de omnibus dubitandum 104. 118

Лев Смельчук
ЧАСТЬ СТО ЧЕТВЕРТАЯ (1881-1883)

Глава 104.118. ОТБЛЕСК СВЕТА БОЖЬЕГО…

    Болезнь Аришеньки оставила в душе Федора Минаевича глубокий след. Он не считал себя склонным к «мистике», к проникновению в лик вещей, и в роду их не замечалось подобной склонности.

    Были религиозны в меру и по обычаю, а дед хоть и перешел из католиков в православие, но сделал это по житейским соображениям, из-за каприза тестя, богатого помещика, не желавшего отдать дочь за «ляха чухонской веры».

    Сам Федор Минаевич считал себя неспособным к богомыслию и созерцанию бездн духовных, отмахнулся от Гегеля и Канта и отдался мышлению «здравому» и точному, так сказать — «механическому», что соответствовало как раз его инженерскому призванию.

    И вот во время болезни Аришеньки произошло такое, чего никак нельзя было объяснить точным и «здравым» мышлением.

    Что болезнь ее была как бы предуказана знамением во сне — «видением матушки Агнии», это никак в нем не умещалось, и он объяснял это «знамение» естественными причинами: в организме Аришеньки случилось ч т о-т о еще до сна, и это ч т о-т о,  при ее слишком нервной организации, неясными ощущениями уже грозящей боли и могло вызвать видение матушки Агнии, положившей ручку с грустью свою на «лоно», в котором  ч т о-т о уже случилось.

    Он сказал докторам про сон, чтобы осветить им картину заболевания, дал объяснение «видению», и они согласились с ним.

    Узнав, как больная проводила время до своего падения с террасы, и принимая в соображение, что никаких видимых следов ушиба об лейку не обнаружено, они приходили к выводу, что падение могло бы обойтись и без последствий, особенно таких молниеносных, если бы не случилось  ч е г о-т о  раньше; а это  ч т о — т о  как раз и было: за два дня перед тем Аришенька снимала в саду антоновку, прыгала, как ребенок, карабкаясь даже на деревья, — что очень важно! — и не раз тянулась — что чрезвычайно важно! — сбивая яблоки довольно тяжелой палкой, — что также чрезвычайно важно.

    Доктор Хандриков, уже немолодой, похожий на Достоевского, — при сем заметил, что полной истины мы не знаем, а если больная верующая, так это может только помочь в болезни, — вера горами двигает. С этим шутливо согласился и молодой акушер Снегирев и ободряюще сказал ей, лежавшей при них с закрытыми глазами: «А вы, милая сновидица, помогайте нам, старайтесь какой-нибудь поприятнее сон увидеть… например, как ваша милейшая старушка поставила вас скоренько на ножки».

    На эту шутку Аришенька не ответила и прикрыла лицо руками, — ей было стыдно. После утомительной работы акушер с удовольствием выпил водки и объявил, что при таком идеальном сложении и таком сильном сердце можно вполне надеяться, что все благополучно обойдется.

    — Я старался себя уверить, — рассказывал Федор Минаевич, — что этот сон мог повлиять на Аришеньку, ослабить ее борьбу с болезнью, и проклинал эту каркалу, матушку Агнию, с ее затрапезной кофтой и грустным взглядом. От этого ее взгляда Аришенька и почувствовала себя как бы обреченной. Убеждал себя, а во мне нарастало что-то пугающее и мрачное. И чем разумней, казались мне, разбивал я родившуюся во мне тревогу, она укоренялась крепче.

    И эта тревога оправдалась. Две недели упорно держалась лихорадка, доктора ездили каждый день и становились день ото дня тревожней: температура показывала с упорным постоянством: 37 и 7 — утром, 38 и 2 — вечером.

    Аришенька слабела, отказывалась принимать микстурки и пилюльки: «Тошно!» — перестала пить миндальное молоко и строго предписанное — «через четверть часа по глотку шампанского».

