новая книга

Айдар Сахибзадинов
 

      
Название книги «Житие грешного Искандера»
      Автор: Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
      Фото автора прилагается(можно отдельным файлом)
      Аннотация к книге:
      Известный казанский пистаель Айдар Файзрахманович Сахибзадинов родился 2 декабря 1955 года. В книгу «Житие грешного Искандера »  вошли произведения разных лет. Включая самый первый рассказ  «Егорка», написанный в армии , утраченный и восстановленный по памяти через десять лет. Некоторые тексты писателя автобиографичные. В одноименном романе «Житие грешного Искандера»  затронута неразрешимая в отечественной литературе тема  «отцов и детей» - конфликт между Искандером(Саней) и его дочерью Анной, приехавшей из деревни.
 
                Житие грешного Искандера

                (проза)
 
Содержание:

 Эпиграф. (для ред. Стих мой- А.С.)
 
Рассказы:
1. И каждый раз
2 Первая осень в Урюме
3 Не модный приговор
4 Ирина
5 Зеленоглазое такси
6  Отцы и дети
7 Как мы на голубом озере моржевали
8 О братьях моих меньших (дачная хроника)
9 Сосед
10 Пепел
11  Лариса
12 Се ля ви
13Провинциалка
14Хлебное
15 Жданово-Эсперанто
16 Три дороги
17 Озеро
18 Выпускной
19 Казанские обеды
20 Пройщай, Египет! 
21 Сказ о лириках
22  Казанские вруны
23 Московские буржуазные ночи
24 Неладный
25 Нетутов
26 Дело Ильича
27  Егорка
28 Материн гостинец 
29 Еще раз о ней.  Ася-Света
30 Война
31 Заметки

28Миниатюры
1) Детские слезы
          2) Яблоня.
 3) Сосна
 4) Аперль  - не весна.
 5) Черный кот и цыганка
  6)  Хозяин
  7) Наши завтраки
  8) Буханка
  9)  Ночная гостья
 10) Неожиданный сценарий
 11) Январь
  12) Отшельники
   13) Сердце матери
   14) Спасти врага
    15) Город которого нет
     16) Город,которого нет 2
      17) Пасха
      18) Богохульники
Рассказы:
32 Римлянин
  33 Флюс
    34 Рыжик
    35Тверская земля ( очерк)
   36Скованные одной цепью (док повесть)
   37Молодежь (очерк)-правки в папке « новое вкнигу»
   38Казанский многоконфессиональный некрополь (очерк)
   39 Житие грешного Искандера (роман)


 Эпиграф

       #   #  #
Мне размножаться словом ,  думой,
Произведеньем чувств и лиц,
Чтобы остаться на угрюмом ,
На камне   стершихся страниц, -

Мне размножаться воспрещает
 увечный полк и шпицрутен
сомнений, что у двери рая,
в корзину горечи вплетен
27 05 11 г

       И каждый раз

«Наверное, опять поет в одиночку и вяжет мне оранжевые варежки» - думал сын о старенькой матери
Мать распускала все, что привозила ей из поношенных вещей родня.
-Да ты с ума сошла! - говорил сын по приезде, когда она показывала ему огромный красный берет с петлей и помпошками на макушке.
- А что? – вскидывала брови. - Как раз в бане париться. Вот ушко для гвоздя. Примерь уж!
Все сидела на диване, щурясь сверкала спицами , о чем-нибудь рассказывала.
-Вот слушай дальше. Закончил он гражданскую в чине офицера. Я маленькая была. Помню, он сушил на завалинке свою полковничью шинель, папаху. Сапоги пропитывал печной сажей. Деготь не любил.
- Он у нас, - скрывая улыбку замечал сын. , - кажется, поручиком был.
- Сначала - да, поручиком, - говорила невозмутимо, – выполнял поручения царя. Это когда охранял его в Ялте. Они по Черному морю на лодке катались. У-ух! Тридцать три гребца! Все в папахах, а погоны!.. – мать вскидывала и крепенько сжимала в воздухе кулачок, - как жар горели! Те гребли, а папа сидел возле царя. Я там была , в Ялте-то. Это в каком году?.. В 62! И вот гребут они, а папа - управляющий. Рулем управляет. Царь любил, когда папа пел. Лодка летит, качается. А папа поет: « И княжну свою бросает в набегавшую волну». Тогда у царя дочка родилась. Не дочка , а не знай кто. То ли лягушка , то еще что, – мать принагнулась над вязанием, сощурилась, будто что-то в прошлом разглядывала. - Царь велел ее запаковать в бочку и сбросить с горы. И вот они бочку законопатили, и там, в Ялте (там гора большая есть) катят! Все тридцать три человека. Бочка подпрыгивает на кочках, люди бегут за ней, кричат и подталкивают. А папа отказался катить бочку. Царь увидел это и говорит: « Ты зачем, Исхак, отказался?» - « А я, говорит, не могу ребенка убить. Пусть даже это не дитя, а лягушка» - Царь и говорит : «Добрый ты человек , Исхак!» - и подарил ему за это золотую саблю. Вот отец ее с гражданской и привез. Я все с кисточкой играла. Привяжу ее к волосам и бегаю, как царевна.
Эх, сынок, не знаешь ты, какой у тебя дед был! Глаза синие, усы черные! Не даром у него две жены было, жили в разных половинках, роды друг у друга принимали. Мама была младше отца на двадцать лет. А потом у нас все отняли, даже посуду, отца посадили. У меня ведь сынок еще два брата сводных было, погибли во время войны.
Сын любил слушать ее рассказы, уютно было на душе, хорошо.
В те годы, странное дело, мать , заканчивая какой-нибудь разговор, как бы между прочим произносила: «Гафу ит, улым» - «Прости, сынок» .
Сначала сын на это внимания не обращал. Но подобное стало повторятся часто.
Поправит перед уходом его кашне, стряхнет пылинку с пальто. «Прости, сынок» - скажет и уйдет в кухню , опустив голову.
Сын , человек от природы тактичный, ни о чем не спрашивал. Может, это глубокая материнская тайна. Но сам мучился. Что она имела в виду? Может, все же хотела сделать аборт, но врачи сказали, что поздно. Может, они с отцом жалели, что утонул не он, а старший сын, очень красивый и кроткий? Да мало ли что!
И только через несколько лет, как бы шутя, он спросил у матери об этом прощении.
- А? – оборвала она, - ничего я не просила! - и ушла в кухню.
Лишь потом до него стало доходить, что возможно это обыкновенное чувство материнской вины: прости, сынок, что я твоя мать, прости, что я есть, прости, что есть ты, за все прости…
Когда он уезжал на целый год на нее находило сущее горе. Тяготилась сознанием, что вот остается, а сын вынужден отбыть на чужбину, где-то трудиться среди чужих людей…
В дорогу она пекла ему перямячи, пироги, на рынке покупала разноцветные полотенца, красивые чашки. Перед поездом, не смотря на то, что он уже попрощался, обнял и крепко зафиксировал — сохранил ее до будущей встречи, выходила провожать. В темноте все плелась и плелась – до самой Даурской. И когда он переходил улицу, отходил дальше, где удобней поймать такси, все стояла. Возможно, уже не различая его силуэт в темноте. Сын знал, о чем она думала…
В тот август он не выходил на Даурскую, отъезжал от подъезда на своей машине. Мать норовила засунуть в салон вещи, от которых он еще дома отказался. Пока он возился в багажнике, незаметно запихивала в салон.
- Ну, ее мое, мама!
Он вытаскивал ненужную сумку обратно.
- Тогда, сынок, одеяло возьми, - она прижимала к груди шерстяное покрывало, - вдруг в лесу ночевать будете.
- Не открывай дверь, собака выбежит.
Раскачивая салон, в машине грохотала на прохожих овчарка, а при открытии двери норовил убежать оглоушенный его басом кот…
Сын отнял у матери сумки и, строгий, уже уставший что-либо доказывать, сложил на бетонную балку у въезда во двор.
- Ну как это?! - недоумевала мать, и будто из воздуха, по волшебству, в руках у нее оказалась авоська с яблоками.
-Знаешь что, мама!.. Голову морочишь. Я забуду что-нибудь важное!
Он опять собрал вещи, сложил у нее на груди, взял за плечи, развернул и жестко отвел ее к подъезду. По-сыновьи требовательно сказал – иди! Когда держал за плечи и вел, она как-то испугалась, три шага скоро просеменила… а он, не попрощавшись, быстро, как убегают от канючащих детей, подбежал к машине, сел и уехал…
Он забыл попрощаться. Как и с отцом. Обнять ,зафиксировать живую до следующей встречи. Его будто усыпили - и этому помешала мать, сама в те минуты будто заколдованная…
А потом, 23 августа, на рассвете его разбудил сотрясающий вселенную мобильный…
С тех пор прошло уже пять лет.
Пять лет сын жил круглым сиротой.
В смерти родителей винил только себя. По ночам, глядя в темноту, слез набухших не вытирал. И шептал себе в наказанье – с каждой строкой все остервенелее, все злее:
И каждый раз навек прощайтесь!
И каждый раз навек прощайтесь!
И каждый раз навек прощайтесь!
Когда уходите на миг!
10 августа 2012 год

                Первая осень в Урюме

     Всю ночь шелестела за окном метель. На заборах повисли сахарные ковры. Сад стал белым, окоченевшим, и это в октябре! Затем налетел шквальный ветер, гулко катал по крыше железяку, хлопал в вышине парусами. И будто те паруса принесли неслыханное потепление! Снег растаял. Вновь зазеленела трава.
         Антоновка, что  лежала на земле, как просыпанный  горох, обожглась снегом и стала чернеть.
     Сыро. Голо и пусто. Даже ежик пропал, что прибегал поесть из кошачьей миски. Наверное, лег зимовать  в норке. А кошки - то ли бездомные, то ли хозяйские, - новоселу не понять. Лезут, тычутся  лбами о ноги,  вот-вот споткнешься и упадешь.
        За огородом до самой Волги - поля. Там недавно ходили комбайны. Трудолюбивые и до боли родные, как на картинках в школьных учебниках.
       Летали над пшеницей большие, серебристые на солнце соколы. Планировали вверху, будто косые шали. А то дозорно сидели на кочках – в рост, как высокие суслики.  Смотрели вдаль. Не боясь - прямо у крыла проезжающей «Нивы». Однажды расселись  на развилке дорог стаей. Как будто что-то обсуждали на своем языке. Почему они там собрались, шесть-семь крупных хищников? Может, потеряли птенца? И теперь обсуждали, кому где искать?
       Как здорово летали под знойным солнцем жаворонки! Вестники летнего счастья! Мчались  впереди автомобиля играючи -  со смешком стригли воздух. До чего рискованные! А вокруг хлеба без конца и без края! 
     Теперь у опушки тихо.
     И только лиса в грибном ельнике наблюдает  за тобой из –за куста . Светло-рыжая, щекастая, не тощая чернобурка, каких видел зимой под Москвой, где истреблена бродячими собаками ее живая пища и одни лишь помойки. Стоит у вытоптанного до чернозема пятачка  с частыми вдавышами двойчатых кабаньих копыт. Наверное, их тут подкармливают и стреляют из укрытия. Лиса смотрит пристально, не боится. Больная? И ты пятишься. Задом-задом -   давишь пяткой  шампиньоны, круглые и молочно-белые, как перегоревшие при вспышке лампочки. Они обмануты внезапным теплом.  Как и эти семейства маслят, с удивлением вытаращивших из травы в начале ноября карие глазищи. 
         На перекрестке, где летел по окаменелому, как асфальт чернозему, теперь грязь и ветер. Впереди, над земляничным распадком, видна между гор широкая Волга.  Буксир, будто муравей с рожками, бодает-толкает впереди себя темную щепку.  Он движется от Ульяновска на север – в сторону зимы.   И всему наперекор чуть поотдаль от  берега  - летит утлая лодка.  Ныряет в волнах, как пловец брасом,  - идет сквозь осенний шквал.  Стоит у руля крошечный  смельчак, с ног до головы в мокром брезенте.  И оттого, что не слышно мотора, не слышно урчанья буксира -  ощущение недостаточности и тоски. Тоски осенней, затяжной. Но в этом куске Волги, треугольном, сером, будто это осколок запотелого стекла, все же ты видишь обещанье лета.
          Придет  весна. Ее принесет этот буксир-толкач. Прошьет сквозь метели, как швейная машинка,  по кругу глобус и выйдет снова тут – с юга, со стороны Ульяновска. Зацветут луга, как из сказки выпорхнут жаворонки. Она придет. Посигналит. Даже  тогда, когда тебя не будет.

6 ноября 2019г

                Первая осень в Урюме

     Всю ночь шелестела за окном метель. На заборах повисли сахарные ковры. Сад стал белым, окоченевшим, и это в октябре! Затем налетел шквальный ветер, гулко катал по крыше железяку, хлопал в вышине парусами. И будто те паруса принесли неслыханное потепление! Снег растаял. Вновь зазеленела трава.
         Антоновка, что  лежала на земле, как просыпанный  горох, обожглась снегом и стала чернеть.
     Сыро. Голо и пусто. Даже ежик пропал, что прибегал поесть из кошачьей миски. Наверное, лег зимовать  в норке. А кошки - то ли бездомные, то ли хозяйские, - новоселу не понять. Лезут, тычутся  лбами о ноги,  вот-вот споткнешься и упадешь.
        За огородом до самой Волги - поля. Там недавно ходили комбайны. Трудолюбивые и до боли родные, как на картинках в школьных учебниках.
       Летали над пшеницей большие, серебристые на солнце соколы. Планировали вверху, будто косые шали. А то дозорно сидели на кочках – в рост, как высокие суслики.  Смотрели вдаль. Не боясь - прямо у крыла проезжающей «Нивы». Однажды расселись  на развилке дорог стаей. Как будто что-то обсуждали на своем языке. Почему они там собрались, шесть-семь крупных хищников? Может, потеряли птенца? И теперь обсуждали, кому где искать?
       Как здорово летали под знойным солнцем жаворонки! Вестники летнего счастья! Мчались  впереди автомобиля играючи -  со смешком стригли воздух. До чего рискованные! А вокруг хлеба без конца и без края! 
     Теперь у опушки тихо.
     И только лиса в грибном ельнике наблюдает  за тобой из –за куста . Светло-рыжая, щекастая, не тощая чернобурка, каких видел зимой под Москвой, где истреблена бродячими собаками ее живая пища и одни лишь помойки. Стоит у вытоптанного до чернозема пятачка  с частыми вдавышами двойчатых кабаньих копыт. Наверное, их тут подкармливают и стреляют из укрытия. Лиса смотрит пристально, не боится. Больная? И ты пятишься. Задом-задом -   давишь пяткой  шампиньоны, круглые и молочно-белые, как перегоревшие при вспышке лампочки. Они обмануты внезапным теплом.  Как и эти семейства маслят, с удивлением вытаращивших из травы в начале ноября карие глазищи. 
         На перекрестке, где летел по окаменелому, как асфальт чернозему, теперь грязь и ветер. Впереди, над земляничным распадком, видна между гор широкая Волга.  Буксир, будто муравей с рожками, бодает-толкает впереди себя темную щепку.  Он движется от Ульяновска на север – в сторону зимы.   И всему наперекор чуть поотдаль от  берега  - летит утлая лодка.  Ныряет в волнах, как пловец брасом,  - идет сквозь осенний шквал.  Стоит у руля крошечный  смельчак, с ног до головы в мокром брезенте.  И оттого, что не слышно мотора, не слышно урчанья буксира -  ощущение недостаточности и тоски. Тоски осенней, затяжной. Но в этом куске Волги, треугольном, сером, будто это осколок запотелого стекла, все же ты видишь обещанье лета.
          Придет  весна. Ее принесет этот буксир-толкач. Прошьет сквозь метели, как швейная машинка,  по кругу глобус и выйдет снова тут – с юга, со стороны Ульяновска. Зацветут луга, как из сказки выпорхнут жаворонки. Она придет. Посигналит. Даже  тогда, когда тебя не будет.

6 ноября 2019г


                Не модный приговор

      В фольклоре и старинной русской литературе описывается женская красота. Хороший стан, стать. Походка лебедушкой - намек на скромность. Выступает, словно пава - это о вельможной барышне, важной и высокомерной. Щеки у деревенской девушки– алые или розовые, как у спелого яблока. А у царевны, наоборот: лицом бела. И руки тонкие, прозрачные, просвечивает в жилах голубая кровь. Вот только брови и у той, и этой одинаково оценены: шелковистые, соболиные.
       Описание женских ног в древней литературе не встречал. Лишь Лев Толстой в своей эпопее упоминает о волосатых ногах молодой княжны. Не смотря на то, что тогда носили платья до пола, о несчастье девушки знал весь Петербург. Пушкин описывает ножки балерины Истоминой. Да и то лишь ступню. Это когда на сцене та «быстро ножку ножкой бьет» - той самой ножкой, из-за которой друг Грибоедова убьет на четвертной дуэли кавалергарда Шереметьева. Дальше поэт, хоть и безобразник, позволяет себе наслаждаться только следами женских ног. На морском песке. И спешит целовать эти следы, пока их не смыла набегающая волна.
        А как нынче с бровями и ножками? Увы, нынче брови выщипывают, сверху по коже рисуют эмоциональную черточку. Пишут в первую очередь о ногах. О длинных, что растут от ушных хрящей.   Нынче  -  длинная нога чуть ли не главное требование на конкурсах  красоты.  И рост желательно – не менее 180 см
         А вот в пору моей юности ценились ноги короткие. Спортивные. С мышцОй.  И чтоб аппетитные. В стиле Натальи Варлей.
      Высокие девушки тогда считались браком. С такими редко сходились. Ведь это такое унижение быть ниже своей возлюбленной!
    С нами по соседству жила девушка, сестра моего друга, баскетболистка. Играла она за «Буревестник», теперь это «Уникс». Очень красивая. Но рост она имела достаточно высокий!   Она была несчастна. Все парни в школе, а после в университете едва достигали ей до подбородка. Когда она входила в транспорт, возвышаясь с каждой ступенью, на нее глазели, как на вырастающее чудо. У нее не было пары. Может, поэтому мне посчастливилось быть рядом с ней и  даже целоваться.  А сблизило нас то, что ее младший брат приходился мне другом.
     В пятнадцать лет я был частым гостем в их доме, и жизнь девушки проходила у меня на глазах. При грубом отце, в прошлом уголовнике, и деревенской матери Наташа выросла  интеллектуалкой, поступила на геофак, приводила в дом развитых подруг из команды, и родители стали ее побаиваться. Разъезжая на соревнования по столицам, одевалась изящно, как иностранка. Носила демисезонные широкополые шляпы с отгибом на глаза. Шила  в ателье оригинальные яркие платья. Лицо же ее, казалось, предназначалось для любования. Брат ее тоже был красив.
      Меня тянуло в их дом. Встречали меня там приветливо как родного.
       У двери висело зимнее пальто Наташи, купленное еще родителями. Зеленого цвета,  с лисьим воротником. И входя, я тайно касался щекой нежного воротника, поглубже совал нос в меха, пахнущие сказочными духами.
       В праздники девушка накрывала стол,  приглашала свою баскетбольную команду, посылала брата и за мной. Мы пили, бесились. Хмельные, стоя вкруг на коленях, с завязанными глазами, целовали того, на кого набросишь полотенце.
       Позже Наташа стала брать меня в качестве кавалера на дни рождения друзей, покупала книгу или двухтомник в хорошем переплете. И мы ехали как пара.
     Однажды после такой вечеринки мы выпали из троллейбуса и стали целоваться посредине Баумана. Стоял ноябрь. Мы были пьяные. Я с удовольствием сдавливал ее гибкую податливую талию, стянутую драпом пальто, и наслаждался ее губами. Шутя, прикусил ей краешек рта. Она расплакалась, как ребенок, и убежала. Скрылась где-то во дворах. Я напрасно искал ее в тот вечер…
      Однажды она вернулась из соревнований серебряным призером России, привезла гостинцы и сувениры. Это было в марте. Ярко светило солнце, за окном в узком проходе двора, где росла малина, капало с сосулек, звенели синицы. Наташе исполнилось 19  лет.  Войдя, я удивился ее искренней радости. Она была только что с дороги - в синей  олимпийке, с распущенными волосами. Неописуемо красивая! Она немного сутулилась, но этот недостаток сразу исчезал, стоило ей улыбнуться. Улыбка на ее лице присутствовала всегда. Она была, как негасимая лампа, и при эмоциях лишь вспыхивала ярче, освещала потемки чужой души.
     Накрыли стол, сидели – ее семья, мать, брат, подруги из команды и я, девятиклассник… Мне льстило, что видные девушки из сборной республики относятся ко мне, мальчишке, с уважением.
     В тот вечер я ушел не попрощавшись. Не помню – почему. Зашел на другой день. Дома была одна Наташа. Жилье соседи отапливали каменным углем, в комнатах стояла жара. Наташа была в коротенькой майке и тугих сдавливающих пах трусиках. Я сильно смутился. Покраснел. Она тоже. Но взяла  себя в руки. Будто не подала виду. Продолжала стоять напротив меня, опустила глаза на гладильную доску. Что-то говорила. Речь шла о чем-то  постороннем, но в голосе был упрек. И я оправдывался, говоря опять же, как и она, о постороннем… Мне в ту минуту казалось, что мы – больше, чем те, которые только целуются. Мы понимали друг друга без слов. Я угадал: она высказывала обиду. За мой вчерашний уход  – по-английски. Я не рассчитывал вчера целоваться, в доме находились ее брат, мать, которая принимала меня как сына. На кухне сидел  отец, пьяница, циник и сквернослов, которого Наташа часто обрывала фразой: «Какой пассаж!». И в их присутствии я должен был вести Наташу в сарай, или за сарай. Искать в темноте губы, прикрытые глаза. Да еще  разрешенную с некоторых пор грудь под халатиком. Горячую, с тяжеловатым ядром внутри,  с торчащим соском?
      Я стоял у двери, длинный, как фитиль, и трепетал, как пламя, - боялся, что нас застанут вдвоем в таком виде… Косился на  смуглые ноги, натренированные бедра, туго  стянутые кромками спортивных плавок, - собственно, тех самых, в которых она выходила при зрителях с командой на матчи.
     Ни одно слово не связывало наших отношений, не было обязательств. И в случае позора я мог убежать из их дома. Мы  были чужие… А между тем, казалось, что  я потихоньку теряю голову. Всюду ищу ее запах. Тот, оставшийся на всю жизнь в памяти от лисьего воротника, и другой – от свершившегося первого поцелуя: то ли с шоколадным, то ли коньячным  вкусом. Тогда я впервые узнал, что можно языком касаться языка. И от этого сильно кружится голова.  Однако я успокаивал себя. Нет, мое смятенье не связано с Ней. Просто я молод. В  жилах бродит кровь, куда-то ведет от предвкушения неизведанного. Сам не знаешь, чего хочешь: губ ли, ласки? Или  подвига…
      Как-то поздно вечером сидели с ее братом в сарае. Стоял октябрь. По крыше накрапывал дождь. Было холодно. Мы курили. А за стеной, прямо у нас за спиной, играла на пианино Наташа. Пианино было черное, с яркими золотыми педалями, немецкое, его прислал Наташе из Германии ее дядя,  военнослужащий. Она уже хорошо играла. Обучала музыке и меня -  я набивал на клавишах мелодию на стихи  Тютчева « Я встретил вас, и все былое…».  Сейчас Наташа исполняла классику. То бурную, то  печальную, а потом полилась по просторам, по склону мокрого оврага, безграничная грусть. Мне казалось, Наташа играет для меня…

        Я вернулся из армии другим человеком. Бросил писать стихи. Стал молодцом практичным, лишил себя прежней романтики. С ее братом мы стали чаще выпивать, гуляли без разбору по девкам. Вероятно, он все это рассказывал дома...
       Университетский «Буревестник» к тем годам расформировали, и Наташа стала преподавать в школе географию.
      Когда я заходил к ним, она разглядывала меня теперь с педагогическим интересом. Пила чай за столиком возле прихожей и с особым любопытством, чуть щурясь, смотрела на мои поношенные туфли. Да так,  что у меня начинали  чесаться пятки,  а пальцы ног топорщились, будто хотели задрать в угоду судьбе носки туфель вверх, чтобы как у клоуна… Да, я чувствовал себя скверно. Я обмельчал. Стал такой, как все. Умер во мне юноша с пылкими доверчивыми глазами.
        Наташа отхлебнула из чашки и с ехидцей проговорила:
      - Надеюсь, в этот раз  до экзаменов тебя допустят?
       Через пальто в грудном кармане у меня выпирала бутылка вина, которую я хотел распить с ее братом. Она это заметила и ухмыльнулась.   
     - Зачеты я сдал блестяще! - проверещал я. Хотя врал беспомощно: у меня была куча хвостов, и вуз я подумывал бросить.
    Прошло много лет.
    В стране пошли первые конкурсы красоты, где ценились высокий рост и длинные ноги. Смазливые низкорослые девушки завидовали росту Натальи Петровны, когда она, заколов  на затылке волосы, проходила мимо по школьному коридору. Девушки не знали: как раз эти длинные (желанные для них) ноги  и стали предметом несчастий женщины. Теперь, когда за сорок, а в волосах  под краской прячется седина, зачем ей такая, отросшая от уха, нога с покалывающими суставами? Да и не выделяется нынче Наталья Петровна особым ростом среди расплодившихся акселераток…
     Случай выйти замуж выпал Наташе за всю жизнь всего один раз. В свои 16 лет, играя за республику, в Москве она познакомилась с игроком из сборной СССР красавцем Никитиным. Он был выше двух метров ростом.  Завидным в среде баскетболистов. Никитин влюбился в юную красавицу и умолял выйти за него  замуж. Наташа, перепуганная и счастливая, поехала в Казань и рассказала о предложении дома. Мама ее тотчас высказала протест. В 16 лет? С девятого класса? Нет! Если надо, пусть ждет. Говорила по-деревенски окая.
    -  Не терпится? – вмешался в свою очередь отец, куривший табачный лист у печи, и добави презрительно и гадливо:
     - Мокрощелка!
 
12 мая 2018

      
                Зеленоглазое такси


   
       Помню те годы, дефолт и обнищание. Потеря родителей и неожиданная рискованная женитьба.
       Худенькая,  боящаяся жизни безотцовщина, она поднимает глаза, темные, с туманным налетом, как у ягоды терна в сентябре. И, поправляя на груди  упавшие с плеч волосы, сообщает, что замужество  спасет ее и  маму  от голода.
    К тому времени я сам безработный. Я в отчаянье. Как кормить, одевать, обучать взрослую дочь и жену? Я не мыслю, что они, выпускницы школ, останутся без высшего образования.
        Спасает автомобиль – по ночам я мотаюсь по улицам Казани вместе  с другими безработными автомобилистами в надежде что-то заработать.
       Я люблю ездить в Ново-Савиновском районе, где выросла моя жена. Вот угол Декабристов и Волгоградской, городская баня, у крыльца которой днем торгуют чехонью. Через просторный двор - ее школа с небольшим садом.
       Вот моя девочка сидит в парке Химиков на качелях. Чуть раскачиваясь, сообщает, между прочим, товарке, что приехала из Москвы.
        Та бежит домой, ведет за руку свою маму. Мол, смотри, какая – приехала из Москвы!
      - Девочка, зачем ты обманываешь? - спрашивает женщина, - ведь ты живешь в офицерском доме через дорогу!
         - Там живет моя бабушка,- глазом не моргнув, отвечает малышка, и продолжает раскачиваться. – Сама я  живу  в Москве!
     Она не обманывает, она давно мысленно живет в столице. Кто-то ей рассказывал, какие там вкусные конфеты и  яркие фантики! 
 
         Клиентов нет. Неожиданно у поворота в сторону Воровского угадывается в темноте силуэт. Это  девушка. Она поднимает руку. Я  останавливаю  машину и  приоткрываю правую дверку.
       Темные волосы, распущенные по плечам, стройная, высокая. В накидке. Сердце екнуло. На секунду кажется, что это  моя жена:  приехала сюда к матери, и вот  что-то случилось, и она ищет меня по улицам.
         Вглядываюсь:  одета со вкусом, даже интеллигентно. Театрально  завернула плечи в темно-зеленую шаль с длинными кисточками. Стоит вполоборота, молодая и стройная, с роскошными прядями, - есть в ней что-то благородное, великолепное, этот полуоборот и особенно шаль на плечах - как у оперной певицы.
     Шире открываю дверку, приглашаю в салон.
     Но девушка не садится.
     Не опуская лица в ореол света, она произносит:
      - Это работа.
     -  Н… ну да, работа! - беспечно отвечаю. Хватаю с панели пачку сигарет и за ненужностью бросаю обратно на панель: мол, черт бы ее побрал, эту работу!
         -Я работаю, - повторяет девушка уже другим,  надтреснутым голосом.
           Она чуть наклоняется, чуть отворачивает лицо. Прядь падает с плеча, а  глаза глядят в сторону, в темноту.  И  опять во мне шевелится леденящая мысль, что это стоит  моя собственная  жена…
          - Я работаю, - повторяет  незнакомка.
           Теперь я все понимаю... Бог мой, какие времена! За две поездки, обращенные в деньги, я, уже седой и некрасивый, могу обладать этой красавицей! И не будет в  ней спеси, презрительных глаз, соответствующих образу. Она рабски станет послушна хоть в автомобиле, хоть на траве, хоть у коновязи. Вынужденная исполнять любую мою прихоть.
           Пытаюсь лучше ее разглядеть.  Вульгарного в ней нет ничего. Да, из интеллигентной семьи. Мать где-то преподаёт…
        - Извините! – произносит  она  вдруг. Хочет закрыть дверку.
         Вот она ночная жизнь, обязанность, которая заставляет извиняться. Тогда как должен извиняться мужчина, который не смог в свое время постоять за свою страну, за будущее своих детей и их сверстниц. Это существование сводит с ума – и людей  и тебя самого, когда  крутишь бублик «девятки»  днем и ночью, путаешь ночь и день,  когда в голове качается вата…  Девушка безработная, наверняка такая же безотцовщина, как твоя жена, которая точно также могла выйти на эту улицу. Она  прячется тут от знакомых, боясь сутенеров и конкуренток, которые могут запросто изуродовать до инвалидности. А ей бы немного заработать, чтоб поесть, как раньше ела…
       Вынимаю из грудного кармана мятые рубли.
     - Вот, - протягиваю.
      Она стоит не шелохнувшись. Свет из салона слабо освещает ее гофрированный черный подол и икру ноги.
      - Возьмите, – говорю.
     В ожидании моя вытянутая рука чуть покачивается  вверх-вниз.
          - Я отработаю, - говорит  она.
          - У меня дочь, как вы…
          - Я не могу…
          - Хорошо,  отработаете, - говорю, -  прямо сейчас!
            Мои  пальцы встречаются с ее тонкими, неуверенными пальцами, с остриженными, покрытыми красным лаком ногтями…  Она роняет деньги на тротуар, приседает за ними, отвернув колени.
            Я не могу сразу закрыть дверь.  Рву с места с открытой дверью и перед тем, как  ее захлопнуть, кричу:
            -Иди домой!

            Сворачиваю на Гагарина и еду  по направлению к ТЭЦ. Впереди маячит во мгле исполинская труба с горящими в вышине клюквенного цвета гирляндами.
         Вспоминается белая птица. Больше голубя, чуть розоватая в отсвете невидимого заката. В поздних сумерках она сидит на заборе моей дачи.
           Я курю на крыльце и удивляюсь: откуда такая белая? И вообще, что это за птица?
            Птица тревожно всматривается в темноту у рощи, затем снимается и летит через соседскую дачу проч.
             Утром я нахожу ее в  кустах мертвой. Приседаю, протягиваю руку, вытаскиваю из кустов. Голова запрокинута,  горло пробито, кто-то  клевал  печень. Как ее туда, где сплошные прутья,  затащили? Или несчастная сама влезла в надежде до утра схорониться?
          Это была чайка. Заблудилась в наших сухопутных местах и погибла.
          Незнакомка сродни этой чайке,  отбилась от своей среды. И если ее, одиночку, не погубят, как эту птицу, то все одно - она не сможет так жить. Будет мучить ощущение собственного падения и память, откуда она. Успеха она тоже не добьется, нет хватки, врожденных когтей, да ей и успеха не надо, успех здесь -  подтверждение падения, а у нее все это - временно, временно, временно…

           Еду в сторону Голубятникова.
           Фары качают темный проулок. Лужи, кочки  и палисадники. Волокут тени от пирамидальных груш по шиферной крыше барака, опрокидывают торчащие  лавы голубятен. 
           За поворотом улица тянется бесконечно. Деревянные дома, ветки яблонь из-за колючей проволоки. Ночной магазин, сваренный из листов железа и густо вымазанный половой охрой. У входа вместо крыльца лежит в луже деревянный поддон. Над ним, раскинув желтые иглы, ярко горит  лампочка. Дверь настежь, внутри вовсю играет и мигает цвето-музыка. Ни  души!
           Как в расстрелянной таверне.
            Это места, которые я, калужанин,  с роду не видывал и, кажется, не смог  бы завтра днем отыскать.
      Оказываюсь  в ночном поле, петляю  по насыпи среди бурьяна. В наплывшем тумане угадывается болото, древнее угодье уток и куликов.
       Насыпь выводит на далекие огни, неожиданно пробившиеся сквозь заросли и туман, - огни Адоратского.
            Оттуда через «французский» мост по южной пустынной трассе еду  в Ново-Татарскую слободу…
          Тихо  петляю у разбитой Бухарской мечети, похожей на курицу с отрубленной головой:  лампочка освещает горло в кружевном воротничке, будто в кровавом пухе.
         Фиксирую руль,  нарезаю круги на конечной остановке 6-го трамвая. Точь-в-точь, как  ребенок, который раскинул руки и  кружится-кружится… Как в блендере всплывают на поверхность асфальта  брошенные мною когда-то здесь трамвайные билеты, счастливые и несчастливые.
        У  порушенного  медресе, где учились до войны мои тети и мама, проваливаюсь в  вековую лужу. Двигаюсь вдоль развалин  мехкомбината,  с квадратными, как в древнем Карфагене, башнями.
       Уже в землю ушел кирпичный этаж школы, с деревянной надстройкой. Из  этой школы я мучительно ждал кузена , он выходил с ранцем за спиной, с мятым пионерским галстуком на шее. Мы шли к бабушке, жившей тут через три дома, ползали за машинкой на некрашеном, тертом кирпичом полу.  Теперь там автостоянка. Асфальт умял, утоптал в ничто судьбы трех семей, живших, шумевших здесь когда-то в полуподвальном кирпичном доме-крепыше, похожем на цитадель, о котором уже никто никогда не вспомнит, кроме меня, чья прозрачная тень с помочами наискосок, провожает сейчас взглядом  мою «Самару» , с прыгающими, уходящими под крыло колесами,  - уплывающую в ночи в собственную невозвратную призрачность…
     Автомобиль переезжает скрученные временем рельсы от сырьевой базы к сушопилкам, пахнущим из-за железных ворот старой древесной пылью, снова входит в яму, толкает в стороны  маслянистые волны и царапает о щебень днище.
       Я часто кружу в этих местах, в который раз окаймляя ограду ночного зирата. Все гляжу  на черные, как нагромождение туч, кроны вековых тополей, из-за которых луна может осветить лишь далекое пространство над Волгой.
        Ночь теплая, бархатная, в отрытое окно ласкает лицо.
         От кладбища понизу струятся жасминные запахи и закодированные в  немоте звуки намазов, дрожащих и не иссякающих в звоне,  как зависшая в воздухе песнь вдруг умолкшего муэдзина. И в этом круженье вокруг красных кирпичных стен мазара, в этой неземной системе координат моя нежная мысль ложится на середину кладбища, в точку, отмеченную косым стеком луны, где  в свежем еще саване лежат под землей с прикрытыми, будто в дреме,  глазами – тщательно выбритый отец и плотно завернутая куколка мама.
       В светлой  печали еду в Отары, которые знаю со времен живших там цыган. Качу среди темных окон и кое-где горящих лампочек перед сараями. В конце поселка разворачиваюсь. На обратном пути между Отарами и Победилово тихо и мягко въезжаю в низину - древнюю  пойму Волги,  заросшую до небес лебедой. Останавливаюсь и замираю.
       Тут космически тихо, как в лунном задрапированном кратере.
       Индикатор на приемнике уютно помигивает, так бабочка-светлячок  поднимает и опускает крылышки. И на всю жизнь запомнится мне, будто это был заказ: из глубины перламутрового маячка приятный голос, с дрожащим мужественным тембром, будет петь мне о «зеленоглазом такси»,  о моем одиночестве и утешном сиротстве.

               30 января 2016 год

                Отцы и дети
 
             Я писал о любви. О соседях. Меня не публиковали.
           - Пиши про коммунистическую партию! – говорил отец, указывая крепкой ладонью токаря на телеэкран - на очередную говорящую голову . - Вон про это говорят. Написал про любовь –и там же что-нибудь про партию…
          Я стоял под люстрой. Разминал пальцами сигарету. Улыбаясь, собираясь выйти.
          - А что? -  не сводил с меня пристального взгляда отец, - я дело говорю.
Так ведь , Ризван? – обращался он за поддержкой к своему младшему брату. Ризван сидел в кресле, они вместе смотрели передачу политика Сейфуль-Мулюкова.
        - Толково!  – одобрил брат Ризван. Произнес это  с мужской основательностью.
        Слово «толково» было у нас в поселке в чести. Ну, как сейчас слово «ништяк»
          Играют мужики на траве в шахматы. Сделает ход ладьей дядя Ильяс.      Спросит:
          - Ну, как, Миш?
          И дядя Миша одобрит ход:
         - Толково!
           Вернется  к тому времени из местного  гастронома дядя  Саша. Вместо  портвейна принесет литр «Агдама». Скажет:
        - Портвейн раскупили. «Агдам» пойдет?
         - Толково! -   Скажут мужики, не отрываясь от игры
          Глубоко и приятно  по себе слово «толково»!  Особенно, если его произнесет крепкий  в хозяйстве мужик.  Не то, что нынешний хипстер, с тонкими ножками и драными коленками – «ништяк!» , «оттяг!»,  «зае…сь!».   Нынче  одобрения пошли уже на английском: Вау! Окей! Айс! Тут полицейский беспомощен без словаря. А вот за русское слово «оттяг!»  может и дубинкой огреть, ибо неча посягать на его, полицейского, гендерную неприкосновенность! 
         Еще больше отец, беспартийный большевик, как его поколение в те годы называли, любил смотреть аналитические передачи . Того же  Сейфуль-Мулюкова, Бовина, Зорина. И литературных генералов.  Слушал их часами. Сидел на табурете возле экрана,  с круглой плешью на темени, с   зачесанными за уши  серебристыми  кудрями.
           - До чего ты отсталый! – говорил он мне, отрываясь от экрана.-  Политикой  не интересуешься. Не выйдет из тебя писателя! Ничего не хочешь знать!
           Мне это начинало надоедать. Я принимался чесать затылок…
           На помощь приходила  мама. Появлялась в своей розовой шелковой косынке на голове.
           - Ты чего к нему пристал? – говорила с  татарским акцентом.- Какая партия? ПлИвать!
           В руках у нее была красная нитка мулине.
           Она становилась передо мной. С некоторых пор такая маленькая, всего по грудь. И, улыбнувшись в лицо  светло и радостно, начинала привязывать яркую мулине на пуговицу моей рубашки.
       - Кузь тимесен! – заботливо приговаривала  - Чтобы сглаз не пристал!
        Пригрозив кому-то кулачком, добавляла:
       - Пусть сначала  смотрят сюда!
         И , ткнув пальцем в подвязанное мулине, с достоинством мусульманки, будто  пава, удалялась.
        Отец смотрел на это действо с видом глубочайшего страдания. Однако продолжал:
        - Не выйдет!  А потому что не выйдет! Потому что ты – лентяй! Ты политическИЙ неграмотный! –  он тоже говорил с некоторым акцентом. - Ты отсталый. Посмотри, какой ты. И какие  они.
         Он обернулся, чтобы показать рукой на экран. Забыв, что телевизор выключен. Экран «Немана», что стоял между окон, был сер, безлик. пепельная пыль лежала на его стекле. Особенно заметная при дневном свете.  И это поразило меня. В этом образе с пылью было что-то  тягостное и судьбоносное. 
        Как-то осенью на работе я зашел на задний двор, где рос бурьян. Прошел заросли и увидел на земле  ржавые трубы. На них лежал  толстый слой пыли. Она  накопилась за долгое засушливое лето. Толщиной с палец. И я  невольно подумал:  вот так города уходят под землю!  Сначала  пыль, затем сгнившая трава, выросшая на этой пыли. Затем вновь – пыль, трава и гниение. И в конце концов - эпитафиальный бурьян.  Это было так наглядно, как в лаборатории.
         После тех нравоучений отца прошло время. Я начал приносить родителям газеты и  журналы с моими публикациями. Отец к тому времени постарел. Стал скептиком. Не уверен, что он их в мое отсутствие  читал. А читал он по обыкновению медленно, шевелил губами и проговаривал слова. В журналах  был рассказ и об отце. И о рано  погибшем моем брате, любимце родителей.
      - Ну, ты хоть про Наиля читал? -  как-то спросил я с обидой.
      -  Та латна! –  отмахнулся отец. Схватился за спинку дивана. Голос его дрогнул. Я услышал в нем слезы.

9 ноября 19г
   
               
                Как мы на Голубом озере моржевали


          Купаться зимой в Голубом озере меня заманил Володя. Заходил с мороза в комнату, плотный, голубоглазый, с ежиком на голове, не знавшей шапки.
         - Ну что – едем? – говорил.
        Отпечатав страницу на машинке, я валился на диван. Полный ненависти, щурил глаза:
       - Смерти моей желаешь?
        Он проходил в комнату, трогал журналы на столике, улыбался.
        - Ты пухлый, как пингвин, - защищался  я. – А у  меня одни кости!
         - Зато я – кичкиня!
           Он и вправду был по грудь моей жене.
           Диана с улыбкой вносила в комнату поднос, ставила на стол,  произносила: «Вот чай»  - и  в нерешительности перебирала пальцами подол платьица, моргала, не знала,  как быть: оставаться или уходить. 
      Володя, в прошлом опер, курировал гостиницу «Сафар», спас жизнь крупному предпринимателю, конкретно приговоренному: уже снаряд, выпущенный из гранатомета, влетал в его  спальню, но, благодаря наклонной решетке жалюзи, ушел в потолок. В трудных переговорах с главарями банды Володя отвел от приговоренного ствол очередного киллера, и теперь по совместительству возглавлял и службу безопасности дельца. Он также дружил с командирами роты президента, и случись обида, и дело правое, ландскнехты в касках прибудут рассекать, будь то стая воров в законе, будь то глыба льда.
       Конечно, мы просили Диану посидеть с нами, и она была несказанно рада. Послушать суждения опера о том, кто кого в городе отстреливает, какая судьба уготована уцелевшим авторитетам, имена которых вонючие группировщики в ее  школе произносили шепотом, - это тебе не шала-бала! Это смерть от зависти, с судорогами и поносом, огласи девчонка хоть один эпизод!
     Володя сидел у меня допоздна, гулял в саду, парился  в бане.
     - Хорошо у тебя, - говорил, - будто в  церкви побывал.

     Он не знал, как отблагодарить меня за публикации о кровавой банде, в разгроме которой он участвовал лично. И бережно хранил журналы  в надежде, что когда –нибудь о нем прочитают внуки и даже правнуки.
       На то он и оперативник, чтоб колоть, и на лбу у него звезда. Он садился  у окна и исподволь начинал рассказывать об излечении страшных болезней, о Порфирии Иванове,   его последователях, что приезжают на Голубое озеро, встают в круг и поют гимн ему, Порфирию, их Богу, а после купаются; они дружелюбны, здороваются и с прохожими , и с пассажирами в транспорте.   При них нельзя плевать на землю. За это они побьют. А если побежишь, догонят и все равно побьют. Ибо земля
 – святая.
    - Многие из них болели раком, – добавил он, - а теперь нет.
     - Как это? – изумился я.
     Злостный курильщик, я шибче любого  смертного боялся рака.
     -Когда прыгаешь в купель, - пояснял Володя, - срабатывает терморегулятор. Температура тела резко повышается до 42 двух градусов. А раковые клетки при 41 градусе погибают.  Ты хоть книгу читал?..
   - Читал… дочитываю, - соврал я. 

     На другой день его машина несла меня в сторону Голубого озера.
   -  Слушай,  я в холодной воде  синею! -  сопротивлялся я.
      Володя уверенно смотрел на шоссе.
     - И вообще, у меня на холоде бедро из таза вылетает...
     - О, это коксартроз! – воскликнул он. - Поздравляю!  Скоро одна нога станет короче другой. Будешь бегать вприпрыжку, как Паниковский. При молодой-то жене! Тебе надо плавать. Укреплять мышцы без упора на суставы.
     Несколько человек – Володя,  директор кладбища Миша, вылечивший  на Голубом озере простатит, еще один подозрительный субчик (с виду щипач-карманник) , у которого начал гнить  указательный палец, а после купания, в силу химической перестройки организма,  перестал гнить, а также еще  два типа, фиолетовые от татуировок, - все они,  затаив дыхание, наблюдают, как я, криворото озираясь, вхожу в воду, бледно-синий, словно писанный акварелью старец,  и под их замедленный  кивок тихо –тихо приседаю в ледяную обитель. 
         -Во-о-от… – выдыхают они с умилением, будто покакал младенец. Лица их, испещренные шрамами, сжимаются в сладчайшую мимику.
          - С легким паром!
         Наливают мне из термоса  дымящийся на морозе чай. 
         Сам Володя ныряет с помоста. С прыжком вверх. А если на глади ледок, как, например, в проруби на Казанке, он пробивает его головой.
   - Для мента преград нет!
     На руке у него подводные часы, теперь он находится в аду по десять минут. А сегодня он купил плавательные очки с боковой защитой, как у сварщиков. И вот он в плавках, в очках стоит на помосте. Потуже затягивает на затылке опоясывающую  резинку, медленно  разводит руки в стороны, вздыхает, делает два ударных шага и взлетает ласточкой.   Вода ахает под ним… Сейчас я увижу, как он плывет в прозрачной толще к другому берегу.  Но вдруг голова, будто не его голова, вылетает из воды, как пробка. Обезоруженные глаза вытаращены, недоумевающе и  растерянно. Словно его там, на дне, ободрали цыгане. А вокруг них, вокруг глаз, – два отпечатанных круга, четких, как от заводского штампа. 
    
        Я начал ездить на озеро по два-три раза в неделю. И на самом деле, чувствовал себя бодро, будто помолодел на десять лет.
         Володя был загружен делами. В город приезжали важные люди, политики , артисты и воры  в законе. Постояльцы гостиницы тянулись к нему, мягкому, голубоглазому «кичкиня».  А генерал Ачалов , которого Володя  возил на озеро и  грел в сауне в окружении наяд в кокошниках, собирался забрать его в Ирак, к Саддаму Хусейну, качать там нефть.
     Садам Хусейн выкатывал Ачалову презент - навороченный джип, стоимостью с яхту. На что Ачалов гордо ответил: «Русский генерал в подарках не нуждается!»
         А пока они ездили с Володей по нашим монастырям. Трапезничали, парились в банях и ночевали в избах под образами.
        Я же подтянул одноклассников. Мы катили на Голубое по широкой объездной трассе на двух, трех автомобилях - наперегонки.
     Хорошо возвращение. Авто  летит, прижимаясь к асфальту,  в салоне сакральное молчание причащенных, тело покалывает знобкими иголочками и  тянет в сон. А впереди сауна: сушь раскаленная, тишь оглушенная. И  нирвана - с течением на ментальной  волне, с открывшейся мелодией вселенной, когда звонко лопнет в ухе родоновый пузырь.
       Заманил я купаться и  жену. Преодолевая ужас, она держалась за перила лестницы,  входила в воду по пояс и с диким  визгом приседала. Поднималась по ступеням, смиренная,  как монашка. Глаза долу.   
      Теща сидела в кухне у стены, когда ей сообщили о купании дщери. В драматическом обмороке резко откинула голову назад  -  с целью помертветь. И набила о каменную стену шишку. Оказывается фанеру, висевшую дотоле у нее за головой, увезла дочь – учиться в новой семье кулинарному делу.
      После показа видео с купанием женщина успокоилась.
     Преодолевая артрит, плелась с клюшкой по вещевому рынку. Во всеуслышание  кричала:
     - Доча, где продают купальники! Тебе нужен  купальник  для моржевания!
    - Мама, у меня же есть! – краснела  дочь.
   - Это летний, а нужен зимний! Слышишь -  для морже-ва-ния! 
     И  потрясала клюшкой.

