегавших за окном, на миг освещал пурпур роз, лежавших на коробке с игрушкой, которую он вез для сына. Затем всё снова погружалось в неуютный сумрак общего вагона. Было одиноко и грустно.

От станции до дома было идти примерно с километр. Ещё издали он увидел, как из окон его дома в хладеющую ночную сырь выливались снопы радостного света – его ждали. Вечером выпал слякотный неверный снег, который по всем приметам к утру должен был растаять. Он долго топтался подле дома в маскирующей тени деревьев. Потом неуверенно бросил розы на снег, решительной походкой двинулся к калитке, но дальше шагнуть не смог. Вернулся, поднял цветы и аккуратно поставил на меже с соседским забором…

Несколько дней поникшие, вымоченные дождём и вытрепанные ветром три шипатых стебелька провожали и встречали его, когда по тёмным закоулкам он возвращался с работы. Пока однажды ночью на городок не упали большие снега…