    И вдруг, вспомнив что-то, радостно попросила дать ей святой водицы. Федор Минаевич, чтобы доставить ей удовольствие, погнал дворника Карпа в ближнюю церковь: «Взять на целковый, что ли… святой водицы». Дворнику воды не дали, а пришла курносенькая говорливая старушка, сама просвирня, и благочестиво вручила самому барину запечатанную сургучом бутылочку со святой водой, «с крещенской самой… чи-истая, как слеза».

    С радости Федор Минаевич дал ей еще целковый, отмахнулся на какие-то ее советы — довериться, спрыснуть болящую с уголька и отслужить молебен Гурию, Самону и Авиву, насилу выпроводил, — старушка все порывалась что-то поговорить больной, и был несказанно счастлив, когда милая Аришенька выпила с наслаждением почти чашку и глаза ее засветились счастьем.

    В тот же вечер, осмотрев больную, доктора вышли в залу с особенно строгим видом, поговорили между собой по-латыни, — Федор Минаевич понял, что положение серьезно, грозит воспаление брюшины, — и сообщили ему уклончиво, что у больной начинает определяться родильная горячка, принявшая «литическую» форму, — он это не понял и попросил разъяснения, — что, конечно, молодой организм может выдержать, если не случится «непредвиденных» осложнений, а пока надо аккуратно держать компрессы, следить за пульсом, и они сейчас же пришлют опытную сиделку-акушерку: больную нельзя оставлять ни на минуту, так как может случиться кризис.

    Федор Минаевич особенно остро принял изо всего одно только слово —  к р и з и с, показавшееся ему «мохнато-черным и злым, с лапками, как паук». Взятая из богадельни старушка для ухода самовольно ушла ко всенощной. Федор Минаевич, в оцепенении и тоске, сидел у постели Аришеньки, прислушивался к ее дыханию, казавшемуся тревожным, и внутренними глазами видел, как этот ужасный к р и з и с,  с горбатыми черными лапами, возится где-то тут, в темном углу, за ширмой, куда не доходит отсвет голубоватого ночника.

    Аришенька начинала бредить, передыхать, хрипло вышептывала слова, что-то невнятное, — может быть, слова молитвы. Просила не открывать ей ноги, не подымать рубашку, вскрикивала: «Не мучайте… закройте одеяло… как не стыдно!..». Говорила про какую-то великомученицу Анастасию-Узорешительницу: «Главка ее у нас, в ковчежце… помолитесь, миленькие…».

    Федор Минаевич испугался, когда Аришенька вдруг стала подниматься, что было строго запрещено, хотел уложить ее, но она металась в его руках и повторяла: «Нельзя… надо… скорей вставать, велела  с а м а… Пресветлая…». Он уложил ее, поправил на лобике уксусный компрессик и поцеловал в обметанные жаром губы. Она взглянула на него, «разумными глазами», и лихорадочно-быстро стала говорить, вполне сознательно: «Так нельзя, в темноте, без лампадочки… затепли, миленький… поставь поближе ко мне на столик, благословенье мое… Казанскую-Матушку».

    Обрадованный, что она говорит разумно, что, должно быть, ей стало лучше, он перенес и устроил на столике у ее постели образ Богородицы Казанской, благословенье матушки Агнии, долго искал масло и фитильки, оправил, как мог, лампадку, зажег и пристроил ее в коробку с ватой, чтобы она стояла. Аришенька следила за ним и говорила: «Как ты хорошо умеешь… только стыдно мне, тревожу тебя». Потом перекрестилась и сказала совсем разумно: «Я завтра встану, мне хорошо, я совсем здорова». И успокоилась, затихла. Он послушал ее дыхание, и ему показалось, что она дышит ровно. И тут  ч т о-т о  сказало в нем, что кризис не посмеет ее отнять, что тогда… для чего же тогда  в с е  было?!