     Мы часто ездили на озеро вдвоем, иногда ночью.
    Как-то Володя хвастал, что купался при тридцатиградусном морозе. Вышел из воды,  а вместо ежика на голове выросла шапка из стекляруса.
     Мы знали: чем холодней погода, тем приятнее лезть в воду. И когда ударило под тридцать,  поехали. 
    На озерной стоянке туман, ни души.  Два километра лесом. В сумраке по льду Казанки движется черная лава и постепенно застывает. Это озерная  вода , ползет верхом от водопада.
           Водопад  уже слышно. Вот и плетень. Мостик над водопадом. Из-за мороза кое-где прихватило берега кромкой льда.
           Под настилом глубина шесть метров.  Освещаю фонариком дно. Там  бурлит песком мощный  ключ. На мгновенье показывает  - то длинный песчаный язык, то пустые глазницы, то разинутый в хохоте рот.
       Это водяной  строит мне рожи. 
       Жена в длинной шубе с капюшоном. Шубу дала теща - надевать поверх пуховика. Еще на ней мамины шаровары, напяленные поверх гамашей. Под капюшоном меховая шапка.
      Вскоре эта медвежья дородность превращается в тонкий, полупрозрачный силуэт с заколотой на макушке копной. Ночью здесь купальники снимают.
        Я прыгнул в воду  и всколыхнул галактики. Сделал круг, проплыл на спине. Выйдя из воды, топтался -  отдирал примерзающие к доскам тапочки.
          Диана сошла по ступеням и ,оглашая ночь  диким криком,  окунулась. Окунулась еще раз, поводила рукой вокруг, светя пеной, и стала подниматься по ступеням.
          Никогда не думал, что вот  так в полночь   выйдет ко мне из парящего холодом омута  мерцающая русалка. Глянет исподлобья черными  от недавнего ужаса очами  и тихо, с признательностью  улыбнется…
       Я искупался еще раз. Это обычная тяга. После первого омовения становится жарко.
       Выйдя на помост, встряхнулся, махнул ногой -  шлепка слетела, а ступня мгновенно прилипла ко льду. Ее присосало. Казалось, морозу-хищнику мало одного моего следа – следки. Ступню продолжало стягивать по краям -  будто хирургической  нитью.
       Оторвать ногу я не мог даже с мясом, это роговая кожа, замкнутая. Даже детский воздушный шарик порвать на две части невозможно, если он замкнут и не надорван.
     Ё-мое, а если бы я был один?!
     -Диана, - сказал я и покрутил коленом.
      Она, полуодетая, с шубой в руках, подскочила, уставилась на ступню:
      - Ой!
      - Чай  в термосе остался?
        Она сходила к лавке, принесла термос и чашку.
        Я разлил остатки чая в крышку термоса и в чашку.
        - Попьем... Хорошо!..  А теперь набери в термос воду и неси сюда.
        Она исполнила.
        - Лей на ступню. Во-от…
         Ступня легко освободилась, Диана принесла шлепку.
         - Спасибо! Ты мне спасла жизнь.
      
        Мы быстро  оделись и поспешили к машине.
        Заводская резина на «Жигулях» задубела; шипы, поставленные в автосервисе, повылетали на асфальте еще осенью.
        И с первого раза на трассу мы подняться не смогли.
       Из-под моста через Казанку имелось два подъема.
      Ближний -  короткий, в сторону Кадышева, но он был завален снегом.
     И второй - длинный,  подковообразный, выводил  как раз в сторону Дербышек.   Но там был лед. Темно-зеленый,  отшлифованный , вылизанный степным ветром. Причем эта скоба перед самым вылетом на федеральную трассу круто забирала вверх. Задние колеса начинало тут проворачивать,  машина по льду сползала назад.  Это было опасно. Слева по дуге проходил обрыв.
            Жену я высадил и сделал несколько неудачных попыток. Стаж вождения у меня полгода. Может, я делаю что-то не так?
            Показалось , что  не сильно разгоняюсь.
            В очередной раз машина пролетела  наверх быстрее.  Однако, пробежав две трети пути, забуксовала опять,  причем повернулась задком  к оврагу. Сейчас поползет назад! Выруливая,   постукивая по тормозам, я глазел назад в приоткрытую дверь.  Колесо зацепило кромку обрыва, лебеду, опять кромку, зашло обратно на лед. И закрутилось вниз  по прямой  – под мост, к бетонным опорам, где стояла жена.
        Выйдя из машины, я опустился на корточки,   задним числом осознавая опасность. Через несколько кувырков по обрыву машина  могла вспыхнуть, а то и  взорваться… 
           Я вскарабкался на трассу голосовать. Шоссе было мертво. Лишь иногда, присылая издали надежду – долгий невнятный шум и грохот, в конце концов, появлялся из-за горы  грузовик с медным светом фар. Проносился, с лязгом, с ледяным ветром, и уменьшался вдали, как убегающий жук с желтым светящимся носом.
             Меня просто не видели.
            Да и кто остановит? Лихие девяностые. Столько нападений на дорогах! Парень у сломанного авто голосовал на морозе четыре часа, в итоге ампутировали обе ступни.

         А холод надвигался.  В черном небе стоял арктический гул.
        Я спустился под мост.
        Как же так? Все так глупо получилось.  Я погубил жену?
       Она стояла у опоры и, вскинув брови, ушедшие под капюшон, смотрела вопросительно.
       До Дербышек на таком холоде она не дойдет. Понесу на себе, принесу ледышку.
      Бензина хватит часа на два-полтора.
       -Диана , побегай, заведи  машину и грейся.
        Она подошла ближе, обхватила мою руку варежками, как птичку, подышала на нее.
    - Мы погибнем , да? – подняла глаза.
    Она  верила мне. Если б сейчас я улыбнулся,  сказал: нет,  вот только  помочусь на лед!…
     Помочится на лед?
     А ведь это идея!
      Я полез наверх, дошел до тех двух третей пути, где черт смазал маслом,  веером подымил на лед и быстро закидал влагу снежным крошевом. Снег быстро примерз,  лед стал шероховатым.
     Спустился  к жене.
    - В туалет хочешь?
    - Нет.
    Я молча взял ее за руку и потащил  на гору…
    -  Делай пипи. Вот сюда!
    -  Зачем?
    -  Надо. 
   -   Я не хочу.
    -   Милая, надо! Сверху я накидаю  снег. Он сразу примерзнет,  лед станет, как наждачка. Поможет нашим колесам.
   Она стала, кособочась, задирать шубу,  села.  Я держал ее за торчок капюшона, чтобы не опрокинулась.
    - Все ,- сказал она, щурясь снизу.
    - Всего-то?..
    -  А где взять?
    - Потужься! - крикнул я зло.
     Она заплакала.
     - Извини! Вставай. 
       Я опять накидал снег. Получились две колеи . Это было уже кое что . Какой-то толчок для колес. Место для тормоза, если потянет назад. 
    Впереди было метров пятнадцать прочного, вылизанного ветром  льда. 
     Я сходил вниз за монтажкой, она была тупая. Метки на льду не  оставляла. Лед был глух, как броневая сталь.
     Думать, думать! Так , снег – это кристалл. На морозе достаточно прочный.  Он  цепляет и ранит кожу. Он должен цеплять и лед . А это  трение!
      Справа был сугроб.  Я сгребал снег ладонями и раскидывал по льду веером, ползал на четвереньках, смахивал лишнее.   Отставлял лишь тонкий , как шелк, слой.
     Когда шлея была готова, вздохнул, обернулся - в Дербышках света уже не было.
    Спустился. Сел за руль. Это был последний шанс…
    Я вспомнил всех родных. Всех - давно ушедших. Я их попросил…
    Завел машину, тихо провел между опор, а затем пустил вверх по дуге, она взлетела , закусила первый рубеж, нашу  наждачку, пошла дальше,  зацепила ажурный снег, я не дышал, она слушалась, шла ровно, без напряжения, милая, умная…  и благодарности не просила, встав на асфальте федеральной трассы, носом в сторону Дербышек.   Будто добрый и умный конь!
     Как все просто и быстро.
     Я вышел из машины и от неверия стоял, как пьяный.
     Как расплывчата грань между фарсом и трагедией!..
    
     «Шестерка» - машина очень теплая, мягкая, не бьет на кочках. К тому же у нас был свой дом, баня, где газовая форсунка , шумя, накаляла для нас каменку.
   - Если надо будет, я еще смогу пипи,- льстиво заверила жена, черноглазо поглядывая на меня с заднего сиденья.
.
19 января 17 г
   

                О братьях моих меньших

                (дачная  хроника)
 Сентябрь. Сухо и солнечно. У забора гроздья алой рябины. Небольшая рябина сама как цельная гроздь. Будто прорвало сквозь щели ограды огромное рыбье  брюхо с крупной красной икрой. Сквозь гроздья , длинный и тонкий, как бамбуковое удилище, выстрелил в небо молоденький клен. И листья у него непомерно большие, с багрянцем, сверкают, как червонная фольга. 

     Место пойменное, промысловое. В роще жадно мяучат птенцы хищников, просят пищи. Дремлют в зарослях  совы, в открытых глазах -  желтая ночь.
     Жили здесь барсуки.  Я нечаянно согнал их, когда начал строиться, - развернул большое гнилое бревно: полосатое семейство торопливо утекло в лесок.
    Зато после повадился еж, забегал во двор, как к себе домой, ел, как поросенок, из большой собачьей  миски, опрокидывал ее на себя и вприпрыжку улепетывал. 

    Летом здесь угодья соловьев, в стужу –  синиц и снегирей. Сметут за зиму  картофельный мешок семечек  с кормушек и упорхнут в чужие веси. Ни золотого яичка, ни крошки алмаза, найденного в пыли  и втиснутого клювом в трещину оконной рамы  – не обнаружу по весне как плату за столование. Лишь - горки  семяночной шелухи вдоль забора да  вылезшие  у тех горок высокие подсолнухи…

      
       Вот у дороги грозно трещит сорока. Бойко вкинув плечи , будто кавалерист в бурке, наскакивает  на бредущего кота. Норовит клюнуть. Облезлый от жары кот вяло шагает под гору, дергает хвостом и брезгливо морщится.
        Что-то он натворил, и сорока не отстает. Тогда кот падает на бок и начинает нервно лупить хвостом по земле: а ну подойди ближе!  Птица  заходит уже со  спины, трещит, грозится...  Кот встает, щуриться исподлобья по сторонам - не видит ли кто его позора?  Отстань же, дура!  Вскидывает усатую морду к небу –  уже в отчаянье, в слезной кошачьей тоске…
        С сороками здесь шутки плохи. Они напрочь отжали от поймы ворон ,  и случись карге появится – поднимутся белобокие перехватчики, будут преследовать и щипать, пока та не свихнется, заполошно ломая крыло над зубчатым лесом.

        У нас два молодых кота.  Есть у них патрон – большая собака  Буч.
        Коты, лохматые братья, взятые из Зеленоградской квартиры. Белый и Серый. Белый с подпалинами, глаза голубые , один  косит. Ласков. Все тянется - поцеловать,  или сожмет кисть одними подушечками, чтобы не поранить когтями, потянет к себе и лижет с уважением. 
     У Серого шубка темная, глаза зеленые. Рук не любит. Разбойник.  На второй день знакомства  прыгнул на бок Бучу, что нежился на диване,  и начал мять ему ребра. Ошалевший Буч  вкинул голову и воззрился в мою сторону с диким вопросом … 
        Коты здесь уходят и не возвращаются. Потому и взяли  двоих: пропадет  один – утешит второй.   Но где там!  Каждый становится родным до слез. 
        Буч стережет их у ворот и подкидывает носом, когда те бегут к дому. Коты ложатся под воротами  на локотки и ждут момента, чтобы проскользнуть. 

        Буч подкидыш. Отец –  немец с верхней улицы. Мать - брошенная на даче метиска, похоже, с кровью алабая. Лоб широк и выпукл, как перевернутая плошка. Когда я хотел на эту плошку положить ладонь, она лишь подняла глаза - и я тотчас руку отдернул. Однако необходимость побираться принуждает ее скрывать характер. Она покорно ложится перед окнами сердобольных старушек и терпеливо  ждет корытце с пищей. 
        Масть у Буча один в один в материнскую, черная шуба, на шее белое, из лебединого пуха,  кашне, мощные лапы в кляксах, статный, только  уши торчат пиками.
      Рос он с котятами. Как они умывался и дрался лапой, полюбил свежую рыбу, отчего шерсть на нем сияла, вызывая восторг и вопросы прохожих.
      Собаки женского полу прибегали на него посмотреть.
     - Неужели любуются? – удивлялся я.
      - А ты что думал! – гордо восклицала жена, - Буч – олицетворение Альфа-самца!
      Прибегала с верхних лугов юная азиатка, потрясающая красавица, с медвежьим коричневым окрасом и  белой , высокой, как у морского конька , грудью. Становилась напротив Буча за рабицей и с улыбкой замирала. Затем вбрыкивала , отскакивая назад,  чтобы лучше его разглядеть. Бучь глазел очаровано. И вдруг они вместе принимались бежать вдоль канавы, внезапно останавливались и опять глядели друга на друга сквозь сетку, будто не веря тому, что видят.

       Щенок сначала дружелюбно относился к сородичам. Обнял лапами агрессивного корги Боба , закрыл сверху телом: мол, не шуми! - но  тот вскинул морду и  порвал щенку губу; ризеншнауцер Тайсон приходил к воротам, ставил подбородок подъярку на спину и с силой давил-давил - показывал власть . 
       Сначала Буч прогнал от ворот своего отца, который являлся вовсе не из родственных чувств. Пас Буч и обидчика Боба, но того в связи с взрослением Буча перестали выпускать на улицу. К Тайсону Буч выпрыгнул из открытого окна автомобиля, сбил с ног, завертелась схватка. Не выдержав натиска, мощный Тайсон юркнул под ворота - и в тот же миг вылетел обратно – выдернутый за хвост…
           После этого случая, когда Тайсон едва утек, на ошейнике Буча навеки защелкнулся карабин.
    
            Буч  прибился к нам, когда  стая собак гоняла в подполе кота Мишу.  Миша вышел из дома вальяжно, в сенях прыгнул в выпиленную дыру, а там стая! Заборов между участками тогда не было, и собаки рыскали, где угодно.
        По  грохоту сваленных в кучу досок я понял, что там карусель, и с диким криком притоптывая (тут каждая секунда дорога) ,  выбежал… Тишина. На дворе  в распахнутой двери октябрьская тьма, хоть глаз коли, ни собак, ни кошки.
           Где-то пронзительно кричал от страха оставленный стаей щенок. Я нашел его под окном кухни. Поднял за передние лапы на свет: крепкий, тугобрюхий.
     «Берем!» - услышал голос жены.
      Мы и думали завести щенка, брошенного, обреченного. Породистых и так возьмут, и жизнь им обеспечена на диванах.
        Жена отрезала кусок говяжьей вырезки. Щенок слопал и мелко заморгал; дали еще. Щенок  растерялся от счастья! Затем уплелся в угол и лег, глядел оттуда радостно: я буду здесь жить!
      Говорят: подбери сироту, и вернее слугу не найдешь. Бучь стал собственником, почти завхозом,  не разрешал что-либо давать соседям через забор:  доски цеплял  зубами, подскакивал за передаваемым инструментом; однажды сосед попросил у меня кирпичи, оставшиеся от кладки печи. Жадина  бегал за каждым гастербайтером - на границе участка тянул за пиджак назад: отдай кирпич!
      Его и подкупить нельзя. Соседи пытались. Пес съест колбасу  и тотчас облает. Это у него от отца. Однажды у ворот  немца я не мог выйти из машины, в сумке лежали пряники, я кидал их из окна, тот лопал и грозно лаял, не давая открыть дверку.

     Дней через десять после происшествия под полом прибежал во двор с плачем истощенный Миша (в поисках его мы сбились с ног). Где-то он хотел отлежаться, но почуял, приходит конец. Спина прокушена, на боку слой стылого гноя, будто пришитый шмат сала; страшная вонь.  Хорошо, что я выбегал с криком и топотом: не успела собака мотнуть Мишу, как тряпку, а лишь куснула и в общей панике бросила)
    Положили больного на полку возле печи, почистили рану. Приезжие, мы еще не знали, где поликлиника, где  ветеринарка.  Спросить было не у кого, дачники в ту пору разъехались. Лечили Мишу уколами гентамицина,  кормили из шприца. Мощная вишневка вытянула гной, затем  стала пожирать плоть. Заменили вишневку щадящими мазями.
     Миша пролежал более двух месяцев. На третий спрыгнул на пол, вышел в прихожую, увидел подросшего Буча со свалившимися на одну сторону ушами, и вздрогнул.
         Потом они стали друзьями.

        Миша -  дымчато-синий , с большой головой, будто ему пришили чужую, а глаза нарисовали наоборот –  уголками книзу. Отчего он походил на плачущего недотепу. Ни украсть, ни в башмак насикать. Настежь дверь кухни, в кастрюле курячьи культи, а он, голодный, сидит у двери, ждет хозяев. 
       Возмужав, Миша стал бойцом.  Являлся израненный, отлеживался, зализывал болячки и опять уходил.  Его невозможно было погладить, струпья, короста твердели доспехами, на голове шишак и боевые рукавицы до плеч. Изорванный Миша приходил из последних сил. И грешным делом казалось: однажды доблестные коты  сами принесут  его на плечах, как на щите эллина.
       Пропал Миша вьюжной февральской ночью, тогда мело четыре дня и четыре  ночи. Дорогу занесло. «Нива» из поймы двигала сугроб, отпечатывала в снегу фары.  Я чистил дорогу сутки. Усталый, выходил из машины, снимал с мокрой головы шапку, в небе еще свистели белые нити, и в печали казалось, что это летят под луной Мишины шерстяные  остинки.
      Неуклюжий простак, напоминал он медвежонка, поэтому и назвал его Мишей. 

        Пролетели весна, лето, и вот опять осень.
        Поднимаются из-за рощи  два журавля, непривычно большие, с длинными ногами и крыльями,  кружат над моей поймой,  полет их  сродни симфонии.
       - Хозяин, работа еэсть!-    кричат на горе древние  арии. Это потомки тех, кто брал Вавилон  и писал бессмертные поэмы. Теперь их зовут таджиками, скрипят по дорогам их ржавые  велосипеды.
        Обочина увядает в первую очередь. Бездомные псы  трусят по проселкам. Нюхают окропленные другими схимниками-псовичами заросли. А  хозяйские, те,  кого выведут редкий раз на прогулку, от радости кидаются в кусты  с головой.  Жмурятся от счастья, чешут о кусты брюхо, фыркают, льют на кусты  собственные письмена , грозно царапают когтями ссохшуюся землю. 
       Выпрыгивают из травы бездомные котята, вскинув ушки, ищут маму  –  летний помет, погибель зимняя. Одну девочку мы когда-то подобрали,  она стала родоначальницей кошачьей династии  в нашем доме. И Миша был последний из этого рода.


      С осенью в дом пришли полевые мыши. И тогда я привез из Зеленограда двух братьев, Серого и Белого. К зиме они отъедались так, что отирали мохнатыми животами полы.  Как только я ложился в своем кабинете и выключал свет, ощущал легкие прыжки на кровать. Копошенье. Я сплю на боку. Коты подбираются и, молча, в упорной борьбе отжимают друг друга, чтобы лечь ближе к моему подбородку.  Серый лапкой бьет брата по темени, тот отползает, становится жаль его, и я сгребаю обе лохматые туши, прижимаю к груди. Ведь я все вижу! И как они перед отбоем, будто невзначай,  будто насвистывая, заходят в мою комнату, как валятся по углам подбородками в пол и глубокомысленно щурятся, будто они не здесь, а в  мире  астральном, - как ждут, когда погаснет свет…
      Две зимы братья жили как монахи,  молитвенно наблюдали за синицами, клюющими семечки за стеклом; выходили на двор только по нужде.
      И за всю зиму на своем изволоке я увидел из животного мира лишь  одно существо. Я выезжал на железнодорожную станцию. Фары во тьме показали куст. Странно, куста там некогда не было.  При приближении куст тронулся и отошел выше -  на гору. Это был  русак. Высокий, темно-серый. С обеих сторон дороги - рабица,  я ехал, и ему некуда было деться, кроме как удалятся вверх. У ворот он остановился, не решаясь выйти в поселок. Не представляю, что творилось в бедной заячьей душе. Он полез в малинник, к краю внешнего забора, и высокий, с длинными  ушами, прижался к ограде, как человек…
     Он был в метре от меня. Мордочку его рассматривать я не смел, голову не поворачивал, чтобы бы не испугать.
    И тихо-тихо проехал мимо. 
    В станционном магазине купил  моркови и капусты, разложил по изволоку, но гость их не тронул. Почему? Если б ушел в другие места –другое дело. А  я всю зиму продолжал видеть в овражке у порванной сетки его скачковые следы – четверкой лап. 

 
      На третью зиму Белый и Серый  заматерели. Второго января вышел на улицу Серый.
     И не вернулся.
        Я прождал два дня и начал поиски. Мороз. Дачников нет.   Лохмотья снега на железных заборах и рабице. Белая тишина.
     Неужели все?
     Когда шел по сугробам, вспотевший , без шапки, взбалмошной птицей ерошила  голову мысль: в старые времена  два кота в доме – казус, и возможно Серый, как более шустрый, ушел искать другую долю. Так поступил родной брат Миши по кличке  Мальчик.
        Когда закладывали дом, мы жили в бане. Маленького Мишу увезли в Казань, но там его некому было выгуливать,  и восьмимесячного я привез его обратно.  Миша стал претендовать на баню. Дрались жесточайше, - даже под водой, упав в канаву, и выбирались лишь тогда, когда начали задыхаться. Миша был крупнее, агрессивнее, Мальчик потише.  Не атаковал, а присевши ждал, и потом жестоко наказывал. Однажды я палкой пригрозил Мальчику, загнал на поленницу и отругал.
      И мальчик ушел.
      Я  каялся, что выгнал ни в чем неповинного  кота, ведь первым нападал Миша. Наверное, Мальчик подумал: здесь меня не любят, даже хозяин, и ушел.  Я искал его по лесам и дачам. Через две недели, когда надежды иссякли, рано утром жена закричала: «Мальчик пришел, Мальчик!» Она его обожала.
       Сколько мяса и рыбы мы скормили ему в тот день! А он все ел.  Небольшой, плотный, как тыква, ел неторопливо и обстоятельно, как бурлаки в рассказах Горького: кончал одну порцию, принимался за другую; прекращал трапезу лишь тогда, когда убирали еду. Сидел на том же месте, ждал, подавали – опять ел. Двигали миску, он ел, передвигаясь. Я кинул ему кусок говядины, килограмма на четыре. Мальчик поволок шмат под тумбочку, сам пролез , а мясо не проходило. Кот дергался под тумбочкой, пытаясь затащить туда добычу …  а мы умирали с хохоту. А что было делать долгими зимними вечерами, когда в бане тепло и семья в сборе?
       Мальчик был необычно силен,  не уступал не только Мише,  но и матерому  врагу Миши, который охотился за ним и сильно рвал. Это был кот тракториста. Однажды зайдя к трактористу по делам,  я поразился величине двух огромных котов, лежащих у печи, - отца и сына. Отца тракторист вскоре убил ударом о бетонную тропу, когда у того пошел гной из уха. Хозяином округи стал сын убитого. Молоденький Миша  боялся его и убегал. А Мальчик, встретившись с ним как-то нос к носу, плотненько присел, и ,глядя в глаза, уверенно ждал нападения. Великан трепал Мишу сходу, а тут не решался: чуял  силу. Случайный свидетель встречи, не сомневался и я, что плотный, как пружина, Мальчик отожмет великана. Но к чему ненужные раны? Я кинул камень в забор, коты разбежались. Надо сказать, года через два окрепший Миша сам отомстит  великану. Тракторист пожалуется мне, что кот его пришел весь в крови. Было понятно, кто это сделал. Не обижай слабых - когда они окрепнут, они тоже тебя не тронут. Тому пример Буч. Тому пример Миша.
      И все-таки Мальчик, полосатый, тигровый Малчик, наш любимец,  ушел. Ушел уже  навсегда. Прошли годы и  боль утихла. Однако история с его  возвращением на те две недели  оставляла надежду, когда пропадал очередной кот.  Надеялись мы и на возвращение Серого.

      Белый упрямо просился на улицу в ту январскую ночь. Еще не вернулся Серый, а этот туда же! Я чистил от наледи лестницу.  Три раза закидывал кота  домой: куда? второй час ночи! Лохматый, тяжелый кот шлепался на пол, как куль с картошкой, поднимался и упрямо пер головой вперед.  Подумалось:  может, по нужде? И я уступил.
      Потом я  курил  у печи. Буч лежал у двери, иногда открывал глаза , наблюдал за мной. Вдруг он вскочил, вкинул уши, выразительно на меня уставился… Что, Буч? Буч смотрел обеспокоенно, нервничал.  Я накинул куртку  и, вылетая на двор, крича дико, по пути хватая хоккейную клюшку, прислоненную к сеням, побежал на улицу, за угол – на лай собак. Там горел в фонарь.
      Мимо , из-за угла, юркнули в сторону собаки.  На вытоптанном снегу, согнув передние лапки, как зайчик, лежал на спине мертвый Белый. Лохматый пес, похожий на Альпийскую овчарку, не обращая на меня внимания, медленно наклонил голову над его телом, подобрал зубами за живот и  поднял. «Понесет есть»  - поплыло   в голове. Я был как пьяный. Я видел этот сон и сквозь  сон осознавал: рухнули все надежды, раскрыта, наконец,  тайна  -  всех убили , всех съели собаки!  И Мишу, и Мальчика, и Серого…
  Ужасный ночной мир потек перед глазами. Ну как же так!? За что? Я ощутил себя сиротой. Редко когда я переживал такое внезапное горе.
   Пес дрогнул, бросил кота чуть прежде, чем  о его позвоночник  сломалась крепкая фирменная  клюшка, с треском расслоилась.
       Я поднял кота – изо рта у него хлынула алая, блестящая под фонарем кровь. Кот больно укусил меня за палец. Жив! Взяв аккуратней, я  побежал домой, положил его в прихожей; жена, сидевшая у компьютера, охнула и заплакала.
    Я  знал, что делать. Буч ждал меня, крутясь и вскидываясь. А я сходил с ума.
      - Буч! – кричал я ошалело. - За наших друзей!
       Из поймы бежать по снегу в тяжелом турецком  тулупе, строительных валенках на резине  - тяжело. Да и года не те. Буч, задыхаясь на поводке, тянул наверх что было сил. Одно рукой я придерживал в кармане тулупа большой кухонный нож, очень острый. Я не представлял схватку, я должен был отомстить. Что коты им сделали?  Они за свою жизнь муху не обидели! Рыдания  выхлестывали из груди.
 
            Мы пробежали метров триста на подъем, затем по главной дороге до оврага. Через длинный овраг, заросший лесом,  узкий перешеек. Весной, когда здесь, у помойки, собачьи свадьбы, люди обходят перешеек кружным путем. Спускаемся ниже,  фонарей тут  нет, тут их просто некуда ставить.
       Привыкаю к темноте,  в конце перешейка различаю стаю. Псы  остановились.  Знакомый охотник рассказывал: собаки хуже волков, умнее, и людей не боятся, по ночам устраивают засады и гонят жертву; когда голодно,  рвут примкнувшую шавку, унесенную от двора запахом течки, духом мощной стаи.  Эту шавку, покуда не съеденную, может с удивлением узнать в напавшей стае человек, - скорее не узнать в агрессивной твари милого соседского Шарика. Охотникам в советское время за убитых в лесу собак платили по пять рублей, за волка – восемьдесят; и кто будет носиться по сугробам за пятирублевой псиной, когда сама экипировка обходится в сорок рублей? Председатели колхозов стонали от потерь. Нынче положение хуже. Недавно в Москве собаки насмерть порвали старушку, которая ежедневно их кормила, а в Забайкалье загрызли школьника.
      Я кашляю, не силах отдышаться. Сколько их? Шесть-семь.  Смотрят в нашу сторону, перемещаются. Нам нужен вожак. Завалить вожака. Бучь по сути сам альфа-самец. Еще никому не уступал.
     Вот один пес от стаи отделился. Пошел в нашу строну, склонил голову. Идет медленно.
     Вглядываюсь -  идет улыбаясь – кажется, вожак! 
      - Буч, фас!
       Пасти  мелькали, ища горло,  в ярости я махнул клюшкой и попал в Буча. Расклеенная клюшка разлетелась.
    Вскоре Буч повалил, начал грызть живот и задние  лапы. Тот уже не сопротивлялся. Убить я не дал, оттащил Буча за поводок. Может, это не вожак, а местный пес?  Потому и улыбался, мол, признают и пропустят на дурачка  к дому. 
    Буч крутанулся на месте и выдернул голову из ошейника. Елки палки! Он загрызет его насмерть!
     Обеими руками я схватил Буча за холку, из последних сил, ползая на четвереньках, наконец , оторвал от пса. Пес выскользнул и побежал. Помни! Если даже ты не вожак, ты загнал Белого в засаду, наносил ему смертельные раны! Ты рвал Серого!
      От бега, борьбы, волнения я задыхался, тьма слепила. Где нож? Нож вылетел из кармана вовремя схватки и скользнул куда-то по снегу. Ползал, искал на ощупь – нет нигде.
     Глянул в темноту. Стая не уходила, передвигалась, ждала. Без ножа я погублю Буча.  Где же чертов нож!? Опять ползал, разгребал ладонями снег, плакал от горя.
     (В  состоянии горячки я не понимал: найдись нож, мы погибли бы оба. Стая собралась, сосредоточилась. На вольной – считай, уже своей территории, а не воровским способом у чужого двора. Две-три собаки заматывают медведя; другие псы повисли бы на ноже - на рукаве тулупа; кусая до кости ноги, свалили бы и меня.)
      Убили. Всех убили,  думал я между тем. Я передавлю вас, гады!

     «Нива» ревела, шла боком, фары освещали снег.  Бучь сидел рядом, подтянутый,  и, выпучив карие глаза иудея, остекленело глядел вперед.
       Я объездил три поселка, железнодорожную станцию, лесные дороги – стаи не нашел.
      Стая исчезла, разбежалась по домам.  Вожак был сбит с пьедестала, если не мощным ударом клюшки, возможно, повредившем позвонок, то фактом появления Буча, альфа-самца,  встреча с которым не обещала ему ничего хорошего.
      А ведь я видел этого вожака и раньше. Рано утром, когда отвозил жену на электричку, он лег на мою колею на изволоке, лохматый, грязный, не обращая внимания, что на него едет автомобиль.  Я  остановил машину, думал, что породистый пес болен и встать не может; в отдалении его покорно ждал метис ротвейлера; когда я посигналил и шумно газанул, лохматый поднялся и неторопливо побрел по колее. На обратном пути, когда рассветлелось,  я увидел, каким грязно –желтым стал снег на его отпечатке. Людей он презирал, на него жаловалась продавщица, что по утрам не пропускает ее в магазин; вовсе  не испугался он и меня в тот момент, когда я подбежал с клюшкой,  - не торопясь, поднял Белого за брюхо… и лишь в последний момент, сообразив что-то,  дернулся. 
    И вот он  ушел из этих мест . Навсегда. Как поврежденный лев из прайда.
 
       Белый лежал на боку. Милый!..  Я подсунул руку, чуть приподнял – у него изо рта хлынула кровь. Теперь уже  кофейного цвета. Это из желудка или печени. Алая кровь на улице – то ему прокусили челюсть.  В брюшину наверняка натекла  кровь. Я  сделал укол антибиотика, обезболивающий  кеторол.
      Я еще был злой на него. Три раза закидывал в дом, а он пер к своей смерти, пер, когда на улице ждали в засаде.
     Кот не умер и на другой день. Лежал с закрытыми глазами в углу.
     За что?! Девочка на днях вешала у магазина  объявление с  фотографией пропавшей кошечки, - девочка, не жди!  А Серый! бедный Серый! Мог ли я такое предположить? Что он пережил в последние минуты, когда тонул, загнанный, в сугробе, а его с ликованием рвали? 

       Хирург, сухонький, рыжий украинец, осмотрел кота. Взяли анализ крови для определения состояния печени.  Анализ повезли в московскую  лабораторию.
     На другой день он огласил результат: как и ожидалось, повреждена печень, что не очень хорошо для операции, причем собака кусала очень грязная.  Спас кота от неминуемой смерти толстый слой жира на животе.
       - Надо оперировать, - сказал я. -  Есть надежда?
       Хирург ответил не сразу:
       - Есть, но маленькая.
       - Будем бороться до конца.
       С котом проводили процедуры: по двенадцать инъекций – в вену, в холку и в мышцы, затем обязательная капельница.
         На третий день привезли его на операцию, сделали укол анестезии. 
         Он лежал на локтях, я нагнулся, чтоб запомнить его на всю жизнь. Маленький, на большом алюминиевом столе, он щурился в ответ гаснущими мутно-голубыми глазами. Уходил... Навсегда? На время? Я вышел прочь…
        От нетерпения вернулся, кот был уже в операционной. Жена увела меня на улицу, и мы молча ходили по темному двору. Не глядя  друг на  друга, не смея что-либо сказать.
       Через полтора часа позвала медсестра.
        Мы вошли в страхе.
       Хирург рассказал, что вычистил от крови брюшину, отрезал немного от поврежденной печени,   подшил желудок, селезенку пришлось удалить. Он растянул в руках, как лопнувший резиновый шарик, бурую селезенку , прокусы на ней расширились. Еще раз повторил, что собака кусала грязная.
             Ела крыс?..
            - Скажите, он будет жить?
            - Надежда есть, - сказал хирург, - я сам заинтересован… Хороший кот. По дороге домой щипайте ему нос.  Не давайте ему уйти, доза сильная.
     Я вспомнил предоперационные дни, лазил  по кошачьим форумам и напал на живую переписку: девушка из провинции только что подобрала порванную собаками бездомную кошечку; что делать?  рядом ветеринарок нет. Случайно образовавшийся форум онлайн ее поддерживал, писали с разных концов страны, какую первую помощь оказать,  находили по картам и выставляли адреса ветеринарок в ее районе; она отвечала, что все они очень далеко, а машины нет; какой-то парень запросил ее адрес,   прибыл на автомобиле за сто километров,  кошечку повезли,  сделали сложную операцию. Форум ждал полночи, затем взорвался восторгами, будто всех до того хотели убить, а тут подарили жизнь! Это был праздник онлайн людей из разных точек России! Сообщения до и после операции появлялись через каждые две-три минуты. Несколько страниц, целая книга! А  потом девушка замолчала…
     Минут через пятнадцать появился пост: « Спасибо всем. Она не вышла из анестезии»
      
      Машина летела. Белый лежал у жены на коленях, она потирала ему нос. Проехали километров двадцать.
     - Он, кажется, уходит… - сказала жена.
      Таращась на трассу, я кричал: щипай, выкручивай! Встречки ослепляли, с боков вылетали лихачи; был вечерний гололед, все сошли с ума, будто это были гонки! Я встал на разворот, кричал; жена сдавленно отвечала: да, да...
    Загорелась зеленая стрелка, я  вывернул.
   -  Наконец-то, -  вздохнула она,- он был мертвый. Боялась сказать…
      Кот , морщась от боли, приоткрыл глаз - вернулся из блаженного мира в мир ужасный. И опять от него отрекся…
        - Крути же, крути! - орал я  от бессилия, вынужденный глядеть на летящую под капот дорогу.
    - Еще немного!
    Мне казалось, что дома - спасенье.

     Рекомендовали возле кота дежурить, после отхода анестезии у него начнутся боли, видения, не давать ему вырваться, порвет швы, ведь разрез у него от горла до задницы.
   Кот вышел из анестезии. И начал шалеть.
   Мы дежурили посменно, держали кота за  лапы, он орал… после долгих мученый я притянул его, накрытого матрасиком,  тремя брючными ремнями к журнальному столику. С неимоверной силой он отжимался от ремней задними лапами и, как змей, выползал из плена. Напряжение мускул было сильнейшим, и каждый раз я с ужасом думал: все, швы разошлись, повылезали кишки под матрасом.
       К пяти утра – усталая мысль: а зачем держать, мучить? Чертовы ветеринары!  Я расстегнул все ремни, кот ушел на пол. Пьяный, в байховой рубахе, с завязками на спине, как у советского доктора, прошелся по прихожей туда-сюда, выбрал место и упал, как подкошенный. Ему нужна была свобода.
     Возил я его в ветеринарку каждый день, перевязка, инъекции, капельницы.  Кот  страдал. Особенно болезненно переносил грунтовку, ее раздолбали большегрузы, каша эта смерзлась, и, кот, глядя мне в глаза, кричал.  Я  останавливался, хоть и ехал тише пешего, давал ему отдохнуть, набраться сил. 
     Вспоминался недавний случай с Серым. Я лежал на диване, а Серый - спиной на моих коленях. Я любовался им – и  вдруг пронзила беспричинная острая жалость к его существу.  Серый это увидел, привстал; он был необычайно красив в ту минуту, пушистый, под лампочкой весь зеленый, с широкими черными зрачками, уставленными в мои глаза . Что в них он увидел? Снежную карусель и лай? Что?   
     Тогда я не понял, а это было прощание.
     И другая  догадка язвила сердце.  Коты погибали оттого, что жили с Бучем и  собак не боялись, как не испугался Буча котенок Серый, взятый из квартиры , где немецкая овчарка, и потому на второй же день прыгнул на грудь ошалевшему Бучу. Ужасней было другое предположение . Юные наши коты, считай котята, Рыжик и Черный Пух, с которыми Бучь вырос,  из-за одинакового окраса принимали в темноте приближающуюся мать Буча за самого Буча.  И доверчиво замирали, совали темя, чтоб лизнул…
    А  ведь я и с ними прощался! Тронутый до мурашек их совершенством, любовался в разное время тем и другим, а они , каждый в свой миг, замирали, узрев что-то важное в моих зрачках, Рыжик – светло-зелеными, а Пух, черная клякса, - желтыми колдовскими глазами. А потом в полуденные часы мне выпало случайно видеть в окно,  как они, сначала Рыжик, а через две недели Черный Пух, вышагивали вверх по солнечной январской тропе - к поселку, к своей гибели.
      Я уже начинал догадываться, что такие трогательные секунды – прощания.  Чувствовал опасность. Но не знал, где она. Мать Буча пользовалась в округе уважением за ум и спокойный характер. Я тоже подкармливал ее в знак благодарности за рожденного ею гадкого утенка. Она приходила,  покорно ложилась напротив моих ворот в ожидании пищи. А ночью рвала моих любимцев.
    Миша, меченный ее зубами, чуял ее за версту, и потому прожил дольше своих братьев. Но и он пропал раньше, чем ее расстреляли охотники.
     Я одинаково относился к собакам и кошкам, они жили у нас дружно, иногда кошки даже верховодили, и бедой, моей виной, было неверие, что каждый не вернувшийся кот - жертва клыков. А этому здесь способствовало все: железные заборы, бетонные столбы электроснабжения, спиленные под автостоянку деревья – гонимому коту некуда было запрыгнуть, а сугроб становился ловушкой. Кастрировать котов я тоже не мог, считал это издевательством;  да и оскопленные, они, любопытные существа,  не прочь погулять на природе -  как, например, соседский кот, привезенный из квартиры, который однажды на рассвете вернулся без хвоста.

      Белый нечего не ел пятые сутки. Вливали еду шприцем. Ожидание смерти обострялось. В доме гнетущая тишина. Две наших тени и  Бучь  у порога, спрятавший морду в лапах. Он  сам осенью умирал. От укуса  клеща. Увял  в один день. Уши рухнули, морда истончилась. В машину он забрался сам, а к ветеринару я нес его уже на руках.  Еще  несколько часов, и его бы не стало -  уже кровенил кишечник.  Он чудом выкарабкался, четыре дня витал над стойкой  капельницы, удерживаемый на этом свете тонкой иглой в вене.
     Боль за Белого обострялась сознанием, что – Серого больше нет. Он не ушел, как мы молились, к соседской кошечке в заброшенную баню. Не нашел приют у одинокой  старушки, где у печи и харч тушённей и дух ветшалей. Не оставил он добровольно  брату дом на княжение.  Он не только убит, он исчез материально, ни останков , ни шерстинки. Его съели живьем. Что претерпел он, маленький , испуганный, мечась среди разъяренных псов? Может,  вспомнил в ту минуту то, что узрел в моих глазах, когда лежал у меня на коленях,  и мы с удивлением всматривались в глаза друг друга? Как же он был красив в тот миг! Такое создание рождено для неги. И может, Бог обронил  тебе, милый, в последнюю твою минуту собственную слезу, - каплю анестезии, ту,  что вспрыскивается в  кость  резцами хищников, производя онемение.  И - уже нет боли,  лишь  прощальная грусть, да кротость от вытекания, телесного убывания. Ведь Бог милостив...
      Сосед , старый хирург, морщился сочувственно и, видя мое состояние, говорил, что лучше Белого  усыпить.
       Он не понимал, что после отрезанной селезенки, части печени и  желудка - мы больше не уступим ни кусочка!
        Порой мы были в отчаянье…

       На пятый день жена привезла из Москвы свежую телячью вырезку. И пациент кусочек съел! Пусть мало, но съел.
   А на другой вечер, когда она вошла с мороза, подбежал, уставился на нее и, сильно  кося одним глазом, нетерпеливо затянул-запел на одном дыхании долгое, неумолчное вибрато: мя-а-а-а-а-а...
   –  Страсти по теленку? – нагнулась  к нему жена.
 
       Через десять дней мы перестали возить его на перевязки. Вскоре  сняли швы. Кот ходил по комнате уже без байховой защитной рубашки. Ляжки изнутри  выбриты, но снаружи лохматые,  и казалось, что он  в галифе. 

     Стал выходить во двор. Жмурился под февральским светом. Солнце грело.
        Где-то наверху , под баней старика-хирурга, живет его  любовь. Туда он ходил с начала зимы, на пути в баню ему и устроили засаду.
        Нынче  у той кошечки наверное другой кот.
        Что ж, такова судьба. Наш вышел в отставку   – чем тебе не отставной майор  - с кривыми ногами, при усах и  в  галифе? Оставалось одно - бродить по прихожей, воткнуться вдруг башкой в шкаф, и скрипеть нутром, хвостом дергая...  Или лежать на крыльце, уперев подбородок в прогретые солнцем доски – держать когтями пол, вселенную, и щуриться, ловя  рассеченным  носом летящие от бани  запахи и звуки.   
 
      Однажды, ближе к марту, он пропал. Я обошел двор, сад, проверил сарай…
      И вдруг слышу: наверху, в саду хирурга, – рыдают! Кто это? Один вопль - дребежащий, ржавый,  что-то вроде арии моряка, водолаза-утопленника, воскресшего при всплытии и требующего свою долю. Это он! Я  даже видел, как он приближается  к сопернику -  изогнувшись, скривив от верха башку с  голубыми, налитыми морской водой, глазами.
     Как же так?  С голым животом на морозе?! А в животе вообще – дырка! Дренажное отверстие, откуда до сих пор вытекает сукровица. Прочистил ухо, прислушался – он!
     Смеясь посмотрел на Буча, что лежал на крыльце. Буч глянул, плюнул, лизнул лапу  и стал по-кошачьи мыть за ухом.
   
      
       И опять вернулись синицы. Застучали клювами по окну, возвестив о моей шестьдесят первой осени.
      Готовимся  к зиме. Я буду ежедневно  расчищать сугробы у лазов,  по дороге приставлю к железным заборам доски и лестницы, чтобы было куда прыгать удирающим котам.
      Буч знает команду: «Кошку охраняй!» - и строго смотрит в глаза, прислушиваясь к эфиру.
        Белый прибавил в весе, у него волнистые подпалины по барской шерсти и черный иероглиф на темени, как у египетского Бога. И сидит он неподвижно, как сфинкс.
          -  Sемьпенсий! –  поизносит жена его новую кличку.
        Это не имя хеттского царя, и не имя македонского воина.
        Это семь пенсий - моих минимальных, казанских, что ушли на его лечение здесь, по московским ценам.
          Кот не откликается, он  грустный.  Подтолкнешь ,чтоб играл  – а он валится на бок  и лежит покорно.
 Белый , Белый, почему ты грустный? Может, кто накормил тебя отравой – «Вискасом», а у тебя не зажила печень и нет селезенки. Мне боязно, когда кажется, что и с тобой  я прощаюсь. Я нащелкал твою мордочку, твою походку  вдаль  и выставил в фейсбуке с названием: «Уходящий кот».  Доживешь ли ты до снега?  Не знаю.
       И потому оставлю тебя  в памяти таким, нашу с Бучем общую боль: вот ты сидишь и, морщась, косишься на фотоаппарат, как на вонючую луковицу; вот тронул тебя, ты упал на бок и лежишь безропотно. Вот , отрешенный, сам по себе, безжалостно уходишь  за поворот.  Ты сегодня вернешься, но ты думаешь о своем, я тебе уже не нужен , а ведь недавно ты вставал на задние лапы, целовал меня  в щеку и рассматривал мои глаза своими косыми глазами. Что с тобой? ведь ты не стар, тебе всего два  с половиной года.
     Или ты увидел небо, где  по выпуклой радуге, весело задрав хвосты,  бегут-бегут твои братья: и Миша, и Мальчик, и Рыжик, и Черный Пух, и Серый?

       Октябрь 15 г- август 16г

 

                Сосед

«Пусть обо мне поплачет,
Ей ничего не значит»

                М.Ю. Лермонтов

Ушёл сосед, инженер-механик, умный собеседник, золотые руки,  и в тоже время - изнурённый одиночеством, обиженный на мир человек. Он изжил свою судьбу: тень его ушла в могилу вчера, но сущность  раньше. Он был обречён, на что-то надеялся, не хотел понимать, что прошлое не возродить, пусть даже сказочное.

Мне пятнадцать. Еду в трамвае по Островского. Вагоны с воем-звоном идут на поворот  в сторону  Качалова, и я в который раз думаю: почему деревянные  дома на Островского стоят ровно , а пристройки к ним - с лестницами на второй этаж, все как один глубоко просели, даже доски повисли вкось? 
         Слышу свое имя, оборачиваюсь и вижу бывшего соседа, старшекурсника КАИ,  который только что вошел в вагон с молодой женой. Боже, как они красивы! Аж гордость пробирает, что я знаю этих людей. Он брюнет, с вьющимися волосами, белолицый , академическая бородка, как у Арамиса;  она, блондинка, с уложенной на затылке прической, с перламутровыми веками; легкий костюм, под цвет зеленых глаз, скрывает  ее беременность.
             Мы о чем-то говорим,  молодые и чистые. Супруга обеими руками предано держит избранного  под руку, взгляд  ее внимательный, дружелюбный.
Здесь, на звенящем повороте, у пункта приема посуды,  дугообразный  забор, на заборе разросшийся вьюн - как  огромный бобровый воротник. Я прощаюсь и прыгаю из задней двери наземь. Асфальта на остановке нет. Золистая почва размыта дождями, унесена ручьями, и с каждым годом от земли до порога трамвая все выше и выше.
     Снизу машу рукой. Молодая пара улыбается. 

              С тех пор прошло больше двадцати лет.
              Он, хмельной, отощавший,   увлеченно говорит о ремонте, который  сделает в ванной, как только жена приедет, а без нее у него руки как плети. Для него она -  в длительной командировке, представляет на столичной ярмарке продукцию фабрики «Нафис». Но так было два года назад, теперь же она не  работает и живет  в Твери с армянином.
       Сосед боится и в мыслях не допускает предательства.  Иная супруга, конечно, может изменять и даже тайно жить с другим в чужом городе. Но ведь это на бумаге – у  Чехова, у Толстого.  Секса  в стране нет,  слово «sex» звучит так же блекло и убого, как «spritе» на этикетке. А у нас это тайна! Слово ругательно - чтобы не  повторяли всуе! Оно емко и первобытно. Оно  - отсвет  языческого очага на своде пещеры, пляска родового огня на оплодотворенных  чреслах…
       И потому сосед - однолюб и даже в некотором роде существо  бессмертное именем  своей любви. Он плачет.
         Машины не умеют лгать. Оставаясь ночами один среди сложных агрегатов, гребущих маховиками, он привык верить их  звукам ( у людей это речь),  – и будучи еще не разведенным, внял и легко отписал жене свою квартиру и жилье недавно умершей матери; он надеется, что однажды увидит у двери потрепанный чемодан и стершиеся, щека к щеке, туфельки на милых ножках.
   