    Приехала акушерка, развязная, костлявая, стриженая и неприятная — «солдат в юбке», — нестерпимо навоняла пахитоской, напрыскала везде карболкой и велела убрать со столика «все это сооружение»: «Зацепим — и больную еще спалим!». Федор Минаевич нерешительно отодвинул столик. Акушерка швырнула пахитоску на пол, придавила ногой, хлопнула себя по бокам, засучила пестрые рукава, откинула одеяло с Аришеньки, — Федор Минаевич смутился и попросил: «Поосторожней, пожалуйста… можно испугать больную!» — не обратила никакого внимания на его слова, разбинтовала у неё живот и принялась что-то быстро проделывать над ним, приказав Федору Минаевичу светить пониже.

    Аришенька, должно быть, испугалась, смотрела безумными глазами и шептала, тоненько, «как комарик»: «Ой, потише…» — но акушерка не обратила внимания, пробасила отрывисто: «Терпите, милая, надо же мне исследовать!..» — и должно быть, сделала очень больно: Аришенька охнула, а Федор Минаевич, потеряв голову, схватил акушерку и отшвырнул. Она нимало не смутилась и деловито спросила, где у них… вымыть руки? Потом привела все в порядок, пощупала пульс, поставила градусник и пробасила: «Молодцом, непременно шампанского с сахаром!».

    Градусник показал невероятное: 40 и 3! Федор Минаевич схватился за голову, чувствуя наступающий «кризис». Но акушерка была невозмутима: налила шампанского в бокальчик и бросила кусок сахару: «Пейте, милая».

    Аришенька глядела «совсем безумно», стиснула крепко зубки и, как ни возилась акушерка, не позволила влить шампанского. Федор Минаевич нагнулся и ласково пошептал: «Хочешь святой водицы?». Она сказала ему глазами, и он дал ей святой водицы. Аришенька выпила с наслаждением, закрыла глаза и задремала.

    Акушерка настаивала: «Шампанского, с сахаром!». Но как ни шептал Федор Минаевич про водицу, в надежде, что она снова откроет рот и они вольют ей шампанского с сахаром, которое «незаменимо в такие серьезные минуты», она не отзывалась, и акушерка впрыснула камфару, Аришенька стала бредить: «Подымают… велят вставать… недостойна я… Господи…».

    Федор Минаевич помчался за Хандриковым, хотя был уже третий час ночи. Акушерка обидчиво сказала: «Что же вы мне не доверяете, я же тут!» — и когда Федор Минаевич уехал, она какой-то пластинкой разжала у больной рот и влила ей бокал шампанского с сахаром. Потом выпила и сама и закурила от лампадки. Обо всем этом она лихо рассказывала после, как она «подняла» больную.

    Федор Минаевич привез Хандрикова, с постели подняв. Доктор пощупал пульс, смерил температуру, пожал плечами: температура стремительно упала: 38 и 2. Велел сейчас же к ногам горячие бутылки и повторить камфару. Аришенька от бутылок вздрогнула, открыла глаза и — улыбнулась. Хандриков щупал пульс. Лицо его стало напряженным, глаза насторожились, и он не сказал, а хрипнул: «Что же это она с нами вы-де-лыва-ет… ничего не понимаю… возьмите-ка?.. — торопливо сказал он акушерке, словно поймал что-то необыкновенно интересное, — совершенно нормальный… хорошего наполнения! ну-ка поставьте еще, померяем?..».

    Акушерка пощупала и сказала уверенно: «Шампанское с сахаром». Градусник показал 36 и 8. «Кризиса» не случилось: температура дальше не падала и не повышалась. Аришенька хорошо уснула. Федор Минаевич зашел за ширму, быстро перекрестился и беззвучно, звериным воем затрясся в руки.

    Уезжая, уже на рассвете, Хандриков говорил: «Тридцать лет практикую, но 
т а к о г о  у меня еще ни разу не случалось». Уже в шубе, он повернулся к больной, безмятежно спавшей, поглядел на нее внимательно, «восторженно, как мастер любуется на свое искусство», — рассказывал Федор Минаевич, даже нагнулся к ней, словно хотел поцеловать ее в разметавшиеся на лбу мокрые волосы, и тихо, растроганно сказал стоявшему рядом Федору Минаевичу: «Удиви-тельная она у вас… какая-то… особенно очаровательная, детская вся… чудесный, святой ребенок-женщина!».

    Федор Минаевич не мог ничего ответить, пожал ему крепко руку и проглотил подступившее к горлу — «благодарю». В передней, все еще в возбуждении Хандриков говорил, принимая от акушерки бокал шампанского: «Присутствовали при чуде? определенно начинавшийся перитонит… р а с т а я л!  запишем в анналы, но, конечно, не объясним».

    Акушерка уверенно сказала: «Шампанское с сахаром!». Он отмахнулся и потрепал ее по плечу: «Знаю ваше „шампанское с сахаром“! Сами отлично понимаете, Надежда Владимировна… раз уже начиналось тление, никакие „шампанские“ не спасут… а вы можете констатировать собственным вашим носом, что характерного  т л е н и я 
п о ч е м у-т о не стало слышно… — и я ничего тут не понимаю».

    Случилось то, чего страстно хотел, о чем  м о л и л с я  Федор Минаевич и чего «не могло не быть».

    — Да, я молился без слов, без мысли, — рассказывал он. — Молился душой моей. Кому? В страшные те часы все обратилось для меня в Единосущее-Все. Когда тот черный, мохнатый «кризис» подкрадывался па горбатых лапах, чтобы отнять у меня ее и с ней отнять все, что внял я через нее, я  з н а л,  что ему не совладать с…   п л а н о м. Веянием каким-то я чувствовал, что я уже нахожусь в определившемся  п л а н е  и все совершается по начертанным чертежам,  п у т я м.  Я знал, что она необычайная,  н а з н а ч е н н а я.  И ей умереть  н е л ь з я.  Если бы она покинула меня тогда, когда я еще был  т е м н ы м,  после всего, что случилось с нами, это было бы таким бессмысленным, таким бездарным, таким абсурдом, что… оставалось бы только - все это ви-димое взорвать и самому стереться.

    Абсурд, обращающий в пыль даже наши ребяческие представления о «грошовом смысле», о нашей «неизмеряемой закономерности». Я чувствовал, что не случайно явилась она мне «на перепутье», что она в моей жизни — как  и д е я  в чудесном произведении искусства, что она брошена в мир, в меня и «произведение будет завершено».

    Поднялось радостное утро - утро очарования. Было начало октября, но в ночь выпало столько снегу, как бывает только глухой зимой. Аришеньке было из постели видно, как сирень никла под снегом, как розовые и голубые астры сияли из-под сугроба розовыми и голубыми звездами, снеговыми гирляндами свисали ветви берез над садом, а листья дикого винограда на террасе, пронизанные солнцем, ало сквозили из-под снега. И на этой живой игре — солнца, цветов и снега — нежно дышали розы на столике, привезенные докторами, как победа. И на всю эту прелесть жизни радостно-детски смотрели глаза больной.

    — Она положительно всех очаровала, — рассказывал Федор Минаевич, — доктора просидели у нас тогда до вечера, празднично-возбужденные, может быть чуть влюбленные, как с шампанского. И надо всем веяло светлым очарованием. Я был душевно пьян, что и говорить. Но она, воскресшая чудесно, была не прежняя, а какая-то… внеземная, просветленная, на все взиравшая, как на чудо. Бывает это после тяжелой болезни. В ней это было особенно как-то ярко.