            Он пришел ко мне на сорокалетие, трезвый, робкий, в мешковатом джемпере еще более худой. И так  больно было  видеть, как он, чуть захмелев, поднялся с бокалом, начал произносить тост о счастье, о благе и, вдруг разглядев лица счастливых пар, – ощутил, насколько он одинок, насколько он тут чужой - и горько заплакал.
       Гости смеялись, приняв слезы за банальную слабость. Но как жалка и трогательна была его фигура! Я видел несчастья брошенных мужчин, но пронзительнее этого никогда!
Он бредил о жене. Но вернись она,  отверг бы, как оскверненную клятву.  А может, и  убил бы, сказав: я все знал, надеялся, а ты держала меня за идиота; молитвенно целовал бы тело, открывая складку за складкой на  ее окровавленной одежде, а на рассвете, в блеклом мороке, как за марлевой занавеской, растворился бы и сам.

Скончался он внезапно, лежал, никому не нужный, в перегретой кухне трое суток, и зажженная конфорка мерцала над ним, как единственный и последний цветок в его посмертной судьбе. 
 «Он умер от тоски» - сказала его красавица дочь.
  Хоронили его в черном пакете. Рыхлая апрельская земля рушилась, два могильщика вопя подпирали   поясницами глинистый срез, на который давила сбоку свежая могила его мамы. Провожали  старухи, и по обычаю, как близкому человеку, пришлось опускать тело мне. Я спрыгнул в могилу, оперся поясницей о срез. Земля двигалась и спереди - она шевелилась, как   муравейник. Оставался узкий проход. Я  принял конец пакета , второй конец держали наверху. Тело прогнулось , тяжко легло мне на ступни, и в это время могила обрушилась. Туловище прижало к голеням, оно было рыхлое, теплое,  теплее,  чем апрельская земля. Я не мог пошевелить ногами. Казалось, меня удерживали там, под землей, хотели побыть рядом, но - чего там! - сказать-то было уже нечего!
 Я выбрался. Оставил его одного. Сиротее самого сиротства. Как оставлял когда-то пьяного, ничком лежащего на койке, с натянутым на темя одеялом: спи, завтра  вернемся  к этому разговору, - и вот опять обманул…

17. 04. 2001; 16. 09. 2016 гг
   
   
         Пепел 

     В Израиле пожилой еврей заметил: сегодня опять у  мусорного ящика сложили стопки советских книг . Это значит,  рядом кто-то из пожилых умер - и вот, вынесли ненужное.
       Он с болью вспоминал, как в 80-х годах уезжавшие из СССР, брали с собой  самое ценное. И когда на границе вставал выбор между вещами и книгами, они, люди книги, выбирали книги. 
       Как-то на даче старушка, вдова полковника, преподавателя в "Выстреле" (у них печь в бане из броневой стали!), - уговорила меня взять  чемодан с литературой  о хоккее, самодельные книги о сборной СССР, олимпийских победах - вырезанные и наклеенные статьи с  фотографиями  знаменитых форвардов Старшинова, Фирсова, Полупанова.  Собирал  все это ее муж. Я не мог отказать старушке,  хотя  у самого полчердака макулатуры.
    Ее и старушкой-то  назвать нельзя, скорее, пожилая девочка. Ясные голубые глаза, ни единой морщинки и нежные , как у младенца, вены на виске. Платье у нее летнее, без рукавчиков - время жаркое. Ее, слегка впавшую в детство, привезли на дачу как на каникулы.
       Дача большая, с широкой продуваемой свежим воздухом верандой. Здесь многолюдно; длинный стол  с самоваром, печенье, варенье; из кухни потягивает тушеными блюдами;  гости заняты разговорами – о Сталине, о грибах; про старушку как-то забывают, и ходит она в сторонке одна - лишь бы была на глазах.
      Вот стоит неподвижно под яблоней -  не угасшая красавица. Иссиня-белые, вьющиеся волосы, сползают, как  пена, на плечи. Ищет  глазами собеседника и, увидев меня, берет под руку и ведет в сад.
     -  Знаете!  У вас там, в пойме,  роща. Так хорошо! Я пошла гулять в ту сторону -  а там собака! Такой бас! – она, как девочка, с ужасом втягивает голову  в плечи, глаза весело сощурены, кожа на виске, где сплетены вены, под солнцем до того тонкая, до того прозрачная, что невольно сжимается сердце ….
      - Знаете, что случилось со мной в Солнечногорске? - говорит она, пленив  меня в другой раз. -   Я такое натворила!.. Хорошо, что узнал Володя ( Володя -  наш дачный сосед, хирург на пенсии) . Примчался, как рыцарь, спас  и отвез в больницу. А то бы я сплоховала (это она так про свою смерть).
      - А что вы натворили –то? –спрашиваю.
   -    Я тесто намесила, ватрушек напекла…Ай! – весело махнула рукой.
     Она  хвастает своей непоседливостью, смеется над приключением в Солнечногорске, которое чуть с ума не свело ее пожилых детей.
     Останавливаемся у калитки. 
     Она сморит на меня - и, будто снова узнав  в лицо, начинает:
     - У вас там такая роща, я люблю там гулять. Иду, иду, - она опускает голову и плечи, показывает, как она идет, идет…
    - И вдруг такая собака!
      Жмурится и, сжав кулачки, съеживается - изображает, как она испугалась… 
      Зовут ее Злата.
     Разве мог я такой отказать?  Хранил содержимое чемодана, сколько мог, а когда начал строить мансарду,  вместе с моими черновиками сжег в бане.
     Вскоре старушка умерла. Ее кремировали. Ушла эпоха.  Осталась лишь старая  квартира - офицерская квартира, с комодами и цельнодеревянными шкафами, где хранились мундиры, хромовые сапоги,  галифе и дамские шляпки с вишенками .Да на даче - небольшой военный музей. Его выставляют каждый год  на веранде 9 мая: ордена, фотографии, отпечатанные приказы, поблекшие погоны… 
      Она  дочь командира танковой дивизии. Во время войны на фронте вышла замуж за лейтенанта (на фото 1943года :  ее отец - командир дивизии, ее жених - лейтенант той дивизии , и она, юная красавица, - стоят в окружении боевых офицеров у деревянного штаба). 
      Ее брат -  сын командира дивизии - сгорит в «тридцатьчетверке» на глазах отца, а танковая рота  мужа первой ворвется в немецкий  город, где тюрьма, а в тюрьме - Эрих Хоннекер, которого ее  муж, уже капитан, освободит. Хоннекер станет хозяином ГДР (есть фото, где они, седые, пожимают друг другу руки, Хоннекер и танкист – уже полковник).
     9 Мая – день здесь особенный. Вся семья и сосед Володя Григорьевский, пожилой хирург - сын летчика-штурмовика на ИЛ-2, его жена, дети и взрослые внуки, да еще другие  соседи собираются…
       Все одеты   по форме военных лет:  пилотки со звездой, выгоревшие гимнастерки, кирзовые сапоги, белые халаты медсестер, шлемы танкистские и  летные. Да еще танк, оборудованный соседом Сашкой из бензокосилки,  тарахтящий, ползущий по дороге с качающимся стволом, а над ним – на нитке воздушного змея – витающий вправо-влево боевой «ЯК» с красными звездами на крыльях.   
      Человек двадцать гурьбой, шумно, как табор, -  впереди на подносе водка с чаркой -  выходят под аккордеон на главную дорогу. Пляшут, поют, угощают прохожих. Втекают попутно и ко мне во двор - отчебучивают в кирзачах загогулины. Медсестры в халатах, бабушка и внучка (два хирурга), с вышитыми красными крестиками на белых колпаках, берут под руку  бойцов и лихо  кружат на месте, кидая пятками, - вот-вот разлетятся  в стороны…
       Диву даюсь. У  меня во дворе сорок пятый год!
        Я плясать не шибко мастак. Зато супруга -   руки в боки и пошла притоптывать, заезжать-нырять  с оханьем вправо и влево, да кружить, стреляя коленкой, маша платочком над головой.
      Победа!
      И вправду Победа! Вижу и верю!
      Тогда как еще плюются в нее с паучьих сеток вещания, пишут со шкурной завистью о чехах и французах, что не воевали и сбереглись, затаптывают в людях чувство собственного достоинства, и очень еще далеко до Бессмертного полка!   А  эта горстка людей  взяла и без стыда за нее, родимую,  вынесла на пыльный большак ее знамя.  Взбередила в  грустных людях дух, огорченное нутро, - и они стоят у обочины, смотрят кто потеряно, кто с рассеянной улыбкой вслед. Иные, будто одаренные, роняют слезу.
      А баянист, с отцовской «Отвагой», приколотой к пилотке (на гимнастерку не положено) , выпятил грудь и наяривает – то плясовую, то про трех танкистов, то про любимый город…

        Теперь этого нет.  Праздник прибрало в свои руки государство. А где государственное, там не твое. Седые дети фронтовиков прекратили свой бунт. В свое время они вплеснули жаркую чарку в душу униженного человека. Напомнили ,что была Победа, и не надо за нее краснеть перед европейцами, которых наша армия вытащила из дерьма.
        Согрели душу. Сумели.
       А теперь все. Тихий  музей на веранде. Для себя и приезжающих родственников.
       Не забывали здесь и про Первое мая. Косынки, тужурки тридцатых годов, грабли и лопаты через плечо, - та же веселая гурьба, похожая на свадебных ряженых, с  песней, пляской на ходу - с солидарной водкой для прохожих, которые трудящиеся. Хотя  демонстранты-то все – сплошь интеллигенция:  врачи, художники, преподаватели вузов.
   
     В  Новогодье я надеваю валенки и бреду по сугробу вверх – на огонек.
      В пустом саду крутится и вращает винтом флюгер, неистовый, хочет улететь  - то на юг, то на  север.
      Обширная веранда, с опущенными  прозрачными тентами, покрыта звенящим инеем, - и кажутся неуместными  пляжные шлепки на обувной полке, соломенная шляпка, прилипшая, как бабочка,  к стене, и предназначенная для отпугивания комаров зеленая спираль на столе.
      В окошке рубленой бани горит свет. Там уже топят. Черная шлея из трубы ныряет под крышу, стелется между яблонь, гасит на них далекие звезды.
        Броневая сталь накалилась.
         Я сижу на полкЕ.
         В отрытую топку хозяин добавляет березовые дрова. Их тотчас охватывает пламя. Под колосником горка углей, и когда кто-нибудь входит , впуская кислород, они вздуваются, белеют до прозрачности, как в горне кузнеца. А вокруг серый пепел.   
      И вспоминается лето, дитя-старушка, вечера на веранде  –  то нескончаемое знойное лето, с множеством гостей, с философскими ночами под трели соловьев - когда, казалось, все до единого были молоды и бессмертны  в этом саду. 
13 окт 16 г


             
               
                Лариса


        Осень, пора бабьего лета. Одиночество и томленье как предчувствие первой любви. Что-то нежное теплится в мыслях, складывается, не угадывается… А это предчувствие девушки. Ее звали Лариса. Я  полюбил ее  ребенком,  считал своей  невестой – девочку с именем сладким, как ландринка.   
     Вот иду через  рощу на станцию Ометьево. День будто замер, воскресный день. В огороде топят баню,  дым стелется по вялой картофельной ботве и блестит. В овраге плачет молодая овчарка, на цепи делает круги, смотрит вверх  на проходящих людей. И -  покой. Покой глубокий, ниспосланный, отдушенный, и, кажется, что откинута крышка неба и миром близоруко любуется Бог.
У переезда  меня окликает пожилая женщина. Хлопает себя ладонью по бедру и, сойдя с тропы, как-то странно улыбается.  Это тетя  Лена Аршинова. Смеющиеся глаза  смотрят  из самого детства…
Тетя Лена говорит, что как раз вчера виделась с Татьяной  Дмитриевной, матерью Ларисы.  Они каждый выходной встречаются. Дала ее телефон. 
… Мне пять лет. Татьяна Дмитриевна, фронтовичка, зенитчица,  преподает в   нашей поселковой школе русский язык и литературу.  На классных фото она в черном пиджаке, завитая, строгая и образованная. Она снимает у нас  угол с дочкой Ларисой. Ларису помню больше сердцем. Наяву и во сне. Во сне – нечто ласковое, пахнущее молоком и  подвластное чему-то сверху (у таких послушных девочек почти биологический контакт с матерью): рано утром они уходят в детсад, Лариса в пальто подбегает к моей кроватке и, уставясь в  лицо, в ожидании замирает…
– Ну, уж целуй, –  скажет мать от двери.      
И  девочка, приобняв меня, неуклюже ткнется губами в мою  щеку.
Помню весну, ее пальтишко из красного плюша. Мы играем в закоулке между северной стеной нашего дома и  соседской изгородью.     Зимой туда наметает сугробы. По весне мой отец грузит этот снег в  корыто и волоком на веревке таскает в погреб.
       Татьяне Дмитриевне  выделили от РОНО жилье, полуподвальную комнату на Сибирском тракте. Мы ездили к ней с ночевкой с моей старшей сестрой.  На ночь Лариса принесла мне в постель своего любимого плюшевого медведя. Но я долго не мог уснуть, слушал, как наверху ходят по асфальту люди. 
     Когда  Татьяна Дмитриевна перевелась в другую школу, она поддерживала с нами связь через Аршинову. Мы знали: Лариса – отличница, Лариса – красавица, Лариса любит животных, поступила в ветеринарный институт.
Еще до службы, когда  я поступал в университет, со мной сдавала экзамены  некая Валерия. Эта Валерия, с русыми кудрями  на плечах, была очень похожа на Татьяну Дмитриевну.  В университет я не набрал баллов, ушел в армию, и на втором году службы  мне приснился сон: будто эта Валерия умерла  и лежит в гробу в полуподвальной комнате у Татьяны Дмитриевны. Лежит вся серебряная, словно  литая, и невыносимая печаль кругом, тишина… Я проснулся с тяжелым сердцем…
        Поступив в университет на тот же факультет после армии, я легко нашел Валерию. Живую и невредимую. Был тронут, но не мог признаться, что мне снилось в армии. Мы стояли в коридоре с темным дощатым полом. Теперь Валерия была коротко пострижена,  подкрашена под шатенку. Она  успела выйти замуж и развестись. Говорила со снисходительной усмешкой, все же четвертый курс! И ушла, не прощаясь. Я глядел ей вслед и думал с горечью: ты никогда не узнаешь, как я жалел тебя!
Старческий голос по телефону, далекий,  подвальный, как будто испугавшись сначала, а после, спутав с кем-то, – Татьяна Дмитриевна, когда я назвался, вспомнила меня  тотчас, произнесла  имя ласково…
   Вот она, в  бордовой шляпке, шагает скорым, но твердым шагом. Прошло много лет со дня трагедии, и здоровье ее чуть  поправилось. Я  стою у кладбищенской арки. Она узнает меня издали. Подходит, тянется рукой и  целует в щеку. Идет, вытирая слезы…
          Мы двигаемся вдоль ограды Арского кладбища до западных ворот. Минуем надгробие почетной гражданки Воронцовой. Маленькие  ножки Татьяны Дмитриевны,  в крепких старомодных ботинках, ловко выбирают дорогу среди могил.
– Теперь одной ходить страшно: время бандитское! – говорит она, то и дело оборачиваясь.– Заскочу, почищу – и пулей обратно!
       У оврага – небольшой памятник из серого гранита. На камне выбито: «Витковская Лариса Геннадиевна». Татьяна Дмитриевна входит в ограду и начинает убираться.  Смахивает с лавки  листья, протирает ее тряпкой.
          – Пройти и садись. Вот фотографии. 
Серебряный голубь, тисненный по фольге на красном плюше  альбома, отклеившийся и  пришитый нитками мулине (очевидно, рукой самой Ларисы), свесился клювом. Взрослую Ларису я еще не видел… Сдерживаю дыхание, осматриваюсь. Впереди сумеречный овраг. Внизу косо, перпендикулярно склону,  торчат стволы кленов,  удерживают груды хвороста. Далеко на горе, за поймой Казанки, дворец со шпилем проступает в сумерках, как   акрополь.
– Ветинститут, где она училась, –   печально вздыхает женщина.
          Переворачиваю  страницы альбома. Утренники в детсаде. Девочка-гном, девочка в кокошнике. Выскальзывает крупная фотокарточка. Поднимаю. Юная особа смотрит на меня вполоборота.  Русые волосы расчесаны на прямой пробор, полные чувствительные губы и  глаза…  Это византийский разрез.  Резец творца проделал его одним движением – к вискам.  Лукообразный, влажный, как открытая рана… 
– Они   возвращались из института, – рассказывает Татьяна Дмитриевна, – темно, у трамвая давка. Ей прищемило дверью руку и  поволокло. Трамвай несся  так, что его мотало. Люди кричат, а вожатая – в первом вагоне. Любезничает с парнем из своей деревни. На остановке, когда двери открылись, Лариса поднялась: «Ой, девочки, позовите «скорую»!..»  – Татьяна Дмитриевна часто заморгала…
– Увезли не скоро, – продолжила она со вздохом. – А в травмпункте, на Горького, с ходу усадили на диван. Она приподнялась вся вот так, вздохнула и  осела...
Лицо Татьяны Дмитриевны строго. Наверное, это  повседневное выражение  ее лица. Горе заматерело, стало смыслом ее жизни. После трагедии  она два года была не в себе, ее лечили в психиатрической больнице. 
– Снится? – спрашиваю.
          – Нет, – отвечает она сухо. С обидой.
           На столе лежит рукопись дипломной повести. Деревянный дом, окруженный старыми яблонями, недосягаем для помех цивилизации. Ночами дом отрывается от фундамента и плывет над землей . Я думаю о ней.  Мистическое чувство подсказывает ,что усилием воли можно вернуть прошлое. Вот я  бегу за трамваем, подхватываю девушку за плечи,   электрическая тяга с воем уносит от меня   вагон, девушку треплет, как флажок на ветру. Но я меняю кадр, и все начинаю сначала…   Иногда мне кажется, что она  рядом, и между нами нет преград, лишь условность – как  флер, как вуаль между губ…
     С тех прошло много лет, и если у меня спросят: возродил ли я девушку, общался ли с ней теми осенними ночами, отвечу: да, возродил и общался, и те мистические встречи проходят сейчас в моей памяти как реальные.
      Почему мне приснилась в гробу абитуриентка  Валерия?  Возможно, это случилось в день гибели Ларисы.  В начале октября  1975 года. Я хорошо помню те дни , их не забыть, они  отмечены в сообщении ТАСС во всех газетах СССР. Наш полк  пускал тогда из Забайкалья баллистические ракеты в район Баренцева моря , вырезка о  предупреждении мировых авиакомпаний и судов хранится у меня до сих пор как память о службе. 
Итак,  когда в Казани вечер (время гибели Ларисы),  в Забайкалье – глубокая ночь. Известно, что  в минуту смертельной опасности в голове  человека проносится прошлое – вся жизнь перед глазами. Возможно, в последний момент  Лариса увидела свое детство,  наш старый дом, меня, – и это импульсом передалось  в Забайкалье. А так как лица взрослой Ларисы  я тогда не знал, то память моя, получив во сне сигнал, кинулась суматошно искать похожие лица, – и нашла, заменила в гробу образом Валерии, очень похожей на мать погибшей. 

 1992  г

 



                Се ля ви

Казалось, она заметила его еще с площади Куйбышева, со стороны «Яхонта»,  и потому  переходила улицу  с печальным лицом, нарочито усталая, нарочито равнодушная. Особенно к взглядам мужчин,  которые оборачивались, оценивая ее ноги, южный загар и белое платье-сафари,  стоящее бешеных денег.
         Он сидел  на лавке у памятника Тукаю, сидел вполоборота и глядел на доску сиденья, будто с размаху всадил в нее костяшку домино. А доска, густо, раз двадцать крашеная казенной краской, хоть и была мертва, но  застывшие потеки на ней, когда -то   охряного цвета, теперь в голубом обличье,  сообщали ему о консервации прошлого. Плохо ему было, плохо; и муторно. Кружилась голова, и  теплилась надежда,  что она купит   бутылку,  и он, наконец, опохмелится.
            Она   и подойдя,  не выразила эмоций. Подсела с краю. Он  чуть отодвинулся,  давая ей место, хотя его было достаточно.
- Как дочь?- спросил он.
- Ничего, -  улыбнулась памятью. - У меня. Жива-здорова.
Он знал, что она врет, но ничего не сказал.
 Она стала разглядывать его, слегка щурилась.    
 - А это что? - ткнула пальцем в колено,  где плотный материал черных брюк   был заштопан в виде буквы «г»( очень аккуратно и умело, вероятно, рукой его матери).
- С трамвая  соскочил на ходу,  задел   коленом об асфальт.
-  Как только головой не задел! – глянула с укоризной. – Брюки-то вроде хорошие…
-  Да. Продал обручальное кольцо, - сказал он  не без удовольствия. - Заказал в ателье, материал  имелся, помнишь?
- Продал все-таки кольцо?
Он глубоко, чтобы больше ей досадить, кивнул.
-  Остальные деньги пропил! -  сказала  она  и  отвернулась.
Держала локти на коленях , слегка сутулясь,  глядела  вдаль. И вдруг проговорила:
- Господи, как  я его любила!..
Он молчал, воровато оглядывая ее затылок и темя с темными корешками осветленных волос. Пытаясь найти разницу в ней – той, прошлой, и,  теперешней, которая ему уже не принадлежала.
- Я есть хочу, - сказала она злым голосом, выпрямляя спину, и  он увидел, что она промокнула платочком слезы; поморгала,  - пошли в ресторан!
Она цену деньгам знала, но жадной не была,  умела зарабатывать.   Буфетчица при ресторане «Ак чарлак»,   вывозила на уличную продажу несезонную продукцию. Например, в мае – мороженую сливу, черешню, абрикосы. Вешала  на товар завышенные  ценники,   и советский народ  быстро  дефицит расхватывал. Она легко выручала для себя  в день  по 70 рублей левых, тогда как он на последней работе, откуда его выгнали,  вкалывал за эту сумму  полмесяца.
- В ресторан? Лучше в речпорт, - поддержал он.
 Он любил   аэропортовский ресторан,  там сидели и ужинали люди, которые улетали в другие города, в другие миры. А нынче узнал, что всю зиму был открыт ресторан в речном порту. Ездил туда и пил  в одиночку. Там хорошо думалось.
- Далеко, - возразила она.
-  Здесь в кабаках и поговорить не дадут. Завопят «тетю Хаю».
Они поднялись. В городе сумеречно и устало сигналили редкие автомобили, позванивал, поворачивал в сторону Суконки, 6-ой трамвай.
Здесь у памятника Тукаю  у них состоялось первое свидание. Они познакомились в парке Горького,  именно в тот день, когда в его компании девушки не входили в  расчет.  Затеял все Артур, студент мединститута,  сынок известных в городе родителей, необычайно красивый парень с византийскими луковичными глазами и пушистыми ресницами.  И вот они, четыре парня, поджидали Грибака, бритую гориллу из БКД (боевой комсомольской дружины).
Грибак был то ли отставной милиционер, то ли внештатник, - словом, ходил по танцполу, как хозяин, придирался к любому  и мощным ударом  отправлял  в нокаут. Милиционеры  не вмешивались, да и  заходили туда лишь в случае крупного шухера.  Артуру вздумалось Грибака замочить. Теперь они сидели   на спинке скамьи, нахохлившись, как вороны, и поплевывали  на асфальт. За крашеным забором, над   освещенной танцплощадкой, овеянной пОтом танцующих,  плескались гнус и музыка. Через раз вокально-инстументальный ансабль исполнял на бис всесоюзный хит «Ясные светлые глаза. Вижу в них сияние дня…»
 Мероприятие  было рискованным. Узнай о нем Грибак,   подошел бы со  свитой из БКД, и они все четверо, как фишки, летели бы со спинки скамьи ,  выстреливая в небо сандалиями,  – на взрыхленный грунт за лавкой,  крася желтую палую листву нефтяным цветом.
   На соседней скамье сидели две девушки, блондинка и брюнетка, в удлиненных юбках. Они  не могли попасть на «Осенний бал» из-за отсутствия билетов. И Вова  между прочим предлагал блондинке пройти через билетера вместе  с ним, мол, он  проведет.
 Девушки посидели, вздохнули и поднялись,  чтобы идти домой.
- Ну,  как же!.. –  не отставал Вова, с сожалением косясь на круглые бедра девиц.
- К сожалению, нет! - сказала блондинка. На ходу полуобернулась  и, глядя  в землю, с улыбкой  произнесла, - вот если бы этот , в клетчатой рубашке, провел...
«Клетчатая рубашка» в компании была одна. Толкнули локтем – двигай!
- Грибака завтра прибьем, -  цыкнули струей сквозь зубы на асфальт.
И он поплелся. Шагал чуть сзади, нес   чепуху. Брюнетка шла быстро, а блондинка все отставала, отвечала на его вопросы.
В скверах оказалось очень много людей. Прямо перед ними шагала на выход группа культуристов, человек  тридцать. Ее преследовали – подбегали два-три парня, происходил обмен ударами, пинками каратэ. Отбив нападение, культуристы организованно восполняли строй. Вся эта масса боевиков и зевак, двигалась к главному выходу, к  трамвайной остановке. 
 Еще вечером, когда шли на танцы, какие-то возбужденные парни воинственно спрашивали у встречных: «Тяп-Ляп?». Им отвечали : «Аэропорт», «Калуга», Центр», и парни кидались на поиски дальше. И вот он, тот самый «Тяп-ляп». Появился. Лидер Джавда вывел свой взвод неожиданно - со  стороны  кладбища. Противники, в поисках врага рыскавшие по всему парку, не успевали сколотить строй. А это был рейд, демонстрация дерзости. 
Все это сложно было понять  после двух лет службы в армии. В городе зародились боевые группировки, преследовался этот наглеющий  микрорайон «Теплоконтроль»,   известный впоследствии как  «казанский феномен»
Толпа в тысячу человек вывалила на ярко освещенную площадь перед Вечным огнем. От трамвайной остановки к ней выдвинулись старшие милицейские офицеры - майоры и  подполковники. Вежливыми, но властными окриками и жестами  рассредоточивали. Оградив таким образом  группу «Тяп-Ляп», пропустили ее к 8-му трамваю , который, как по заказу ,подошел от конечной остановки, ярким светом освещая свою внутреннюю незаселенность …
 «Тяп –Ляп» уехал, площадь опустела. 

 Еще в парке он назвался «Петей», - «чесслово, Петя!», а она - «Верой»,  и тоже луково улыбалась в глаза - «чесслово!» Они так и целовались, «Петя» и «Вера» ,в глуши детсадовских лавок на Тази Гиззата –    пока их не увел в отделение  милиционер.
- Имя , фамилия? - спрашивал  участковый, крупный человек,  елозя на потрескивающем стуле.
- Петя, - он решил играть до конца, не хотел пасовать в  присутствии девушки, - Петр… Гм, Краюшкин.
 Его спутница, сидевшая напротив, покраснела от испуга и охватила  лицо руками. 
А милиционер насиловал телефон,  не мог дозвониться для проверки. Крутил диск и вновь бросал трубку.  Вставал, нервно мерил шагами комнату…
  - Да из армии я!   Дембель! – не выдержал парень. – Экзамены  в КАИ сдаю. Вот, может это что-нибудь  подскажет!   - он вынул из заднего кармана джинсов скрученную брошюру и положил на стол.
Участковый взял ее в руки, там крупными буквами было написано: «Итоги ХХV съезда КПСС» . Милиционеру нечего не оставалось делать, кроме того, как пожурить молодых ,чтоб не сидели в темных закутках , ведь все-таки рядом ж/д вокзал, и много тут сброду ошивается, могут быть неприятности…
И вот здесь, у памятника Тукаю, они встретились на другой день.
Она вышла из-за листвы  и, увидев его, замедлила шаг, слегка покраснела,  от волнения  обратила плоскость ладоней  к земле, будто упиралась о воздух.    Теперь она   была в замшевой мини-юбке. Волнисто обрезанная, зеленая  замша  подчеркивала  белизну ее породистых ног.
Он  усадил ее рядом. Смеясь, она стала рассматривать его черты  в упор . Иногда от смущения закрывала его глаза ладонью.
-Слушай, Петя Краюшкин! - вдруг произнесла по-девчоночьи звонко, - а если бы милиционер вчера дозвонился? Тебя упекли бы!
-Не дозвонился же! Все было заранее продумано!
  Она опять вскинула ладонь, смежила ему веки. Он отстранил коротко стриженую  голову дембеля,  кивнул в сторону ее ног.
- Признайся,  твои колени лепил похотливый бог? Иначе бы такие не выдумал. Тут явный интерес…
-Чи-во? –  она  не совсем поняла его фразу, но почувствовала в ней  что-то бесстыдное, опять покраснела.
  Она только что окончила в деревне  восьмой класс  и устроилась по протекции старшей сестры на военный завод контролером.  Ей исполнилось тогда шестнадцать лет.

Сейчас   его жене  было  двадцать, и  также стоял  август месяц.
 Они долго ловили такси, дошли до  улицы Кирова,   там сели на 2-ой троллейбус. 
Зал ресторана в речном порту  находился на втором этаже. Просторный, почти безлюдный и тихий.
Они выбрали столик, сделали заказ, долго ждали. В какую-то минуту мизинец его правой руки, который он держал пальцами левой на своем колене, вдруг показался ему безмерно тонким, величиной с иглу. Вернее, мизинец исчез, как сдавленная, сгнившая сосиска.
- Что с тобой?- спросила она.
- А?  Ничего…
- Ты бледный.
- Сейчас!
Он поднялся , чтобы поторопить официантку… Но  она уже шла к ним с разносом от поварской.
 Он выпил подряд две больших рюмки водки, вздохнул , ожидая  когда прогреет. Закурил, выпил еще . Начал осматриваться…
 Лицевой стеной залы служило сплошное стекло и открывало вид на Волгу. Он сидел лицом к нижнему течению, откуда просматривались далекие берега Ключищ, холмы Ташовки и Гребеней. 
Опускались сумерки,  в акваторию одна за другой возвращались  «Ракеты».  Появлялись внезапно - будто лебеди с неба. Планировали на воде  красными лапками подводных крыльев. Сбросив скорость, опускались на брюхо. Тихо шли к родным пристаням на ночевку…
         На первое был суп из утки, а на второе рис с той же уткой.   
         Он не закусывал. Испачкав пальцы в густом жиру, она стала вытирать руку о края белой скатерти
- У них даже салфеток нет! - ответила на его недоуменный взгляд.
Сейчас при жене он остро ощущал тоску по дочери.   Но больше о ней не заговаривал. Он точно знал, что малютка  в деревне, жена  не кормила ее своим молоком,  перетянула грудь и уехала в город  устраивать  жизнь…   Неделю назад  хмельная, после ночной посиделки с официантами, пришла  к нему, влезла через распахнутое окно из сада,  навалилась, тормошила спящего, бесшабашно и  радостно повторяла его имя…
Она ушла рано утром и опять пропала.
Вчера он случайно ее увидел. Торговала у выездного лотка на улице, и они договорились встретиться.
  -У тебя есть кто?-  спросил он, давя о пепельницу очередной окурок.
- Женя, - ответила она, - он учится в аспирантуре.
Она благоговейно произнесла слово «аспирантура», и  потом  не раз повторяла его в этот вечер. А  он вспомнил, как когда-то в пору его студенчества   она также многозначительно произносила слово «КАИ», где учился он.   
- Вы  живете?- спросил он.
-Между  нами  ничего нет.
  Он и тут знал, что этот «аспирант»  работает поваром в соседнем кабаке «Лето», познакомились они на выезде ресторанов в Зеленом Бору…  Этот Женя тоже не дурак выпить, еще приволочиться за всякой юбкой,  у них взаимная ревность и  нечистоплотная месть друг другу.
- Ты сам виноват, - произнесла она. - Я  хотела жить с тобой. Как все люди.  Ходить с ребенком в гости, в зоопарк, в цирк. Ты сволочь! Я из-за тебя такой стала.
- Какой?
Она заплакала…
Ему стало жаль ее.
- У меня послезавтра  суд, - произнес он, желая как-то сравняться  с ней в несчастии,   - направят в лечебно-трудовой профилакторий.  Меня уже отправляли на Сеченова, на 45 дней, но я  там сорвался. Выгнали за нарушение режима.  Теперь автоматом  ЛТП. Это на год. И  тюремный режим.
- Подлечишься.
- Будешь носить передачи?
- Посмотрим, - сказала она.
Он постепенно хмелел.
Между прочим, она вынула из холщевой сумки пачку мятых денег и, лизнув палец, начала пересчитывать прямо на столе, - вероятно, дневную выручку.
- Дай   пять рублей.
- Зачем?
- Завтра опять буду болеть. 
- Перебьешься, - сказала она, глядя на стол и подслеповато щурясь. Но тотчас, не отрываясь от пересчета, как игральную карту,  перебросила ему трешку.
-Я отдам. Спасибо!
Постепенно лицо его багровело, глаза блуждали.
- Зачем все это? – говорил он. – Я не хочу в ЛТП! Я  не могу бросить пить.  У меня нет стимула...
- Ты курить бросай. Травишься никотином. Ничего не ешь, смотри   – полная пепельница окурков! Ведь одну за  одной куришь. Ешь давай!
Он послушно взял ложку, посмотрел на жирные шарики в утином бульоне, их было много, и подумал: если бы все эти кругляши стали копейками, то хватило бы их на бутылку вина?
  Потом юродиво улыбнулся:
- А помнишь, перед свадьбой в Базарные Матаки ездили?  Ты пошла в туалет, там плетень обрушена – и тебя петух в задницу клюнул? Ты выбежала и жаловалась мне, что очень больно.  Я б ту ядреную попу сейчас поцеловал. А эту нет. Скажи, много мужчин ее хватало?
       -Идиот!
- Все к черту! Это финиш!  - говорил он потом с  серьезным лицом. - Я порой вижу свою могилу. Даже дыхание ее чувствую. А у меня должна была быть другая судьба, мне раньше все это  и в страшном сне бы не приснилось. Чтоб я  - и  конченный дятел!     Это не моя судьба,    это кто-то другой… очень больной человек. 
- Возьми себя в руки. Начни новую жизнь.
-  Без тебя?- держа вилку в руке, он пригнулся грудью к столу , зло и укоризненно сощурился на нее.
- У тебя было четыре года, - строго отчеканила она.
-   Хех! – он сраженно покачал головой, помолчал, а после начал очередное признание, говорил в  стол: - у меня отравлена кровь, гены. Мой дед по матери был пьяница. Я сам в пятнадцать лет пить начал. Но спасла армия. Удивляюсь, как поступил в институт, ведь на вступительные экзамены ходил с похмелья. Ты помнишь тот август , я всегда был навеселе , а завтра экзамен. 
      - Значит, ты скрыл болезнь и обманом на мне женился?
Он поморщился:
- Откуда я знал! Я любил и нечего тогда не соображал.
Она опустила голову…
Он глянул на нее оценивающе.
 - Закажи еще водки.
-   Нет.
- Тогда пропью твою трешку.
- Вот, допей мою рюмку и пошли.
-  Слушай, поехали ко мне!  - вдруг сказал он, сияя. – Па-аследний раз!  Плевать на повара, бу-га-га!   
- Чи-во?
- Бугага!
  Он придвинулся  к ней и обонял  за плечо, мягкое и податливое. Горячо поцеловал в теплую родную щеку.

Уром  проснулся , перевернулся со спины на живот и тихо, пронзительно застонал, закрыв руками лицо.
Одетая, она стояла  у окна  с холщевой сумкой в руке. Глядя в сад, тихо и задумчиво напевала:

Вот и все, что было
         Ты, как хочешь, это назови
         Для кого-то просто
        Летная погода
        А ведь это - проводы любви

         

        Теперь он смотрел на нее. Мысль исказила его лицо.  Она созрела как женщина. Белые, аппетитные до слез икры ног и колени, чудное платье-сафари, и зачесанные назад ото лба светлые волосы. Как у мадонны. И нет, вовсе нет в ней хоть намека на порок, на разврат, а только грусть простой, мягкой и безвредной женщины. Щедрой, жалостливой, даже, может, в ту минуту жалостливой, когда ее  насилуют…
 - Я пошла, - сказала она.
-  Иди.
 Он  ткнулся лицом в подушку.
Зачем она пришла тогда?! Влезла в это окно? Ведь он уже стал  отвыкать от нее.
Скрипнула прикрытая ею дверь.
  Хотелось выть.
         Он  лежал с закрытыми глазами. Чувствовал, как наплывает головокружение. И эта вечная похмельная тошнота по утрам! Он  вспомнил о трешке. Поднял с пола брюки. Щурясь от белесого света, судорожно искал рукой  карман. Попал. Вот она, мятая, волшебная... Это две бутылки «Портвейна 777» по рубль сорок семь, или «Агдама» по рубль сорок две. Это тихий от нее приветик…

21 января 13 г

               
             Провинциалка


 Айлу  привезли  в Москву. И вот выходит она  из подъезда, как из картонной коробки Барби - с тряпичными лоскутками на груди и бедрах. Талия узкая, как шелк в колечке. Она близоруко щуриться, очки в квартире бросила: сильные линзы  на солнечном подоконнике жгут корку банана… 
А на улице с другой стороны пятиэтажки  идет слепой дождь!   Крупные капли летят прямо от солнца, лопаются, как колбы на  обочине, разрывая пыль и песок. Бьют в темечко, мочат  волосы. От влаги густые пряди завиваются в задорные негритянские кудряшки, - и, высокая, с открытым пупком и шоколадными  спиралями на плечах,  Айлу становится похожа на голенастую кенийскую жрицу, вышедшую на площадь. Она шагает и улыбается,  она только что придумала и сшила вручную из бежевой кримпленовой занавески  этот наряд - два мазка кистью – косую блузу  и косую юбку.   
             Айлу  идет на рынок.
   А на рынке чего только нет! Это не те времена, когда в магазинах на белых подносах с черной каемочкой по всему Поволжью лежали одни зеленые  помидоры. Нынче все для демократии, все для народа!  Висят на крашеном заборе связки сосисок, толстых шпикачек, просоленные в мелком свином жиру салями, рекламируемые безработными проктологами.  На алюминиевых лотках горы винограда, скидывай обутку и мни босыми ступнями, подсаживайся, где течет, - это льет из кувшина  сам Бахус!
Здесь и кишмиш  и курага, привезенный из Азии корт и саркастическая ,с подмигом, кислая пастила.  В тяжелой кольчуге полегли карпы, тимерлановой горкой  окровавленные белужьи головы (жирные их тела уже склевали стервятники). Тут  вырванные кожемякой телячьи бока, взращенные мичуринцами бычьи сердца, а за забором - в сто слоев медвежьи шкуры, добыча  алчных уральских браконьеров.
            Айлу  трогает  фрукты, мнет длинными, как паучьи лапки пальцами, на каждом пальце по перстню.  У ней и на ключицах золото, прилип  к потной коже приисковый песок, мельчайшая  зернь  турецкой цепочки, а  в мочках ушей  инкрустированные звездами багдадских ночей - качаются  полумесяцы. Золото - признак достатка! Все, как у настоящей татарки, наследницы  шкатулок упорхнувших  в жяннат прабабок, - тех, что фоткались с  насурьмленными бровями и черненными купоросом зубами у расписных ворот в губернской Казани, в Старо-Татарской слободе.
        Дабы понять Айлу, перелистаем несколько страниц назад.
      До тех пор пока Айлу спит, дергаясь, как котенок (это во сне растут  ее ноги), живет она  добровольной затворницей. Лежа на боку, портит зрение   шрифтом библиотечных книг, переписывает в тетрадь тысячи афоризмов из Ларошфуко, Низами, Ницше и еще черт знает кого. Она понимает в учениях  Аристотеля, Улугбека и Птолемея, а вот наставлений супер-модной газеты «Спид-Инфо» не поймет.
       Хотя и учила ее бабка:
   - Ты товар – и должна дорого себя продать!
      Бабка – яркая, как на лубке писанная красотка (мы это видим на фигурно обрезанном фото). За ней, за соплеменницей-мишаркой, приехал  в ульяновскую область перед войной тридцатилетний летчик-бомбардировшик (мы видим и его, русого, голенастого, - в портупее и хромовых сапогах) , взял еще школьницей и увез на военный аэродром под Ригу. 
         Смазливая девчонка умела капризничать.
        «Хочу подсолнухов!» –  топала ножкой.
          Вот тебе картофельный мешок семечек!
          «Хочу орехов!»
          Чик-трак, чик-трак -  вот арахиса чемодан!
           «Хочу соленого!»
          А  вот и воблы астраханской пулеметная лента!

      -  Ты должна держать мужика вот где! – продолжает даванийка и крепенько сжимает в руке половник. Половником она помешивает у плиты кашку для внучки, а прежде угощала им квелого старичка по лбу, того самого в портупеях, отлетавшего средь грозовых вспышек и севшего в конце концов на сундук в «офицерском доме» напротив развалин Кизического монастыря -  клянчить из своих пенсионных на рюмочку.
     Айлу кое-что из слов бабки запомнила. И лупила почем зря прыщавых отроков за вредность, за гадливость - за клички: Каланча и Телебашня. Приговаривала при этом:
- Я – модель!
        Мы помним сказку про гадкого утенка. Про шушуканья и школьные  сплетни, что у Айлу, носящей мини-юбки, богатый любовник и скоро она школу бросит.
          Конечно, это чепуха. Сплетня другой мамы. Соседки, этажом ниже,  чья дочка, одноклассница Айлу,  носит скромные длинные юбки.
       В ответ мама Айлу кричит с лестничного марша, что у Айлу не «безобразные мини» - а это ноги длинные. От позднего развития. Ей делали пунктирование, девочка долго лежала, организм болел, не развивался, а вот ноги росли (в них кишок-то нет).
      Случилось так, как обычно бывает в жизни, - случилось все наоборот. Та скромная девочка в кого-то влюбилась. Поднялась буря, разверзлась пасть, всосало девочку вместе с  длинными юбками и короткими ногами, разжевало и выплюнуло на асфальт под окно. С  дитем в подоле  - в том самом скромном пуританском подоле.   
 
        Айлу не умеет влюбляться. Вот она, выпускница школы, идет по улице Гагарина с бидончиком молока. Вышагивает стройная, тонкая кость, распущенные волосы  до поясницы. 
         Сигналят «девятки», заезжают на тротуар, преграждают путь,  а иной из культурных, который без «девятки», предлагает помочь - берет в руки бидон, романтически декламирует из Велимира Хлебникова, с первого взгляда влюбленный.
         Та остановится, напряжена:  один глаз косит, иконописный носик заострился – смотрит неотрывно на бидон…
          - Расслабьтесь, - улыбается юноша, - просто надо больше читать.
            И невдомек красному молодцу, что маму с работы выперли, обобрали, а банк, где она работала, приватизировали, теперь дома денег нет и почти голодно. Сморит  Айлу на бидон и думает -  успеет ли  парня схватить  за пиджак, если тот кинется с ее молоком удирать?

        Женихов привлекает мама, пишет в газету объявления.
         Жаль бабушка  не дотянется из  жянната. Из окна раздаточной совершала бы половником естественный отбор.
         Мама же хвалит товар,  делает упор на девственность.
     - Ай-лу! - кричит из прихожей. -  Иди-ка сюда, сними трусики, покажи! –конечно, так  не говорит, но дает  понять,  что детка неопытна, ничего умеет: ни стирать, ни готовить.
   - Да господи, боже мой, бисмилла! – кудахчет, - вот мама (это она о себе, о крашенной кукле ) тоже ничего не умела, а смотрите, какие яства на столе! Садитесь. Мы люди культурные, покойный папа у ней был инженер. Ну, как же ты, доча, ешь? Вытри морду!
Сыграли свадьбу. И вот тебе на  – Москва! 
         Как узнаваемы провинциалки в столице! Они все в мини-юбках, на высоких каблуках, на висках у них букли, а в  глазах – восхищенье, отраженье сорока сороков, где сидят на маковках позолоченные женихи –  Голохвастовы в цилиндрах и с тросточкой.

Зимой Айлу будет ходить в  шубе-нулевке, купленной мамой еще в «Мелите». Но  окажется, что в первопрестольной такая уже не в моде, и тогда ей купят шубу из нутрии, - медвежьего цвета, роскошную, длинную до пят с пушистым воротником. А на голову норковую – нет, не ушанку, какими хвастают дочки меховщиков из Эш-урам,- а элегантную норковую  шляпу с широкими полями вниз.
Вот - локоны поверх шубы, Айлу пробивается меж лавок, как пышная боярыня на Макарьевской ярмарке. Задрав подол, прет на красный свет светофора.
Водители давят на тормоза и , в отчаянье бросая руль,  закидывают темя на спинку сиденья:
- Ка-азань!
Они знают, если катится по Москве колобок, мохнатый, как гусеница, весь из золота и мехов, -  то это Казань!
Дык, а что они хотели? Бьется в этой мишутке, пульсирует  под мехом, под кружевным бельем, узелок-пуповина, через который втекла в эмбрион дикая кыпчакская кровь, начхать наезднице на запреты и частоколы!
  Этого не скрыть, не выскоблить из татарки, это знал еще со скребком в руке корсиканский тюрк Бонапарт-эфенди, потомок уральских гуннов! И знаем мы, откуда есть пошли улусы венгерские, мадьярские, да болгарские,  что Африка часть Актаныша, отломилась, как шоколадка от родины нашего Бабая.
Айлу идет в супермаркет, делает покупки, может осадить воровку кассира или нахала-приставалу. У ней есть муж и есть жесткий кулачок в сапфировом кастете: даст в зубы, сомнет рандолевые фиксы. 

Но еще до зимы далеко. Еще не освоила Айлу московские манеры, и  шубу  нутриевую еще не купили. Она юна и восхищена столицей!
          А тебе уже звонок на работу. Поднимаешь трубку.
 Айлу  рыдает.
- Что с тобой? - кричишь ты.
 В ответ только всхлипы.
           - Ты где?
 - В милици-ы-ы!..
 -  Детка, ты в камере?
-  Да-а!
- Ты что-то украла?
- Да-а!..
Ай-яй-яй! Как же так? И ведь это возможно! Холод ужом скользнул в желудке. Она как раз на днях рассказывала, что очень хотела залезть в оттопыренный карман дядечке, посмотреть, что там есть. Она и у тебя карманы изучала. Это еще та - детская клептомания, когда в прихожей вычищались сумочки подруг матери, засидевшихся  за кагором. Ухавшие тети возвращались в слезах, с воем, с надеждой на чудо - и чудо свершалось: девочку находили под скатертью, измазанную пудрой, помадой - среди разложенных трешек и медяков.
 –  Это где? В каком отделе?
   - Да-а! –  она неутешна.
   - У нас, возле рынка?
   - Да-а-а!

       С электрическим воем пронзаешь московское подземелье.
       Взлетаешь на третий этаж отделения.
       Она  сидит в коридоре у подоконника, уписывает кусок  халвы. Пальцы  безнадежно слиплись. Виновато глядя, протягивает их к тебе с мышиным писком: «И?..»
        - Так ты  халву украла? –  платком обтираешь ей губы, пальцы.  Бросаешь халву в урну.
      - Купила… - морщит ущипленный нос.
  Она всегда что-нибудь ела. В метро, в автобусе, на диване, пачкала кофточку или кашне. Кашне, бывало, и не свое, ибо носила и твои  вещи. Торопясь на работу, одевшись  на ходу, ты недоумевал в метро, почему  попутчики, особенно женщины с глубокомысленным видом, отстраненным взглядом живописца, изучают твой  шарф или шапочку. И  не сразу замечал, что на них кусочки зефира,  подсолнечная шелуха или подсохшая сгущенка.
 Ты находил в ее постели изюм и смятый кишмиш, крошки пирожного, шоколада, у спящей распутывал локоны, склеенные «Сникерсом».
Так  она боролась с худобой. Запасала, как суслик, в свою норку продукты.
.
 
 Оказывается ее забрали за отсутствие московской регистрации.
           Ой-ля-ля! Разворачиваешься и, стуча каблуками, направляешься к стойке, где стоит капитан-блондинка. На тебе хороший костюм, добротная обувь,  а дорогой одеколон – как визитка лорда.
Показываешь корочку из милицейского журнала, где когда-то работал, пальцем зажав просроченный год:
- Коллеги, ну боже ж мой!..
О, как они ценят корпоративность! Как млеют, когда подчеркнута их кастовость! Нет, они не менты, не лягавые, они офицеры!  У них голубая форма и голубая кровь! Как приятно им показать свою образованность после возни с отморозками и  алкашами! Как  рдеет капитанская щека в отражении пламенной прессы, которая, может быть, может быть…
      В Чувашии постовой гаишник прятался в кустах, чтоб ободрать тебя  как липку за превышение скорости, но увидев в твоей руке «щит и меч» под ламинитом, сунул  жезл под мышку и отдал честь, отчеканив: «Счастливого пути!» 
      Блондинка мила, учтива, даже красива.
      Провожает вас до лестничного марша.
     - Штраф? Ну, если только за то, что вы отказались от кофе…


   

       Пересекаете голубиную площадь. За углом на втором этаже ваше гнездо.
       Перед дверью Айлу роется в сумочке, ищет ключи, которые ты ей вчера отдал, потому что свои она потеряла. Роется, роется… и опять поднимая глаза, вжимает голову в плечи с тем же коротким мышиным писком, который - не просьба прощения, а констатация факта: «И?..»
        Ты берешь у соседей инструмент и взламываешь дверь.

    Она еще не раз  потеряет ключи, попадет в милицию,  вместо Ховрино уедет Измайлово, зальет вареньем калькулятор, который станет врать как советская  продавщица.
         Сядешь сочинить  отчет. Схватишь ручку – а стержень полетит за плечо. Сколько колпачков она отгрызет! Сколько документов погубит! Впору идти под конвоем!
Вот подписывает начальник поданную тобой бумагу, глядит с удовольствием на свою роспись, поворачивает оборотной стороной, а там  - отпечатки губ в помаде, частые поцелуйчики, рожица, а внизу написано: « Дурак!»
       Но время летит, и молодость обретает опыт.
      Она уже работает и не боится служебного телефона – не бледнеет, глядя на диск,  когда нужно звонить миллионеру и всеми правдами и неправдами склонять его к коммерческому сотрудничеству.

      Готовитесь  к зиме, ищите коньки и лыжи. Но всюду дорогой «Спорт-Мастер»! Пара лыж стоит как два твоих выходных костюма. Хотя куплены лыжи по дешевке в Белоруссии.
      Но Айлу уже спец в торговле – и за цену одного ботинка  в «Спорт-Мастере» приобретает через прямую поставку из Белоруссии два полных лыжных комплекта!
       А вот коньков у белорусов нет.
        Нашлись по объявлению  «Канады» и «Гаги».
       Что ж, и это счастье, когда во дворах  заливают катки.
       «Канады» и «Гаги» -  из мягкой натуральной кожи,  ступни в них  вихляют, неумехе можно даже пройтись по льду на внутренних ребрах ботинок.
     У «Гаг» лезвия остроносые, кончиком цепляют лед -  их называют «спотыкачами», хотя новичку на них сподручнее,  лезвия низкие, меньше страху при езде.
      А лучше  ей бы «Снегурки»! Добрые, старинные, с закругленными, как на санях Деда Мороза, носами! Именно на таких мальчишки времен Пушкина «звучно резали лед». «Снегурки» еще висят у кого-то на пыльных сельских чердаках. Приставил железки к валенкам, затянул веревки верчением палочек, и айда - крутись на льду, рисуй вьюжные узоры!

          Едешь  точить коньки в мастерскую. Новогодье!  Кругом разноцветные огни. Толпы людей  в распахнутых пальто, несут елки  и покупки.
      Скоро приедет дорогая теща, навезет чак-чаков и беляшей, станет грохотать в кухне – наводить порядок, ругать зятя, что у дочки грязно. В прошлый раз на Октябрьский праздник  заселила в квартире  уют, тепло, чистоту – и уехала. В тот вечер, возвращаясь с работы, Айлу увидела на этаже черные окна и безутешно зарыдала. Всю ночь вскидывала крылышки- тощие свои ключицы…
      У тебя тоже есть мама. Старенькая, маленькая. Вон она стоит у колонны в метро, взгляд потерянный, держит в руках горшочек, а в горшочке  - квелый росток.
     Она с надеждой сморит на людей.
     А люди проходят мимо. Энергичные, занятые, равнодушные.
    Подходишь, спрашиваешь, что за растение?
         -  Это цветок. Абутилон, –  вспыхивает старушка.
         - И почем такой Абутилон?
          - Сто рублей…
          Старушка смущена. Она, возможно, никогда на улице не торговала.
          - Что-то дешево отдаете… Странное название - Абутилон. Не цветок, а прямо полководец какой-то!
            Лицо ее оживает, губки морщатся.
            -  Я вам по секрету скажу, молодой человек, - лепечет она с возрастающим азартом,  - сам-то цветок индийский, а название у него  арабское! 
           Старушка задорно втягивает голову в плечи и хитровато щурит глаза.
         - Мдя-я-…   – отвечаешь ты, отдавая деньги, – полнейшая конспирация!
         Старушка еще что-то щебечет у тебя за спиной. Про тлю, щитовку  и белокрылку. Про борную кислоту…
            Не сразу замечая, что горшок-то остался у нее в руках.
           -  Ой, а цветок! Куда же вы, молодой человек? Молодой человек!..
 
      Выходишь из метро. Крутятся снежинки, залетают в самые легкие, уносят тебя в заверти вместе с собой…
     В прихожей, разуваясь, стряхиваешь с шапки снег.
      - Представляешь,  что сегодня случилось! – появляется из зала Айлу.
          Она тоже только что приехала.  Густые тюркские волосы от мокрого снега завились, лежат на плечах колечками, как у барашка.
      - Спускаюсь в метро на Пушкинскую. Там  старушка. Несчастная такая. Прижала что-то к груди и стоит, как на иконе, бледная, взгляд под купол. « Что это, говорю, вы так стоите ? Вам плохо?». Она растерялась. «А вот, говорит, урюк продаю» - «Урюк?» - «Да,   прислали из Ташкента. А куда мне его?! Мне денег на лекарство надо». 
      Коробка картонная, под полиэтиленом аккуратно уложен урюк, подарочный. Продает за сто пятьдесят рублей. У меня только сотенные. Дала ей двести, взяла урюк. Стою, а она в авоське копается. « Ой, наберу ли сдачу… Придется менять в ларьке» . Она копается, а мне почему-то так стыдно стало, что я жду эту сдачу от старушки…  В общем я убежала.
                Ты молча смотришь на жену из полутемной прохожей...
               - А что? – спрашивает она, чуть краснея, стоя в полосе света.  – Старушке на лекарство надо. А урюк маме  отдадим. Пусть продаст его в Казани.
           - А если в Казани его купят и вновь отправят в Ташкент? Ты представляешь, что будет? – грозно произносишь ты.
           - Гы… -  на секунду она теряется. А потом взрывается озарением:-  А те  из Ташкента опять пошлют его этой бабке!

          За окном стреляют петарды. Берете коньки  и шагаете на каток. Это  недалеко от поместья Грачевка. В Ховрино уже темно, у подземного перехода стоит пожилая женщина.
     - Варежки! Варежки из натуральной шерсти!  – предлагает старушка.
       Вы смотрите друг на друга заговорщицки,  подходите.
       - Гм, варежки. Хорошие варежки-то?
       - А как же, сама вяжу.
        -  Не вискоза?
        - Откуда?  Шерсть у соседа беру.
         - Это где ж такие овцы?
          - А в Березках!
           - Это не те ли Березки, что по ленинградскому шоссе?
           - Они и есть!
           - Важные места. Так почем варежки-то?
            -Сто  тридцать. Ну, десять рублей уступлю.
            - Десять, говорите? Надо подумать. Берем?
             -Берем!
             -Вот денюжки…
             -  Сейчас сдачи поищу... Куда же вы! А сдачи? А варежки! Господи!  Эй!..
                Ступни мельтешат по ступеням – быстрей-быстрей в тоннель на Грачевку!
                В животе щекотно, как  в детстве, когда набедокуришь, удираешь, а вслед  что-то кричат…

          21. 11. 15 год

                Хлебное

   
    Домашние уходят на работу  рано. С вечера мне наказ: нащипать курам старой ржанухи,  набить им стекло, натаскать в бак воды.
    Я терпеть не могу крошить курам.  Хлебная корка черствая, шершавая, до боли стирает пальцы, будто наждачка.
     Уроки  делаю неохотно.  Зато меня часто вызывают к доске читать  из  «Родной речи». Я – пионер, читаю громче всех в классе,  выразительно и гордо:

Я пришел сам-друг
С косой вострою;
Мне давно гулять
По траве степной
 
Раззудись, плечо!
Размахнись, рука!
Ты пахни в лицо,
Ветер с полудня!


       Иногда мой голос звенит, чуть не срывается!  И тогда Лидия Ильинична отворачивается и  глядит в окно. В такие минуты мне кажется, что она  плачет...

      Родители доверяют мне покупать продукты.
      После уроков захожу в булочную. Тихо. Пахнет свежим  хлебом и ванилью.  Время рабочее, в магазине одни старушки. Я из того поколения, которое не знало дедов – ни своих, ни чужих: все они погибли на фронте, или рано умерли от ран.
      Беру с лотка буханку и два батона. Протягиваю  продавщице три рубля, складываю хлеб в сетку и небрежно тяну ее с прилавка. По кафелю звонко -  в  тишине пронзительно звонко! - скачет и катится серебро. Старушки, словно жахнул Апокалипсис, съеживаются и цепенеют…
     Страшно краснея, кидаюсь между стоптанных калош - собираю деньги. Два юбилейных рубля с Ильичем на аверсе и мелочь.   
      Протягиваю  продавщице:
    - Вот, кто-то выронил!
      Бросаю деньги в алюминиевую миску и, счастливый, вылетаю из магазина. Влага, снятая с крыши ветром, летит за шиворот.   
        Я привечаю бездомных собачек и кошек. Всех  привожу домой, кормлю и даю клички. Но клички их  не интересуют. Они  быстро и жадно едят, играть не хотят. А утром и вовсе исчезают.
      Одну собачку я даже запер в сарае,  подпер дверь поленом. Но и та убежала. Как умудрилась?  И спросить утром не у кого: все ушли на работу, тишина  в сумеречных комнатах.
        Как-то иду в школу. На деревянных ящиках у магазина сидит соседский  котенок. Мокрый, несчастный, глазки гноятся. Как он сюда попал?! Это он, я  не могу ошибиться: от гноя он с трудом разжимает веки. Я взял котенка и , вместо первого урока, пошел обратно. Дверь открыла тетя Фая, она работала во вторую смену на кондитерской фабрике «Заря» и утром была  дома.  «Вот, говорю, ваш котенок. Как далеко ушел-то!..» - «Это че такое?!» - взвизгнула тетя Фая, хвать кота за шкирку и бросила за спину. Хлопнула перед моим носом дверью. Даже спасибо не сказала.
        А Светке Купряновой я мог бы подарить мешок золота! Недавно в школе деньги на музей собирали. Я болел, и за меня 10 копеек внесла Светка. Я решил отдать за это двадцать! В трамвае она не брала: зачем мне столько! Хорошо!
      У нее  резиновые сапоги, голубые, голенища хлябают. Я хожу по музею следом, экспонаты разглядываю через ее голову, нюхаю пушистые волосы. В толкотне она ничего не чувствует. В такой момент  я и опустил в голенище монету.
        Когда потекли по лестнице вниз,  Светка порхала  на ступенях - парами выбрасывала вперед носки. Вдруг ойкнула , будто босая наступила на камень, и  бросилась грудью на широкие перила,  -  хорошо еще Любка Зудикова сзади ее за крестик фартука поймала...
     Мне всегда стыдно, когда девчонки вот так падают.  Растопырятся, как лягушки! Красивые девчонки  – это божества! Они не должны  падать, не должны сморкаться и  ковырять пальцем в носу.  А то ,что они никогда не пукают, я уверен больше, чем в отсутствии у меня хвоста!
       Все же она чудная, эта Светка! Ножки ее – когда семенит по коридору в чешках, будто стригут воздух. Побежит-побежит и, приседая, будто сильный ветер в спину,  остановится напротив подруги, возьмет ее за обе руки и, западая назад, смеется...
         Пора обедать. На обед у меня булочка и стакан молока. Вечером придет мама и сварит суп из говядины. Папа работает на большом станке, ему надо много сил, и без бульона он болеет.
      У меня есть копилка. Дед Мороз из белого капрона. С щелочекой для монет. Надо положить туда пятнашку. Затем полежать на диване, мечтая о том, как я куплю  подержанный велосипед...
     И тут от головы до пят меня прожигает холод!
      Где сдача?
     Сую руку в карман куртки. В другой карман…
     Окошко прихожей у нас выходит в сад.  Как в забытьи гляжу на это окно: сумерках, будто сотня кукишей, качаются на осеннем ветру спелые дули… 
        Мне редко оставляли трешками. Обычно рубль или мелочь. Мама за три рубля целый день работает. Она часто  болеет. Будь рядом, она немедленно  отправила бы меня обратно в магазин. Один раз такое уже было - год назад, когда продавщица обсчитала меня на сорок копеек. И я, весь красный, легче  головой в бочку, поплелся  в рыбный отдел. Положил на прилавок  сверток  с хеком, сдачу и пробормотал то, что велела сказать мама. Рядом стояли две женщины. Услышав мои слова, они уставились на молодую продавщицу пристально и зло. Желваки на белом лице девушки порозовели, как срез молодого сала. Мне стало жаль ее. Еще пуще краснея , она стала перевешивать рыбу. Мне было так стыдно, хоть сквозь землю провались, хотелось оставить ей эти сорок копеек! Но что я скажу маме?!..
       Кружилась голова и не слушались пальцы, когда я , будто ворованное, собирал с алюминиевой тарелки положенную мне сдачу.
       Сейчас я – один.  И  никто не заставит меня тащиться в хлебный! Что я там скажу? Да еще  подумают, что я обманываю! Как я гордился еще час назад своим благородным поступком! О, есть ли идиоты, ничтожнее меня!? Но об этом никто никогда не узнает!
      … Копилка оправдывает себя и, как буржуиский банк, денег отдавать не хочет. Но я настойчив. Второй час просовываю нож в прорезь  и, подняв Деда мороза, кося вверх глазом, пытаюсь уложить на лезвие монету. Трясу  – нет-нет да и сползет по железу серебро. Еще немного, и я наберу. Ту самую сдачу, что нужно положить на комод.

 2016 г



                Жданова-Эсперанто- Назарбаева.
      
    Люди не понимают, что Жданов- это не человек.
     Жданово - это ветер в лицо и леденеют ресницы, когда летишь со ждановской горы на таратайке.
     Жданово – это от слова ждать. Автобус.
     Раз пять за день приходит он под номером 10. Львовский, очень теплый, с горячим двигателем и пропеллером сзади, большим, как у самолета. И звук у него поющий, уютный. 
              Это лучше, чем кино с карманом семечек в «Мире», да еще контролерша вытряхнет твои семечки  в урну, в перевернутый буржуйский котелок, что стоит под дверью. Лучше дождаться в морозный солнечный день автобус,  провалиться в сиденье и ехать от Калинина вниз. Спуск крутой, с горбом и поворотом. На велике без тормозов не съедешь, отлетят восьмерки.
        Дохнешь в морозное стекло, протрешь пальцем дырочку и смотришь вправо - в Бойничный овраг,  на деревянные избушки, с  голубятнями, латаными крышами. 
          Иногда из-за малости картинки в проталине не узнаешь места.
               Вот снежное поле Кабана. Здесь спит подо льдом мой уж. Зовут его Конунг. Ужа мне принес летом Вовка,  большого, блестящего, как синяя окалина в масле, с золотой короной на голове. Мать Вовку вместе с ужом из дома выгнала - уж прополз под половиком  и насмерть ее напугал.
        Я сделал ему клетку, поставил в саду. А тут кот как бросится! Змея в ужасе прижалась к полу, кот сует когти в сетку, обнимает клетку, даже дергается от нетерпения. Такого я не ожидал...
       Что делать? Когда-нибудь это плохо кончится. И чем кормить ужа? И тогда мы всей улицей понесли Конунга в зоопарк.
        А там не берут!  Мы упрашивали служащих, они ходили к директору. Но тот строго отвечал – нет!
     Бедный уж! И зачем тебя привезли в город? Жил бы и жил в своем лесу в Каменке.  В горести, в отчаянье мы побрели к озеру. Выпустим в заросли. Может, здесь…
       Не успел я открыть дверку –  уж кольцом выстрелил в воду! Оказывается,  он умел плавать! Даже еще как! Вскинул золотую корону и, извиваясь, пошел-пошел мимо белых лебедей к середине озера…
      По малости лет мы не знали, что это его родная стихия.
        Спи, мой дружок. До весны!

      А вот и плетеневские бани. По тротуару плюются горячие патрубки. Пар поднимается на морозе, покрывая инеем стены и деревья.
    В эти бани водили нас мамы.  В воскресенье очередь на два этажа. В туманных моечных – в тесноте и  криках, в пещерном грохоте шаек женщины втирают в головы кислое молоко, яйца. Стойко пахнет липовым мочалом, ошпаренном  в кипятке. Уставшие малыши капризничают, и домой их везут по морозу спящими. 
        На повороте на улицу Сайдашева - химкомбинат.  Здесь варят мыло. Я раньше никогда не мыл лицо с мылом, а как узнал, что его делают из собак, то совсем перестал умываться с мылом.
       Вдоль Сайдашева – медико-инструментальный завод. На свалке можно найти шприцы, ими весело брызгаться  в школе.
    А вот и 13-ая деревянная школа в два этажа. Не большая, уютная,  будто сельская, и за нею загадочный школьный парк. В этом сумеречном парке, с палыми листьями кленов на тропе , хорошо гулять. И ,глядя в бледное, мокрое от дождя лицо,  объясняться в любви. Так думал я, с малых лет начитавшийся Пушкина, - так думал,  потому что видел здесь красивую белолицую девушку. В синей форме и черном фартуке, с портфелем в руке, она выходила из ворот школы, и вдруг взглянула сквозь стекла автобуса на меня, задержала взгляд. Внутри у меня тогда все перевернулось, я даже испугался. Она была старше меня года на три, зрелая, на развитых икрах ног – затянуты ремешки сандалий, как у  древней гречанки. И я влюбился. Я начал здесь ездить часто, весной и летом, въезжал на Сайдашева, как в сказочную страну. Однако искал девушку напрасно: в этой школе учили лишь до восьмого класса
       Здесь же , около школы, железнодорожный  переезд на другую сторону Слободы, где Мехкомбинат.
       Автобус встает перед опущенным шлагбаумом - машинисты устроили маневры. Свистят и машут флажками - формируют составы. Иногда по часу. 
           После Мехкомбината, с длинным деревянным забором, крашенным в зеленый цвет, ехать вдоль Волги до Победилово.
         Часто здесь , вдоль зеленого забора, мужчины-мусульмане , быстро, будто их подгоняют плетками, несут на плечах носилки с покойными – в сторону двора «Точмаша», к главному входу на зират. На плечах у них, на носилках – скудно завернутый в байковое одеяло мужчина, стянут лентой, будто сигара золотистой нитью. Или под дугообразным цветистым шатром женщина. Мужчины по битому асфальту торопятся, подворачивают на ямах ступни в полуботинках, ветер продувает продолговатый шатер насквозь. И оттого трепещет и вьется на ходу – на забранной в гофру материи,  на самом конце покрывала, большая огненно-синяя ромашка. Будто это машет ушедшая замершим на секунду прохожим: вот так! видите? жизнь пройдет быстро, как этот бег.
       Здесь же 1 Мая под алым шелком знамен проходят трудящиеся. Женщины молчаливо хвастают обновками. На мужчинах – черные кепи и жесткие черные плащи, с черно-белыми кубиками на подбое.
           У сушопилок каменный дом, в доме – комод, в комоде уложены старческими руками бабушки мои кубики и солдатики. Но там я не выйду. Я не могу. Завтра же родители узнают, что я мотаюсь в автобусе.
        На берегу Волги заснеженные пустыри, сторожевые избушки и даль, ледяная, безлюдная.
        В Победилово -  Круговая и кафе.
       Денег хватит лишь на какао, кусок хлеба и полоску копченого окорока. Съешь хлеб, выпьешь какао, а сочное, неизбывное сало все жуешь и жуешь –  есть ли на свете вкуснее жвачка?
         Вечером на остановке «Промбаза» бегут к автобусу рыбаки. В валенках, тулупах, в распахнутых брезентовках с капюшонами,  в сумерках похожие на больших летучих мышей. Тащат за веревку ящики на полозьях, внутри прыгают мерзлые ерши.
      Рыбаков, занявших все сиденья,  ругают усталые после смены женщины - меховщицы и труженицы «Точмаша». Рыбаки сидят как глухие, прикрывают  «бестыжие хари» рукавицами, держат перед собой черенки бура или пешни.
          Скоро моему путешествию конец. Автобус уверенно идет на Ждановскую гору. Мягко воет двигатель. Тепло. Водитель давно в одной рубашке.
       За окном, в сумерках, дымят растопленные печи…
       Уроки учить не надо, я все помню на слух. На диване меня ждет котенок. Есть первые стихи в тетрадке….
       Я калуженский неуч. И потому название Эсперанто для меня, как для деда Щукаря – Кибернетика. Да и в ту пору слово Эсперанто вслух не произносили, как и слово Космополит. Оно еще шарахалось по углам лабораторий, как квелый диссидент, пробирающийся в ночи на читку запрещенного, а Хрущев в валенках и сером полупальто стерег его со свистком в кармане, хвать и –«сюда! политического пумали!»
         Да и простит меня, в свою очередь, господин Назарбаев - я его на этой горе ни разу с таратайкой не видел.
        Для меня есть одна улица. Жданова. Которая – ветер в лицо, дрожащая под ногами таратайка и холодный веселый ужас в паху.
     Не поймут же люди, что Жданов- это не человек!
4 сенбября 16 г

Жданова-Эсперанто- Назарбаева.
      
    Люди не понимают, что Жданов- это не человек.
     Жданово - это ветер в лицо и леденеют ресницы, когда летишь со ждановской горы на таратайке.
     Жданово – это от слова ждать. Автобус.
     Раз пять за день приходит он под номером 10. Львовский, очень теплый, с горячим двигателем и пропеллером сзади, большим, как у самолета. И звук у него поющий, уютный. 
       Это лучше, чем кино с карманом семечек в «Мире», да еще контролерша вытряхнет твои семечки  в урну, в перевернутый буржуйский котелок, что стоит под дверью. Лучше дождаться в морозный солнечный день автобус,  провалиться в сиденье и ехать от Калинина вниз. Дохнешь в морозное стекло, протрешь пальцем дырочку и смотришь в овраг -  на деревянные избушки, с  голубятнями, латаными крышами.
          Иногда из-за малости картинки не узнаешь места.
          Вот снежное поле Кабана. Здесь спит подо льдом мой уж. Зовут его Конунг. Ужа мне принес летом Вовка,  большого, блестящего, как синяя окалина в масле, с золотой короной на голове. Мать Вовку вместе с ужом из дома выгнала - уж прополз под половиком  и насмерть ее напугал.
        Я сделал ему клетку, поставил в саду. А тут кот как бросится! Змея в ужасе прижалась к полу, кот сует когти в сетку, обнимает клетку, даже дергается от нетерпения. Такого я не ожидал...
       Что делать? Когда-нибудь это плохо кончится. И чем кормить ужа? И тогда мы всей улицей понесли Конунга в зоопарк.
        А там не берут!  Мы упрашивали служащих, они ходили к директору. Но тот строго отвечал – нет!
     Бедный уж! И зачем тебя привезли в город? Жил бы и жил в своем лесу в Каменке.  В горести, в отчаянье мы побрели к озеру. Выпустим в заросли. Может, здесь…
       Не успел я открыть дверку –  уж кольцом выстрелил в воду! Оказывается,  он умел плавать! Даже еще как! Вскинул золотую корону и, извиваясь, пошел-пошел мимо белых лебедей к середине озера…
      По малости лет мы не знали, что это его родная стихия.
        Спи, мой дружок. До весны!

      А вот и плетеневские бани. По тротуару плюются горячие патрубки. Пар поднимается на морозе, покрывая инеем стены и деревья.
    В эти бани водили нас мамы.  В воскресенье очередь на два этажа. В туманных моечных – в тесноте и  криках, в пещерном грохоте шаек женщины втирают в головы кислое молоко, яйца. Стойко пахнет липовым мочалом, ошпаренном  в кипятке. Уставшие малыши капризничают, и домой их везут по морозу спящими. 
        На повороте на улицу Сайдашева - химкомбинат.  Здесь варят мыло. Я раньше никогда не мыл лицо с мылом, а как узнал, что его делают из собак, то совсем перестал умываться с мылом.
       Вдоль Сайдашева – медико-инструментальный завод. На свалке можно найти шприцы, ими весело брызгаться  в школе.
    А вот и 13-ая деревянная школа в два этажа. Не большая, уютная,  будто сельская, и за нею загадочный школьный парк. В этом сумеречном парке, с палыми листьями кленов на тропе , хорошо гулять. И ,глядя в бледное, мокрое от дождя лицо,  объясняться в любви. Так думал я, с малых лет начитавшийся Пушкина, - так думал,  потому что видел здесь однажды красивую белолицую девушку. В синей форме и черном фартуке, с портфелем в руке, она выходила из ворот школы, и вдруг взглянула сквозь стекла автобуса на меня, задержала взгляд. Внутри у меня тогда все перевернулось, я даже испугался. Она была старше меня года на три, зрелая, на развитых икрах ног – затянуты ремешки сандалий, как у  древней гречанки. И я влюбился. Я начал здесь ездить часто, весной и летом, въезжал на Сайдашева, как в сказочную страну. Однако искал девушку напрасно: в этой школе учили лишь до восьмого класса
       Здесь же , около школы, железнодорожный  переезд на другую сторону Слободы, где Мехкомбинат.
       Автобус встает перед опущенным шлагбаумом - машинисты устроили маневры. Свистят и машут флажками - формируют составы. Иногда по часу. 
           После Мехкомбината, с длинным деревянным забором, крашенным в зеленый цвет, ехать вдоль Волги до Победилово.
         Часто здесь , вдоль зеленого забора, мужчины-мусульмане , быстро, будто их подгоняют плетками, несут на плечах носилки с покойными – в сторону двора «Точмаша», к главному входу на зират. На плечах у них, на носилках – скудно завернутый в байковое одеяло мужчина, стянут лентой, будто сигара золотистой нитью. Или под дугообразным цветистым шатром женщина. Мужчины по битому асфальту торопятся, подворачивают на ямах ступни в полуботинках, ветер продувает продолговатый шатер насквозь. И оттого трепещет и вьется на ходу – на забранной в гофру материи,  на самом конце покрывала, большая огненно-синяя ромашка. Будто это машет ушедшая замершим на секунду прохожим: вот так! видите? жизнь пройдет быстро, как этот бег.
       Здесь же 1 Мая под алым шелком знамен проходят трудящиеся. Женщины молчаливо хвастают обновками. На мужчинах – черные кепи и жесткие черные плащи, с черно-белыми кубиками на подбое.
           У сушопилок каменный дом, в доме – комод, в комоде уложены старческими руками бабушки мои кубики и солдатики. Но там я не выйду. Я не могу. Завтра же родители узнают, что я мотаюсь в автобусе.
        На берегу Волги заснеженные пустыри, сторожевые избушки и даль, ледяная, безлюдная.
        В Победилово -  Круговая и кафе.
       Денег хватит лишь на какао, кусок хлеба и полоску копченого окорока. Съешь хлеб, выпьешь какао, а сочное, неизбывное сало все жуешь и жуешь –  есть ли на свете вкуснее жвачка?
         Вечером на остановке «Промбаза» бегут к автобусу рыбаки. В валенках, тулупах, в распахнутых брезентовках с капюшонами,  в сумерках похожие на больших летучих мышей. Тащат за веревку ящики на полозьях, внутри прыгают мерзлые ерши.
      Рыбаков, занявших все сиденья,  ругают усталые после смены женщины - меховщицы и труженицы «Точмаша». Рыбаки сидят как глухие, прикрывают  «бестыжие хари» рукавицами, держат перед собой черенки бура или пешни.
          Скоро моему путешествию конец. Автобус уверенно идет на Ждановскую гору. Мягко воет двигатель. Тепло. Водитель давно в одной рубашке.
       За окном, в сумерках, дымят растопленные печи…
       Уроки учить не надо, я все помню на слух. На диване меня ждет котенок. Есть первые стихи в тетрадке….
       Я калуженский неуч. И потому название Эсперанто для меня, как для деда Щукаря – Кибернетика. Да и в ту пору слово Эсперанто вслух не произносили, как и слово Космополит. Оно еще шарахалось по углам лабораторий, как квелый диссидент, пробирающийся в ночи на читку запрещенного, а Хрущев в валенках и сером полупальто стерег его со свистком в кармане, хвать и –«сюда! политического пумали!»
         Да и простит меня, в свою очередь, господин Назарбаев - я его на этой горе ни разу с таратайкой не видел.
        Для меня есть одна улица. Жданова. Которая – ветер в лицо, дрожащая под ногами таратайка и холодный веселый ужас в паху.
     Не поймут же люди, что Жданов- это не человек!
4 сенбября 16 г


                Три дороги
                У обочины вечности
        Ноябрь 1998 года, лечу на «Жигулях»  по Оренбургской  трассе, везу семью из деревни. Метнуло в лобовое стекло снегом, поднялась метель, и вдруг снежная буря! Таких бурь в Татарстане я еще не видывал. Вмиг все заволокло, стекла  будто обернули марлей! Не вижу дороги, даже своего капота. Бешено работают дворники, резиной размазывают снег на охлажденном стекле, вглядываюсь - но будто слепой...
      А машина летит! Ни сбавить скорость, ни остановиться - вдруг сзади КамАЗ! КамАЗ машина огромная, безопасная, и водители, особенно молодежь, не боятся – летят в любую погоду на крейсерской скорости. Об этом я хорошо знал.
       В одном из далеких районов Татарстана как-то случилась метель, туда выехала съемочная группа. Четыре легковых автомобиля стояли у обочины, пережидали метель – и камера журналиста уловила:  на полном ходу в них врезался КамАЗ, смял все четыре в гармошку. Второй КамАЗ, летевший следом , с тем же удальством добавил…
        Это показывали по телевизору. КамАЗы попали в объектив с расстояния  15 метров. А я не видел даже капота!
          Рядом сидели – молодая жена и дочь на выданье, мы как раз возвращались от родителей ее жениха, дембеля. Его, в аксельбантах, мы встретили с поезда на Казанском вокзале и вот отвезли домой, недалеко от Лаишева.
     Я посмотрел на девушек. Они молча глядели в стекло, ничего не подозревая, - и я вовсе остался в одиночестве…
     В голове мелькало: съехать с трассы, значит,  – перевернутся. Обочина высока, да и где она, эта обочина?!
        Все решится в секунду. Мне бы сбавить, но сзади опять мерещится КамАЗ. 
       И машина в белой мгле продолжает лететь стрелой... 
                А стрелой ли? Может, тут затяжной поворот? И автозаводские протекторы неотвратимо, по  сантиметру, одеревеневшими ромбиками смещаются к  середине дороги?   И сейчас мы летим лоб  в лоб со встречной машиной, водитель которой тоже ничего не видит?    
      В облаке как будто мелькнула макушка церкви. Скрылась-открылась.  Рождествено? Завесу будто рукой сняло.
      Я глянул в зеркало заднего вида: белым-бело. А впереди видимость хорошая. Я сбросил скорость, опустил боковое стекло. Закурил.
       Что это было? Сколько минут мы летели вслепую? Три, пять, семь? Кажется,  целую жизнь. И табак такой  необычный, вкусный, будто в первый раз в жизни закурил.

                Обгон

        Лихие девяностые. Еду на «Жигулях» в Москву. Дороги узкие, двухполосные, часто ремонтируются: успеешь – проскочишь участок по встречной.
         В Чувашии иду на обгон двух фур. Но те подтапливают и замыкают просветы. Придется обгонять всю колонну. Давлю на газ, однако на спидометре едва - 110. Что это? Машина новая. В Казани я выжимал на ней 147 км в час. Я только что заправился на поселковой бензоколонке. Выходит, бензин разбавлен водой!
       Издали вижу - навстречу летит иномарка, включила два солнца, помаргивает. Ну , сбавь скорость! Дай завершить маневр... Нет! И он прав. Он на своей полосе и готов умереть за правду, столкнувшись со мной лоб в лоб. 
      Что делать? Гляжу на обочину, уже иду на нее…  Но нет! Растрясет и подкинет на щебне, бросит в овраг. Так погиб режиссер Леонид Быков, снявший фильм "В бой идут одни старики". Засуетился на «Волге», ушел на обочину, развернуло – и получил в бок.
   Хвост колонны далеко позади, я не успею сбавить и за него спрятаться…
    Прижаться  к колонне? Фура оборотом высокого колеса поднимет легковушку на ребро. Такое я видел – легковушка косо планирует в ад…
        Сердце у горла.  Фуры идут, как локомотивы. А встречный все моргает, все жмет на педаль. На могиле его будет табличка: "Он был прав!". 
      Кажется,  в фурах смеются...   
      Мелькает перед глазами жизнь… 
      И вдруг пробел. Влетаю в него - а слева ракетой с горящими прорезями пролетает воскресший…
     Что случилось? Кто скажет:  ЧТО сейчас случилось? А ничего! Я еду здесь будто сто лет. Вот только ужасно ослаб.
     Я благодарен водителям фур. Они перестали над «Жигуленком»  издеваться. Я готов плакать, целовать руки палачей . Спасибо. Семляки...
       По возвращении в Казань я рассказал об этом случае напарнику по охране, бывшему футболисту из команды «Рубин».
       Леша с другом один такой наглый большегруз  наказали. Зимой. Догнали, ушли чуть вперед, пассажир Леши открыл окно и бросил в лобовое стекло фуры мерзлый батон докторской колбасы. Стекло фуры взорвалось. Ехать внутри на анестезирующем ветру наглецы уже не могли.

                Сон за рулем

Я считал себя всех умней.
Ну, как можно спать за рулем?!- негодовал я, читая в газете об очередной трагедии, - никакой ответственности! Ну, захотел спать - сверни с дороги, поспи! Самоубийцы!
   Часто ездил в Казань по ночам. Уставал сильно, в поясницу потную надует из окна, глаза от напряжения, от встречных фар красные, мир ирреальный, мигающий рекламой, когда выйдешь около кафе или заправки…
    Между Нижним и Кстово еду. Узкая извилистая дорога, по бокам над болотом отбойники, и так мне плохо! Я не могу дать себе отчета –почему мне плохо? Еду и еду. Солнце утреннее,  светит  прямо глаза, прикроешь веки – просвечивает сквозь них. Но надо глядеть вперед! Гляжу. Лечу. И ведь как здорово, что я наконец отдыхаю, что  я не за рулем. Блаженство, и солнце греет лицо…
    Вдруг обнаружил ,что авто летит посредине шоссе. Благо нет встречных.
С трудом доехал до конца отбойников, оставил машину на обочине, взял куртку, пошел в лес - поспать. Хоть полчаса. Как Штирлиц. Но не могу уснуть. Организму плохо, а сна нет. Ведь у меня еще -наследственная бессонница. Наверное, подремал, - не понял. Стало чуть легче. Поехал.
      Вот так неожиданно приходит за рулем сон, вы и не поймете ,что уснули. Ведь спать-то не хотелось, просто было тяжко ехать. А тяжко оттого, что я напузырился кофе и чаю покрепче,  организм страдал, хотел сна, но чай и кофе поддерживали во мне явь, превращая ее в ирреальность.
    Чувствуете себя плохо, сверните. Поспите хоть полчаса. Ведь из тех ,кто погиб во сне за рулем, не было таких, кто не хотел жить. Оказывается, не были они самоубийцами,         

30. 07. 16 г;  ноябрь 16г;10 авг 17г   

                Озеро

            Конечно, расскажи я об этом в обществе, надо мной  посмеются. Есть у меня странности, от которых  не могу избавиться. Это, наверное, душа болит и получается: я - душевнобольной.
        Можно назвать это и состраданием. Но разве есть душа у божьей твари, чтоб ей сострадать? Тем более у муравья, у мошки? Ведь если отцы-святители, твердящие «не убий», трапезничают убитой дичью, значит, считают ,что души у птичек нет.
           И я, богохульник, по утрам  на кухне вылавливаю на окне спичечным коробком  ос и мух и выпускаю в форточку. Видя на пути  муравья, отвожу ступню. Смеетесь? Мелочь? А что - размер души зависит от массы тела?  И  слона жальче – душа у него шире, чем у муравья? А душа человечья - не овечья? Она качественнее? Ха-ха!  Не путайте душу с пресловутым  айкью. Душа - это осознание, пусть и не критическое,  собственного я. То есть всякая тварь и мелочь , порхая и радуясь, ощущает, что она ЕСТЬ. Это и есмь душа!
         У нас за поселком, у самой опушки озеро. Не озеро. Так себе пруд. Стоит, огороженный соснами , и потому на дне много хвойных игл, мягких, щекочущих ступню, когда наступишь. Вода красноватая, свекольная,   уже цветет, а к концу лета становится как кисель, после купания этот кисель подсыхает и пленкой стягивает кожу.
       Но купаться  в пруду одно удовольствие.
       Нынче, как потеплело, первым делом пошел на пруд.
       Сижу, гляжу на воду. Летают стрекозы, шмели… хорошо. Так бы  и сидел век.
     Сверху плюхнулась  шишка, отвалила вбок,  как поплавок.  Крутит ее течение, рожденное подводным ключом .А вон бьется на поверхности мотылек. Бедняга! Вода для него гибельна, она как клейстер. Не вынуть из нее крылышко. Водяной паук на коньках равнодушно катит мимо, нет, чтобы помочь утопающему!
         Беру прут из кострища,  вытянувшись, сажаю мотылька на кончик, стряхиваю в траву – живи! Чего мне стоит?
             А вон несет  еще бедолагу, это уже не мотылек, а почти что бабочка. Достаю прутиком. Живи и ты! А вон того, кургузого, не достать. Приходиться лезть в воду. Откуда ж их столько сегодня?!
        Всех спасаю. Всем дана душа.
        Ну, теперь  можно и нырнуть самому. Плыву  до середины.  Дальше любимое - перевернулся на спину, глядеть на облака. Мир прекрасен! Всем хочется жить. Особенно летом!
     Плыву к берегу. Ба! - перед самым носом трепещет. Утопил одно  крылышко, а другим машет, зовет. Толстопузый, кургузый, в зеленой тельняшке, наверное, по жизни весельчак и, будь человеком, умел бы на аккордеоне. А тут ни за что гибнет!
        Руки заняты. Как быть? Тихо подныриваю, тихо всплываю – и гармонист у меня на темени.
        Плыву к берегу, как МЧС, а  вот и второй  матрос! Что - их плот потерпел крушение?  Черпаю ладонью и вместе с водой лью-сажаю опять себе на плешь, плешь у меня с бортиками.
       Выхожу  на берег, сгибаюсь, трясу головой. Матросня падает, валяется, будто после попойки,  но приходит в себя и карабкается прочь.
          Пора одеваться. Но  глаз косит. И  высмотрел: крутит  в серой пыльце бабку-коровку. Бабка-коровка - это свято! Улети же на небо! Эх, толстая да неуклюжая. Видать, пенсионерка.

        Шагаю домой через поселок. Гляжу в сады и огороды. Хорошо, легко на душе, будто я тимуровец, а это мое пионерское лето!

      Июль 2016г

               

   Прощай, Египет!

                (на темы литературного конкурса)

                Самая большая трудность

           Она до ужаса боялась летать в самолетах. Крепко щипала мой локоть и, бледная, глядя в глаза черными раздувшимися зрачками, твердила: « Это все! Конец! Ни одного  шанса!» Мы не летали за моря из-за этой боязни. Да и как она будет расходовать единственный отпуск на чуждые юга, когда мама, единственная в мире мама, ждет не дождется ее на родине, в далекой северной провинции?
       И вот подруга с работы, отдохнувшая в Шерм-эль-Шейхе, с восторгом  расписала ей Красное море , дайвинг, диковинных рыб, что спутница моя загорелась. Было прочитано множество советов, как летать,  как настроиться, а главное понять, что в  автомобилях и поездах погибают людей больше,   чем в небе.
     И мы полетели. Она съела горсть успокоительных таблеток. Примолкла в кресле, как истукан. С набрякшим лицом  и выпученными глазами, будто старая диабетчица из Тель-Авива.
     Первая  трудность была одолена. Предстояла еще она.  Не менее сложная. Это вода.
        Глубины она боялась больше смерти.  Купалась в местном пруду  только у берега. Держа мяч перед собой, мерно бултыхала ступнями. Длинная, виляя пухлым задом , двигалась вдоль зарослей в желтом купальнике,   как болотная анаконда, заглотавшая поросенка.
       На египетском рынке мы купили ей маску с трубкой, огромный черно- рыжий спасательной жилет, проходящий ремнями под ягодицами, как застежки у парашютистов; дернули-подтянули; напялили ей  на детские ступни и широченные синие ласты.
       Одетая во все это, с шипящей, плюющей над затылком  трубкой и двойным теменем от сжавшей голову тугой резинки, она крутилась на цветной улице у провалившегося к пирамидам  черно-белого скола зеркала, как ландскнехт-инопланетянин, охранитель тайны пандусов, а вокруг неслись умоляющие вопли вечерних муэдзинов. 
           Утром мы пошли на пляж. Но она не поплыла. В полном снаряжении хваталась за перила у помоста, ложилась на живот и, утопив лицо, рассматривала сквозь маску диковинных рыб, плавающих вокруг нее. Ластами подгребала, когда сносило боковым течением.
      Уговоры казались бесполезными. Я демонстрировал, ложась на спину и задирая вверх конечности,  как сама по себе держит сапиенса морская вода! Ложился на живот и показательно замирал,  будто относимый волнами брусок. Мол, вот, не тону же!..  Она даже не смотрела в мою сторону. Разглядывала сквозь маску мерцающие солнечными бликами кораллы.
            Но женщины непредсказуемы. На другой день она сказала:
             -  Давай вместе! Держи меня за руки! 
             Мы оттолкнулись от  лестницы, уходящей  в глубину, и поплыли!
             Нас качало на волнах, крутило и поворачивало, как парашютистов в свободном падении.
            Пропыли мы, подгребая, метров двадцать, до самых буйков.
            Когда она схватилась за канат, вдруг осознала, где она. Через маску  увидела под собой  дно.  Вернее, дна под нею уже не было! Как раз там, под канатом,  начинался скальный обрыв, переходящий в голубую непроглядную бездну.
        Отпустив буй, она бросилась на меня. Я ушел под воду, но успел снизу закинуть ее обратно на канат. И  отвалил.  Она молчала. Лицо ее было бледно, как отварная треска. Я понял: она не сдвинется с места, даже если из глубин появится акула.
           Тогда я поплыл от нее прочь. Иногда оглядывался.
           Она не обратила на мой поступок внимания.
           Уперлась локтями о толстый канат, качалась на высоких волнах и о чем-то думала. У нее был железный план! Ни в коем случае канат не отпускать! Она  доберется по нему до берега! Метров через пятьсот канат поворачивает к рыжей скале – к мелководью.
           На помосте я все объяснил знакомому спасателю, шоколадному парню, красавцу из местной футбольной команды – отцу двенадцати детей и мужу четырех женщин, родному брату сорока восьми парней и девушек, пасынку восьми животворящих мачех.
          Этот знакомец, с которым мы часто беседовали и шутили, - копия Криштиану Роланду. На слова о моей пленнице на канате он снисходительно улыбнулся в сторону белозубым ртом. Молча снял со столба и бросил красный пенопластовый  круг далеко в воду –тонкая белая веревка змейкой кинулась следом.
          Я поплыл и загреб на плечо круг. Приближаясь к отшельнице, переживал: будучи в трансе, она с ужасом отринется от круга, как от морского чудища. Ведь он разлучит ее со спасительным канатом!
         Но она оказалась умницей.
         На веревке ,длинной в двадцать метров, мой Роланду выудил ее, как рыбку.
           Целый день она ходила задумчивая.
            А как же! При такой фобии, страха глубины, отчего она купалась в реках лишь там, где могла достать руками дна,  вдруг оказаться одной над пропастью моря!
          Тут веревка не в счет. Веревка здесь убирается, как обнулившийся  элемент в алгебраическом уравнении. Главное результат: она  плавала над бездной!
         Над такой же бесконечной, как небо, которое она тоже недавно в себе покорила.