    В «записке к ближним» Ирина Юрьевна записала о «чуде» так:

    «Мне страшно вспоминать о благодати Божией. Я готовилась  о т о й т и,  но страшилась, что он останется и ему будет больно. Неужели Владычица снизошла к недостойной моей молитве! Я видела мохнатую собаку, как лезла лапами на постель, и такой дух от нее тяжелый, и стало душно, и я обмерла. И вот Пресветлая, как Царица, подняла меня на главу, а голосА сказали: „Восстани и ходи“. Я проснулась и увидала свет, много снегу, и по нем цветы, и солнышко так светило, а на столике палевые розы, чайные, такое очарование. Это доктора мне привезли в знак радости. И все было новое в тот день».

    Оба они не смели верить, что было чудо. И оба верили. Аришенька долго не говорила о «чуде» Федору Минаевичу. Только после переезда в Армавир, после случившегося с ними, когда и он был на краю гибели, открыла она тайну, чтобы укрепить его.

    А в тот день, снежный, о «чуде» никто не знал, доктора говорили об исключительной натуре, о случае редчайшем, и Аришенька не тайной-чудом влекла к себе, а очаровательной детскостью, «небесными» глазами: «светилась тайной очарования».

    Даже акушерка, самоуверенная и резкая, — много было таких в те дни, под кличками «синий чулок» и «нигилистка», — чувствовала себя, как откровенничала она с шампанского, «немножко щенячьи-нежной» и называла Аришеньку «чудесная-милая» и «тихий светик».

    И правда: Аришенька светилась внутренним каким-то светом, лежала «снежно-восковая, как бы из редкостного тончайшего фарфора, словно лампада светилась изнутри». Серые с голубинкой глаза ее стали огромными от болезни, не озаряли, а теплились, взирали изумленно и вопрошающе, — радовались  ч е м у — т о,  что теперь было в ней.

    — Она была новая для меня,  я в л е н н а я…  иконная! — рассказывал восторженно Федор Минаевич. — Уже тогда показалось мне, что не от мира сего она. Часто я спрашивал себя — кто она? И не мог ответить. Святая?..

    Были и у ней грехи, и один, по ее словам, тягчайший. Она таила его от всех, томилась им до последнего часа жизни. «Удивительная она, — сказал тогда доктор Хандриков, — чудесный, святой ребенок-женщина». Нет, она была очень мудра. Только испытав все, я как будто понял, откуда в ней такое «неземное очарование». В ней была чудесная капля Света, зернышко драгоценное,  о т т у д а,  от Неба, из Лона Господа. Отблеск С в е т а, неведомыми нам путями проникающий в прах земной… какой-то прорыв случайный… «случайный» — для нас, конечно…

    Этот редчайший отсвет бывает в людях: в лицах, в глазах. Бывает чрезвычайно редко. В женских глазах, в улыбке. У мужчин — не знаю. В улыбке матери, когда она бездумно грезит над младенцем. Недаром великие художники Мадонн писали — неуловимое ловили. Вдруг блеснет тот отсвет в искусстве, в музыке. Нездешнее,    о т т у д а.  В природе, — знаем по житиям, когда благословляет сердце «и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду». В поэзии. У Пушкина… до осязаемости ярко. В русских женских лицах ловил я этот отсвет… Рафаэли творили своих Мадонн, но вспомните… чувствуется плоть, с «любви» писали. В милых русских  л и к а х  улавливал я эти проблески  с в я т о г о,  из той Кошницы, из Несказуемого пролились они каким-то чудом в великие просторы наши и вкрапились.

    Эти золотинки Божества в глаза упали и остались. Кротость, неизъяснимый свет, очарование… святая ласка, чистота и благость. Через страдание дается?.. Столько страданий было, и вот отлилось в эти золотинки, в Божий Свет.  З о в у т,  напоминают, манят тайной. Вот это и светилось в ней, —  в е ч н о е,  из той Кошницы.

    К ноябрю Аришенька окрепла. Почувствованное всеми в снежный день очарование ее осталось, но в глазах ее простерлось грустью сказанное ею: «Темное наше счастье». Доктора сказали: детей не будет. Федор Минаевич видел в ее глазах оставшееся навсегда:

    «З а  г р е х».