7 нояб 2015г
               
                Тьма египетская

Ах, египетская ночь! Шарм-эль-Шейх! В конце октября ночь опускается в пять вчера. Огни, белые строения, будто вырезанные на бумаге шатровые входы. Невообразимое богатство, роскошь и черная, под хиджабом, бедность, разложившая безделушки для продажи прямо на асфальте. Кто это, под черной мантией, опершись о локоть, как на диване, прилегла на беспошлинном тротуаре - старушка, хрупкая девушка, или девочка-подросток?
 Она трогает смуглыми, красными, будто с мороза, пальчиками изделия и заученно, по-русски, называет цены. Мы покупаем украшения из черепа змеи и слоновой кости, чтобы как-то помочь бедняжке.
Это первый день. И первый город, в который мы выехали из отеля, и может, поэтому все так удивительно, так хорошо!
С нами Тамара, дородная москвичка. Воспитательница из детского сада. У ней строгий, поставленный голос. Созвать мелкопузых, спрятавшихся по кустам и щелям, голос должен быть зычным, могутным. Чтобы у говнюка, давящего в канализационной яме жабу, онемела от страха нога, и выпал из-за рта обсосанный апельсин с помойки. Корпус у Тамары круглый, как бочка в моем саду, да еще грудь того… штурмовая.
С моей спутницей они сошлись в первый же день. «Мы с Тамарой ходим парой» - смеется жена. А я семеню сзади – усталыми веками держу в поле зрения икры ног Тамары, толстые, как освежеванные тушки, и рядом пару ломких макаронин моей спутницы.
Ведь по кустам, в перламутровой тьме, ползают, как питоны, арабы. Подстригают кустарник вдоль газонов. Кругом тьма тьмущая, но время еще 18. 00 , и рабочий день не закончился. Иной араб, что помоложе, сачкует - наслаждается купанием в микробассейне, которых тут много, раскиданы они вдоль плетеных заборов и у открытых кафе. В воде движется араб без взмахов рук – стелет под собой зловещую, как от крокодила, тень по мелкому, электронно подсвеченному дну. Иногда слышу свое имя. Точно - кричат меня! Оборачиваюсь. Тот молодой араб ложится на спину и весело пускает пузыри. Это он так приветствует меня. Ведь если татарин, то значит «мусульман», брат.
Тамара здесь не первый раз, умеет торговаться на рынках и хорошо поесть. «Все включено» и аппетит тоже! » - говорит она в столовой, берясь за ложку.
Потребляет Тамара на обед четыре фарфоровых подноса: на первое - мясные блюда с острыми приправами; на второе - салаты и сырые овощи; на третье – горку фруктов; на четверное - кулинарные изделия, пирожные, суфле, желе. Начинает трапезу стаканом белого вина и заканчивает им же.
Моя спутница пытается ей подражать. Но сдается – падает грудью на стол: дыхания нет, глаза выпучены, будто пища из раздутого желудка давит изнутри на глазные яблоки.
Сам я наелся лишь в первый день, пища острая, и к ночи почуял, что умру здесь - на земле фараонов. Однако спас укол платифиллина, его фтюхала мне запасливая Тамара. Теперь я довольствуюсь только чечевичным супом. И хожу , как петербургский поэт, очень грустный.
Мы едем за платьями для Тамары. Именно египетскими – с пирамидами, сфинксами, нефертитями.
Сразу на остановке, как только мы сошли с автобуса, встречает хозяин магазина и ведет в пустые торговые залы. В длинном, медного цвета, одеянии до пят а-ля Бен Ладен; голова выбрита, и в этом платье он больше смахивает на евнуха.
Он чисто, как и все здешние торговцы, говорит по-русски.
Моя сухолядая спутница его не интересует. Он помогает одеваться грудастой Тамаре. Русская баба в Африке больше, чем баба! Тамара монументально стоит посреди зала. Хозяин подносит платья, показывает, помогает надевать, присев сзади, оглаживает складки.
Ладошка у него, как у женщины, - маленькая, гладкая, глянцевая. Будто смазана, как кэстебы, постным маслом. Причем ловкая, как голова змеи. Скользит по выпуклостям Тамары молниеносно – и Тамаре надо всем существом превратится в мангусту, чтобы схватить юркающего наглеца.
Однако она не реагирует. Свободолюбивое лицо русской женщины исполнено щедрости: пущай!
Я пью чай в кресле. Как мужчина усажен на почетное место в центре зала.
- Сколько за женщину возьмешь? – спрашивает у меня араб. – Пять верблюд дам?
-Че-о? Захотел! - басит Тамара.- Сто верблюдов!
- Проси караван боевых слонов! – шепчу Тамаре пригнувшись.
- Караван боевых слонов! – повторяет Тамара, - и чтоб на спине персидские ковры! Понял?!
- Боевых слонов… - бормочет про себя торговец , продолжая сидеть на корточках. И, вероятно, сбитый с толку стальными нотками в голосе женщины, стушевывается.
Расплачиваемся, забираем товар.
Хозяин выходит провожать.
- А я в Москва был, - говорит он мне.
- На улице Мира? - шучу я, зная, что многие здешние врут, говоря, что жили когда-то в городе покупателя на улицах Ленина, Чехова – благо они есть в каждом городе.
- Москва хороший город! - продолжает араб.
- Я из Казани, – говорю.
- Казань? - он быстро листает в темечке атлас мира, и видно по глазам - не найдет Казань.
- Ну, на Волге! Такую великую реку знаешь?
- Нил?
- Нил это великая африканская река,- проявляю толерантность, - а у нас Волга, Татарстан!
Он хлопает глазами ,карта мира скомкалась в его мозгу, и ему немного неудобно, что случился такой конфуз.
- Казань, Саратов, Золотая орда! - кричу ему на ухо. - Монголо-татары! Слыхал таких?
И тут щеки его опадают, лицо делается испуганным.
- Монгол-татар? – повторяет он и, моргая, выдыхает мне в лицо пары изумления, сложив при этом губы трубочкой…
Он как бы заново, с интересом и недоверием оглядывает меня…
И тут я представил, что не только во французском дворе при слове монголо-татары в ужасе собирали манатки, чтобы бежать из Парижа, но и Египет трясло, когда чингизиды в союзе с Византией громили с востока Арабский халифат.
Мы выходим в теплую африканскую ночь. Торговая улица почти безлюдна. Только на высоком парапете у магазина напротив, крайнего, открывающего углом стены край востока, собираются торговцы. Они идут с других концов улицы - пришло время исполнять намаз.
-Монгол-татар… монгол-татар… - мой араб одобрительно похлопывает меня по плечу.
И я не знаю, что это - знак уважения, или просто восточное притворство, за которым не знаешь, что ожидать…


      8 ноября 2015 год

 Подозрительная тетрадь


А вот и Наама-Бей.
         Площади и дворцы. Вода в заливе не такая бирюзовая, как у отелей Шарм-эль-Шейха. Перед поездкой у себя на ресепшн я спросил у мужчины, что означает Шарм-эль-Шейх? Черный, кудрявый, в очках, с толстыми дымчатыми стеклами, он больше походил на профессора математики. К моему удивлению, он комично оттянул пальцами нижнюю губу и начал бормотать по-русски. Он говорил, не отпуская пальцами губу: у шейха верблюд, а у верблюда - губа, а Шарм-аль-Шейх – краешек этой губы.
В Наама-бей - порт. По берегу и даже на воде виден мусор. Берег песчаный, намытый, отчего вода на пляже мутная. Когда-то здесь цвели кораллы. Но о кораллы при волне можно разбить темя, и кораллы срубили в угоду туристам – ради этого вот пляжа.
Справа исполинская, подмытая со стороны моря гора. По ее макушке проходит глубокая трещина. Отвалившая в сторону часть горы нависает над портом. Там стоят белые прогулочные суда. О, беспечные арабы! Вы ли потомки строителей пирамид?! Ведь это не гранитная скала. Это отвердевший песчаник, и когда-нибудь эта макушка рухнет на правую часть порта.
В городе тоже торгуют на каждом шагу. У поворота на площадь сидит на корточках парень. Портовый. В джинсах, в спортивной майке, мускулистый и мрачный. Встает и подходит к нам. Сделайте доброе дело. Нужно расписаться. Это в магазине моего друга. Как расписаться? Где?
Оливковые глаза непроницаемы…
Догадываюсь, это, наверное, в книге отзывов. Да ради бога!
Идем, сворачиваем в безлюдную узкую улочку, затем в закоулок. Горы деревянных ящиков. Поддоны до неба. Склад мусорных баков. Спускаемся по ступеням, входим в подвал. Там тоже лабиринты. Сухо пахнет затхлостью, подземельем. Наконец огромный запыленный зал. Товар прикрыт материей. Много шкафов и этажерок, на них стоят высокие синие амфоры, расписанные серебром.
Нас усаживают за большой круглый стол бледной полировки. Трое молодых арабов садятся напротив. Молчат. Затем предлагают кофе, чай. Но не приносят. Все посматривают на нас.
- Ну, давайте вашу книгу! - говорю.
Из сумеречных глубин , из-за полок с вазами, появляется Старший. Невысокий и грузный. С плешью в желтоватых редких волосах. С недовольно закушенной, как у судака, челюстью. Садиться напротив и начинает что-то объяснять на плохом русском. Не сразу вникаю, что магазин этот открыл его отец. Отец умер...
Он еще что-то говорит…
Затем наступает долгое молчание.
Я не пойму, чего они хотят? В сердце закрадывается тревога.
- Ребята, дайте мне книгу, я запишу…
Вместо книги приносят чай.
Подруга пить отказывается.
По ее окаменевшему лицу вижу, что отказывается она категорически.
Тогда отказываюсь и я.
От нетерпения, состояния нервозности, пытаюсь шутить. Я часто шутил на казанских рынках. Земляки меня понимали…
А эти молчат. Продолжают смотреть на нас отсутствующими глазами. О чем-то думают.
- Книгу-то дайте! – говорю.
Старший кивает на стол. Опустив глаза, обнаруживаю ученическую тетрадь. Старую, бледно-желтую, с загнувшимися краями, засаленную. Такие тетрадки, с желтой обложкой, у нас были в школе. Лет тридцать назад. Двенадцатистраничные. Да, да , именно в линейку! Такие родные!
В тетрадке что-то записано шариковыми ручками. Разными людьми в разные годы. Цвет пасты то бледный, то жирно-синий.
         - Что написать? – беру со стола дешевую ручку в виде граненого простого карандаша.
Портовые, щурясь, безмолвно щиплют безволосые подбородки...
Читаю содержимое.
« Здесь были Катя и Володя» Вся запись.
Кто они, эти Катя и Володя? И где они сейчас? В том ли ящике для мусора? Который потом вывезут в пустыню?
Читаю дальше. «Ура! Египет! Хозяин магазина – прекрасный человек! » А это что? Напоминает: « Ава, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!»
Дальше что-то на английском. Ну, англов этих, привязывавших африканцев к стволам пушек, наверное, тут долго пытали….
Я тоже пишу, что магазин хороший, а Магомет, его хозяин, очень веселый и добрый человек.
Подвигаю тетрадь к хозяину. Но он глядит на нее, как на подтирочную бумагу.
Портовые безучастно, как будто даже с сожалением, смотрят на меня, на мою белокурую спутницу…
- Простите, - говорю с арктическим холодком в животе, - У нас денег нет! Мы бы обязательно что-нибудь купили… И потом у вас кувшины такие большие! Как их везти в самолете?.. Простите, друзья! Как выйти? А то у вас тут лабиринты, как в пирамиде Хеопса…
Я спешу к выходу. Спотыкаюсь в сумерках о какие-то предметы на полу, чуть не падаю. Крепко держу подругу за руку.
Парни сидят молча, смотрят на нетронутый чай. Щиплют не стрижеными ногтями редкие волоски на молодых своих подбородках…

9 ноября 2015 г

                Древнее древнего

              В Наама –Бей решили купить развесного чаю. Зашли в стеклянный магазин – ни единого человека. На полках, в сосудах - накрошенное разнотравье, чаи  - черные, зеленые, с розовыми и бурыми  лепестками. С перегородок свисают снопы диковинных трав. Чего только нет! Но странно, нет и запахов. Травного духа. Как, например, в моем сарае, где душит атмосферу вязка укропа.
     Мы вышли и направились к набережной.  Но тут нас окликнул и догнал мальчик. Похожий на цыганенка. Шустрый. Глазастый. Глядя на его черные кудри, я подумал – что вот о такие завитки римские центурионы на пирах вытирали жирные пальцы.
          За сто грамм чая отрок , вытаращив глаза, запросил 20  долларов. Очень дорого для Египта, это ж не Индия или Цейлон, тем более не Китай , где ,как известно, лучшие в мире сорта.
   А мальчик не хотел уступать, был жестче любого взрослого торговца. 
    Мы все же купили 50 грамм, я взял чаинку, пожевал. Духовитости нет. Кажется,  весь аромат флоры выжжен здесь беспощадным солнцем.
          В России не так. В России выйдешь за городом из машины, особенно вечером, и голова закружиться от запаха истомных трав.  В России почва не пожирает, а наоборот отдает. Дышит, насыщает воздух запахами своего организма - гумуса с червями, корешками, преющими травами, любовно млеющими в сумерках пестиками и тычинками.
       Если ноздреватого  египтянина бросить в наш сеновал, где смятые, как капуста перед закваской – клевер, полынь, ромашка , зверобой и душица –задохнется! И не спасет фильтр из черных  волосьев в семитских его ноздрях.
      Что кичится он бордовыми лепестками, брошенными в развесной  чай! В Египте кислород пожираем горячим песчаником, из которого выпарен естественный дух. Страшные лучи превратили здешнюю саванну в камень,  камень - в песок. Остатние булыганы стоят  у дорог,  пахнут сушью, пОтом бедуинов, шерстью верблюдов – запах,  который вобрали в себя по жажде, по естеству, как губка.
       И воздух мертвый. Древнее древнего. Ветра нет и, кажется, от Долин
ы царей распространяется запах мумий – едва уловимый, заклинаниями кодированный, – запах,  как в подвалах древних библиотек, где век от века  разлагаются фолианты.

                9 ноября 2015г

 

                Выпускной      

       Я люблю эту пору - третью декаду июня. В это время всегда солнечно и теплый молодой ветер. В  школьном саду трепещут березы, выворачивают испод  резных листьев клены. Этот сероватый испод похож на девичий подъюбник, когда дунет ветер…
       Я  помню эти деревья юными. Их посадили десятиклассники, - те, которым мы, первоклассники, на Последнем звонке дарили цветы прощаясь. Теперь к нам, выпускникам, бегут волной малыши  с букетами.  К нам, уходящим. Вижу свою соседку – белокурую кнопку с бантиками на головке. Господи, ей учиться десять лет! Бедная!  Кажется этот срок бесконечным. Но мы ведь как-то выучились… 
    Выпускной вечер – это счастье. А Последний  звонок – его ожидание. Порой ожидание  острее самого счастья. Вот стоим на последней линейке.  Форма девочек томно-шоколадного цвета. И зеркально сияют на солнце белые фартуки с крылышками на плечах. Как идет им эта форма!  Она прекрасней кисейных платьев Смольного.
     Вот шагает одноклассница - сандалетки на каблуке, коса на плече. Точеные колени немного поцарапаны. Потому что на уроке физкультуры брала старт на спринте со шлаковой дорожки. Белые ранки на смуглых чашках и эти изящные плетеные лодочки на ступне - две вещи из разных эпох!
       В руках ее медный колокольчик. Чуть пригнула колени, присела с улыбкой - передает колокольчик первокласснице. Майский ветер распушил ей волосы на макушке, прядь легла на смеющиеся глаза.  О, как она хороша!  Мне жаль Ивана Бунина и Владимира Набокова. Что они видели в Смольном?! Тут будет стонать маньяк. В бессилии станет кусать ладони. Тут не-маньяк истечет кристаллами благости на ресницах. Взмолится: Господи, да что же это такое!..
       Она знает, что наденет на Выпускной, это ее тайна. Она задумала это платье еще год назад…
       И вот она танцует с тобой в актовом зале. Водит среди других пар. Вы кружитесь, ты оглядываешься и видишь,  что это день снятых масок. Девушки направляются к тем, по ком тайно годами страдали, идут через зал пригласить на вальс. Те, кто скромней, посылают подруг – потеребить за локоть: « ну, пригласи же Таню!»
      Мы пили вино, прощались с учителями. И меж собой прощались  – внимательнее смотрели друг другу в глаза, были вежливыми…
      В сумерках рассвета шли пешком через спящий город - в Речной порт. Усталые, с  серыми от бессонницы лицами.
     Кое-кто исцелованный и смятенный.
     Кое-кто получивший признание в любви в зарослях школьного сада во время перекура на застолье…
      А потом мы выспимся, будем давить подушку до полудня. Очнемся неожиданно – потерянные.  Где все? Неужели кончено?  Где зал и тот шелк, скользящий меж пальцев, тающая под рукой талия. Запах  духов, кричащих: я взрослая! взрослая! Где Петя Павлов-хохмач? В новом двубортном костюме он, оказывается, такой  красавец! Где маленький Сашка Карев?  Улыбчивый, сыплющий юмором? А ты его все за вредину считал! Где все?
    Тебе так одиноко! Тебе невтерпеж! Ты поднимаешься и направляешься к другу. Вы берете в магазине бутылку портвейна. Шагаете  к рынку и устраиваетесь на массивной фигурной скамейке в сквере Чехова. Сидите, раскинув на тяжелой спинке руки. Смотрите на вино и  переводите взгляд вдаль - в пустоту.
       Как осмыслить свободу? Будто выбросили из самолета.  И сколько теперь лететь? Впереди жизнь, но в ней нет никого, кого бы ты мог сейчас разглядеть. Какие там люди? Добрые или злые? Что было вчера? Что же, черт возьми, было вчера!? Ты выпиваешь полный  стакан немного перченого портвейна. Хочешь взять с лавки карамельку. Плечи трясутся. Кажется, ты рыдаешь…

24 июня 2018 г
 



 
 
             Казанские обеды

                казус первый
 

      Когда я приезжаю в Казань, сразу с поезда направляюсь к Волге.  Ход с вокзала на дамбу еще открытый. Вещей  у  меня – всего рюкзачок, и я похож на старого студента.
     Спускаюсь с пешеходного моста на мусорную поляну, шагаю  по тропинке сквозь заросли. И, поднявшись на  дамбу, иду  на пляж Локомотива.
       Купаюсь. Цветущая вода залива теплая. Ногой цепляю меж пальцев щекочущие нити водорослей. Выхожу на берег, ничком валюсь на горячий песок - между черных угольков от кострищ. Кладу ладонь под щеку.
      Рядом шелестит ивняковый кустарник. Стучат по кожаному мячу загорелые   волейболисты: мальчишки, пенсионеры и студентка.
     Подростки - одни очень тощие, другие чрезмерно пухлые. Пенсионеры  все сухощавы, нещадно обветрены, с полосками белесой соли на боках, как у сушеной воблы. Они азартно следят за полетом мяча, и выгоревшие добела их плавки сзади отвисают к земле, как у деток.
     И с ними эта великолепная студентка! В синем купальнике, с  медным кольцом-пристежкой на бедре. Кольцо от  резких взмахов  руки сдвинулось с незагорелой кожи в сторону. И кружечек этот, девственно белый, светиться  в моем мозгу, как призывное тавро. Как  оттиск кольца с пылающих  ноздрей быка -  поцелуя  впившегося в чресла девушки страстного Юпитера.   Мальчишки и пенсионеры в нее одинаково бессовестно влюблены. Они  жестоко соперничают между собой из-за ее улыбки или дружественного взгляда. 
      Иные выходят из игры и, насвистывая, будто ничего не случилось, стыдливо ложатся животом на песок.
     Я тоже наслаждаюсь теплом родной земли!..
     Щурюсь  на солнце , принимаю  сторону то крикливых мальчишек, у которых еще все впереди, то  ревнивых и мстительных  пенсионеров, которые злятся на сопляков за то, что те не понимают, что у них, пенсионеров, все позади , и потому в кругу этом должны быть хоть какие-то льготы.
    Спортивная девушка эта с темными, распущенными по плечам волосами, подскакивает и уверено, с улыбкой, бьет по мячу. Кажется, она любит всех партнеров одновременно, - и встань я в круг вместе с ними, наверняка, полюбит  и меня. Здесь нет музыки, дорогих вин и шикарных автомобилей. Они далеко за дамбой. Здесь  вольная площадка, отломившаяся  от той навеки ушедшей страны, -  проекция на песке старой стрекочущей киноленты. Здесь только плавки и купальники.  И эти лица. Все равны, и потому здорово, что каждый может встать в круг и подавать мяч в сторону девушки. А  после игры пойти  ее провожать. Вот она в легком халатике идет по кирпичному парапету над дамбой,  над камышовым затоном, балансирует  то в правую, то в левую сторону; держит за ремешки свои сандалии.  Смеется…  Я представляю мучительный роман. С  почтовым ящиком, дороже банковской ячейки,  и аудио-почерком на тетрадном листе. С раскрытыми настежь окнами и нервно вздымающимися тюлями. С опадающими пионами в вазе на столе. Закрываю глаза и долго-долго, под стук мяча, живу в том романе…   
      На другой день еду в Речной порт. Долго брожу по набережной. Наконец беру билет на «Метеор». Он торжественно отходит от причала, пускает легкие  буруны,  разворачивается. Стелет едкий  дизельный дым вдоль борта. Выйдя из акватории,  прибавляет скорость и, как дракон, встав на дыбы, летит по фарватеру вниз по Волге.
       В тот день на «Метеор» я опаздывал: изрядно помотался по делам, проголодался, и перед поездкой нужно было успеть подкрепиться.
    В  порту есть ресторан «Чайка». Летом там  выносят столы на улицу - под  зонтики.
    Я сошел с автобуса,  официанта у зонта ждать не стал, сразу поднялся на второй этаж. Высокий парень, с бантиком у горла, выслушал меня, свесив с руки салфетку.
      - У меня полчаса, - сказал я. - «Метеор» будет в два. Пять минут купить билет. Сможете быстро подать обед?
    - Нет проблем! –  ответил официант.
    - Отлично!
     Я люблю молодых людей, от них веет свежестью и верностью слову.  Они всей душой участвуют в твоем деле. 
     Парень предупредил заведующего – тот подключился, прикрикнул в парные  глубины кухни, и поварята, как в фильме про три толстяка, забегали.
     Мне неудобно, что я напряг весь ресторан. Стоит поднять глаза, стоящий у кухни официант,  весь в белом, словно капитан счастливого флота, приветливо вскидывает руку  –  все чики-чики, сэр! Успеем!
      Мне приносят горячий борщ, лагман, чашку с кипятком, сахар и пакетик с чаем.
   Насыщаюсь. Запиваю еду чаем, вытираю усы салфеткой. Гляжу на часы в телефоне - остается минут десять. Касса и проход к «Метеорам» рядом. Отлично! Осталось расплатиться. 
    У меня рубашка с большими карманами на груди. И еще один потайной карман на замочке.  Расстегиваю молнию. Шарю в кармане пальцами: паспорт, ключи… пачка квитанций...  Где же?..  По затылку снуют  мурашки. Будто насекомые, бегут за шиворот, ползут по спине…   Пятитысячной купюры нет! Только мелочь на автобус. Лезу в карманы брюк. Нет!
    О, Бохс! Казался ли  когда в моей жизни мир столь уродливым и ужасным?! Бывал ли когда-нибудь я так крепко привязан к столбу позора перед тем, как этот позор озвучат?!  Нет, я этого не вынесу! Бежать? Лестница далеко, официант может подставить ногу, и я снесу головой чужие обеды: сварочные брызги горячего куриного бульона, переполох  над тарелкой жареных крылышек… Гляжу на окна. Большие,  открытые настежь. Шевелят на бризе тюлями, открывают с моей стороны широкую щель.
       Прыгать со второго этажа? Нет, я не Лжедмитрий! У того на кону стояло царство, а я должен ломать ногу за  четыреста  рублей?!
       Надо представить выражение моего лица и лица официанта, когда  он понял, что денег у меня нет…
     Я их потерял или просто забыл взять. Деньги обычно лежат у тещи на пианино. Вероятно, хотел взять, это зафиксировалось в голове, а в карман положить забыл.
    Я предложил официанту мой паспорт и поехал  через весь город на Гагарина. Так и есть – пятитысячная купюра лежала на рыжем пианино...
    С официантом я расплатился через час. Но прогулка моя пропала – «Метеор» ходит только в 8 утра и в 14 00.
       Из ресторана я вышел к дамбе - на волжский ветер. Пахло рыбой и водорослями. По серой поверхности акватории приветливо бежали в мою сторону белые гребешки.  За ними тянулся долгий  мыс «Локомотива», песчаный берег с кустарником. Хотелось сесть на том берегу и, глядя в нереализованную  даль, плакать…
      На «Метеоре» я прокатился на другой день, пообедав в том же ресторане. Вот только смена официантов, как и вода в реке, в тот день была другая. А та, вчерашняя вода, та легкая и  бегучая, к  которой я с восторгом стремился, навсегда ушла. Она  там - вдалеке, уже в одном потоке со струями, омывающими дощатые борта галеры  «Тверь» царицы Екатерины Второй или стругов Степана Разина, - как ни бейся, в минувшем. 

6. 07. 18г


                казус второй

Я давно не был в Казани. Шел, хмелея от счастья, по родной Кремлевской. И вдруг, дойдя до колонн Университета, ощутил голод.
 Это в желудке загорелась лампочка Павлова.
        Это я, студент-армеец – руки лома просят, а  желудок, как жернова!  - спускаюсь после долгих пар на первый этаж -  в переполненный буфетик химфака, величиной со встроенный шкаф. Вижу в витрине через головы прилипших к стеклу щебетуний  два пережаренных кусочка минтая, в холодном жиру маргарина. «Какая гадость ваша заливная…» – отворачиваюсь не от того, что рыба так уж плоха, а оттого , что эти две осиновых корки с масле, эти птичьи пайки , мне все равно не достанутся.   
         Я потому и бросил университет, что ходил там постоянно голодный. Пусть знают! И поймут, что в очереди сержанту среди вчерашних школьниц толкаться не комильфо! Что сержанту еще долго кажется, что он в мощных кирзовых сапогах, а пальчики на ногах девочек до того хрупки!.. И что солдат ребенка не обидит, пусть знают!
 А между тем июль, жара.  Спускаюсь вправо по Университетской. Вижу кафе. Вывеска на латинице. Захожу.
     Тихо и сумеречно, как в гроте.
     В глубине - в ступе, с прозрачным верхом, сидит Василиса Прекрасная.
     Поднимается и выходит ко мне. В черном бархате до щиколоток,  волосы цвета  пеньки распущены по плечам. Платье просторное, однако, не может скрыть прелестей фигуры, когда она двигается: длинных бедер и пустотных складок у осиной талии.
     Я в джинсах и простой рубашке. Но девушка глядит на меня с уважением, как на преуспевающего банкира. Что-то рассказывает, голос приглушен, будто мы в кирхе или музее. 
     От такого внимания кружится голова.  В  зале, куда она меня провела и усадила, словно больного, опомнился - спрашиваю  меню.
    - Ах, меню!.. -  спохватывается, чуть краснея. Приносит из будки цветную брошюру и отправляется восвояси. Мелькают под складками длинного подола башмаки на высокой подошве. Мягкие. Узорчатые. Будто и вправду прислужница в княжеском тереме.
       Наверное, я должен сидеть и ждать официанта. Зал совершенно пуст. Девушка сидит за углом.  И я уже тоскую по ней. По глазам, по голосу, по ауре доброты, исходящей от нее.
        Судя по такту, она из порядочной семьи. Возможно, студентка этого университета,  подрабатывает здесь метрдотелем. Такая вот красавица, богатым кощеем задешево выставлена  к входным дверям -  привлекать с улицы влюбчивых дядечек.
        Этот кощей, наверное, ее пользует. Но она не может противиться - жить и учиться на что-то надо. Я бы этого кощея из автомата по частям покидал на лампочку!
       Зал , между тем, исполнен в американском стиле: ничего лишнего, преобладание черного и хрустального. Повара готовят прямо здесь. У стены. За стойкой. 
       Читаю меню –  цены запредельные.
        За стойкой кавказец, в белом поварском колпаке. Мускулистый, иссиня-выбритый. С  клочком шерсти на кадыке, Ножом скребет у груди  серебряный противень, будто это чеканный щит.
     Подхожу, объясняю. В меню, мол, все по-французски. А мне бы что попроще и посытней. Лапшу. Картошку с мясом.  Похожее блюдо я нашел в меню. Страничку эту оставил открытой на столе.
      Повар  смотрит молча - не понимает. Вслушивается, морщится – и постепенно все лицо его приобретает кислое выражение, будто он сосет дольку лимона.   
       - Ну, баранину, – говорю и показываю рукой на стол, на  меню. – Как на иллюстрации.    
       Он немо глядит в глаза, а потом осторожно и неуверенно спрашивает:
       - Кастрасий?..
        У горца, конечно, акцент сильный и падеж неправильно он поставил. Но если с его  русского на русский перевести, то получится  "Вам кастрацию?»
      То есть, любой каприз за ваши деньги. 
      Нож он продолжает держать у груди.
      В другое время я бы хохотал. Но я не смеюсь.  Мне очень грустно. Я думаю о ней, о Василисе.
      Повар в растерянности…
       А я  неторопливо отправляюсь в сторону выхода.
       В холле мимоходом гляжу за бликующее стекло. Замедляю шаг.  Она  сидит  в прозрачной своей скорлупе. Низко склонив голову,  читает книгу. Прекрасная!.. Я таких никогда в жизни не встречал! У меня кружится голова. Я хочу здесь  остаться.
        Но как?!
        И что сказать?
         Она годится мне в младшие дочери! И если что дарить ей, то аленький цветочек.  Между нами стена, где бессильны стенобитные машины, и  даже новая Троянская война!   
    Прихожу в себя  на Университетской. Из каменных ворот Alma Mater веет запахом цветущих лип.
     Забудь! – нежно треплет седину ученый ветер. 
 
29 06  18 г

   
                Сказ о лириках


 На  колхозном рынке  жара. Под землей шайтаны печь кочегарят так,  что плавится асфальт.  По рынку ходят Ркаиль Зайдулла и Адель Хаиров. Собирают фольклор.  Ркаиль татарский. Хиров русский.
 Часто они сидят в турецком кафе на Нариманова. Там грохочет османская музыка. Но поэты просят поставить Паганини и оба, как заворожённые, слушают.   Слушают и плачут. Один не очень талантливый казанский писатель, часто бывающий там по делам своего романа (письменного и плотского, ибо имеет связь с тамошней посудомойкой и пишет с неё образ татарской Сонечки Мармеладовой), этот писатель однажды у Хаирова спрашивает:
 — Скажите, пжа, Хаиров, - говорит он, - отчего это вам нравится именно Паганини? Ведь все знают, что этот Паганини...
— Паганини? Ах, Паганини! — перебивает Хаиров, тянет того за рукав к столу, наливает вина полный фужер, больше похожий на вазу для фруктов, и заставляет пить.
А так как тот писатель не талантлив (а у нас только талантливые писатели при деньгах!),— тот на халяву пьёт и пьёт. Хаиров же подливает и подливает, приговаривая:
— Паганини туфту не гнал.
В конце концов, писатель встаёт из-за стола, покачиваясь, с мутными глазами, и, едва удерживаясь за край столешни, кричит на весь зал:
— Я вас в гробу видал, шайтаны!
Турецкая служба безопасности, дремавшая у входа, вздрагивает при этих словах. Ибо казанские алкаши-мусульмане, хватившие тут лишнего, не раз их обзывали шайтами. Турки выводят беднягу через служебный выход, дают хорошие тычки и сажают в мусорный контейнер,   так что торчат только   ноги.
      А вообще Хаиров лирик и фетишист. Потягивая вино с шайтанами, он непременно размышляет о древних персах, эллинах или этрусках. 
Ну, не может Хаиров без разговоров о древностях, о красках! В каждой тряпке, повешенной на забор, он найдёт оттенок крыла фламинго, а в сутулом юноше распознает Катулла! Вот Хаиров бродит по отрогам Нижнего Услона, где у него дача. Он следопыт, и нет для него занятия слаще… Вот здесь отдыхали туристы — Хаиров веткой потрошит кострище, воспроизводит минувшее… Вот зажигалка. Она мерцала пламенем, как пасть собаки языком. И, любитель изяществ, Хаиров жалеет, что не он сочинил эту метафору. Но больше его интересует женский волос на ветке. Волос звенит тем звуком, который не воспроизвести ни Шопену, ни Листу. Разве что Моцарту... А вот и следы обуви. Здесь долго стояли двое. И было объяснение в любви... А вот и подтверждение — презерватив! Прозорливый Хаиров цепляет его двумя веточками барбариса, поднимает к солнцу,— презерватив ярчайше блестит ссохшимися кристаллами. И Хаиров думает: да, здесь, в резине, умер яркий поэт!
У Аделя ручка с золотым пером, он выменял ее у шайтанов на фантик от конфеты «Шурале»
Хаиров пытается читать шайтанам свои опусы. Подражание Данте Алигьери о кругах ада. Но шайтаны отмахиваются: «Юк! Данте — кафэр! Читай лучше в оригинале Тукая «Шурале». Мы хоть поплачем о нашем предке. Тут Хаиров мнётся. Ему пеняют, что он не знает татарского языка, обзывают манкуртом и в будущем обещают за это тамук.
— Так я же немного знаю,— возражает Хаиров.
— Ну, и жарить тебя будут немного,— говорит шайтан.
— То есть без крышки,— добавляет Ркаиль Зайдулла.
— А как это — без крышки?
— Ну, у тебя будет возможность скакать.  Подпрыгнул — и, пока летишь, пятки охлаждаются.
— Ну, ты изверг! — говорит Хаиров.
—Почему изверг? Родной язык надо учить, брат! Все манкурты сгорят в тамуке! — заявляет Зайдулла. Но, увидев, что Хаиров загрустил, дружески хлопает его по плечу: — Я пошутил. Думаешь, я в ад не пойду?  За цистерну выпитой водки и за то, что одного муллу споил, отвечу по шариату.
При этом Ркаиль вынимает из души фибру и с шипением охлаждает  ее под краном.
Понятно, оба продали душу. За талант. Талант-то у них есть.  А если иссякнет?
Причем  Хаиров, как любитель европейских изяществ, берет в прикуп дворец в Италии, белокурых итальянок (хотя таких Чиччолин трудно достать). И чтоб прорыли канал от Средиземного моря до его любимого Нижнего Услона. И всё будет выглядеть так: у волжского  берега ходят деревянные корабли, на палубе лежат голые девушки, машут Хаирову,  показывая свои прелести. Причём все они в распахнутом пальто с лисьим воротником.
— А пальто-то летом  зачем? — недоумевает прямодушный Ркаиль.
— А это моё глубоко личное! Да ещё...— говорит Хаиров шайтанам,— палубы должны быть из карфагенского леса, из рощи самого Ганнибала , а мачты из галльских дубрав Цезаря.
  - Это что ж? – чешут репу шайтаны, - гяурам идти на поклон?
- Иначе  пойду в Лядской сад, - стращает Хаиров, - и продам душу Ляду.
 Зайдулла тоже не простак, он в деревне вырос и мякину от поп-корна отличит. Кроме лирики, в нем гражданская жила, и требования его таковы: он становится единоличным правителем Поволжья, то есть ханом. Ему дают гарем –  укро- раксоланок с такими  пышными бедрами ,чтоб эч-печмак  на  них держался и даже при  танце живота не свалился,  эфиопок там с ослепительными белками глаз, как у горничной Стросс-Кана,  и десять белокожих немок из ЮАР.
— А может, табунок прямо из Германии подогнать? — спрашивает шайтан, - тут ближе.
— Нет. Загар не тот. Да и с европейским судом по правам человека дел иметь не хочу.
— Булды!- соглашаются шайтаны.
— Погоди, брат! —  обрывает Зайдулла,— это не всё.  Казанское телевидение говорит на букву «щ». Например, слово «цветок» звучит у  них как «щащак» .  Мишаре говорят на букву «ч» - у них «чачак». А вот истинные татары, — заявляет Зайдулла.— говорят на букву «ц»! И слово цветок у них звучит вот так: «Цацак»! И я требую, чтобы казанское телевидение перешло на букву «ц»!
— Чиво-чиво? — тянут ошеломлённые шайтаны, — тогда   Черчилль станет Церциллем?
—  Дурак! Имя собственное.
— Не-е,— тянет нечистый.—  Казанцы свою речь  не уступят. Ни речь, ни веру. Вон, чуваши.  Якобы приняли православие.  А сами запрут попа в церкви и молятся идолам. 
— А писатель из посёлка Калуга,— говорит другой шайтан.— Как его… имя забыл… Тоже кричит, что он — волжский язычник. Поклонник Тенгри. И  не собирается, мол,  лоб расшибать о чужие кастрюли.  Конечно, он по-другому запоет, когда щипцами  прихватим. Отступников  взять трудно,  но у нас нанотехноогии.
— А нельзя ли этого, который с Калуги,— мягко встревает в разговор Хаиров,— нельзя ли его, уважаемые шайтаны, с  новыми технологиями поподжаристей — того...
          — Чего «того»? Конкретней! — требует шайтан.
—  Испечь на противне...— робко молвит Хаиров.
— Это заказ? Заказ денег стоит,— говорит шайтан.— А что он тебе сделал?
— Мне? — мнется  Хаиров. – Не знаю. Просто мне кажется, если его хорошо зажарить, то мне как-то приятнее будет.
— Лукавишь!
— Ну, если честно, то зачем он тут  про меня с вами пишет...
-    И про меня! - добавляет Ркаиль.
— А-а! — говорит шайтан.— За это он лично перед нами ответит. За наш, шайтанский, счёт антрациту в огонь прибавим!
    - Ну так не перепутайте, - говорит Хаиров, - фамилия  у него Сахибзадинов.
     - А зовут - Айдар, - добавляет Ркаиль. - Ибо не фиг…
         -Постой , постой, – говорит старший шайтан, листая шайтанскую тетрадь. – Как, говоришь, зовут? Сахибзадинов? Так он давно нам душу продал. 
    - Вот гад! - изумляются поэты.
    - Танцором хотел стать,  – продолжает шайтан. - Или уж певцом…  Хочу , говорит, петь как Назон! Но  пьяный был, отмечаться не пришел. И мои шайтаны что-то там напутали.  Певцом стал этот Ренат , как его… Ибрагимов. Есть такой?
 - Есть.
 - А этот Сахибзадинов – что? - спрашивает шайтан.
- Так вот же, гад,  про нас сейчас пишет…

 2016 г    


                Казанские вруны
 
        Витя  любит копаться в психологии ближнего – идет по ниточке, находит узелки лжи. Без умысла злого – из интереса «научного».  Вот несет собутыльник, хвастает про драку, мол, как врезал – и тот с копыт!..   Слушая, Витя опускает скуластое лицо, задумчиво щурится... Это плохой знак. Сейчас Витя скажет: так не бывает - чтоб сзади по лбу. И докажет с  подробностями - почему.
            За это его не любят.
            Ну, не хочешь сам, не мешай врать другому! Может, это потреба! Тем более, если честно, человек тут не врет, ибо сам верит. Он рядит себя  в героя. Разве это плохо? Ведь человек восходит.  Пусть в фантазиях. И , если ему не мешать, он так на вершине и останется. И в следующий раз там, где струсил, явит геройство. Ибо положение уже обязывает.  А Витя – что? Витя изверг со скальпелем, ниточки подрежет – и больше не дергается человечек, марионетка своих фантазий.   Да и кайф испорчен, отравлена, если глядеть в корень, сама жизнь.
         Зато ценит Витину проницательность его супруга.
          Сегодня Витя  колол двора для бани, ездил до этого в магазин, купил продуктов и дыню-торпеду. Половину дыни съели, половина  осталась на кухне. Там же лежали принесенные с огорода кабачки.
     Когда входил в сени, шумно отряхивался. Из кухни вышла жена с ножом  в руке.
     - Ба, думала приготовить кабачки. Взяла половинку, хотела   резать. А  это оказывается дыня!
       Жена смеялась, приглашая порадоваться такому вот казусу, удивиться…
       Витя глядел перед собой, снисходительно ухмыляясь.
     - Знаешь, как было? – сказал  он, - было так. Ты взяла нож, увидела торпеду, подумала: ба, как похожа на кабачок! А ведь могла бы и нарезать. Скучно тебе на кухне одной, вот и  выдумываешь.
     Жена смотрела на него с гаснущей улыбкой. Опустила глаза… Потом вскинула – с улыбкой восхищения. Какой умный  у нее муж!   
   
     Конечно, это она для поднятия настроения, подумал Витя. Но  ведь вся в мамашу!
       Пришла  к ним как-то теща. На Калугу с Даурской ходила пешком, через Ометьево. Это быстрее, чем на трамвае, потому что от трамвая шагать еще столько же, сколько через все Ометьево.
     Пришла - дочери дома нет. Решила подождать.
     Попила чаю, посидела и вдруг, приложив руку к сердцу, качнулась в сторону зятя:
     - Витя, а  я  ведь чуть под поезд сейчас не попала!
      - Че? - Витя замер, глянув на шкаф…
      Он сидел у порога на скамеечке, чинил ножичком оголовок спички.
       -Да, милай!..  Поднимаюсь в гору с Отрадной-то,  а там  из-за угла - поезд!  Я как подамся назад, а он - с ветром, с грохотом! Чуть одежду не зацепил. Я стою, а он идет и идет , орет и орет, не кончается… Так и стояла окаменелая.
     Витя молчал. Теща глядела на него жалобливо. С вопросом. Ждала сочувствия…
       - Ну что же ты, мама, - сказал Витя,- ходишь – в землю глядишь? Горе, что ли, у тебя какое? Вперед смотри!
       А сам подумал: врет!
     Врет, конечно! Между Отрадной и поселком Ометьево, у высокой насыпи,  всегда так кажется. Когда поднимешься на гору, сразу - рельсы.  Но под поезд там не попадешь, состав  видно и слышно издалека. Он сигналит, идет по дуге. Кажется, что на тебя. Но мимо.  Грохочет, аж жуть берет. Тут теща и перепугалась: а если б не видела, тогда что?   
     Напрасно теща ждала участия.
     Витя  больше ничего не сказал. Сунул спичку в зубы, под резец, и, крепко сощурившись, звучно пососал, бросил спичку и вышел.
      Теща осталась одна. Запахнула шерстяную кофточку на груди. Надо ждать дочь. Хоть та пожалеет!
   
       A что тут говорить?! Вот с Витей был случай –это да!
       Дело было весной, в марте. Когда с крыш срывались большие сосульки. Приехал Витя из города, сел пить чай. Развернул конфетку, но жевать не стал, закинул языком под щеку. Скатал в пальцах и бросил в  пустую чашку фантик. Зло бросил.
    - Маша,  час назад меня чуть не убило!- сказал он.
     -Как?- удивилась жена.
    - Так. Короче, купил что надо. Продукты. Тебе краску для волос, -  он кивнул на подоконник, где стояла упаковка.
    - Спасибо, Вить...
   - Ну. Иду , значит, вдоль магазина. Вдруг сверху, над головой, ка-ак ш-ш-шаркнет! Я… Нет, не я,  а моя реакция (ты же знаешь, я боксом  занимался) . Короче , я – в сторону, а там, где я был , как шлепнется льдина! Как от взрыва хлопок,  и осколки в сторону. Люди аж ахнули.
      -Ба-а! – жена приложила руку к груди и маятно шатнулась в сторону мужа.    
      - Не стало бы Виктора Сергеича! – пропела, - а я  бы, дура, сидела сейчас и думала , чтО это он запаздывает? А он там мертвый лежит!
       При слове «мертвый» Витя как-то странно метнул взгляд на жену.
    А та смотрела на него,  будто не узнавая….
       Витя гордо молчал. Держал большой кулак на столе, мужественно щурился. Будто совершил подвиг 
       Приятно, когда жена такая сердобольная. И хорошо, что она под крылом, домохозяйка. А то у соседа вон –  работает. В отделе она одна замужняя, и пять разведенок. Сами с мужьями жить не хотят, теперь его дуру разводу учат. Та как придет с работы, скандал устраивает. То не так, это не так.
      Да и живут они с Машей вдвоем. Сына вон учиться в Питер отправили. Никто не лезет в  их семейную жизнь. 
       А торчи тут шурин или другой родственничек! Какой-нибудь интель,  не туда образованный, въедливый опарыш, да скажи:
    - Не так все было, я рядом стоял и все видел. Да, льдина упала. Но в десяти метрах от тебя. И шарахнулся ты от страха, чуть в штаны не наложил. Упал даже.  А то – ре-акция!.. Боксом он занимался!.. В секцию записался в пятом классе, а как дали по сусалам, сразу выписался. 
     Появись такой критик, прибил бы сразу, гада ползучего! Чтоб не лез в чужую жизнь! Не встревал.
      Ведь оно как? Аж слеза душит от обиды!..  Живешь-живешь. Честно живешь, правдиво! И  чтоб справедливость кругом была. Но появится этот глист. Либерал , зараза!.. книжек начитанный, и норовит все опровергнуть. Жизнь тебе испортить. Есть такие умники  с потными ручонками, в очечках, все видят.  Будто родились гадить. И  книги, кажется, они читают такие, где  написано,  как портить людям жизнь. Убил бы!
      Витя даже покраснел от злобы, резко отодвинул от себя чашку. Но ничего! - подумал он.- Будет и на нашей улице праздник!
     Выкатил  из-за щеки карамельку и,  глядя в шкаф, начал жевать - шибко играл желваками.
 
19. 10. 16г

               



               
         Московские буржуажные ночи
               (записки таксиста)

1

     Нынче иностранцы удивляются,  что в российских городах вечерами слишком людно.
    Не видали они Москвы девяностых! Безработной, бездетной, ленивой Москвы!
         Далеко заполночь сажусь в автомобиль и еду к устью Тверской.
       Во хер?! откуда столько меншен? – взмолился бы немец, увидев на освещенных как днем тротуарах толпы гуляющих. –  А на шоссе – целый штепсель! И это в два часа ночи!
       Здесь, у кремля, светло, как полдень, и это не от  городской иллюминации. Это не те фонари светят, пресловутые и кривые, которые согнул Кинг-Конг в головенках дизайнеров еще в утробах матерей, сидевших во времена оны по кинотеатрам.
        Это собственный светоч! Зародившийся по святости мест. Он освещает былую весь, имя которой ныне Тверская.
     И жизнь здесь – театр. Различимы, как на подмостках, цвета одежды, в клеточку, в крапинку и в полоску; отмечены тенью трогательные височные впадины, рельефы лбов, скул, челюстей и нежные ямочки на коленях дам.
        Кто-то бродит по тротуару, кто-то вышивает за пивным  столом крестиком, третий надел пяльцы с вышивкой на голову и сидит, как арабский шейх. Четвертый с удивлением разглядывает собственные ногти – постигает экзистенцию, ту самую, которую при соцреализме клоунам разрешили называть «лепитапией», которая, вот она, вот, летает в воздухе, а не ухватишь!
       Тут гуляют пары, и подозрительные  одинокие типы, и странные особы женского пола. Зрелые, в лосинах, с темной индийской кожей на голых сухих лодыжках, словно жены саудовских принцев. Говорят на чистом  русском,  уютные, милые, в доску свои,  они вкусно умеют пожарить картошку, снять пластилиновыми  пальцами затылочную боль.
      Есть тут и отроковицы. Скинув сандалетки, сидят с босыми ногами на парапетах, облизывают поцарапанные коленки. Выкатывая сливовые глаза с оттенком подростковой агрессии, предлагают себя только по-английски, причем с ужасным дефектом, который приобрели в школе.
       Рядом на камне очередной философ, их сверстник, тоже экзистенциалист с серьгой в ухе, нечесаный, в дырявых носках, ушедший после истерики из родительского дома.  Глядит в небо с застывшей мыслью на высунутом языке, на языке сидит муха, и, когда философ меняет направление мысли, перекладывая язык, муха  значимо перелетает на другой его край.
        Тихо едут сотни автомобилей. Пассажиры из окон наблюдают за жизнью пеших.
      А вот высокая пожилая дама. Вся в черном и светящемся, словно приведение. У ней стать, как у великой артистки Ермоловой, будто сошла со знаменитой картины. Только волосы расчесаны на прямой пробор и лежат на плечах черного закрытого платья, как серебряные нити. Женщина  движется медленно, величаво, миролюбиво. Глаза тихо светятся, она может даже к вам подойти и без слов лучисто глянуть в самые глаза. А уж как вас проймет, зависит от менталитета: кто-то увидит в ней мезозойскую русалку, кто-то старую проститутку, а иной – вдову генерала с обручальном кольцом на безымянном пальце, из-под которого видна на сморщенной коже старая лагерная татуировка.   

       Нельзя сказать, что все здесь шантрапа. Со сверлящей мечтой о Западе. Здесь, в душном воздухе, еще больше  утепленном горячими выхлопами, за тяжкими портьерами тихих ресторанов генерируется новая русская мысль, новая государственность – и назавтра опять, будто от колики, кто-то тихо повалится на бок в городском саду, а потом его, как балку, повезут на Ваганьково. А кто-то другой, надувая жабры, как Витас, будет кричать – настолько пронзительно и настолько беззвучно, насколько глух палач.
       Словом, все тихо и мирно, как на морском дне, и по струйным маршрутам движутся темные спины особей.   

       Иногда я выезжаю с клиентом на Ленинградское шоссе. Чем дальше от центра, тем свежее влетающий в окно ветер. Останавливаюсь напротив мебельного магазина «Грант», съезжаю в посадку. Среди кленов, присев на корточки, курят путаны.
       Яркие, как цветы в клумбах. Сидят кружочками. У каждого своя «мамочка», свой сутенер, но  милиционер  на всю оранжерею один. Не тот сборщик,  кто прыгает тут через грязь в казенных яловых сапогах, с папкой под мышкой, собирает дань. А тот щелкан («у которой денег нет, ту с головой возьмет»), что сидит в высоком кабинете, благообразный, влажно причесанный, выбривший пейсы, то ли сызраньский, то ли пермский вор из заксобрания, в погонах и бородавках, который раз в неделю говорит по телевизору об искореняемой преступности.
     Останавливаюсь.
     Вскидывается из кустов потертая дамочка. Большие рыхлые груди болтаются, как два спущенных мяча в авоське.  Раскидывая на ходу пятки, спешит к опущенному окну, где мой пассажир.
     – Добрый вечер, мальчики! Каких желаете? Много свеженьких.
     – Стодолларовых, – говорит пассажир.
     – Девочки! – звонко кричит та голосом детсадовской воспитательницы, – стодолларовые! Выходим!
         Девушки поднимаются с корточек. Неторопливо становятся в ряд напротив автомобиля. Рыжие, блондинки, брюнетки. Все в мини, с жирными или тощими ляжками. Миниатюрные или длинные, как баскетболистки.
      Щурятся от яркого света фар.
      В  глазах нет стыда. Нет отчаянья и презренья. Одно безразличие и усталость.


      Через «мамочку» пассажир подзывает стройную шатенку, с короткой стрижкой, в тугих сапогах-ботфортах. Та  подходит, с напускной бодростью и улыбкой наклоняется к  клиенту.
     – Добрый вечер! – дышит хорошими духами, зубы ослепительно белые.
    Я вижу ее пальчики с синим маникюром, цепко, до побеления подушечек, схватившие верх ветрового стекла.
     – Что умеешь? – спрашивает  клиент.
     – Все, – выдыхает нежно. От ее «Орбита» в салоне становится знобко.
     – А плакаться не будешь?
     – Нет, – обещает она.
      В груди ее, в голосе столько знакомой неги!
      Кровь помнит это журчанье! знает эту масть, эти повадки! И как она легко ходит. И как быстро оборачивается. И как говорит «нет!». Эти пальцы с маникюром, с белой кружевной манжетой на форменном рукаве я хотел целовать, но мне не дали. О ней мне пела Нани Брегвазде, о «ночке лунной, дороге длинной». Пела ночью с виниловой пластинки фирмы «Мелодия». Эта девочка стоила тогда полмира.
       А сейчас  она – стодолларовая…
       В яловых сапогах с загнутыми вверх носками, как у баскака, участковый перепрыгивает лужи, кого-то ищет. Он напоминает нашего школьного завуча по кличке Моргач. Одна щека завуча дергается под сильными очками, след фронтовой контузии. Завуч мнет туфлями ворох диковинной сентябрьской листвы, ищет в экспериментальном саду Татлеса «солильщиков».  Мы прячемся в кустах грецких орехов, едва успевших в нашем климате завязаться в маркие зеленые плоды. Те плоды, так и не вылупившись, погибнут в ноябре…

     Ты обещаешь клиенту не плакаться. О том, как пропала твоя молодость. Как осталась без средств и попала сюда. Как не поступила в вуз, не стала аспиранткой, матерью двоих детей, счастливой мамой, - той мамой, которой все же на встрече одноклассников я руку поцелую.
       Об этом, что никогда не случится, тебе не дадут сегодня поплакать, клиент этого не любит, и ты дала сейчас слово.
       Ты пожалуешься мне. Это случится, когда клиент пойдет в супермаркет за водкой и колбасой, и мы останемся в автомобиле вдвоем. Это единственный шанс, когда девушка может поплакаться таксисту, работяге, и он выслушает, – о бесплатных субботниках, отнятых паспортах, о повреждениях, о разбитых о головы бутылках. 
      И капроновый маленький пропеллер у лобового стекла от нервных ударов пальцев будет быстро-быстро крутится…
      Клиент выйдет из  супермаркета, во тьме не узнавая местности от мигнувшей рекламы и поменявшихся за это время автомобилей.
     А мы узнаем его по растерянному виду, по авоське с батоном, кетчупом, куском окорока и бутылкой паленой водки.
 
                2

      Опять Тверская. Тормозят у тротуара  два парня, изящные с виду, одетые  со вкусом, немного странно: один в кожаных шлепках, другой в узконосых туфлях, с маленькой похожей на сумочку, папкой.  Оба в вязаных майках, пахнут парфюмерией – кажется, дешевой, с кисловатым душком мертвого цитруса.
       Задний пассажир, как только я тронул, подался вперед, хотел что-то сказать, но сморщился и простонал:
      – О, как же болит жо-па!
      Тебе жаль его. Геморрой – это не только боль. Это страшный недуг человечества, источник зла, аварий, войн, необдуманных конных атак, кончавшихся поражением, причина гневных массовых казней.
     Как бы то ни было, кто страдал сим недугом, найдет поступкам диктаторов хоть чуточку если не оправдания, то хотя бы объяснения, доберется, как биолог с лупой, до истока какой-нибудь новгородской или парижской резни, и наконец извлечет из анналов истории самую причину с изложением параграфа: предпосылки такой-то войны или “медного” бунта.
       А раз так, то все историографы, на мой взгляд, должны иметь справку о наличии у них геморроя. Как допуск. Как  дополнение к ученой степени. И тогда мы начнем новую жизнь, без насилия. Ибо станут известны истоки из века в век повторяющихся ошибок человечества. Впредь историки будут нас учить, предупреждать о болезнях современных диктаторов – об их подаграх,  паранойях и разрушительных геморроях. Общество станет их лечить, и тем спасать планету от кровопролития, от закрашенных бурым цветом контурных карт, а неизлечимых мы будем свозить в Спарту, дабы, утерев слезы прощания, обвязав подушками, бросать со скалы в священную пропасть.
    Между тем задний пассажир ожил, выполз на локтях как ящерица, и заговорил про какую-то Любку, которая стерва! Зажала  товар! И трубку не берет. И что теперь делать? Помирать? Казалось, оба пассажира через эту Любку очень страдали.
      Они стали по очереди, в меру терпения и гнева, названивать с сотового телефона. И когда та, наконец, взяла трубку, не отпускали. О  чем-то талдычили. Но я не вникал.        Шуршат шины моей машины, поют ни о чем, и кого я везу, плевать: английская королева или далай-лама.

      Опытный таксист лишен любопытства, он видел все и не любит, когда его принуждают к разговору. А то ведь сядет иной растяпа, в уюте салона закурит, оценит погоду, похвалит твой автомобиль и вдруг ляпнет:
    – Скажи, командир, что это? Вчера баба пьяная пришла, а трусиков на ней нет?
     Ты глядишь вперед. Дорога скоростная, из-под носа то и дело вылетают «шашечники»…
      Чего он хочет?
       Ему с ходу нужен ответ на вопрос, который сам по себе ставит в цейтнот покрепче любого Карибского кризиса.
     Во-вторых, что - я нанимался? Везти, вникать да еще успокаивать? Получается, обслуживать вдвойне. В качестве таксиста и качестве психолога. Между прочим, психологи нынче дорого стоят.
       И ты молчишь. Экономишь  деньги, которые тебе все равно за консультацию не заплатят.
      И чего они все лезут к таксисту? Доверяют? Из-за  умения слушать? Не перебивать? Да ведь это по сути – из-за безразличия…
       А то ведь могут поведать такое! Вплоть до трупа в канализационном люке, – и ведь не заткнутся, ибо таксист, особенно старый бомбила, который лишнего движения не сделает, если за него не заплатят, никогда не пойдет в полицию, дабы там гробить время на заявления, а потом таскаться на свидетельские допросы.
      Впрочем, такой водила о криминале слушать не будет. А ушлый так и морду набьет, как опытный зэк. Со словами: ты что, гнида, мне это гонишь? А если завтра тебя зацокают, то на меня измену покатишь?
     Скорее, оборвет на полуслове.
     Если ничего слышал, то и нечего сказать прокурору.

    Разные есть клиенты. Вплоть до того, что не платят. Везешь его полста километров, сжигаешь время, дорогоЙ бензин, собственную энергию и покрышки . А он выходит из машины и, пообещав заплатить, исчезает в доме со сквозным подъездом.
     В то время чудили офицеры, честь нации, которую повыгоняли из армии по сокращению. Остались без денег, но со старыми замашками – мотнуть на такси. По приезде на точку вдруг устраивают скандал. В праведном гневе. И чем дальше проехали, тем праведней гнев, тем выше   они подпрыгивают на заднем сиденье, как тявкающие мопсы. Вдруг хлопают дверью и стремительно теряются в толпе, мелькая мятыми подколенниками на казенных брюках. 
      Едешь, плюешься. И стыдно за войска, за державу.
      Иногда, как сладкая пилюля, – попадет южный фрукт, толстенький такой  маленький грузин. Скажет – деньги нет, отдам дома.
        Что делать? Везешь.
        – А не обманешь? – Отпускаешь его к бараку.
        Хотя понимаешь: что – слова? Тем более в столице?
        Грузин в ужасе убегает в подъезду.
        Через минуту грохочет деревянная барачная лестница. На морозе слышен треск, будто там кувыркают слона.
        Выскакивает с выкаченными глазами. Подбегает и сует в окно бумажки.
          – Ты что как угорелый? – спрашиваешь.
          – Тут каждый секунда дорога! Ты ждаль, переживаль. И чтоб я?! За триста рублей?!..

         Смазливый субчик, что сидит на переднем сиденье, ведет по телефону настойчивые переговоры с Любкой. Вскользь догадываюсь, что Любку заперли в квартире родители и выйти она не может. 
       – О, как же болит жопа! – стонет в очередной раз страдалец, и у меня в мозгу, еще не успевшем выскочить из «Анналов», – рисуется страшная погоня Александра Великого в Бактрии, когда он, опрокинув конницу саков, преследовал врага почти сутки, подгоняемый болями от поноса и, как следствие, геморроя.
    

       Любку уговаривают на подвиг.
       И подвиг она должна совершить с балкона. А там, как я понял, восьмой этаж…
      Любка, по всей вероятности, соглашается совершить этот подвиг. Но чего-то боится. В трубку ей кричат, что никаких последствий не будет. Все сладится мягко, как в вазелине.
       И  все же, какая нынче любовь пошла!
       В мое время парни на этажи по балконам лазили, а теперь девка сама прыгать должна. 
       Доехали, автомобиль подогнал к газону, заросшему гвоздиками.
      Парни вышли, задрали головы.
       На балконе многоэтажки мелькнула фигура. Я не сразу понял, что это Любка. Потому что это был парень –    бросил небольшой сверток и пропал. 
       Сверток на лету развернулся. Из него вывалилась картонная коробочка, упала в цветы...


      А я  уж гнал свой мотор на разливы Тверской.
      Выйду, закажу под тентом чашку кофе, буду пить и, глядя на серый асфальт, крепко жмуриться, дабы его меньше  коробило после бессонной ночи.
     Хм! И эта сумочка под мышкой, и остроносые туфли, и  саратовские страдания с сочной буквой «ж», когда бедолага вытягивал спину, будто по ней жалят плетью, и наркота в картонке, брошенная Любкой этим изящным субчикам, у которых тоже, наверное, нежные имена...
      Как же я раньше не догадался?! А впрочем, не мог:  ведь это 90-й год.
 
       Я допиваю свой кофе у стойки на Тверской. 
       Юпитер тихо угасает. Ночь обезлюдела, но утро не начинается.
       Хлебные машины не подъезжают к булочным.
       Не разгружают в тарах молоко у раскрытых амбразур.
       Все стихло.
        Какой нынче век? И почему тревожно на душе?
       То ли Анна Иоанновна почила в бозе. Жутко раскидалась в перинах, как вздувшаяся жаба, и видом этим напугала мир? То ли Павел воцарился, и еще, судьбоносный, спит? 
       Вижу лишь знакомый образ. Этот человек выходит сюда каждое утро. В потертой пижаме, с академической бородкой, чуть прихрамывая, идет по тротуару, накалывает на палочку окурки и складывает в карман.

11 марта 2016
 
                Неладный

        Далеко в Сибири, в излучине Енисея, под горой лежит деревня. В той деревне – подворье Семена Лукича, а на подворье у обрыва кривится баня.
В той бане  парились все поколенья.  Появлялись из паров тощие старики, - косолапя, стыдливо прикрывали  усохшие пахи и крякали. С сединой на плечах выкарабкивались босые  старухи -  обморочно, с тяжелыми взорами садились на корточки под яблоню и, глядя в комель,  сдерживали сердцебиение. Выбегали на мураву грудастые внучки, визжа, обливались водой. Как  драконы из жарких недр вылезали их  мужья, рычали,  дымили на пороге бурыми спинами и косматыми, в алмазных каплях, мошонками.
 Всем было тут угодье!
 Теперь этой  баней не пользуются. Она осела, обросла  вокруг бурьяном. Тес на  крыше  подгнил, стал зеленый, плюшевый. Если посеять, прорастет укроп, а то и редька.
Так и уйдет баня в землю, – так и  раскопают ее  через тысячу лет археологи. Отроют литую чугунину, язвленную ржой, скажут – шелом великана и, усевшись вокруг, подопрут подбородки в  исторических мечтаниях…

           Вот вечер. Унылый октябрьский вечер. Такой унылый,  хоть вой. На днях в Москве расстреляли из танков здание Верховного Совета. Из окон шел черный дым….
       Почва ушла у Лукича из-под ног, встала набекрень  – вот-вот накроет. Какой-то прыщ на  Красной площади,  с мышиными глазками и лошадиной угодливой челюстью,  жмурясь от счастья,  дирижировал оркестром, исполнял помпезную музыку.
      А  в подвалах в те минуты добивали людей.
      Та «помпезная» музыка теперь у  них гимн.
      Хорошо, что не «Боже, царя храни!»
       Лукич плюется.
        В ушанке и ватнике, с небольшим магнитофоном в руке, он спускается с крыльца на подворье.
           Солнце садится за речку, в ольховый кустарник. Огненные  шпильки, прожигая плетень над обрывом, колют  глаза.
            На середине двора старик  замирает,  щурится, долго смотрит в сторону калитки…
Там, под сенью листьев,  напяленная на столбец, шпионски хоронится  шляпа! Черная, старая, грязная шляпа.
Шляпу добыл на  чердаке правнук Юрка.  Целый день с мальчишками  играл ею в футбол.
– Ед-дрит! – Лукич дергается с места, устремляется  к калитке и, отодрав чуть ли с мясом злополучную шляпу от столба, кособоко изловчившись, запускает  ее, как смердящую тарелку, далеко - на самое дно оврага.
          И тотчас слышит веселую дробь:
          - Хи-хи-хи-хи!             
Помочившись с крыльца на поленницу,  Юрка скалит зубы на причуду деда.
– Цыц, сопля! – Лукич  приседает,  будто за хворостиной.
           Тот юркает в сени.
– Мам, он опять в баню пошел!- вопит звонко, с поганеньким  протягом ябеды.
– Отстань от человека! – отвечает ему из дома.

Лукич шагает в глубь сада к бане, открывает низкую дверь в дощатый предбанник, еще меньшую дверь - усохшую, рябую, собранную  без единого гвоздя -  толкает в осевший сруб.
 Сумеречно; в оконце, меж  бревнышек, похожих на срезы истрескавшегося сыра, замер свет. 
 Сняв шапку, старик щупает-мнет затылок, будто поправляет мозги. Опускает  тело в угол - на замытую лавочку, шапку кладет рядышком. Долго сидит неподвижно…
         Баня хранит  печной дух, застоялый,  сажный, – запах паучьего скита. Стертый кирпичом  пол бугрит прочными сучьями, стены и потолок пробиты копотью - плесени не по зубам; на гвоздях  висят порыжевшие веники, старая шайка,  да ниспадает по стене красная материя. Материя надета у потолка на черенок. Если вглядеться, становится понятно, что это знамя. Кумач. Да, да, тот самый, с серпом  и молотом.

            Лукичу за семьдесят, но  он крепок, по характеру упрям,  по нутру язвителен. Борода его и волосы на голове видят ножницы редко,  и когда он, весь седой, в круглых очках с красными глазами  читает под абажуром книгу, то становится похож  на Салтыкова-Щедрина, что висит на стене в местной библиотеке.
     А читает он все подряд: и желтую прессу, и журналы мод, и научные издания, списанные из той библиотеки, хотя мало что там понимает.
         Его сверстники на печах  бока греют, да большей частью стынут под полатями  на погостах. Есть такие, которые  в районной больнице по скудости доходов сосут деснами  казенный харч, - в уплату за то подставляя  впалые животы  под ледяные крепкие пальцы  Ольги Ярославны. Пигалицы старой, образованной, нервной и вспыльчивой до подскока. Но  отходчивой - до мелкого провинциального хихиканья. А то и  меткой фразы из латыни - с одновременным переводом. И тут все вспоминают,  да,   Ольга Ярославна у них того… потомственная петербурженка.
         Ольга Ярославна добросовестно, по советской привычке подробно расписывает по ночам у настольной лампы ватманский лист, а то и два   на каждого пациента и вкладывает в историю болезней, бывает, заполняет страшный фирменный бланк - справку о смерти.
      А что Лукич? А он, как наступит май, с утра бранит ленивую соседку, что плеснула   мыльные помои на обочину – попрет, мол,  крапива да репейник; что простудит  огурцы сквозняком, а без вентиляции в парнике сожжет, дура, вовсе.
       Затем целый день, как чучело,  торчит на огороде, подперев бок черенком лопаты – любуется  средой. Пролетающие вороны, обычно начхавшие на пугала, внезапно шарахаются, облетают его стороной.
     С июня он колет дрова  на две печи. Скрученные, как вервь,  чуры разрывает  клиньями.
          Зимой расчищает снежные  заносы на подворье, долбит по тропинкам  лед.
Семен Лукич воевал в Японскую. Фашистов не видел ни живых, ни мертвых. Не было у него  на германцев прямого зла. А в  пятидесятых, когда работал в Казахстане комбайнером, подружился с двумя ссыльными немцами. Это были два Ивана, Йоганн Безганс и Йоганн Белиц, выходцы из Дрездена. Оба хорошие пьяницы.
Ваня Безганс  был работяга, но пил «глыбже» соотечественника Белица и «ширше» самого Лукича. А по утрам признавался с растерянным лицом, что его опять провожали домой черти с губными гармошками – вели под руки, пели, плясали, трясли  ветками и рогами, торчащими  сквозь тирольские шляпы…
Славный был малый!
На его-то сестре,  белолицей Ане, Анетте, такой же простушке, как Йоганн,  тогда и женился молодой Семен.
 Родня была против, все же немка, воевали с постылыми.
 Но Сёма не слушал.  И познал житейское счастье!
 Добрая была девушка!
 Родила ему сына, в честь дяди его назвали Ваней.
  Но не долго длилось  счастье. 
 Вышел как-то пятилетний Ваня на улицу, сошелся с соседским карапузом, и пошли они играть  на горку, что над запрудой. Там строители что-то сооружали, навалили гравий  у берега.
Пошли поиграть и пропали.
Их искали сутки, утром стали нырять.
Выловили со дна детскую панамку.
 А следом и  два маленьких трупа.
Ребята лежали,  обнявшись. Видать, поехала под ногами у одного гравельная крошка, другой руку для помощи протянул, да не осилил. Так и съехали в омут…
 Горько рыдал Семен, чуть не сошел с ума.  А тут и  Аня заболела, слегла и, недолго пролежав  в больнице, умерла. И проклял Семен свет белый.
Бога проклял!
- На что Он нужен!?- кричал.-  Зачем Он сгубил  мальца? Замучил Аннушку!?
           – Смирись, – увещевали его, – видать, так угодно Господу. Ему нужны ангелы, чистые, безгрешные души.
            – Ангелы?!. А мне они не нужны?! Кто Он такой? Начетчик! Знать не хочу!
Так и прожил Семен Лукич всю жизнь без Бога. 
Матушка зазвала его тогда же в родное село, дабы не спился на чужбине от горя. Со временем женила на работящей соседке.  Та родила ему двух девочек, те – внуков;  а теперь уже бегают правнуки.



Лукич достает из пазухи чекушку, из-под стола стакан. Отодвинув занавеску, берет с подоконника и  ставит на стол пожелтевшую на осеннем солнце помидорину,   солонку, сухую горбушку хлеба.
Опустошает бутылку не сразу.
Выпьет дозу, насупится, молчит натужно, трет рукой  мохнатый подбородок. Выкрикнет иногда слово или фразу.
 И опять тишина.
  Глаза красные, нос картошкой, порист и пупырчат.
   Нынче с ним случилось странное.  Как-то вдруг открылось ему прошлое. Да так явно, что спасу нет! Ему хочется выговориться, открыть душу. Но домочадцам он не доверяет. И вот ходит  сюда. Излить душу.
Память  ему отворило после инсульта. Что-то отшибло напрочь,  а что-то воскресло. Вернулась даже немецкая речь,  ожили японские фразы, казалось, в памяти навсегда стертые.
Вот он сидит, пьет и пьянеет, постепенно обретает красноречие.
А говорит он  с кем ни попадя.
  – Вот  зять у меня. Ший-сят лет!..  Поллитру початую спер.  Спер да еще жилит.  Я говорю: там полбутылки было, а он: « Че?  Да там!..» – и осекся, лапоть! Уставился эдак  в потолок, когда я ему в глаза-то глянул… «Там!» А чего «там»? Где это «там»? Если ты ничего не видел, откуда знаешь про это «там»?.. Смотрю в глаза, спуску не даю. Слово не воробей. И все ж , выкрутился, червяк! 
             - Там… бовский волк, -  говорит, - тебе товарищ!..  Если я это… взял у тебя чё!
           Хоть плюй в глаза!
             - А чего, говорю,  возле бани крутился?
             -  А мочился, - говорит. -  На ветру задувает! Я, -  говорит, -  папа дорогой, не знаю,  в какую сторону твоя чекушка течь дала…
               Я ему аргументов на поросячий хвост накручивать не стал.
             - Щас, говорю, такого  «папу» покажу и  откуда у тебя «течь»   пойдет означу. Без наркозу…
        Запер его здесь. Сиди, покуда не  вспомнится.
     - А если не вспомнится  у меня? – кричит  в дверь. –  Оттого что не брал потому что.
              Лукич покачался на лавке, уткнув подбородок в кулак.
             -  Вспомнится.  Брал потому что. Дочка его и отдала. Да…   Верку, мою дочь, похоронил,  опять жениться  собрался. А сам упал намедни в сарае, встать не может. Поднял его,  а  он глаза таращит: « А на кой хрен, говорит, тебе, папа, знамя?..» 
       Лукич  шумно подышал в сцепленные пальцы рук, налил в стакан еще, выпил. Долго молчал.
       – А надо! Аль трудно догадаться? Я его  в гроб велю положить. А пока беречь буду. Гладить, как бабу на ночь. Кто служил, тот знает: нет знамени, нет полка. Есть знамя -  ковыль в богатырей превращается!  И  не фокусник перед тобой, а я  - Семен Лукич Нелямзин!..  Говоришь,  в обозах скитался?  Иншульдиге дие битте!.. А кто против самураев в полковой разведке работал? Это потом я – по обозам-то. После ранения. Тогда и война-то уже кончилась.  И орден у меня был. Внучок играл да потерял. Но  у меня документ имеется...
               Лукич замолкает.  Долго сидит в тишине. В какую-то минуту выдавливает с болью:
            – Рябятишек погибших вижу. Товарищей… 
               Слово «товарищ», нынче осмеянное, за которое  в морду дать могут, греет ему сердце.
– Где они, в какой земле?.. Они теперь мне судьи, а не вы. Друг у меня был Лешка.  Приснился третьеводни . Стоит руки по швам, смотрит в глаза, а у самого глаза от ветра слезятся.
       «Что это ты, говорит, Семен Лукич, позволяешь такое на белом свете? Жизнь непотребную развел.  Разве для того мы полегли, чтоб так народ обижали?»   
- А я стою ни дать ни взять, и так мне радостно самому-то, что я его встретил, и так мне плакать хочется! Шагнуть бы, потрогать,  а не могу! Ноги как приросли.  Говорю ему:  «Здравствуй, Алешенька, милый! Ты мне пятьдесят лет не снился,  а вот пришел! Спасибо, говорю. Я тебя тоже всю жизнь помнил».
          Говорю это,  а на его вопрос ответить не могу….
         А ему и ответа будто не надо.
         Озадачил...
        Видать, уже мертвым стало тошно. 
        Лукич наливает в стакан,  пьет. Крепко проводит ладонью по лицу –  будто сдирает постылую плоть.
        Ему одиноко, очень горько и одиноко. Он ждет момента, когда горше станет. И это приходит всякий раз – душа  созревает. 
Тогда он опускает под лавочку руку, берет магнитофон, старенький, китайский, отданный ему за ненадобностью  внуком. Подключает  его к розетке, отматывает кассету - пластиковое колесо нехотя, с трением набирает скорость, все быстрей и быстрей. Щелкает кнопка «стоп».  Лукич включает «воспроизведение», поднимается в рост, одергивает ватник... 
Стучит-стучит стертое колесико…
И вдруг  притихшую баню, будто из всех щелей и недр ее выйдя, оглушают сильные и торжественные звуки!
Это гимн Советского Союза!
Музыка мощная, благородная. Она наполняет грудь, все существо, вызывает дрожь  в теле. И кажется, переживают этот озноб даже пауки и тараканы в щелях. Тяжелый подбородок Лукича трясется, текут слезы. Нет, он не был коммунистом и партию не жаловал. Но ему обидно! Обидно за державу. Обидно за тех, кто погиб. Обидно  за тех, кто нынче терпит. Но  есть правда на земле! Есть великая сила! И об этом  могучая музыка!
Есть еще одна обида у Лукича. Ему больно за древний город Дрезден,  за родину Ани. Его разбомбили англо-американцы. Ни за что ни про что. Это был зеленый город, без военных заводов, одни госпитали. Бомбили зажигательными, с четырех сторон, так, чтобы пламя выжигало кислород и  у людей сгорали легкие. Бомбили так, чтобы уцелевшие бежали в городской парк, в ловушку, и  там  устроили новую мясорубку. А когда обезумевшие люди, дети, женщины,  медсестра с ранеными на носилках, скопились на берегу Эльбы, их добила третья волна бомбардировщиков. Лукич считал, он знает, что количество погибших в Дрездене превышает количество жертв в Хиросиме и Нагасаки, вместе взятых.
И  каждую ночь принимает меры. 
У него есть самолет, суперистребитель с лазерным оружием. И когда в черном небе идут сотни Б-17, мерно гудя от тяжести смертоносного груза, пуская от двигателей голубоватые огоньки, появляется истребитель. И Лукич отводит беду. Он бьет по фюзеляжам, где бомбоотсеки, так чтобы от мощного взрыва погибал соседний бомбардировщик; иначе не успеть; их очень много…
И с этим, уставший от сражения, засыпает.

Уже впустую крутится колесико магнитофона…
На дворе ночь.
 Старик выходит из бани и шагает в сторону дома, коренастый, упрямый, непомерно усталый. 
  Его хорошо видно сверху.
   И красная  луна, как недовольное око Бога, смотрит на него через скобку голых, облетевших прутьев –  будто держит  в скобке снайперского  прицела…


1994г
 

Нетутов
Еще при советской власти он думал о бесконечности. Как это? А за нею-то что?.. Ведь должно что-то быть! Какой-то предел... Окончание… Стена, наконец! А – за стеной?.. 
Нетутов напрягал воображение, всматривался  в космическое пространство, разгребал руками туманности, какую-то колючую проволоку, летящие сквозь лицо рыбьи стаи  комет. Однажды почувствовал нутром точку, которую  вот-вот схватит… Как вдруг  там раздвинулись кусты, похожие на заросли орешника, и выглянул оттуда, из облачной люльки, злой и косматый дед. Босой и тощий, в ночной рубахе ниже колен. Засучил ножками, остервенело пригрозил кулаком: «Я т-те, Костька!..». И исчез.
 «Кто это? – испугался Нетутов. - Неужели?!.. Или я с ума схожу?..»
  В подобные минуты ему  становилось плохо. Мысли путались. Тело била мелкая дрожь. «Надо кончать!»  - думал он, приходя в себя. И обильно накрапывал в стакан валериановые  капли.
 
Теперь Нетутова мучило пространство. Оно пугало.
В  тот вечер, сидя у окна, он думал, что вот опять наступит ночь, а он будет висеть в своей панцирной сетке над бездной космоса…
Солнце садилось. Косой луч лежал на крашеной половице,  грел кончики пальцев на его ноге.  Нетутов туго сжал пальцы, будто хотел удержать ими важную мысль… За окном что-то двинулось. Он увидел девочку. Она рвала в его палисаде крыжовник. Присев на корточки, тянула с улицы руку, кололась, морщилась, до мятины прижимая к рейке мордочку вороватого зверька.
Нетутов поднялся с кровати и стал глядеть на улицу.
Он был неудачник: жена его бросила, на работе его сократили, а эта насыпная изба, в которой он жил, принадлежала дяде – была отдана внаем с садом и огородом, покуда он, тогда инженер Нетутов, получит от военного завода квартиру. Но подвела конверсия, станки распродали. Жилье инженер Нетутов получить не успел. А  у дяди вырос сын. Сын торговал женским бельем. Сначала открыл ларек. Потом магазин – и стало вероятным, что скоро на этом месте пройдется бульдозер и станут строить коттедж.
Нетутов глядел через дорогу, где росла береза. В уходящих лучах береза желтела спиральной проседью. Такую же прядь, крашенную ото лба, носила в высоком начесе жена Нетутова. Он не жил с нею лет пять. Иногда они виделись. И завтра в суде предстоял официальный развод. Он трудно пережил разрыв. Помнится, вернувшись с работы, сел ужинать в покинутом доме, тыкал-тыкал вилкой в яичные кружева на сковородке  – и вдруг  затрясся. Жизнь была кончена.
Мрак не отступал. И на другие сутки, в тот же вечерний час, он ощутил внезапный страх. Тревога шла извне, вена на лбу билась нагнетающе, в ритме патетической симфонии, музыка эта росла… Задыхаясь, Нетутов вскочил, тронул у горла пуговицы (они показались бредово-маленькими!), шагнул к окну, откинул штору…  Луна, огромная луна, свесившись, как полукружье сыра, тяжелой половиной к земле, летела над миром. Над суетой… Он смотрел на нее, зачарованный. И уже в наступившем покое, когда скованность отпустила, от затылка протекла косичкой к плечу, будто с оглядкой, мысль: а испугался он оттого, что вспомнил -  у него в сарае лежит в сундуке веревка, на которой можно повеситься…
Недавно Нетутов хоронил своего начальника. Перед смертью покойный хорошо поел, и, когда лежал в гробу, в горле у него урчало, а когда гроб подняли и понесли, подгибаясь в коленях, то покойный вовсе начал покряхтывать, будто в помощь тяжко несущим, и вообще от него дурно пахло. У Нетутова тогда из гниющего зуба шел такой же запах. И он, видевший дотоле – днем и ночью – над своей головой вопросительный знак, свитый из той самой пеньковой веревки, что лежала у него в сундуке, - думал с омерзением: «Уже пахну…»
И уличные собаки лаяли на него в те дни особенно зло, будто чуяли мертвечину. И тогда, предсмертно озлясь, Нетутов, маленький, в больших очках, погнался за ними, схватив полено. И разогнал! Псы неслись от него, изогнувшись в баранки, поджав хвосты. И стало понятно: унывать нельзя! Иначе в этом мире облают и съедят. А все, что творилось с ним до этого – обыкновенная депрессия, и так всю жизнь продолжаться не может.
С тех пор утекло много воды. Больше утекшей воды унесла инфляция. С родного завода Нетутов ушел гордо.  В самый день (был весенний, пригожий день), услышав приказ, снял только очки и степенно, очень степенно опустил, как монаршьи опахала, свои длинные белесые ресницы. Постоял так минуту…  и надел очки. Остальное делали его руки, ноги. На вертушке и в фойе проходной кривые  полуботинки ставили запятые – как обещанье. Точка будет потом! Жирная точка!..
Хотя знал, что отомстить никогда не сможет. В возмездие он верил лишь в детстве. Помнится, родители задержались с работы. Была осень, в небе дрогла луна; мальчик разжег во дворе костерок; по забору, как черти, скакали красные тени; он таращил глаза на огонь, пока не уснул. Разбудил сильный подзатыльник. Ткнувшись носом в навакшенный сапог, поднял глаза: луна была в шляпе и, дыша водкой, молча глазела на него с диким озорством. Это был уголовник Такранов.
Мальчик вскочил, послушно затоптал угли. Отцу на соседа жаловаться не стал, надеялся подрасти и отомстить самостоятельно. Но не вышел в плечах. И годами сосед прохожествовал мимо, хмельной и невредимый. Нетутов школьник-студент-инженер, завидя его, лишь хило ежился. А как-то сосед, вывернул из переулка крепко на взводе, схватил лапищей Ннетутова  за шиворот и жарко дохнул в ушную раковину:
- Га-аденыш! Мелькаешь уже сто лет, а жизнь все та же!..
Нетутов, до того не терявший надежды на возмездие, сжался весь, как нашкодивший кот, захрипел и даже почувствовал себя виноватым в том, что жизнь у соседа «все та же», плохая жизнь…
И так бы мучился он до старости, так бы холодела его спина при виде пьяного чудища, как вдруг чудища не стало. Отсидев год тюрьмы за проданную под барашка и по второй половине изжаренную и съеденную Эльзу, ученую собаку дачного профессора, сосед запил. Ознобно тянул в саду в жаркий полдень: «Ох, мороз, мороз…» А в тот страшный день выписался из того же проулка навстречу – и его будто отбросило к забору.
- Пёсы! – хрипел уголовник, сизый и страшный, царапал грязными ногтями взбухшие жилы на шее. – И тебе я должен, гаденыш!..
А вечером его грузили, как долгий куль, в бортовой грузовик – в морг. В саду под трель закатного соловья кто-то спиливал ножовкой роковой сук…
Давно не ходил уже сосед по круглой земле, перестала стращать она его жуткой фигурой на горизонте, а те чудовищные глаза таращились теперь под грунтом на белый подбой гроба… А инфляция, фляге бездонной подобная (она именно такой ему представлялась), шла рекой, уносила надежды. Первым ощутил ее удар Леопольд Васильевич. Лишился рыбы.
А было время!.. Весна, дверь избы настежь, в темную кухню из горницы – солнечный свет да речь:
- Как же тебе не стыдно, Леопольд Васильевич! Ты бездельник! Кто-то, понимаешь, работает, приносит домой деньги, кормит кого-то, а - кто-то?.. Я тебя спрашиваю, Леопольд Васильевич! Ты хоть охранником куда устройся, в пожарную команду, например, – тогда еще инженер Нетутов, лежа на диване, учил кота.
Он кормил его скумбрией, хеком и камбалой, жили они счастливо. До инфляции.  А после кот пропал. Исчезал он и раньше. Но по весне, в марте. И через месяц являлся. Облезлый, одичавший, топорщился на заборе, кричал испуганно. Хозяин с трудом его отлавливал, успокаивал, укачивал, как рыдающее дитя, и возвращал в жилище. Лепольд Васильевич забивался под диван и плакал навзрыд еще полдня.
 А тут кот исчез осенью. Нетутов искал его всюду. По вечерам, изможденный поисками, ложился на диван, прикрывал глаза – и чудилось: то мездрит Леопольдову шкуру местный кустарь с засученными рукавами, то перетягивает лямкой через березу ушастый подросток с ухмылкой Нерона (бюст Нерона – голову лопоухого пэтэушника – он видел в московском музее). Тосковал Нетутов по другу – и виделась ему всюду усатая мордочка в рамке портрета, плачущая и зовущая…
А однажды приснилось, что сосед-удавленник, слопавший ученую собаку профессора, в облике вурдалака потрошит под крыльцом его меньшого братца. Вскочив, очумевши, Нетутов вышел на двор – и увидел будто сна продолжение. Соседка за изгородью кормила цыплят:
- Цып! Цып! Цып… Не бойтесь. Я им отравы насыпала. Все передохнут, и собаки, и кошки.
«Вон оно!..» – ужаснулся Нетутов и вспомнил: перед тем, как пропасть, кот требовал рыбки (которая очень тогда вздорожала). И ушел ни с чем…
А вечером, будто валерианы выпил, всплакнул мучительно, сидя на стуле, вытянул шею. Тошнило…
И стал Нетутов искать по тем же задворкам, пристроям, овражкам – трупик уже искал. Но и этого не было. И однажды в щелястом сарае, в холодном луче (тогда уж ноябрь стоял) вдруг осенило: не найти. Не найти, ибо умеют коты умирать благородно. Чтоб никто не знал, где их бренный труп, где усы их присыпал снег…
И вовсе остался Нетутов один на свете. В одночасье и с головой стало плохо. Когда работал в котельной, выпало ему на дежурный день свидание. Образ дамы треф, как целительный лист, лег на рану сердца. Нетутов забеспокоился. Пришлось лгать начальству, что должен прийти на дом электрик. И так он проникся ролью, так лицо его было правдиво, когда клал заявление на стол, что надел пальто и пошел домой – ждать электрика, а женщина мерзла на остановке…
А позже случилось купить на талон колбасы. И встреться ему на обратном пути курчавая болонка! Развернулась и поплелась за духовитым шлейфом из сумки, катилась на мохнатых лапках, как паровозик. Он обернулся, та встала, скособочила обросшую голову… И отщипнул Нетутов от колбаски немного колбаски. Та, не успевши моргнуть, проглотила. И вновь сквозь шерстку на лбу глядели черные пуговки-глаза. Выплелся из-за сугроба дворняг, свесил надорванное ухо; вислозадая инвалидка подковыляла, нищенски держа перед собой изуродованную лапу. И хоть бы один пес из собравшегося десятка рыкнул на собрата в надежде отхватить кусок побольше! Все были жалки и у всех были – глаза…
А вчера Нетутов мылся в общественной бане. Дома в одиночестве пил чай, усталый. Уставясь в алюминиевый чайник, глотал из чашки и думал. Сидел неподвижно, не включая лампы. Лишь брови его в темноте шевелились, как два муравейника в пору лёта.
Была у него когда-то собственная баня на огороде. Теперь она сгнила. Он топил ее зимними вечерами, укладывал на полке молодую жену, ягодицами кверху, и, целуя ее в спину (она это очень любила), махал над нею веником, сотворял зной. А потом вновь целовал вдоль позвонка просохшие от березового суховея мурашки. И хотя был мал ростом (как Бонапарт, он любил крупных женщин), заворачивал ее в одеяло, брал на руки и нес через заснеженный сад в дом – пить чай с вишневым текучим вареньем. Оля тогда была бескорыстной, легкой и стройной. Теперь она работала в ресторане, сильно поправилась. У нее появился живот, лицо стало широким, а икры ног – очень тонкими. И завтра в суде у него предстоял официальный развод. Завтра у него отнимут и прошлое: ту добрую Олю завтра уведет из зала суда волевая напудренная женщина, с косой, как партизанская нашивка, прядью в волосах.
Нетутов все стоял у окна, все смотрел на березу. Вот и осень, итог. А он безработный, бездомный. И кот умер… Что ж, бедность?.. По утрам в холодной избе – нищенский запах сжигаемой ветоши, масляных реек? В облезлом пиджачке стоять на обочине с мешком этих реек со свалки, а в лицо из проезжающих автомобилей – хохот красоток и фантики от «сникерсов»? Господи! Нет, он протестует, и мнится, очередь за ним, зовет его Васильич милый…
Веки Нетутова потеплели, стали сизо-красными.
В саду напротив, куда ушло солнце, сиренево густели сумерки. Нетутов нащупал у подоконника клавиш, нажал – и тотчас мужские голоса фальцетом кастратов взвизгнули рекламу. Он вздрогнул и, весь красный, судорожно надавил на выключатель.
Успокоившись, подумал: «Если и я начну визжать-воровать, тогда кто же в этом мире останется?» Он сложил руки на груди, склонил голову, стоял угрюмый, как Наполеон после Ватерлоо: одна  нога его нервно подрагивала…
Надо было уходить из дома. Теперь по вечерам он боялся пространства, звездную безмерность которого ощущал сквозь крышу дома. Куда идти? Хотя бы в кино. Он взял газету, пробежал объявления кинотеатров: «Жевательная резинка», «Сбрось маму с поезда» – скомкал и бросил, но взгляд на излете выхватил из нижней колонки… он присел и пальцы разгладили: «Джентльмены удачи».
Но когда спустился к кинотеатру, увидел на стенде черную роспись: «Легенда о динозавре».
И смотрел. Смотрел, как чудище пожирает людей.
В конце крылатый ящер, выйдя из каменного яйца, с яростным клекотом взмыл в небо. Кружил, ища жертву, черный и страшный, а после слету, ломая свои цыплячьи хрящи, столкнулся с другим гигантским уродом, возившимся на земле, пробил клювом горло, хлынула кровь, урод вопил, земля разверзалась и все полетело в апокалиптический ад.
На выходе Нетутов почувствовал, что ему плохо. Нервный свет неона подрагивал, кружил голову, и Нетутов спотыкался на битом асфальте. Дальше света не было. В глубине улицы двухэтажки с пристроями тянулись во мгле, как горбатые динозавры. Кто-то спросил сигаретку, но Нетутов не курил. «Коссел!» – сдавленный шепот ударил в спину, как между голых лопаток плевок…
Наконец он вышел на освещенный перекресток и стал подниматься от улицы Эсперанто.. Сверху от пологих холмов тянулись полотнища скошенных трав, ярко-белых в свете молочных фонарей, будто кем-то расстеленные большие простыни. Помня о гигантах, он еще раз посмотрел туда – и ему опять стало страшно. Вспомнилась и изба, пустая, с мусорным полом и звездным небом, глазеющим в нее сквозь потолок. Она ждала…
На горе его обогнал старый грузовик, развивший предельную скорость, сильно подскочил на кочке – и по асфальту что-то со звоном покатилось.
Нетутов подошел. Это был обломок рессоры. В мертвенном свете реклам сизый, как бестелесный, обломок покоился на дороге, словно упавший с неба космический предмет. Лежал у ног, как знак…
И Нетутов будто со стороны видел, как укоротилась его тень, подняла рессору и, подойдя к витрине частного магазина, изо всей силы бросила. Там зазвенело, затрезвонило, замигало, разве что не пошел дым…
И хорошо бы ехать в патрульной машине – под защитой государства, рядом с крепкими деревенскими парнями в милицейской форме, и, оглядываясь на мерцающие глыбы пустынного, как поверхность луны, города, - знать, что ближайшие пятнадцать арестантских суток будешь жить в оживленном месте.
Но милиции не было. Звук сигнализации резал нутро. И вдруг Нетутов представил камеру с хулиганами, холодный нож под своим ребром.
- И-хи-хи-хи! – нервно прорвало его.
     - И-хи-хи-хи-хи!..  - он развернулся, сбежал по тропе в кусты и покатился в овраг, шурша прошлогодней листвой и судорожно хихикая…
К дому подходил не торопясь. Отпер дверь, вошел, щелкнул выключателем – крякнул, включил радио – крякнул: электричества не было.
На другой вечер родственник-коммерсант подогнал «Вольво» к палисаду. Узкие фары хищно осветили висячие ягоды крыжовника. Поигрывая ключами, племянник вошел в жилище.
В прихожей горел свет. Дом был тот же: уютно-деревянный, с отклеившимися обоями и огромными тюлями на низких окнах. «Обращайтесь к нам. Мы решим ваши проблемы!» – кричала ожившая от поданного электричества радиола. Племянник прошел в горницу. Искал маленького дядю где-нибудь на уровне комода. Но дядя был высоко…
 И не каждый мог видеть в тот августовский вечер, как в черном небе среди звезд вслед за мерцающей точкой, являвшей бессмертный пульс Леопольда Васильевича, равномерно двигалась в безопасном пространстве другая негасимая звездочка – освобожденная душа Нетутова.
Летела, мигая вдогонку, будто радостно помахивала…

1994 


Дело Ильича


           Единороссы в парламенте выдвинули требование вынести тело Ильича из мавзолея.
          Радиостанция «Эхо Москвы» начала опрос  слушателей: тех, кто «за» и кто «против».
           Чалкин  хотел высказаться. Он и  прежде  выражал свое мнение в эфире Татарстана. И вот беспрестанно набирал номер. Занято… Кто-то дозванивался. Свободным ухом Чалкин слышал: 
- А зачем выносить? Протоирей Всеволод Чаплин утверждает, что тело нужно  убрать.  А  почему  тогда они сами   таскают всякие костяшки по городам? А тут нельзя!
  -Вы про мощи? - возразила ведущая.- Так они же святые!
- А Ленин тоже для кого-то  святой! Чаплин лицемерит!
- Это делать еще рано,- говорил второй слушатель. – Еще живы те, для кого Ленин является кумиром. В стране может вспыхнуть нестабильность…
- Хорошо, - сказала ведущая.
 Чалкину показалось, что ведущая нарочно прерывала монологи тех, кто «против», чтобы дать возможность дозвониться тем, кто за вынос.
-  Тело надо продать за бабки китайцам, - сказал человек, назвавшийся предпринимателем. -  Просто это надо культурно оформить. Зачем закапывать в землю актив?
- Ну что уж вы так-то!.. -  по-бабски протянула лицемерная ведущая.
  А Чалчкин все давил на кнопки своего городского. 
Наконец  на проводе  отозвался девичий голос: «Вы за то, чтобы оставить  Ленина? - спросила она дружелюбно, почти радостно.
Чалкин чуть не подавился.
- Нет!.. Надо убрать, -  сказал  он испуганно. Сразу понял, что девица хитрит: если он скажет – оставить, то его отключат, ведь это буржуйская радиостанция , и ее цель -  побольше набрать голосов в пользу захоронения.
  - Не кладите трубку, - пролепетала девушка, и  его подключили.
  - Здравствуйте, -   сказала ведущая с приятной хрипотцой в голосе. - Как вас зовут?
 - Я - Борис Евгеньевич, - сказал Чалкин. - Из поселка Васильево. Это под Казанью.
-  Борис Евгеньевич, скажите, вы за то, чтобы Ленина  вынесли  с Красной площади, или за то, чтобы оставили?
  Я... – Чалкин опять испугался,  осознав, что говорит на всю Россию. Но взял себя в руки. – Кха!  Я думаю так. Ленин, конечно, злодей, и его желательно  убрать из мавзолея. Но знаете что? – Чалкин замолк, пытаясь усилить действие паузы.
- Говорите, вы в эфире...
- Я думаю,  этого пока делать нельзя.
- Почему?
  - А потому что , чтобы правящая власть… - Чалкин опять сделал паузу, -  чтобы правящая власть смотрела туда и боялась.
- «Туда» это куда?
- На мавзолей! Чтобы мавзолей внушал им свои видом: ужо делайте все правильно! А то будет, как в тот раз!  Хе-хе анекдот про зайца вспомнил. У зайца, значит, чемодан украли… Нет, нет, не буду!.. Я говорю - что?  Если они, правительство то есть,  будут плохо править, то этот Ленин опять к ним придет.
 - Придет Ленин? А как он придет?
- А так. Как в семнадцатом. Тогда был призрак коммунизма. А сейчас мавзолей – как  призрак. Они  будут глядеть туда, бояться и  хорошо править.
- Ну-у, вы что-то глубоко  взяли, – протянула ведущая. –    Тут целая философия! А вообще, Борис Евгеньевич, в принципе, вы за вынос Ленина?
  - Я?.. Да.  Но выносить пока  не надо! Чтобы боялись…
-Спасибо, - ответила ведущая и отключилась.
 Услышав гудки, Чалкин вытер со лба проступивший пот. Ай- да Чалкин! Как сказал-то! И вся Россия его слышала! 
 Возбужденный Чалкин надел пальто,  шапку и  вышел на двор.
Стояла  январская  морозная погода. С крыш и берез после недавних снегопадов свисал снег.
Чалкин стал ходить от крыльца до ворот и обратно.
  «Как она сказала? «Взяли глубоко», гм… И даже про философию намекнула!..» -  у Чалкина по спине забегали  веселые муравьи.
       Но это еще что! Главное, как он ловко надул  дорогую передачу! Он - что  хотел-то? Говорил, чтоб смотрели на мавзолей и боялись( конечно, и в этом смысл есть, Чалкин и тут не дурак!)Но добился Чалкин совсем другого!
 Чтоб не выносить Ленина вовсе! Вот так!
 Они боятся, а Ильич  лежит! Они боятся, а Ильич еще десять лет лежит!  Они боятся, а он и  двадцать лет там же! А дальше глядишь … Главное ввязаться в бой!
        Ай да тертый большевик Чалкин! Хрен догадаются!..
От  сознания собственной гениальности мурашки  начали  ткать на его спине крылья. Чалкин стал легок, его будто подняло от земли, и   даже голова закружилась.

 Мы славные кавалеристы, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ,

  - пропел он.
Нет, ради такого события надо выпить! Чалкина пробрало позывом  к щедрости.
Дома выдернул из-под кровати чемодан. Там лежало семь тысяч. Пятисотки и тысячными. Те , которые   лелеял и  экономил. Он  смело  вытянул  тысячную и пошел к магазину.
Купил бутылку водки, закуску, стакан.   
Народу в сельмаге было мало, да и то женщины. Он вышел во двор  и у раскрытой прихожей  стал поджидать мужчин.
Вот в калитку  вошел парень, энергичный, в короткой куртке.
-Слушай, браток - окликнул Чалкин, намереваясь завести разговор.
  - Нет, бать, времени нет, – пролетел парень.
 Минут через пять зашел в ворота еще один мужчина, огромного роста, в  подшлемнике и бушлате, с масляным пятном на щеке.
- Слышь, парень, можно спросить? – поднял голову Чалкин.
- Ну… - парень тормознул, навис, дышал горячено…
- Ты как  к Ленину относишься?
 - К Ленину? –  лукаво блеснул глазами парень и пустил улыбку во все лицо. - Ленин он и в Африке Ленин!
 - А стоит его выносить  из мавзолея?
  - Ленина? Не-ет! Ты что, батя!?  Это вождь пролетариата! Не хухры-мухры!
Воистину богатырь, подумалось Чалкину, и душа у него, наверное, широкая...
 - Слушай, давай выпьем! – сказал Чалкин. -  Я угощаю.
- Нет, батя, спасибо! Бригада ждет. Жрать хотят! Порвут на запчасти за то, что с тобой здесь распиваю,   -  засмеялся парень и, проходя, похлопал его по плечу. - Извини.
 Другой человек говорил Чалкину:
-Ленин? Да его надо выбросить на  помойку! Гада этого... Устроили на Красной площади кладбище…
  Чалкин сжался. Человек этот  был дорого  одет,  и когда  вышел на улицу, Чалкин высунул голову из ворот и увидел , что тот садиться в дорогую машину.
  Тут  во дворике  появился некто без шапки. То ли мужик, то ли парень. Явно из уголовного мира - в черном  длинном демисезонном пальто с приподнятым воротничком,   сизые остриженные волосы чуть отросли и несуразно торчали. Справа от темени вмятина, будто от обуха топора; смято и лицо,  вокруг рта резко обозначены морщины, - только что крепко спал, и рот еще не разжевался. Шел медленно, будто шкет, руки в карманах.
  - Слушай, - начал было Чалкин.
Продвигаясь, шкет задел его плечом.
- Я хотел…
 Шкет молча заглядывал в  прихожую магазина, явно кого-то там высматривая...
- У меня вопрос, – Чалкин переступил ногами. - Вот смотри… Ты  за вынос Ленина из мавзолея, или нет?
- Че-о? –  изумился шкет. Но,  рассмотрев в руках Чалкина  бутылку и приготовленный стакан, сказал:
 -А вы?
  - Не-е… - хитро протянул  Чалкин,   заулыбавшись. -  Это  ты сперва скажи.
  -Ну,  Ленин это… - начал тянуть шкет, уставясь на бутылку. - В шалаше жил…Революцию сделал… Жена у него Крупская была…
- Ну…- нетерпеливо тянул из него  Чалкин.
- А че,  его убрать хотят?
-Хо-тят...-  вздохнул Чалкин.
  - А! Ну, это беспредел! -    тотчас смикитил шкет. - Я против! Как это? Не-ет! Ленин должен лежать в мавзолее.
Голос шкета сразу окреп, обрел нужную интонацию.
  Через минуту они уже пили. Смахнув снег со стола, где летом тянули пиво, Чалкин разложил закуску и  водку.
 Шкет выпил, продрал горло. После второй начал  заталкивать  в  рот рыхлую скумбрию горячего копчения. 
-Не-е!.. Так  нельзя, - говорил шкет, прожевывая. - Ленин тоже срок мотал… Землю народу дал… Царя убил.
Через полчаса шкет осоловел. Стоял-стоял и вдруг грохнулся  на месте, будто подстрелили.
- Э-э, брат! - Чалкин принялся его поднимать, – видать развезло бедолагу на старые дрожжи…
Едва справился.
- Пойдем потихоньку. У Карпеевых, говоришь, живешь?
 Шкет на ходу спал.
 – При советской власти  все  будет по-другому, брат, - вещал Чалкин, на ходу придерживая нового знакомого. -  Работа будет всем. И зарплата вовремя. Тебя как зовут-то?
 На спуске с проезжей части шкет поскользнулся и больно упал на спину, стукнулся затылком об лед, не  вынимая рук из пальто, лежал морщась.
- Це-це-це!.. -  захлопотал Чалкин . –   Как зовут-то?
- Толя, сука!.. –  процедил шкет, жмурясь от боли.
- Ничего, потерпи, Толя.
Чалкин стал его поднимать.
-   Сейчас. Во-от!  Дай отряхну… Пошли. При Советах все будет  по-другому, Анатолий.  Всем будет работа. Ты милый,   наверняка уже лет пять без работы. Все пьешь. И никому ты не нужен. У них человек человеку – волк.  А у нас  человек человеку –брат! И будет каждому работа, и каждому - по  труду. А тунеядству – бой!
- Посадишь, сука, – процедил шкет с закрытыми глазами.
 -За тунеядство- то?
Чалкин не смел врать: 
         - Ну, на годик. И этим спасем! Вы ведь пьете без перерыва – раз  и на тот свет. А в тюрьме организм за год отдохнет, очистится от шлаков. Сами алкоголики говорят: тюрьма сохраняет, - продолжал Чалкин сердечно.
        Они двигались в глубь  поселка.  Ветки берез, обремененные снегом,  тяжко сгибались в их сторону. У обочины стоял поселковый щит. На щите  красовался спортивный мужчина в плавках и резиновой шапочке. Улыбаясь, приглашал искупаться в проруби, которая была у него за спиной.
      
 27.01 .11г


               
Егорка

Издревле бродят по земле села. Перемигиваются по ночам, перекликаются по утрам звонким петушиным пением.
Егоркин поселок рассвет застал на сходе к запорошенной речке. Полярная звезда еще сонно светилась на ажурном кресте старой церкви. Но  будто вспугнутая птица, снялась и умчалась вдаль – погасла.
Избы закурили в небо из-под снежных шапок на соломенных чубах. Загорались окна, и сквозь цветы занавесок с тенями от живых гераней сочился на сугробы уютный домашний свет.
  В школу идти не хотелось. Егорку знобко подергивало от частых зевков. Ветер обжигал лицо кипятковым всплеском.  В темных переулках еще горели фонари. И мальчику казалось, что это вовсе не утро, а поздний вечер, и в школе сейчас никого нет.
Он остановился, морща стянутый ушанкой лоб, отыскал в небе тонкую дужку месяца. « Ущербный, как по природоведению» -  решил он, шмыгнув носом, и подумал, что жизнь его тоже  ущербная.
Вчера на уроке он попал из рогатки в  учительницу. Целился в вентилятор на подоконнике, но Колька подтолкнул, и  скрученная из бумаги пулька застряла в начесе Елены Павловны.
Отца опять вызывали в школу… 
Вдруг со стороны сельмага, туго качнув морозный воздух, прогремел выстрел.  С карканьем поднялись вороны, осыпая с деревьев снег.
Снова бабахнуло, раскатом пронеслось в верховой стыни.
«Собачники! Всегда зимой приезжают. Скорей!...» - Егорка побежал   
к сельмагу.
Там уже собралась  кучка пацанов, в стороне стояла лошадиная упряжка. Высокий чернобородый собачник, в тулупе и  с ружьем наперевес, деловито выходил из переулка.
- Давай сюды, Вась! - рядом с упряжкой топтался старый горбун в надетом поверх ватника брезентовом плаще с головы пят.
Это был сельский старьевщик. Летом он разъезжал в телеге  - выменивал у ребят тряпье и кости на глиняные свистульки и сладкие петушки на палочке.   Он никогда не сажал ребят прокатиться – молча скалясь, остегивал вожжами тех, кто пытался пристроиться на запятки.
-Ва-ась! – Горбун слезливо щурился и показывал костлявой рукой без рукавицы на лохматую собачонку поодаль, и чуть ли не трясся в кощеевой нетерпимости к жизни этого четвероного существа.
Черный песик стоял у палисада.
«Да, это же Шарик!» - Егорка сиротливо огляделся по сторонам.
Это был любимый ребятами Шарик, который ежедневно встречал их из школы. Завидев издали, пулей летел под ноги. Визжал и подпрыгивал, пытаясь лизнуть в лицо. Егорка подкармливал его школьными пирожками с повидлом.
Бородач приблизился к Шарику и поднял ружье. Пес стоял неподвижно, глядел перед собой в снег.
Охотник целился долго, хотя Шарик стоял всего в пяти шагах.
          Ожидаемый  в неверии выстрел прогремел неожиданно.
Синеватое пламя, не долетев до собаки, сбило ее с нег. Она судорожно задергалась в темно-красной лужице, растекшейся под ней.
Когда стихла, охотник взял ее за задние лапы и, держа на отлете, чтобы не испачкаться в крови, отнес и бросил в сани под мешковину.
-Но-о! – тотчас взвизгнул горбун, таращась на пугливое око лошади, и, барахтаясь в снегу, потянул покорное животное за уздцы.
В следующем переулке, на грязном льду помойки, стояла поджарая сука с отвисшими сосками. Увидев охотника, она оторвалась от еды, и чутье понесло ее прочь – летела хромоногой рысцой, оглядываясь с безопасного расстояния.
Бородач опустил ружье, громко высморкался оземь.
Мальчишки с ужасом глядели на него из-под напяленных до бровей ушанок.
Егорку подташнивало. Он машинально брел за санями, с которых капала кровь Шарика и тотчас замерзала на льдистой тропинке.
         Рядом  шагал бородач.  Собачник  в шапке из собачьей шкуры. Грубо выделанной. При каждом шаге  опущенные клапана его ушанки качались, как  крылья убитой птицы.
Егорка до боли в кулаке сжимал холодную монету, которую ему дали дома на пирожки с повидлом.
 
За поворотом, против сельмага, крупный серый щенок лежал посреди проезжей дороги  и грыз кость. На шее у него вместо поводка висел обрывок бельевой веревки.
Охотник с ружьем был тут как тут.
Щенок, увидев его, поднялся и тявкнул: чего надо? Подождал, тявкнул еше: пошел вон! И, неуклюжий, развалился возле своего лакомства.  Однако крадущийся незнакомец раздражал его. Пес поднялся и залился звонким лаем. То пятился, то наскакивал. Мешал прицелиться наверняка.
Вдруг умолк, скособочил голову, свесил ухо…
Медлить было нельзя - случиться непоправимое. У Егорки перехватило дыхание, сердце билось сильней и сильней. Оно росло, будто хотело заслонить собой щенка. Заиндевелые губы твердили: дядька, дядька…
-Дя-я-а-а-дь-к-а-а! – истошно заорал Егорка, бросаясь вперед со слезами на глазах. Одновременно бахнуло, мальчик упал лицом в снег…
В жуткой тишине над маленькими очевидцами клубился морозный парок.
Дробь, шарахнув о забор напротив, срезала несколько веток на яблоне.
Егорка зашевелился и начал подниматься.
-Щщще-нок! – прошипел дрожащими губами выросший над ним охотник и крепко шлепнул рукавицей по кожаной ушанке.
Егорка опять ткнулся головой в снег.
- Эй ты, кабан мохнорылый! Ты что на мальчонку напал?!
На крыльце магазина стояла продавщица тетя Катя. В  белом халате и колпаке. Толстая и всемогущая. Мясные щеки ее, всегда розовые,  теперь стали бледные, будто  обмороженные.
- Да ладно, Кать, не портий нервы-то! – пытался успокоить ее мужичок, что топтался на крыльце в надежде получить водку до 11 часов.
- А ты что тут сопли морозишь? Муж-жик! Будет тебе сегодня водка!,,
Она захлопнула за собой дверь, но тотчас распахнула ее так, что у сунувшегося следом мужика слетела нечесаной головы шапка.
- А ты мальчик, не бойся! Встань и иди! Иди, милый!..  Пусть только пальцем прикоснется!..
- У, змеенышь! – ощерил частые зубы собачник и, закинув ружье через плечо, пошел прочь. Рука его в большой рукавице, казалось, свисала до самой земли.
Тронутый заступничеством продавщицы, Егорка заплакал.
Щенок, оправившись от страха, залаял на него.
- Ах ты, гад ты, гад!
Мальчик вскочил, хотел поймать щенка на веревку. Но тот отскакивал.
- Гад-гад-гад! – Егорка часто-часто приседал  за ускользающим по снегу поводком. Наконец поймал, ткнул щенка озябшим  кулачком в бок. Тот крякнул, но не сдавался, брыкался на поводу, упирался, взрывая лапами снег.
 Мальчик подтянул его изо всех сил, подхватил на руки и понес домой.
«Не пойду на уроки! Пусть отца вызывают! Пусть из школы исключают!»
-Гы-ы!.. – При мысли об исключении из школы Егорка заревел еще громче.
А тем временем небо на востоке просветлело. Избы бросили на снег тени, длинные и неровные, как следы от волокуш. И казалось теперь, что уходит поселок наверх от реки -  к серебряной роще.

1975-1986гг


 
Материн гостинец

«Надо же, хлеба нет! Дожили! Хоть бы пряник какой – супу с толком пожрать!» – недоумевал Сашка, вернувшись с работы.
Уже неделю стояли крещенские морозы. Хлеба в магазинах не было. Говорили, сломалась мельница.
Сашка, мужичья плоть, без хлеба есть не садился. Без хлеба хоть кастрюлю щей наверни, все – как в прорву.  И вот мечтал о прянике, хотя сладкое не жаловал.  Еще недавно мать  приносила ему пирог с яблоками, толстый, пористый, – так и не научилась по-интеллигентному  тесто катать; с войны, что ли, любовь к муке?..
– Еще раз принесешь, выброшу, – в который раз предупреждал Сашка, жалея мать. – Ведь все равно сладкое не ем!
– Как же, сынок?.. Это ж пирог!.. – отвечала виновато.
Сашка сожительствовал с Любкой, соседкой. Любка была ленива и нигде не работала. Раскинув ноги на кровати, глядела в потолок:
– Мужа иметь нынче глупо. Варить, стирать!..
Сашка работал бурильщиком. Приходил поздно. Любка выпивала, иногда дома не ночевала. Говорила, что была у подруги. Однажды вернулся изможденный, ни пожрать, ни согреться. В злобе написал пальцем на пыльной крышке телевизора:
«Дубина,  вытри пыль»
 А вечером, придя с работы, читал:
 «Дубина, вытри пыль»
Сегодня Сашка  был на ремонте. Пришел обедать домой, прогнал Любку за хлебом к хлебозаводу, где из окошечка иногда торговали. Любка сходила, принесла… новость: хлеб жмет мафия.
«Гады! Спину гнешь, весь черный от работы, а тута…» – скрежетал Сашка.
 Полмесяца назад скончалась мать. С утра занемогла, слегла на соседней койке напротив отца, разбитого параличом (они жили у младшего брата). И вдруг, сердечная, позвала детей, сказала:: «живите мирно» – и скользнула по лицу ее тень, как от облака в поле…
После похорон сидели у брата. Молча. Столы уже убраны. Решали, как быть с отцом.  Невестка уставила покрасневшие глаза в угол: за тестем убирать она не будет!
И вдруг за дверью дико закричал отец. Кинулись в комнату.
Выпроставшись наполовину из-под одеяла, отец упирался о локоть. Другую руку, как приржавевшую саблю, пытался вырвать из-под бока...
– В дом старости мя! – трясся с пеной у рта. – В дом старости!..
 Сыновья выносили его на носилках, виноватые и притихшие, словно боялись получить подзатыльники. Родитель, полулежа, молча и зло указывал путь – тыкал клюкой в пружинящие двери. Эх!..
В животе урчало.
«Хоть бы пряник, хоть бы пряник. Пряник бы!..» – дурел Сашка.
Он решил слазить на хлебозавод.
– Сашк, а помают?
 Любка тоже хотела хлеба.
– Не боись… – Сашка, одетый, сузил глаза и вышел в сени. Любка, полуголая, сорвала с вешалки вторую авоську, выскочила следом. В морозном пару натолкнулась на Сашку…
– Цыц, курица!.. 
Глаза у Сашки были мокрые. Он смотрел на верхнее оконце в сенях. Там, на подоконнике, в заиндевелом газетном свертке (Сашка вспомнил) лежал   яблочный пирог. Щедрый, с толсто запечённым тестом, – последний материн гостинец…

  1989г


                Еще раз о ней.   Ася-Света

На деревянной барже я заметил девочку. Она ждала кого–то с реки. Ветер тормошил ее платье и челку.
– Эй! – крикнул я, подойдя ближе.
Светлая головка с яркими губами высунулась из–за кормы. Пальцы держали разметавшиеся волосы, как улетающий шар.
– Брось что–нибудь, я залезу…
Незнакомка, облокотившись о борт, уронила голову, раздумчиво повела глазами в стороны…
Через минуту к моим ногам упал обрубыш молодого клена.
– Лезь!
Я  надавил  на ствол ногой – и сухолистая макушка, едва доставшая до кормы, сползла еще ниже…
Девочка исчезла.
Потом наверху опять мелькнула сандалетка на худой ножке – и из–под плеснувшего  подола показался конец  алюминиевой стремянки.
– На–кось!..
Она уткой подвигаясь к краю кормы, толкала себя   коленками в щеки.
Рыба и здесь не клевала.
Незнакомка  стояла невдалеке и смотрела в сторону города. Ногти  у нее были накрашены красным лаком, а губы  - помадой, они жирно     блестели перламутром, будто натертые мороженой чехонью. Девочка заметно морщила нос, била ладошкой непослушную челку и все вздыхала со взрослой озабоченностью, высоко поднимая острые плечики, будто хотела мне показать: вот я жду и жду, а с реки никого нет…
– Тебе надо червяков, мальчик? – вдруг спросила она. И, дождавшись кивка, убежала.
Через несколько минут протянула  развернутую ладонь с неуклюже оттопыренным мизинцем:
– Червяк!
– А я здесь маму жду, – сказала она уже на равных. – Папа уехал за ней на катере. Она в городе живет, там другая жизнь…
Гребни волн хлюпали о деревянное днище баржи, расчесывали наросшие водоросли. Мой поплавок подгоняло в тень баржи.
- А надо еще червяков, мальчик? – девочка поглядела на меня грустными глазами. Ветер трепал ее волосы…
Потом она что-то напевала, глядя на воду, и  вдруг сказала:
           –А принеси мне завтра  цветы…
– Ася!.. - послышался хрипловатый голос   от дачной постройки, теснившейся в зарослях близ спиртзавода.- Аська, говорю!..
– А-а...– протяжно вздохнула девочка,   присела и с нарочитым испугом повела глазами в стороны.- Зовут...
– Ку - шать!..
– Иду–у!.. – крикнула, от натуги пригнувшись к земле, и, неуклюже развернувшись, побежала на зов вперед головой:
– Приходи, ма–льчик!..

Дня через два лагерь играл в «Зарницу.
Потом мы отдыхали на пологой опушке. Лежали  вповалку, шаря по траве вытянутой рукой, собирали  на ощупь, ели недозрелую клубнику. Солнце томилось в взопревшем небе. Волга блестела внизу в штрихах рыбацких лодок. Гребеневские избы спускались к заливу, как к водопою… И вдруг соломенная крыша одной избы пыхнула   дымом. Бурый клуб, искрясь, вывернул огненную изнанку. Выровнялось стойкое пламя. Это был пожар! Мы кинулся вниз.
Сверху казалось, что пожар рядом, но пока мы добрались до места, в обход залива, через мост,  все было уже кончено.
 У взгорка, где  горел дом, толпились люди. Бедово  пахло сыроватой гарью залитого пепелища. Растасканные бревна сруба постреливали, как пистоны, пускали едучий дымок. Разметывая из колеи грязь, примчался и косо затормозил бортовой грузовик. «Говорила я ей, говорила!» - хрипловато причитала  какая-то женщина с растрепанной сединой, и голос ее показался мне до жути знакомым…
 Сгорела дочь директора спиртзавода. Вдвоем со старшей подругой жарили грибы и опрокинули на пол горящий керогаз. Пламя кошкой кинулось на разлившийся  керосин. Старшая девочка успела выскочить в сени. С улицы было слышно, как в избе, объятой пламенем, кричала, истерически притоптывая, младшая… Когда соседи, выбив лесиной окно, вынесли ее на улицу, она уже не дышала.
Весть быстро облетела берега. Остекленела ширь реки…
………………

         В родительский день играл аккордеон, приезжие отдыхали на расстеленных одеялах, кормили чад. Звенели свистульки из стручков акаций.
 И вдруг за лугом, у околицы, показалась похоронная процессия. Она двигалась медленно, как мираж. Пыль на проселке завивалась красной хоругвью. Впереди несли гроб и венки. Все это направлялось к роще, чтобы обойти овражек и пройти по большаку вдоль Волги на кладбище двух деревень. За гробом вели под руки молодую женщину в черном приталенном платье.  Она удушливо мотала головой, пыльно подкашиваясь на каблуках.
Где–то в чаще еще звенела свистулька в губах пионера…
– Девочку хоронят, что сгорела, – сказал кто–то.
Срываясь на обочину, я обогнал провожающих. Глянул в гроб и – жуткая тоска обозначилась в неподвижных облаках… Обложенное цветами,   покачивалось в гробу личико позавчерашней девочки, с которой я стоял на барже, – белое, с потрескавшимися, будто обветренными губами, с лилово обожженной щекой и вместо сгоревших волос подложенной под платок сероватой, будто из льна, прядью на лбу, которая шевелилась на ветру. Это была уже не она. В высокую недосягаемую тайну взрослых глядело ее лицо…
…………….
Закат застанет меня у пристани Шеланга. У кладбища двух деревень.    Невидимое солнце обозначит над   обрывом кресты. Освещенные сзади, они почернеют, засверкают краями, заискрятся, будто в последнем накале… и вдруг упадет тьма.
Испугавшись темноты, каркнет на прибрежной березе ворона. С качнувшейся ветки слетит ранний лист, – и на дне реки, пуча глаза от перемены света, шевельнет усами старый сом, будто улавливая сквозь толщу воды – шорох разрезавшего волну листа, оброненный с палубы  шепот:
– Я принесу тебе цветы; (сноска!)
 
1989г


(сноска) 1- После долгих поисков через 51 год, в июне 2017 года, с помощью краеведа Ларисы Лукьяновой и старожилов Гребеней, совершенно случайно - по запомнившейся старушке  в ее детском возрасте  фразе старушки из другой эпохи (девочка похоронена-де возле ее тети), -  удалось найти могилу Аси - Светы Бурнаевой и возложить обещанные цветы.
     После гибели девочки ее родители уехали  в Саратов. Лет десять назад к ней приезжал какой-то мужчина, поставил прочную ограду. Сейчас за могилой ухаживает Лариса Лукьянова. « Если дождь,  как только вхожу на кладбище, небо проясняется и начинает светить солнце! Вот и сейчас! Смотрите: какое веселое солнце! Девочка радуется нам!» - говорит мне Лариса, шлепая  по кладбищенской глине после сильной грозы.
       Лето 2017 г
               
               Война
 

       Из общаги Литинститута провинциальная обитура  в первые дни сыпанула глазеть на Москву градоначальника Ельцина.
       Новодевичий монастырь, тогда запертый, парни взяли через стрельчатые стены со стороны пруда. Офигевали от высоких , до облаков, мраморных статуй мелких московских чинуш, проштампованных в укромных местах советской звездой шестиконечной;  скорбели у скромного надгробия Чехову, у плачущего сквозь камень Шукшина.  Вспомнили между тем и о надгробии полководцу с грозным упреждением недругам: «Здесь лежит Суворов»
          Другие смотрели вживую «Игру» Юрского, Евстигнеева, Абдулова, где те бессовестно жульничали, ибо не премьера. Во дворе Пушкинского театра у кого-то стрельнул сигарету тощий, как костюм на витрине, Тараторкин. А Золотухину сигарету кто-то нарочно не дал, и тот, почесав под кепкой, улыбнулся вороне на кусте,  сделав вид, что отказа не заметил.
       Третьи, в основном прозаики, нажились  по части гастрономии. Из комнат несло чесноком, как из колбасных цехов. Один бард битый час убивал тяжелой сковородой большого сома, но тот не желал отдавать Нептуну душу.
     Семейные вываливали на свои койки барахло – туфли, лифчики и яркие  обои.
        И только мы, трое, в спорах о литературе, прозевали все. Желудки крутило от сырых сосисок, болгарского кетчупа и шоколада,  голова тряслась, а глаза пучило от крепчайших доз кофе.
      Мы вышли из прокуренной  комнаты серые,  будто нас травили ипритом, - я из Казани,  Армен из Еревана и Гази из Баку.
      Оба поэта были интели до мозга костей. Причем юный красавец Гази страшно краснел при виде любой симпатичной девушки.
      Армен был другого сорта, он вообще обитал в садах Горация, урбанизацию презирал, был властным и желчным. И когда неспешно двигался по коридору, высокий, сутулый, отрешенный,  казалось – за ним тянется тень Евпатора.
      - Поехали к проституткам на Тверскую! – крикнул мне улыбаясь мегрел-переводчик. Этот упитанный, полный сил старшекурсник  не весть почему привязался ко мне с первого дня знакомства. Наверное ,я задавал много глупых вопросов. Еще вчера, держа в руке чайник с варенными в нем яйцами, он сказал мне:
    - Сиди в комнате. Придет Наташа и все тебе сделиет.
    - Чего «сделиет»?
    - Мине сделила, и тебе сделиет. Я платил.
    Как так? В эту Наташу вчера я втрескался до беспамятства. В коридоре на бис она исполняла Ломбаду. Трясла юбчонкой, будто в ней было просо, у меня под носом, когда я осел по стене, глазея…
    -Боишься? Тогда я пошутиль…
.
      А вот проституток смотреть я поеду! Я буду в  чеховском форменном студенческом картузе, а лучше - в жилетке Куприна, с цепью на животе, в открытом ресторане буду ждать печень с кровью, «я же сказал - с кровью!», а  у ног Женя из борделя будет рассказывать мне про горькую свою жизнь.
     Я взял из тумбочки деньги, и мы поехали
     Девушки ютились на мраморе Тверской. Но больше у гостиницы «Националь» -  сидели кучно, будто кошки  у фармакологического цеха, где варят валерьянку.
      Выпускницы школ. Ни прически, ни шарма. Лишь презренье и протяжное «но-о!». Они хотели только иностранцев.
   -  Не нокай, -  сказал мегрел. – Еще не  запрягла.
      Обернувшись ко мне, поморщился:
    - Отвезем их в лес, отымеем и бросим.
     Он повернулся к шоссе в поисках такси...
     - Тфу!
       Он догнал меня, гремя ключами.
       - Что ты? Убивать не будем.
      
    Пошли и  сели у памятника Пушкину. Произошло со мной странное. По натуре я тюлень. Но случись  опасность, например, пожар, когда здоровенные мужики теряют самообладание , кудахчут и  мечутся, как бабы, наводя панику, я вижу лишь один способ – уронить такого  ушатом. Становлюсь холодным, неторопливым.  Наверное, я особенный псих. Нездоровое спокойствие я ощутил и тогда.
      По асфальту вокруг Пушкина  бродили голуби, на скамейках отдыхали люди. В основном интеллигентного вида.  Атмосфера располагающая.
     Я не сразу заметил, что сижу рядом с немцем. Большой, из добротной кожи, саквояж, до конца не застегнутый, изнутри торчит объектив  видеокамеры.
      Мы познакомились, кое-что по-немецки я знал. Немец по-русски - десяток слов. Я выведал, что он живет на берегу моря, там хорошо, и когда бьет волна, прохладная взвесь летит  на его душистые газоны.
       -Что же ты русского не знаешь? - укорил его я с улыбкой, - твой папа шел к нам убивать, управлять рабами – а сам ты ни  в зуб ногой?
       - Нихт ферштейн, - улыбнулся дружелюбно немец.
         Он был примерно моих лет, ладно скроенный, в джинсовом костюме, красиво уложенные русые волосы на плечах, правильные черты, истинный ариец.
      -   Вот по-вашему «зер гут» , а по нашему как будет? – спросил я. - Хорошо?
       - Корашо, - подтвердил немец.
        - Найн, - сказал я. - Зер гут по-русски -  заебись!
        - Заебись, - прилежно повторил немец.
         -Играем, шпилен! Зер гут!
       -    Заебись! – азартно поддержал немец.
       -   Публичней! Нас должен слышать весь мир. Дас вельт!
         Люди стали озираться.
         - Зер гут! – рявкнул я и дернул рукой - будто ручку в трамвае.
          -Заебись! - крикнул немец и тоже дернул ручку.
        Тут люди стали подниматься  с лавок и уходить, кто-то с улыбкой, кто-то с постной миной, кто-то просто подальше от скандала; даже мой мегрел стоял в стороне, нехорошо поглядывая.
      Немец, кажется, что-то понял, играл уже неохотно . В глазах легкий  нордический холодок.
         Ничего , думал я.  Твой папа убил двух моих дядей, деда в могилу свел, маму больной сделал.
      - Зер гут, сука!- крикнул я поднимаясь.
       Немец промолчал.
       Я медленно к нему нагнулся:
       -Вы думаете, мы вас простили? Нет, мы вас терпим.
         Немец поднял глаза. Он не трусил. Но тихо сказал:
        - Саебись.

       Вскоре началась война между Арменией и Азербайджаном.
       Мои друзья  Гази и Армен отношения порвали.
        Как-то я зашел в туалет. И в открытой кабине увидел тощую  сутулую спину - Армен черенком от швабры судорожно топил в унитазе сборник стихов  азербайджанца Гази.
      Такого от Армена, которого уважал безмерно, я не ожидал! Движения поэта были неумелы и судорожны, столько в них было ярости, столько  узколобого от «фольксштурма». Он стоял ко мне спиной и не мог меня видеть. От стыда я быстрее удалился.
         Сделал ли подобное с брошюрой  Армена Гази? Не знаю.
        Не так давно пришла весть, что молодой Гази умер.
        Жив ли тот немец? Сейчас мне немножко стыдно. Желаю хорошего орошения его оранжереям, а детям и внукам благоразумия.

Казань, 08. 08.16 г


                Заметки

О дневниках и письмах

Почему письма чаще талантливее прозы? От свободы, от хаоса вседозволенностей… 

В дневниках нельзя писать о плохом. Потом и будешь читать только о плохом в своей жизни. И станет опять плохо...
 

                Наше сердце

Мы живем  в Интернете, в виртуальном мире. Мы – вездесущи и всеобъемлющи.Мы не пойдем на презентацию, даже на похороны, нам все покажут на видео. И это будет сильней реального, проникновеннее, действеннее: можно фиксировать движения, лица, и даже воскресить покойного. Мы сильны! и только когда нас самих повезут в медицинской каталке, со звериной, с первобытной тоской ощутим, как мы одиноки, -  у нас  в руках не будет гаджета! А это значит, что мы умерли, живые в могиле, ибо сердце наше уже не бьется, наше сердце - зеленый кружочек в углу экрана, сигнализирующий о нашем присутствии в сети. Он погаснет.

                Письмо

Человечество утрачивает прекрасный навык — письма от руки. А ведь почерк, индивидуальный, буквы и знаки, ложащиеся на чистый лист бумаги вдумчиво, порождают при невольном любовании ими новые мысли и сюжеты. Чистописание определяет порядок в душе и мыслях, идеи выстраиваются чётко.
 

       Память эмбриона

        Остаточное чувство  эмбриона. Я  - в утробе матери. Во тьме полунебытия. Тембры. Ночной разговор родителей об аборте.  Отец настаивает. Мать отвернулась к стене, она против. Отец говорит хриплым басом, что уже трое детей!
    Я –четвертый! Я сжимаюсь со страхом котенка, который чувствует, что его хотят убить…
   Мама борется за мою жизнь. Мне очень страшно. Это в крови до сих пор…               
         

          Ластик

Уже не помню точных ощущений, не помню образы в тот миг, когда неистово хватал, любил.
Лишь  помню общее: любил…
Так и прохожий у моей могилы скажет: вот и бедняга этот как-то жил…


 Мне нельзя ни о ком вспоминать?

      Если тоскую по людям из детства, по армейскому  товарищу, по  троюродному брату из камской деревни, или по однокласснику - тоскую определенно, конкретно ,   вспоминая  черты , голос... и очень хочется узнать , как он сейчас , этот человек, живет...  оказывается, что именно тогда, в ту пору тоски по нем, он и умер.
     И это уже  в который  раз!

Надежда

      Надежда на справедливость, глаза народа…. Представляются мне - как зрак из-под белесой пелены в тухлой бочке, где сидит, удивляясь миру, подневольный Ихтиандр.


Одиночество

      Мир ужасен в своей жестокости, и счастлив тот, кто об этом забывает.
      Еще легче живется тому кто верит в Бога. А я тут -  один за все в ответе. За мир и насилие. Хотел бы уверовать. Сдался бы , как больной Врачу. Не получается. Обречен на одиночество.

   Жизнь

       В чем смысл жизни? Один неглупый человек  написал, что  жизнь – стремление к смерти. 
       Наоброт! Жизнь - это страх смерти. С самого младенчества. А не стремление к ней. А смыслы меняется в зависимости от здоровья. Если бы суцидники знали, как наши благородные кровяные тельца, героически погибая, устравивают микробам битвы при Каннах!

Жизнь - арена

      Битвы под солнцем я чаще проигрывал. Выигрывать жестоко. Твоя нога  на чьем-то горле. Гаснет внизу зрачок…Зрители показывают пальцем вниз, как в амфитеатре, где бьются гладиаторы. И я убираю ногу…
    И получаю ответ. Герой думает:  он победил!
     Иногда вижу ,как ухищряется глупец, пользуясь моей вежливостью  и общечеловеческим стыдом, пытается меня надуть. Вижу каждый его ход, и от стыда даю себя обмануть.  Увы, я не е Печерин, который не прощает ничего.

Голуби
      Бедные сизари... Теперь, в новом обществе, их не любят, не кормят. Ненавидят. «Голуби Мира» тоскуют по СССР. Тогда им жилось лучше. Они были символом мира и счастья. И это после книги Резуна, где он изгадил образ  голубя. Ведь голубь был символом ненавистного ему СССР!  Резун писал, что, мол, голубь гадок - добивает больного собрата. Но добивают больных собратьев почти все животные. Даже люди. Резун дальше своего подоокнника не видел.

         Ислам на Волге

      В Поволжье умеренный северный ислам. Полутэнгрианский. Приноровившийся за века к местным условиям. Из-за отсутствия мечетей на протяжении 450 лет –  немного протестантский.  Вторгаются к нам с черным хинжабом, с несгибаемой жесткостью люди вахабитского толка.

Весёлый гладиатор

После боёв Роя Джонса никого не хочется смотреть. И не только мне. Поэтому его в индустрии бокса и невзлюбили. Он всё сломал. А из кроваво-жуткого пыхтенья, сбирающего с тонконогих римлян кучи сестерций, сделал весёлую жизнеутверждающую клоунаду в стиле бразильских помидорных баталий — обесценил ахи.

Там, где нас нет

Волга, как исполинская рыба, легла вдоль берегов и мерцает студенистой кожей. Рву её тело, беру в ладони, оно истекает, как морская звезда…
Вижу свой пионерский лагерь на горе, в Гребенях. Там обрыв,  туда мы ходили плакать, глядели сквозь дымку над рекой , сквозь   слезы на родную Казань. Место на склоне часто было занято тоскующими детьми. 
Нынче смотрим с казанской дамбы на туманные холмы за рекой - плачем по лагерю, но туда уже никогда не возьмут.

Толстой

Лев Николаевич силён в изобразительной психологии, как никто. Он как уверенный боксёр предупреждает, куда будет бить. И тем не менее его удар производит ошеломляющее действие — «Смерть Ивана Ильича»!

Кафка

Дневники Кафки. Печальный человек, приговорёный к литературе. Но скромный, откровенный малый: «Холодно и пусто. Я слишком хорошо ощущаю границы своих способностей, которые, если я не поглощён полностью, безусловно узки».
 А ведь это одна из бед писателей. Не понимая этого, многие уходят из жизни. Когда думают, что талант иссяк. Это творческий кризис. Порой очень долгий. Нужно это пережить, и выйдет солнышко.
Порой не можешь составить простое предложение. А когда удар — шепчет на ухо бог. Даже во сне придёт такая фраза, чтоутром долго в неё вникаешь

                О гармонии

Достоевский писал, что гармонии не будет, покуда «одна гадина поедает другую гадину». Но ведь жрут ради пресловутого баланса в природе, ради той же гармонии, где как раз сказано: не жрать! И тут мерещится мне: окончание  слова "гармо-ния» -  заглатывает крокодил по кличке Парадокс.

                о Родине

             Женщины - что? Перелетные птицы, красивые листья на дереве - куда понесет ветер. Не осуждаем. Им бог велел. Созреют, распустятся и улетят. Они – прививочные ветки, а мы –  корни. Нам родную почву подавай. Иначе болеем и сохнем.

                Мне это нужно?

Иногда представляю бедную мою судьбу при великих  российских правителях . Как меня вздёргивают на воротах при Иване Четвертом; как отправляют всей семьёй в подземелье - на демидовские заводы, где прожить мне всего два года; как молотком плющат пальцы ног, дабы сознался, что я — японский шпион; как у меня во время коллективизации или продразвёрстки отнимают всё:  дом, одеяла, одежду, -  выгоняют на мороз с детьми, и я стучусь к соседям, к родне, но они не пускают - боятся, потому что им сказали: если пустят, то их тоже с детьми выгонят на мороз (из письма Шолохова Сталину).
Нужны ли мне такие экономические прорывы? Жизнь у человека — сокровище, и все эти иваны, петры и иосифы, вместе с их величественным бредом, по сути ногтя любого из нас не стоят.

  Неистребимое в сердце

      Мама! Твой мальчик, твой милый мальчик, гордость твоя и надежда, не долго тебя радовал,  потом  ты скиталась  за ним по тюрьмам, переживала унизительные обыски перед свиданьями, горечь и тоску материнства , и в зимние вечера, когда в одиночестве заваривала душистый чай, виделся тебе за морозным окном твой  мальчик. Ты не могла взять в толк, за что ему, до боли родному, такие муки и напасти?   
1.04.05

Эволюция?

Мы опять хищные, с пробившейся шерстью, нахальные и жуликоватые. И что печально, мы в тупике — время нас не улучшает, а делает изощрённее в мерзостях. Советская интеллигенция подходила к черте гуманизма, но всё испортил, как говаривал Аркадий Райкин,— «таФароФед»


То ли гангстер, то ли шериф

Ещё когда страна была в хаосе, когда убивали, хватали банки и предприятия,— ещё тогда я думал: бандиты без закона не смогут существовать— им нужен порядок, чтоб их деток по пути в школу не порвали. Заставят людей говорить о чести, о достоинстве, что деньги не главное, что нужно воспитывать патриотов, быть скромными( тут церковь подвяжется) . и в конечном итоге плебс, постепенно забывший, как страшно его обобрали, вернётся к разговору о Родине.   

Кошки

На улице Шаляпина железная ограда, когда-то за ней росли могучие тополя. Их сучья проросли сквозь решётку, проглотили её узоры. Когда деревья начали пилить, наткнулись на эти сучья. Как вырезать? Решили отпилить сучья «до» и «после» решётки, оставив висеть корявые обрубки. Теперь они торчат над головами прохожих, как кошки на заборе.



           О сквере Чехова.

     Сквер Чехова стали называть сквером Аксенова. Аксенов - неплохой писатель. Но есть большое но!
      Для нас, калужан и жителей округи, это место всегда называлось - Чеховский сквер. По аналогии - Чеховский рынок.   
      Мало того, на памятнике Аксенову приделали собаке лицо Пушкина! Уверяю, вспыльчивый поэт такого бы не простил! Если дома Аксенов в шутку называл пуделя «Пушкин» за кучерявость, то зачем же выставлять на всеобщее обозрение великого поэта как шавку Аксенова? Мне дурно становится, когда смотрю в собачью морду, а на меня глядит Пушкин! Скульптору надо было вместо «собачачьей» морды приделать свое лицо, как обожателя прозаика. Но на это скульптор не пошел. Унизительно! А Пушкина особачить можно.

 

                Мандарин

    Мне б под елочку 63 года! Гномиком или зайчиком. А после утренника получить бумажный пакетик с изображением Деда мороза и Снегурки, где внутри: конфеты, пряники и единственный мандарин - с таким разительным запахом, что сильней запаха от грузовика с мандаринами нынешними. И тот мандарин я принесу домой. Разделю на троих дольками, дам сестрам. А папа с мамой, пережившие в своем детстве голод 30-х, а потом войну, скажут: ешьте сами, мы не любим мандарины!

               Незабываемое. 

         Помню видео. Касатка до того была убита горем, что несколько дней плавала в обнимку с погибшим  детенышем-подростком.
         А  однажды смотрел, как простые дельфины хоронят детеныша. Группой плывут в один вряд – очень медленно и очень торжественно. В центре убитая горем мать. Держит поперек тела  погибшего детеныша. Вид снизу сзади. Невыносимое зрелище! Видео без звука, но будто где-то реквием волей божьей исполняется.
 … И вспоминается молодая мама -36 лет. Как сидит она всю ночь у тела 8 летнего сына на столе. Каково тебе , мама? Тогда и теперь!?…

                Быстрицкая.

       Умерла Элина Быстрицкая. Недавно, буквально месяца два  назад,  в инете выставляли ее портрет. Мол,  смотрите - какая неугасаемая красавица! В  90-то лет!
      Всмотрелся: много макияжа, преобладание лилового,  напряжение мышц, жил.  И что-то испугало.  Подчеркивающая каждую линию четкость  напомнила,  как портят лица фотографии на паспорт. Улавливающие изъяны для криминалистов. 
     Не могу понять, почему передернуло. Может,  проступила на ее лице скрытая болезнь, а может уже сама печать смерти. Та самая – синеватая, с проступающими буковками и циферками на казенном штампе  участковой  поликлиники
 
                Кутуй

         Р. Кутуй упрекал меня за чаем:  « Ты – уходящий в тень. Не умеешь толкаться»  Об этом есть где-то пару слов в его тексте. Кажется, он так и называется : «Уходящий в тень»
   Но мне так лучше


О крови

Один знакомый писал мне: «Парадокс, но множество бед человечества проистекает от того, что мы разучились убивать непосредственно. Так, чтобы видеть, как потухают глаза врага, которого ты только что насадил на отточенную железку собственноручно. А нынче? Нажал на кнопку, где-то разорвало в клочья взвод. Но руки твои физически не в крови, ты даже, будучи исполнителем, можешь воспринимать это убийство отстранённо».
Отчасти он прав. Но вспомнить наших отцов и дедов, вернувшихся с войны. Они классно научились убивать, и тем кинжалом, что фрицу кишки вспарывали, спокойно резали хлеб в окопе.   
Человек ко всему привыкает. Хирург к трупам, эстет к возвышенному. Был у меня однополчанин Шамиль Магдеев. Сразу после армии устроился к брату могильщиком. На встрече дембелей он повёл  нас пить на Арское кладбище. Устроились, пьём у разрытой могилы. Брат Шамиля, усталый, сидит на дне ямы. Врезал стакан водки, подали сверху ему пирожок. Тот махнул рукой, взял человеческую косточку, что лежала рядом, и загрыз ею… Конечно, больше для смеха. 
Эта переписка состоялась как раз в начале событий в Донбассе, когда крикливые женщины запросто отнимали у парубков танки. Но пролилась первая кровь, и эти мягкие парубки научились совершать жуткие казни «собственноручно»…

 Пастернак

      Тщеславие  движет искусством и наукой,  это и благодатная почва для зависти.
Пастернак из ревности к литературе  подписал смертный приговор Мандельштаму. Сталин позвонил ему ночью и несколько раз подряд, чтобы не сделать исторической ошибки, настойчиво спрашивал: «Он мастер? …Он мастер?» Пастернак не сказал прямо: да,  Мандельштам –мастер! Бормотал в трубку несуразное, показывая, что хочет быть объективным…   Будто не мог догадаться, пусть и в испуге, что значит такой звонок  и что может быть его следствием. По пустякам Сталин не звонил.
После Пастернак плакался в юбку христианки Ахматовой, что, кажется, он что-то сказал не так.  Да все так сказал! А потом совесть заела. Подводил под смягчение приговора себе от себя.
А вот как жил Мандельтам.
<Читая дневники Александра Гладкова - запись от 9.08.1971 >
"Мандельштам имел прямые контакты с Дзержинским, Бухариным, Гусевым. Ему помогали Молотов , Ломинадзе, Киров, Енукидзе. Он имел персональную пенсию чуть ли не с 30-летнего возраста. Когда он ехал на Кавказ, туда звонили из ЦК и просили о нем позаботиться. Вернувшись, он ходил снова на прием к Гусеву (одному из членов секретариата ЦК). Его посылали в привилегированные санатории и дома отдыха (Узкое, санаторий в Сухуме). Значит, не таким уж он был перманентным изгоем. Откуда же это раннее ощущение травмы и заброшенности? Квартиру он получил, когда и другие получали первые отдельные квартиры, а до этого жил в флигелях Дома Герцена, где жили и такие писатели, как Павленко, Тренев, Пастернак, Фадеев и др. Во всяком случае отдельную квартиру он получил раньше, чем Пастернак. У него был с Гослитом договор на собрание сочинений, и он получил по нему 60%. <...> Короче, из всего рассказанного не следует, что М.-м находился в исключительном плохом положении: скорее наборот, но они были мнительны и возбудимы и начали воображать о травле раньше, чем она началась. Было трудно всем, и М-му не больше, но он был поэтом и страдал не только за себя, а за всех".

Валентин Катаев

        Ничего не хочу утверждать, но, обожая раннюю прозу Катаева, удивляюсь его загадочной судьбе. Рослый красавец, георгиевский кавалер, с отметкой «газовая атака ипритом», а после, в гражданскую, —белогвардеец, молодой командир башенного головного орудия на бронепоезде, который обстреливал красный Киев, он, когда оказывается у красных, мгновенно перерождается и отчаянно выступает на митингах за Советскую власть. Прямых доказательств в ЧК о его службе в Добрармии нет, иначе его расстреляли бы.
И очень странное дело «Маяка». Офицеры задумывают переворот в Одессе, готовят оружие и планируют сигналить с маяка при высадке десанта со стороны Румынии. Но в группу внедрен провокатор. Всех хватают, расстреливают. Катаева отпускают. За его красноречивые выступления на просоветских митингах.
Вышел тогда из ЧК ещё один офицер, некий капитан. Однако здесь особый случай - отец капитана, священник, будучи в царское время присяжным в суде, спасет жизнь самому Котовскому, вместо казни выбьет для гангстера Малороссии тюремный срок. Котовский в свою очередь , во время следствия по делу «Маяка» - комдив, хозяин юга России, в знак благодарности добьётся оправдания капитана. Капитана накажут позже — за то, что во время оккупации немцами Украины (после Брестского мира) вёл там местный театр. Уже семейного, найдут в Молдавии, которая в 39-м году войдет в состав СССР, и казнят.
Катаев, будто его при рождении искупали в драконьей крови, неуязвим. Он будет твердить о сытной еде, добротных ботинках и хорошем костюме. «Убью любого за миллион!» — воскликнет он в гостях у Бунина, когда придет к тому с ранними своими рукописями.
Вечно праздничный и вальяжный, одетый с иголочки, с офицерской выправкой, он будет куролесить в послевоенной Москве, как хозяин города, будет писать смертоносные доносы на членов Союза писателей. И всех сотрет. А молодому Евтушенко, который плакался ему по поводу танков в Чехословакии, посоветует крепиться и выворачиваться, ведь через какие круги ада и мерзости пришлось пройти ему самому, Катаеву.
Он прожил почти девяносто лет, виртуозный прозаик, храбрец и наглец. Грязь и упреки не запятнали его – они стекали , как с жирного гуся вода.


   Миниатюры:


              Детские слезы
 
    Сидим  с кузиной во дворе. Нам лет по пять. У ней голубые глазки, горшком  желтоватые курчавые волосы на головке.
- Давай плакать!  – говорит она. 
- Давай.
Мы глубоко понимаем друг друга. И начинаем плакать. Слезы горькие, непритворные. О глубоком и непонятном, возможно, о жизни и смерти, о тех, кто никогда  не вернется назад…
Это длится несколько минут.
Потом мы забываемся. Днями , как заводные игрушки , крутимся, бегаем, не помня себя...
     Но проходит время, месяц или полгода, и желание "пожалеть мир" всплывает как потребность...
    Потом мы идем в школу. Изучаем науки, язык людей.  Начинаем мельчать: радоваться быту, новому комоду, первому телевизору.
    И только тогда , малышами, с неокрепшими еще красными  пупками, мы ощущали космос, то неосознанное, от которого уносило все дальше и дальше….

27 сент 2016 г

               
                Яблоня

Я наблюдал удивительные фортели, которые выкидывают деревья.
В моем саду на Калуге  росла над оврагом старая антоновка. Ее посадил дядя, после войны женившись и отстроившись в стороне.  В  саду было тринадцать яблонь, доставшихся мне по наследству. Все старые, у каждой своя история. И  пилить, вырубать их  ради какой-то выгоды, лишнего клочка земли  по мне -   все равно, что рвать старые семейные фотографии.
  Антоновке той было почти полвека. И она, наверное,  как старушка, думала о смерти, листья ее редели, плоды становились мелкими…
 Однако я стал наблюдать странное.
  Кора на дереве лопнула вдоль ствола и начала отходить,  обнажая мертвую сердцевину. Потом   я заметил, что эта кора- оболонь год от года крепчает, толстеет. И ,отторгая сердцевину , одновременно   обвивает ее вверху  в два  витка, как змея — для упора, чтобы не сломаться под тяжестью плодоносящей кроны.
Я наблюдал за этим немым действом несколько лет. Оболонь, эта толстая шкура, все отодвигалась и отодвигалась,  закругляя свои края. И через несколько лет вовсе закрылась, будто на молнию. Однако мертвую сердцевину дерево не отпускало. Оно упиралось о нее, как о мощный посох.
      Когда же новый ствол достаточно окреп и мог противостоять ветрам, он отрекся от опоры. Так выздоровевший больной бросает костыли.
     Яблоня обновилась, раскинула молодую крону и стала давать  крупные плоды.
 Все это длилось больше десяти лет. Но если движения дерева  показать в убыстренном виде, как на киноленте, мы увидим не только жизнь, но и разум.
      2000-2016гг

         Сосна

        В лесу, под линией электропередач,— широкая просека. Здесь, в болоте, под проводами растет молодняк. Лет через семь его  вырубают. Одна сосна уцелела. Она росла на холме, внутри гигантской стальной опоры. Почему ее не срубили? Не заметили? Поленились? Ведь надо лезть под конструкции и выпиливать на верхотуре каждый сук!
 Шли годы. Внутри этой Эйфелевой башни сосна превратилась в могучее дерево,  вцепилась в конструкции сучьями, проросла в них, сжала в бугристых  кулаках.  Казалось, еще несколько лет – и она вырвет из земли саму вышку.
 Я смотрел на раскидистую крону, плывущую в облаках, и проникался чувством эпического восхищения. Это был бунт!  Вызов изуверу-человеку.
 И тревожно становилось на сердце…
 Как-то в апреле я пробирался в тех местах, обходя талые воды. И заметил ,что сосна потемнела.  Поднялся на бугор, влез под конструкции, осмотрел мощный ствол. Так и есть. Вот она – едва заметная полоса. Это след от бензопилы. Как след от веревки на шее казненного...
Теперь то место обхожу стороной. В моей жизни много потерь. Избегаю напоминаний, мой путь в пространстве теперь сплошь из зигзагов. Но глянешь невольно – и сверкнет на холме черная молния остова. Исполинские сучья до сих пор держат конструкцию. Будто это руки  умерщвленного в клетке человека.

 2016г

                Апрель – не весна.

       Голая холодная нынче весна. Подмосковная земля - как труп прокаженного, на котором истлел саван. Лежит окоченелая, покрытая волдырями. Порывы штормового ветра ломают деревья, громыхают кровельным  железом. Среди растерянного воронья со свалок взмывают в небо очумевшие пластиковые пакеты и летят туда, где нет солнца, нет весны... По радио передают,  что горит Забайкалье, -  родное мое Забайкалье , где я  отслужил срочную. Вижу, как бегут от огня ослабевшие после зимы звери, не в силах спасти выводок; как спиралью взлетают спасающиеся орлы, и на той высоте, где схлопывается пламя, с треском опаляют перья и летят кувыркаясь вниз.
        Птица падает возле ног, минуту назад сильная, красивая. Теперь - будто снятая с вертела. И нет простора мечтам. На тысячи километров траур. Весна, ты ли это?
   Есть ранний период, когда тает снег, журчат ручьи, и поэты приветствуют солнце звоном щита.
   Есть поздние декады,  когда прыгают в траве лягушата,  распускается сирень и пчела «из кельи восковой летит за данью полевой».
     И период этот. Серединный. Уже не мертвый, но земля еще не разбужена до конца, - время собирания оттаявших трупов, торжество  российского воронья.
апрель 16 г

Черный кот и цыганка

        Ехал прошлой осенью  по поселку, спешил на электричку.  Крупный желтый мастиф у обочины трепал черную тряпку. Мотал головой от усердия. Я подъехал - в зубах у него был черный кот! Кажется, знакомый -  цыганский, он один тут на улице такой. Я выскочил из машины, закричал, замахнулся кулаком…  Под рукой и в машине орудия не было . Мордатый, с жирными морщинами на лбу , довольный добычей, убивец смотрел на меня тупо, не моргая. 
       Кот , свесившись, беззвучно раскрывал рот -   отрешенно просил о помощи. Грудь его была сжата челюстями, звука он издать не мог.
       Я запрыгнул в автомобиль, завел и ринул ее на кобеля. Пес легко отскочил и пошел себе, довольный,  вниз - под обочину, не отпуская  жертву.
       Бросил, когда  перестало биться сердце, - стало уже не интересно. И побрел в сторону  дорогих дач, сытый, лощенный.
   
        Возвращался я ночью. Остановился  у злосчастного места, вышел из машины.  Светила луна. Я сошел с обочины. И вот он, черный кот (не приснилось)  -  он так и  застыл, повернув мордочку к боку, - туда , где очень больно, остекленевший  глаз отражал осеннее небо.
       Сидя на корточках, я искурил сигарету. Сомкнул ему веки.
         Надо сообщить хозяевам. Может, ищут.

         На другой день ехал той же дорогой. Две цыганки шли к станции с баулами. Я часто догонял их на этом участке, они возили что-то в Москву.       Поравнявшись, остановил машину, опустил стекло. Сказал не так , как говорят с местными – напрямую. А во избежание фамильярностей – отстраненно:
      - Простите, не ваш кот  у дороги лежит?
      Кивнул назад головой.
      Цыганка тотчас запела. Словно на рынке: 
       - У меня, знаете какой дома кот? С красным бантиком! С золотым колокольчиком на шее!
       Она еще что-то пела.
      Стало понятно,  труп они  видели; тем более тут днями носятся цыганята.
      Я дал газу.
      Кот цыганский. Но сердечко-то у него –  моего братика меньшего.
      Завтра надо бросить в багажник
 саперную лопату.
      
2016г
 
                Хозяин

В Гребенях, что на Волге, дебаркадера уже нет. Теплоход чалит носом в гальку, люди спускаются на берег по трапу. На горе - бывший пионерский лагерь. Огорожен бетонной стеной до самого обрыва. А над обрывом - стальная ограда из пик. Это чтобы никто не пробрался к пляжу. Внутри лагеря — Хозяин.   
Иду вдоль забора. Увы, все щели на стыках плит заделаны раствором. Детских палат не увидать. Да и целы ли? Над забором – лишь макушки старых берёз. Тех берёз, что на пионерских фотографиях стоят еще молоденькие. А те деревья, которые тогда были «большими»,— их уже нет.  Хотя вижу один стоячий остов – половину сломанного бурей окаменелого ствола. Мощный торец сечёт ветер, сыплет исторической трухой… 
Ворота детского лагеря, когда-то сбитые из веселых реек,  заменили на глухие — из сплошного железа. Смотрят в улицу, на старые избы сельчан.
       Из первого двора выходит мужик. Средних лет, сухой,  с плешью в рыжих волосах, на ногах выгоревшее трико с пузырями на коленях, застиранная рубашка на костлявой груди расстегнута.  Открыл багажник старых «Жигулей», что-то достает.
    В  воротах стоит и щурится молодая жена. Жирное пузо задрало вверх  подол цветистого платья, платье спереди мокро, просвечивает на солнце глубокий пупок. Колени мясисты, будто ватрушки из сырого теста. 
       — Это что? — недоумеваю, указываю на бетонный забор, — всё отгородили!
Надеюсь на поддержку и проявление солидарности…
Однако мужик поворачивает голову неторопливо. Молча смотрит  в сторону стальных ворот.  По отросшей щетине на лице не сразу определишь мимику – солидарен  он или нет.
— А это такой человек, -  произносит он тягуче и  многозначительно, - он очень любит строить.
 И чувствуется в голосе некий пиетет.
 Вот так. Сельский родник захватил, берег у детей его отнял, в  реку колючую проволоку бросил. А этот – с пиететом. Ведь там пирс, трехэтажные катера чалят. Ребятишки могут подплыть , гайку отвинтить. А раз человек купил, значит, и вся территория - его. И берег то есть.
 Конечно, мужик всего этого не говорил. Но я это услышал. И  поймал себя на мысли, что прежде крестьяне, говоря о барине, приговаривали:  «шельма!». А этот даже «шалуном» не назовет.
А как же иначе?! Зато завтра он поздоровается с Хозяином запросто, а тот снисходительно кивнёт в ответ. Если заметит.
        Говорят – рабская нация. Забыла про вилы, про кресало и трут. Нынче, мол, лишь зубами от бессилия  трут. Однако сдается мне, сидит еще в головах сельчан поговорка о тех, кто медленно запрягает.  И не приведи крестьянский бог Емельян произнести при поминальных  свечах слова великого  поэта о русском бунте…
      А этот прыщ,  в пузырчатом трико, он из тех - из ментальных вертухаев. Такие тоже есть в наших селеньях.

        лето 2016 г.

         Наши завтраки

         Нынче  жалуются: дети утром плохо едят.
         А  нас некому было кормить: родители целый день на работе, деды умерли, бабки далеко.  Проснешься утром в пустой избе. Босой , в одних трусах, идешь в сад, почесываешь рукой под вывернутой лопаткой. Земля после ночи еще прохладная.  Находишь упавшее яблоко и , щурясь, выходишь на улицу.
         На лавке у палисада уже сидят.  Двое. Тоже - не умытые, голые,  с яблоками в руках.
         Молча садишься рядом. Грызешь свое. Из  палисада, из кустов  тенистой сирени за спиной еще тянет сыростью. Холодит ниже ребер. Но утреннее солнышко уже пригревает плечо.
       Чавкаем и молчим.
      Через месяц в школу. В первый класс.
    - Мне форму купили, - наконец говорит один.
    - В октябрята примут, - размышляет другой.
    - Ленин один всех победил! – с гордостью произносит третий.
    - А он поборет Хрущева?
   -  Конечно, поборет! Хрущев жирный!
   - Гад! Весь сахар сожрал!..
    - У нас дома тоже сахара нет.
      Сидим и горюем о сахаре. Сахар в те годы очень сладкий был. Не сплюнешь. А сплюнешь –  слюна, мотнувшись, повисала на носу, как сопля.
     Нынче нет такого сладкого сахара.

  26. 01. 19г

Буханка

      До чего вкусный хлеб пекли в Казани на 3-м хлебозаводе. Серый. Хрустящий. Мать пошлет за буханкой. Одному идти лень. Зовешь пацанов.
- А поедим? - кричат.
- Поедим, - отвечаешь.
  И вот возвращаетесь из магазина. Сатиновые шаровары, выгоревшие на солнце вихры. Ты – главный, прижимаешь к груди буханку. Отрываешь от корочки и кладешь в рот. Пацаны семенят рядом, отщипывают по праву - жуют. Вкусно и весело!
    Домой приносишь полкирпича. Съели бы все.
    Но ты вовремя ударил по рукам: хватит! Мать убьет!

4 сент 2017 г


          Ночная гостья

   Кормушка прибита к раме окна. Днем семечки клюют птички. А вчера ночью появилась  незваная гостья . Я услышал шорох в окне, отложил книгу, встал, посветил из комнаты фонариком – она!  Вышел на мороз, свечу  в упор - глазки черные, шерсть песочная, чистенькая, сама малюсенькая. Веткой потрогал тельце -  она в ужасе спрыгнула с кормушки в снег, забилась в угол у фундамента. Ее легко было раздавить ступней. Но я ушел.
     Сегодня ночью опять шуршание. Отодвигаю занавеску, включаю фонарь: ослепленная , замерла, сжалась, отсвечивают черные бусинки… 
     Понимаю - вреда от них много, утеплитель дырявят, не дай бог, попадут на кухню...
  Стукнул пальцем о стекло, она заметалась...
   Лег обратно на диван, закурил. Пусть есть.
 ( Хотел отредактировать: написать "ест", но думаю - счастливая опечатка: пусть она есть)

30.12. 16г

Неожиданный сценарий      

Смотрю с высоты на старую крышу барака— с гребешками, покрытыми ржавой бахромой, с битыми чердачными окнами, откуда вопит тьма и  морок.  По темному железу видны известковые следы от кошачьих лап. От лаза к  лазу. Гостевые. Видать, ходили  коты вечерком друг к другу чай пить.
      Рядом  - одинокая лыжа. С  кожаным ремешком для валенка.  Едет по склону – и все не может покинуть страну СССР…
     А вон  - одинокий полуботинок. Черный, остроносый, на высоком каблуке. Приподнял зад и вытянулся вперед, как зевающий пес.  Такие шикарные  мужские коры шили когда-то армяне.
      Но откуда тюфля здесь?
      Лунатик потерял?
       Или забросили снизу?
      Армяне горячий народ. Измена для них трагедия. Может, обманула  местная дива, - и он снял туфлю и в гневе забросил:     папой клянусь! больше сюда нэ прэду!
      А может, сам изменил, и дива, с потекшей тушью на глазах,  туфлю эту, что стояла в паре на обувной полке, сюда зашвырнула.
      -Н-на, чернож… ый!
       Чего только не придет в голову.
        И вдруг вижу:  у вороха старых листьев торчит березка. Проклюнулась сквозь ржавое железо на гребне.  Тонкая. Едва заметная.  До того неожиданная. Как бездомный кутенок, что вдруг катится тебе под ноги, виляя хвостом.
      Сердце пронзает  печаль.
      Милая, зачем ты тут  выросла?..      

     Лето 2017г


                Январь

   Закат ледяного солнца. Оно жидкое, топкое,  плавит в роще - подрезает стволы берез . Кроны сами по себе висят в воздухе. 
     В кормушке, прибитой к моему окну, стучит клювом синица. За тюлевой занавеской задирает  хвостик и дробно тюкает по мерзлой рейке, бойкая и работящая.  То ли семечко лущит. То ли клюв чистит. Уж все подружки ее на ночлег улетели. А эта все тут. Оглянется, щекастая,  в черной тюбетейке, тронет клювом бок и опят тук-тук. 
   Сумерки. Грустно. 
   Так было в детстве, когда дома один. Пришел с уроков, сделал домашнее задание,  устал, осмотрелся - и в оглушенной тишиной комнате почему-то не узнаешь окружающие предметы. Мыслей нет, только ощущения. Будто я – это вовсе  не я,  а обнажившийся до предела чей-то инстинкт самосохранения.  Так на каком-нибудь островке детеныш косули ложится на песок и в безопасности впервые оглядывает мир...
       Солнце уже легло в снег за березами -  не круглое, теперь  прямоугольное,  с синеватым ледяным отливом. Будто поставили в роще большое зеркало и оно холодно светит в глаза. Мороз усиливается.  Где ночуют мои синички? На чердаках пятиэтажек? Сидят, нахохлившись, взъерошив перышки, ждут утра, чтобы опять лететь ко мне, к  еде. И возможно, видят меня в своих сновидениях, -    дедушку, в валенках и ушанке,  бредущего по сугробу с мешочком семечек к кормушке…

2017г январь

                Отшельники

      Домик-баня построен, жена очень рада . Больше от девичьей скаредности -  не надо платить большие деньги за съемную квартиру в Москве.
    Живем у опушки. Позади пустующих дач. Возвращаясь  с работы, спускаюсь к пойме, в безлюдье. Она радостно встречает на крыльце бани, паясничает – задирает от затылка вверх густые цыганские космы. Приспустив шортики,  водит  бедрами из стороны в сторону…
     Кругом лес.
     Вот она сняла очки. Распушила волосы и,  задрав майку, показывает блинчики грудей.  Поддерживает их ладонями снизу. Она не может различить, что по тропе за ивами шагаю не я.
     Это пожилой Вова Лисин, автомеханик , отшельник,  несет починенный генератор для моей «Нивы».
     Прозрев, девушка исчезает в бане, хлопает дверью и запирается.
     Вечером рассказывает мне  о происшествии. Краснея и смеясь…
     Лисин на другой день встречается на проселке. Кашлянув в кулак, смущенно говорит:
    - Я тебе это… генератор вчера  принес. Положил в тележку.
    - Видел, - отвечаю, смеясь.
     Исподволь взглядываю ему в глаза.
     Лисин молча смотрит вдаль. Лицо  каменное. Красивое. Таков Лисин.
     Недавно подвозил его соседа. Вышел из авто вместе с ним.
    - Зайду-ка я к Володе!
    - К какому Володе? Так его похоронили месяц назад!
    - Что-о?
    - Он же мастер! Бауманку с отличием окончил. Чайники  ему водку мешками таскали.
               
                2006-2019гг

                Сердце матери
         
        Пожилая мама  звонит дочке, та в Москве, а в Москве дождь. Мама знает все про столичную погоду. Сообщает,  когда  зонтик брать. Когда гамаши надеть. Звонит вместо  будильника утром, чтобы та не проспала на работу. Звонит, когда та едет в автобусе, когда ест, спит. А когда та сидит на унитазе, спрашивает, какого цвета стул.
    Сегодня дочь  покашливает.
     - Я  сама положу тебе деньги на телефон, – говорит мама. - Никуда не выходи.  У вас там ветер.
     У мамы давление 180, а на лестничном марше вылетают коленки. Но когда дочь больна, мама еще живучее и отважнее. 
    Дочь сладкоежка. Лежа на диване, ложкой достает из пачки детское сухое молоко и кладет в рот. Телефон включен на громкую, чтобы слышать и телевизор и мать одновременно.
   - Как себя чувствуешь, доченька? - спрашивает  мать.
   - Ништяк!
   - А что такое ништяк? Нормально? Ага, ништяк. Это ты все испанский учишь? А?  Каждое слово нужно из тебя тянуть,  доченька. А-а! ты кино смотришь? Про кого, доченька кино-то? Про монстров? И что они там делают? Опять кашляешь…. Ты доченька , картошку свари,  и дыши горячим паром, помогает. А что кушала сегодня? А?.. Надо как- то по-другому отвечать, доченька. Это не нормально.  Ну что «нормально» -то?     – тут мать вдруг умолкает. А потом медленно и боязливо спрашивает: -    А кого ты сейчас, доченька, на три буквы послала?.. Никого? Ну, значит, мне послышалось, доченька.  Да  - глубохомань! Пей доченька,  Трависил…

    3 марта 2011г (  на тему литконкурса « Сердце матери» . « Старая Корчма»)
      
           Спасти врага

          Некто Тюрин лежит на диване и жует пустым ртом. Десны связало сивушной оскоминой. Он пил неделю. У него страхи. Сердце мерцает,  как квелый фитилек в лампе с усыхающим  керосином.
      Июльская ночь теплая, в  распахнутое  окно тянет запахом цветущих лип.  Сегодня  Тюрин  запер палисад на замок. А то вчера, в три ночи, просунулась в окно косматая голова и пробасила:
  – Ну че лежишь , как хрен моржовый?
   От неожиданности Тюрина охолонуло. Едва не отнялись ноги.
      Голова оказалась знакомой. Это  Мешок. Витька Мешков. Сосед. Сволочь!  Вечно по ночам ищет водку! Надо ж так напугать!
      Тюрин  помассировал сердце.
      Прислушался. Ночь. Тишина   марсианская.
      По верхней трубе отопления как будто пробежал человечек.  Женщина, в брючном костюме и котелке.  Вот она шагает и машет тросточкой для равновесия.  Тюрин узнает бывшую жену.   
     - До-жил! – тянет она и, присев, противно хихикает.
      - Молчи, буфетчица!
      Тюрин замахивается,  экс-супруга  с  трубы падает.
      Он хватает башмак, подскакивает и  долго косится на  угол, откуда выходит труба, будто поджидает таракана.
      Супруга появляться больше не смеет…
       Как только он лег,   к нему подвозят  алюминиевую тележку. Из морга. Ставят  рядом с диваном. Испуганно бычась, Тюрин косится на тележку. . .
     А в  тележке лежит сам Тюрин!
     Это его профиль,  серый, опухший, обросший.
     О,  как у этих покойников неестественно лежит  голова!   
     Будто отрубленная и неумело приставленная.   
    Тюрин в ужасе  садится на кровати - тележка исчезает.
    Он трет холодными  пальцами между клавишами ребер, успокаивает сердцебиение.
     В это время вдруг поднимается и отлетает в строну творило. Из  подполья вылезает по грудь милиционер. В  форменной фуражке, с портупеей на голом торсе. Уперся локтем о пол и  кричит:
  - И  что же ты , сволочь Тюрин!
    Но срывается вниз. Крышка грохочет. Остается лишь фуражка на   полу.
       «Это участковый Кокошкин! -   думает Тютин . - Откуда он тут взялся?»
        - А от верблюда! - орет Кокошкин, вновь вылезши. 
       Он ушиб и пососал локоть. Схватил  и напялил  фуражку. Спрямил козырек на военный манер. Ребром ладони по центру. И закричал.
     -  Ты дармоед. Тунеядец!  Я как офицер!..
     Тюрин вскакивает, бросает в творило табуреткой. Там никого нет.
      ….И сердце уже не щемит. Тюрин  улыбается.
           Брезжил рассвет.

            С утра ветер. Надувает рубашку пузырем. Тюрина несет  тропе в сторону винного магазина.
            -Тюрин, не балуй! - доносится из дома в открытую форточку. – Ты не имеешь права! Тю-рин! Я  как офицер!..
              Ветер уносит  слова, как фантики.
              Выйдя из магазина, Тюрин идет за угол, откупоривает бутылку . Оглядывается,  сует руку в пазуху  и  вытягивает оттуда голову змия,  зеленого, с изумрудными глазками,  хилого, умирающего. И раскрыв ему пасть , подает туда горлышко.  Булькая, льется вино. . . и Тюрин чувствует , как рептилия оживает,  блаженно, с кошачьей ласковостью  мнет ему грудь лапками и шевелит хвостом.
    Тюрин выходит  на тротуар, встает у магазина, покачиваясь. Волосы на голове всклочены, ноги на ширине плеч, кулаки сжаты, изо рта вылезли клыки. И вдруг он подпрыгивает, лягает ногой воздух и разводит руками в стороны, как каратист.
       - Кокошкин, курва!  Выходи! Порву гада!
 
1 апреля 2012 г (на заданную тему литконкурса « Спасти врага». «Старая Корчма»)



 Город, которого нет.
 
Так скажи Карфаген, доверяешь циклопу?
Я гусей перережу, и возьму  все же Рим.
Кораблями слонов я отправлю в Европу,
Не сквозь в Альпы, где  смерть уготована им

В перстне - яд, и на город только надежда.
Позови! Меня предал трусливый сенат.
Римлян я разгромлю, как при Каннах , как прежде…
Но за мною пришли -   и я пью этот яд.

«Но скажи Карфаген...» - и туман пред глазами…
А   в Тунисе - арабы…Но   в ночь «икс» среди скал
Поднимается город   и грохочет щитами:
«Доверяем тебе,   Ганнибал!»

2011г.(на заданную тему стихотворного конкурса «Город, которого нет» «Старя Корчма»)

     Город ,которого нет 2

Был Горький, Калинин… Мол, то -  лабуда!
Сменили названия городам.
И что же – в окне увеличился свет?
Вот Питер - ищу по карманам лорнет,
Не вижу… меня в новом городе нет.
И в зеркале нет, только нити седин
Фантоном мерцают сквозь блики витрин.
Я - тень,
полназванья,
насмешка судьбы…
Как ластиком юности стерты следы…

2011г .(на заданную тему стихотворного конкурса «Город, которого нет» «Старя Корчма»)

               
                Пасха
    Вся моя крещеная улица красила на Пасху яйца. Я канючил дома - тоже хочу. Красителя у нас не было. Мама использовала кипяченую луковую шелуху. Не яркие получались яички, но желтые.
      И вот выхожу к воротам. Задираю от гордости нос - у меня яйца тоже крашены! Вот! И вот! - верчу тазом, ладони в карманах: в них яйца лежат.
    Пацаны подходят. Не верят. Я же - татарин. И яйца красить – грех.
   - Врешь!
    Кэх! Я презрительно гляжу в небо. Будто там летит самолет.            А в том самолете – сам я лечу.
    - А может, он собственные яйца покрасил?
     Смеются.
   - У меня еще булка с повидлой дома есть, - говорю.
   - Дык у меня дома целая корова стоит! – отвечают.
    И все же чешут затылок: вру или нет?
    - Покажи!
    - Угадаешь, какого цвета – отдам! А нет- забираю твои.
    Я очень завидовал тем, у кого красные яйца. Или бордовые. Или синие.
      А еще зеленые! Как у дяди Миши в прошлом году. Заводной ручкой с утречка он запускал свой «ЗИЛ». Чуток с похмелья. Яростно крутил ручку. Аж с прискоком. Шаровары из валенок пузырятся, ширинку спросонья не застегнул Вот и цепанул за нее железякой. На обороте сыграла. Упал и лежал, корчась.
      В бане мы с ужасом разглядывали его болезный кактус. Лежа на боку, он веничком его бережно обмахивал.
     -Во-от!.. – печально кивал. Мол, такие напасти в жизни бывают. И у вас предстоят…
      Он на больничном долго был. За окном ковылял с клюшкой. Грудью вниз, как старичок .А жена его в те дни Кренделем называла. 
      Игра с яйцами у нас в тот день не получилась. Дети – народ жадный. Всяк боится проиграть. Мы сели на лавку. У кого-то нашлась в кармане соль. И каждый съел свои яйца. Облизался.
      Мы уж в школе неделю отучились. А цветные скорлупки все лежали у лавки на подсыхающей земле. Зеленые, синие, бордовые, желтые. Напоминали о солнечной Пасхе.

28 апреля 19г

                Богохульники

Хлеб в деревню завозят утром. К полудню его разбирают. Побежал в магазин. Замок! А у церкви напротив - автомобили. Сегодня воскресение, может литургия важная и продавщица там? Захожу – мордовская свадьба. Венчается тощий старик и женщина с толстой поясницей . Батюшка - ко мне лицом, а венчающиеся – спиной. Стоят с высокими коронами на головах. Молодежь жмется сзади.
То ,что венчается старик ,определил по его тонкой и морщинистой шее.
Вышел. Иду и думаю: хорошо, что возродили религии.
У клуба читаю мимоходом объявление на доске, небрежно написанное черной тушью: " ЗА УПОКОЙ ПРОСЯТ ДОРОГО "
Что за блажь!? – думаю. И не могу взять в толк суть написанного…
Вернулся. Напрягаю зрение, читаю:
" ЗАКУПАЮ ПОРОСЯТ ДОРОГО"


У ворот натыкаюсь на товарку жены. Привозит нам на Шевроле яйца и молочку. Вся в зеленом, маленькая, в больших круглых очках , как лупоглазая лягушка из мультика. Кличка у нее в деревне Терминатор. Веселая, душевная женщина. Я и рассказывал ей о случившемся. Она - как взвизгнет! Зажала между ног юбку и, хохоча, закачалась из стороны в сторону, приседая...
  ( ред- миниатюры закончились здесь- С.А)

       рассказы:
                Римлянин

    Племянница приносит мне котенка - уже с именем  Маркиз. Через год он  превращается в мохнатого кота, величиной с рысь. Когда он вопросительно поднимает от пола большие изумрудные  глаза, шуба на его спине тоже кажется изумрудно-зеленой.
    Ко мне приходит девушка, мама которой работает продавщицей в колбасном отделе. Каждый раз,  зайдя с мороза, она вытаскивает из сумки пахучий пакет с колбасными обрезками. Кот подбегает к ней, и пока она разрывает пакет, вопит неумолчно. Причем так, будто ему прищемили хвост.
      Все это было бы смешно, если… Теперь кот вопит  на любой образ девушки, появившейся у порога. Что это он? – отчаянно розовеет, пятится новая гостья, перебирая красивыми икрами в тугих сапожках. Глядит на меня растерянно.  А кот орет и орет. Я краснею и краснею. Пожимаю плечами…
      Мы живем дружно, два холостяка.  Проснувшись утром от толчка – от счастья ,что я молод,  что живу, я зову Маркиза пить чай. Он запрыгивает на колени. И, глядя, как я нарочно  громко отхлебываю  из блюдечка, приподнятого на кончиках пальцев, морщится: как можно пить такую гадость!
       Рыбу он любит больше колбасы.
       Однажды сосед посоветовал мне варить скумбрию в молоке.
       Двухконфорочная газовая плита стоит у меня в кухне - на алюминиевой дуге, привинченной к стене. Конструкция легкая, не устойчивая. Зато вольно махать шваброй – под плитой нет ножек.
     И вот рыба в молоке готова. В большой сковороде, как  положено у холостяков, - с запасом. Оставляю остывать на плите. Сам иду в горницу. Писать. Когда вдохновение, строки летят быстро, ничего не видишь и не слышишь вокруг. Времени тоже не замечаешь.
         И тут в тишине что-то в кухне скачет и грохочет!
         Выбегаю  -  успеваю заметить  лишь юркнувший  в форточке хвост.
         А на полу!..
         Плита со сковородой опрокинуты. В молочной жиже валяются детали от горелки и куски рыбы. И  в стороне…  я нагибаюсь, вглядываюсь - кошачья блевотина!
         Что тут произошло, черт возьми!
         Хотя и так все понятно  - вор!
         Но почему на полу блевотина?
         Включаю Шерлока Холмса.   
         Итак, сковорода с рыбой стоит внизу - в полуметре от стола . Кот прыгает на стол, свешивается, быстро-быстро цепляет лапой воздух – нет, до рыбы не дотянуться. Садится в задумчивости… Затем в легком прыжке встает передними лапами в сковороду, а задними упирается в столешницу. Изобразив мост.  И начинает уплетать. Ест вниз головой. Рыба с трудом поднимается вверх по пищеводу. Но кот ест и ест. До тех пор пока ком не застревает в горле.  И тут его выворачивает.  Печальный случай! Кот садится  у кучи. Думает. Мучит свобода. И вообще, как быть?  Он оказывается в состоянии обжоры римлянина, что пощекотал  в горле гусиным пером. Желудок снова  пуст. То есть  можно опять идти в гости к патрицию…
      Теперь  предстоит есть рыбу на другой половине  сковороды, тянуться гораздо дальше. Какую-то часть рыбы он успевает съесть. В конце концов  центр тяжести под его весом смещается в сторону. Край плиты приподнимается, и  она опрокидывается на пол вместе со сковородой.

      Кот пропадает на улице до утра. 
      Ночью в кошачьей драке ему когтем пробивают нос.  Насквозь. Кровь в носоглотке не сворачивается, он чихает,  кровяные брызги летят в стороны, как из пулевизатора. Чистоплотный вор после каждого чиха  уходит на новое место. На белоснежную скатерть на комоде, на такую же белую постель, которую раз в неделю меняет матушка. Все - в мельчайших брызгах крови. Вплоть до подушки.  Я  надеюсь, что кровь свернется. Но кот перестает есть и  начинает чахнуть.
         Везу  его к ветеринару на Кирова. Прошу:
        - Помогите! Мы – два товарища!
        Айболит, длинный и тощий дядька, улыбается в усы с глубоким пониманием. 
       Он не режет и не зашивает носоглотку, чего я так боюсь. А просто делает коту укол «Викасола». Дает инъекцию мне - повторить укол дома.
      Мы вдвоем-то едва управились. «Викасол» – болезненный укол. Кот  сильно кричал и , пронзая мое  плечо когтями, лез ко мне за шиворот. А тут я – один... Я успеваю  ввести  лишь половину лекарства. Кот  рвет в сад вместе со шприцом в ляжке.
       Несчастный  сидит под яблоней.
       Но я уже не  вижу красных пузырей в его ноздрях. Кровотечение прекращается.
       Входя  в дом, кот смотрит на меня необычно. Задерживает изумрудный  взгляд. И взгляд этот до мурашек в сердце -  благодарный, лишенный обычного римского высокомерия. Кот даже не шевелится, когда я вынимаю из его задницы иглу.

4 февраля 19г

                Флюс
     Сошел с поезда  с флюсом. Сразу поехал в платную стоматологию на Короленко. Провели в маленький кабинет и усадили в кресло.
     Жду. Волнуюсь.
     И вдруг входит персидская шахиня . Вся голая! Вся в легком прозрачном щелке - в блузе и шароварах. Только связка косы упакована в мешочек и лежит на плече.
     Я понял, что это и есть хирург.
     Нагнулась над столом, ко мне задом, что-то пишет. А комнатка-то хоть и изящная, но маленькая, в современном стиле - с экономией: человек между нами едва протиснется. И потому волей-неволей я вижу в упор ее прелести.
      Думаю: трусики-то хоть на ней есть? Различаю сквозь шелк тоненькую ленту стрингов. Будто жилка делит ягодицы пополам. Выходит неоткуда и тает невесть где. Или мне померещилось? И ведь не потрогаешь. Не  в театре. Говорят, в театре одна полная дама с кресла поднялась, и у ней платье меж ягодиц застряло. Сердобольный парень сзади вытянул материю обратно: мол, некрасиво… А та как врежет! В другой раз он пошел в театр с другом. Опять та дама впереди. Встала - платье вновь защемило. Друг потянулся рукой –вытащил. Сердобольный  в ужасе затолкал материю обратно : ты что! Она так не любит! И опять получил затрещину.
       Но тут не театр. Тут хирург со скальпелем!
      - Ну что? Флюс? - Взглянула серо-голубыми глазами. - Укол сделаю, но вряд ли поможет. Там гной. Откройте рот.
      Подходит с адским железом в руках.
     - Шире!
      Таращу глаза…
      Режет десну. Стоит между моих раскоряченных от боли коленок. Съезжаю с кресла…    
      -Ну что? - недовольно выпрямляется передо мной.
       Под шелком выпирает треугольный мысок. Материя
      цвета кожи. Колени, в сахарной пудре шелка. Изящно напряглись – опять сует в разрез тампон и шарит внутри, вычищает …
     Сдаюсь весь. Боль не надо терпеть. Надо боли просто отдаться
        А ведь я и раньше эту диву тут видел. Когда мост ставил.  Стоял март, на ней была клетчатая короткая юбка-  гофре. Но и тогда я эти колени приметил. Чашки , как обмылки гранита на берегу. Точеные, крепкие. О таком совершенстве поздние римляне и не мечтали! В ту эпоху шлялись по вечному городу  жены гуннов. Кривоногие от верховой езды . Да с натертыми до роговой жесткости мозолями на ягодицах.
      Отдых. И опять звяканье скальпеля…
     Теперь вижу голый пупок. Пупок закушен серьгой.
     Я такие пупки в виде сережек в детстве двумя пальцами от теста отщипывал и ел. Еще серу на спичках грыз.      Угол печи зубами откусывал, как известковый вампир. Все такое родное!
     Особенно ее материнские груди!
     Уж простят меня лингвисты! Не грудь, а именно так – груди!
     Это только у амазонок - грудь . Потому что - одна.
     А нынче у дам груди - целые две.
     Грудь – анахронизм времен амазонок.
     Нынче грудь для вооружения отрезать не надобно. Ее для атаки наоборот наращивают.
        Голые женские соски и кружочки вокруг них для меня выразительны ,как глаза. Есть печальные, есть безвольные, есть курносо надсмехающиеся соски.
     Соски же моей мучительницы – прикрыты заплаточками.  Они напоминают мне наглазники . Шнурок наглазника уходит назад, за ухо фронтовика.
      Это о чем я? Рожденный после войны я видел сотни таких наглазников. Со шнурками на взъерошенном затылке. Вот солдат окропил вытекшим оком ромашку на сухом , изрытом взрывами Курском поле. Вот другой. Вот третий.
      Про эти послефронтовые наглазники нынче забыли. Как забыли в свое время про пиратские повязки.
      Операция закончена. Я расплачиваюсь и ухожу.
      Скажут – не солоно хлебавши. И я смущенно улыбнусь. Мол, да. Реклама. Дабы чаще мужички забегали. Чай, в России живем. Красоту понимаем. Опять же не римляне какие-нибудь . Это у них под навозом на площадях веками лежали мраморные осколки от поверженной Венеры. А сверху паслись стада.
  Не солоно?  Так во рту муторно от соленой крови! Вата скомкалась, скукожилась! И знобит. Хотя июль на дворе. Знобит, как в октябре проститутку на углу. Болит и кружится голова. Спотыкаюсь о порог аптеки. Чуть не падаю. Наркоз отходит. Тянет в сон.
          Мне будет сниться полный рот крови. И тот солдат с Курской дуги . Он снимет свой наглазник, открыв пульсирующую яму в черепе - и по отечески заботливо прикроет им алые соски дантистки. 
     26 апр 19г


 

                Рыжик
                (рассказ)

       Ярко-рыжий, искрящийся на солнце, будто в золотой пыльце, он вспыхнул на шоссе – прыгнул на сухой лист.  Автомобили завизжали тормозами. Мы тоже остановились. Я вышел из салона, но котенок убежал  во дворик ресторана « Ак Чарлак».  Спрятался за решеткой в предбаннике склада. Я просунул веточку, начал дразнить. Но хитрость была разгадана: малыш предусмотрительно попятился.  Что делать? На  двери замок. Во дворе никого. Июньский  зной будто выжег все живое.
     Таксист мой начал сигналить. На шоссе образовалась пробка. Я нервничал. Ведь если уйду, гаденыш опять выбежит на шоссе.
       Но вот он прыгнул на ветку. Я схватил его за  шкирку, вытащил наружу. В руке он  вывернулся – белым прозрачным пузом вверх. И  тотчас  блаженно прикрыл глаза: ах, как хорошо жить на свете!
    Через пару дней  племянница привезла в дом еще одного котенка. Черного, длинного и гибкого, как пантера. С Рыжиком он ладил. Пластика жила и в его характере, и в теле. Он любил лежать в тазу вниз головой и разглядывать потолок,  любил свисать с локтя, как полотенце.  Мог долго лежать на шее,  лапами и хвостом вниз, будто он чернобурка.  Он ходил, как собачка, с нами по воду на колонку. Однажды его обнаружили на трамвайной остановке: это он проводил - и в кустах, рядом с хозяйкой, ждал ее трамвая. После этого, уходя из дома, мы оглядывались – не крадется ли сзади.
      Осенью, когда я ушел в ночную смену, он вылез во двор через форточку и пропал.   Искали его долго. Соседка тетя Нюра сказала, что слышала на рассвете собачий лай и кошачий визг. Я обыскал весь овраг. Недавно там сгорел нежилой дом, и оттуда через пролом  стали в наш двор проникать собаки. Страшно было представить, что они сделали с котенком.
             Горю не было предела. 
             Безутешная племянница стала мстить Рыжему за то, что он остался жив. Сажала перед собой, зажимала коленями и сильными щелчками била по носу. Котенок дергался от боли, с каждым щелчком будто уменьшался в размере. Но шелохнутся не смел. Чувствовал сильные и злые руки:  противиться было себе дороже…
           - Я его ненавижу! – твердила маленькая садистка, когда получала подзатыльник.
             Все лето соседка тятя Нюра готовила пищу во дворе. Жарила скумбрию. Привадила Рыжего. После обеда вытирала насухо кленку, перечитывала письма сына из Свердловска. Затем, подперев рукой  щеку, подолгу  глядела  в свой огород- на зеленеющие валуны кабачков. 
       В ногах у нее сыто жмурился рыжий кот
       Он жил на два дома.  Я не раз заставал его на диване , возле тети Нюры, когда заходил по мелочам. Коту было стыдно передо мной, и он прятал глаза.   
          Сын Витя приехал к старушке в самую пургу на Святках.
          Еду на автомобиле. Впереди - силуэт. В длинном пальто. В  меховой боярке.  В святочной замяти почудилось - то ли поп, то ли сам Александр Блок.
        Открыл дверь. Разглядел – Витя! Сколько лет!  Я  ехал домой. Устал, как  паром речной. Но Вите нужно было лекарство для мамы.
        Начали от Чеховского рынка, где магазин «Восход» и аптека.  Нашли нужное снадобье лишь в Ново-Татарской слободе. Едем домой. Хочется чаю. Витя развалился сзади и этак  - с приятствием на меня смотрит.  Вот, мол, друг детства. Расстались юношами. А теперь он – большой человек. Проектировал Храм на крови в Екатеринбурге. Во имя убиенного царя. Известен, почитай, на всю Русь.   
        Останавливаемся у калитки. Витя протягивает мне с заднего сиденья - из темноты пятисотенную. 
        Я сразу не разглядел.
        А, разглядевши, говорю:
       - Чувак, я понимаю: Урал, Каменный пояс, золотые россыпи… А че – не тысячную?
          Не спуская с меня глаз, Витя полез в грудной карман за тысячной.  Наездил он  как клиент рублей на пятьдесят. И наверняка знал таксу:  что в Свердловске, что в Казани она одинакова.
           -  Ты церковь, - говорю, -  там строил. Случаем с колокольни не падал? Ну, прикинь. Ты таксист. Я архитектор. Отгрохал мечеть во имя турецкого султана. Приехал и  сую тебе за проезд  в десять раз больше. Как это тебе?  Да и почему ты решил, что я вообще с тебя что-то возьму?
         Витя улыбается из темноты одними губами. Лицо неподвижно. Смутить его трудно. Испугать тоже.
       Возьмем девяностые. Бандиты по Казани с пистолетами  ходят. Гранатами, как бананами, кидаются. А  Витя в ту эпоху как раз решил  в баню сходить. И вот он идет - в руке портфель, под мышкой веник. У входа в раздевалку очередь. Занимает место на лавочке и ждет. А тут нагло в дверь  проходят  трое. Бритые. С костистыми черепами, как у варанов. 
         Витя им:
         - Вы куда?
         Те:
         - Мыц-ца.
         Мол, чего хотел, болезный?
         Витя хоть и не партийный, но  глубоко верующий уже тогда был. А значит – с принципами. Это в нем еще от комсомольской работы: порядочность. И вот он встает с лавки, идет в раздевалку, берет по очереди их рюкзаки и выбрасывает в холл.
       У братков холки сморщились, как у приматов. И не могут они в ответ придумать какую-нибудь фразу.
       - А… эт-та…- тянет один.
        - А?.. – переспрашивает у него другой, обернувшись.
         А третий от отчаянья  цепляется рукой за Витин галстук. Что-то  шамкает, глядит на Витю – в лицо, будто выбирает,  в каком месте лицо укусить .  Витя  тоже его за грудки  берет. И громко  требует банщика. Банщик , с отвисшими коленками на трико,   теряя шлепки, прибывает… и бежит за администратором. Появляется администратор. Звонит в милицию. Приходит  наряд из соседнего дома, где как раз участок.  Всех берут и уводят.
     В милиции  с бандюгами проще. Взял  удава, намотал на локоть- и он тебе в протокол , пуча глаза, что хочешь нахрипит. А вот с таким, как Витя,  подобную партию не сыграть. Такой сам  любую партию раскинуть может. Хоть Либеральную, где клыкастый Вольф, хоть  Единую Россию, что вообще тюрьма. Черт знает, что за ядовитый билет у Вити в грудном кармане!  Таких, как Витя, в милиции  стараются избегать. Особенно, когда у самих душонка  в слякоти.   
      Бандитов увозят в отдел. А Витя  опять в баню направляется. Но уже темно, и  вход заперт изнутри на большой, как багор,  крючок  – последние посетители домываются. Слышно из раскрытых форточек на втором этаже, как  прощально гремят тазы… Между  тем,  Вите самому не очень-то уже хочется в баню. Да и парная наверняка поостыла. На ночь дров не добавляют. А Вите нужен жар - расслабиться, лечь спиной в облака и, глядя во Вселенную, растворяться в грехах своих и отпущениях.  Но какое может быть наслаждение, когда от гнева все тело, как  громоотвод, гудит! Будто   от удара молнии, или когда дурень по стальной мачте кувалдой врежет от радости, что у него родился сын.  Праздность и музыку в душе, которая звенит, будто шмель над цветом, Витя уже потерял. И пошел домой.
         … А пурга все валила.  Мы вышли из машины. Быстро  от снега побелели . Витя держал в руках кулек с лекарством. Попрощались. И пошли, как в детстве, по домам- каждый в свою калитку на пружине:  дзинь- хлоп!

      Когда умерла мать, Витя приехал в Казань всей семьей.  Решил строить в огороде коттедж. Планировал готический замок. Рыжика он хорошо знал, как друга матери.  И когда я уезжал в Москву, с удовольствием у себя оставил.  Как память о матери. И потому я  отбывал с легким с сердцем.  С собой кота я взять не мог. Я отправлялся в чужой город, в неизвестность. Своего вез лишь кастрюли и матрасы, привязанные бечевкой к крыше «Жигулей».
        Через два года я продал свой разваливающийся без отопления дом,   а еще через два Витя  купил себе большую квартиру . Кота туда не взяли. Он  остался жить в старом доме. Когда достроили замок, вторая жена Вити, молодуха, родившая ему двух дочек, из санитарных соображений гнала от порога линяющего  кота.  Да и сам кот вряд ли хотел в каменный мешок, где не единого лаза. По душе была избушка,  с опилками на чердаке, уютная и теплая, как старый бабушкин валенок.
       Но вот беда. Витя туда поселил квартиранта – маленького ростом охранника, с крохотной , похожей на подростка, женой.  Конопатый  крикун, будто петушок, с курчавой скобой вокруг плеши, охранник будто выпрыгнул из кадра, где играл завитой  бигудями взбалмошный дядя - Ролан Быков.
      Мужику жаль было для кота еды. Он выбрасывал Рыжика  через забор. Заделал все щели. А забор из профнастила – когтями не зацепиться! И кот, которому на то время стукнуло одиннадцать лет, остался на улице. Все это я узнал позже.  От самого Вити. Витя костерил охранника,  который скрылся внезапно, прихватив у него ценный  электроинструмент.  И, кажется, отравил кота. Рыжик пропал.
        Вот такая печальная история. Я оплакивал гибель несчастного. Каялся.  Ведь причиной всех его бед был я. Это я увез его от ресторана. Наверняка, он там кормился. Наверняка кто-то из поваров его там приютил, и баловал чистым мясом.
        Будучи в Казани я  избегал старой улицы. Родные закоулки, где играл в детстве. Пустырь за стальной оградой, где снесли отеческий дом. Все это ранило сердце.  И потому по приезде я притормозил не доезжая – у гаража, где жестянщик Эльбрус  ремонтировал авто.
     Там стояли мужики. Балагурили. А когда водка кончилась, разошлись. Я остался один. Не знал, что делать. Уехать? Зайти к соседям на чай?
        Кто-то  терся о мою штанину. Причем давно. Занятый мыслями, я не обращал на это внимания. А глянул. Он! Мой Рыжик!
        Грудь, будто вспрыснутая  бензином, вспыхнула  от стыда.  Я поднял кота на руки, боднул его в морду. Но он  в ответ не боднул. Он только печально посмотрел в сторону…
        Как он узнал меня? Через столько лет! Я вспомнил, что в машине у меня лежат два мясных  пирожка. Достал сверток,  развернул. Кот съел один пирожок. Второй. Затем неподвижно стоял у моих ног. Подняв хвост, смотрел в даль, умиротворенный, будто к нему в пионерский лагерь приехал на родительский день папа.
      Оказывается дядя Слава, мой старый приятель, приютил его у себя.  Таким образом, он, как в свое время Витя,  помог мне справиться с совестью.  Ведь теперь у меня  под Москвой было две собаки и восемь кошек. Причем Миша и Мальчик, два родных брата,  дрались в клочья. Нюня била свою мать  Пуню, гнала из дома.  Было еще три молодых кота, мать которых  - пятнистую Кляксу эта серая Нюня тоже лупила нещадно. Вся эта семейка одной крови просто-напросто  сжила бы со света старого чужака, загнала бы в зубы бродячих собак.   
         Через год я вновь заехал к Эльбрусу. И Рыжик вновь ко мне вышел. Стукнулся лбом о ногу. И тут я понял,  что в прошлом году он не случайно меня встретил. Он узнавал о моем прибытии  по голосу - издалека. Бежал, прятался в кустах, ждал, пока я балагурил с мужиками. И  когда все расходились, выходил ...   
       Рыжик не чувствовал моего стыда. Просто ему со мной было хорошо. Еды в машине на этот раз не оказалось. Я пошел к однокласснику Гомеру – просить колбасы, мяса, хоть что-то. Он вынес тарелку со всякой всячиной и высыпал с улыбкой снисхождения мне в пакет. Денег  на кормление кота, конечно, не взял,  но обещал при случае за котом посматривать; да и мышей здесь полно! Он сказал, что дядя Слава сейчас хромает. Ходит с клюшкой. Но здесь бывает. Сам живет в квартире жены в Московском районе. Витя же – весь в заказах, приезжает домой лишь ночевать.
        Рыжик ел. Я сидел на корочках рядом. Потом мы опять молчали. Кот смотрел в сторону, в даль. Он воспринимал все как должное. Вот не бьют,  приехали и  кормят. И сердце пронзала боль, что я не чувствовал с его стороны упрека,  что в братьях наших меньших вообще нет этого чувства. Даже если ведут их убивать. Они покорно пойдут, будут стоять. Но упрека не будет. Если только глаза полыхнут вдруг отчаяньем, болью…   
       Хозяин нынче опять его бросит.  Сядет в машину, надавит на акселератор, тихо ли - с почтением к кошачьей судьбе, резко  ли - от нестерпимой боли  и подступивших слез. Дым от выхлопа на узком повороте  унесет на обочину. И в другие дни, в холод ли, в слякоть, когда кот будет сидеть у дороги, старчески жмурясь , подобные выхлопы от проезжающих автомобилей будут напоминать ему о счастливом летнем дне, о хозяине, о теплой надежде: может, опять придет? 

17 мая 2019 г       



             Тверская земля
              (очерк)
 
           На Волге, за Кимрами,  обрывистый берег. На изволоке песок осыпается от самой опушки  леса. Бывший милиционер Быков стоит в  черных трусах по щиколотку в воде и забрасывает удочку. Я вижу сквозь прибрежный ивняк  его упитанную спину с родинкой на лопатке и черный затылок. Его занятие и мелкий рыболовный азарт мне не приятны.
         Когда-то я работал в охране на берегу Волги, на месте бывшего Гортопа. Казанцы покупали там мокрые осиновые дрова, сплавленные с верховьев Волги.  Плоты втягивали  в залив, как поезд. Лебедкой вытаскивали на сушу бревна,  рассекали, пилили. И вот с утра похмельные, а с обеда пьяные мужички, обливаясь пОтом, черчат на песке метровыми  чурами. С матом, с брызгами древесной пены бросают чуры в железный  куб – для замера. Навалят кубометр и вытаскивают обратно, грузят в кузова. Осина дешевая. Зато нет нужды в трубочистах. «Царскими дровами» отапливали государевы дворцы. Осина не дымит,  пламя становится в дымоходе коброй и пожирает со стенок сажу. Тогда как  в Европе, где топили смольем, в чести трубочист . Он  в форме, он и в камне на площадях.  Ибо сажа, забившая трубу, горит пуще нефти, разлетается огненными хлопьями,  поджигает соседей.
     Когда Советская власть кончилась, те мужики как-то враз перемерли. А на месте Гортопа дельцы наскоро слепили из прессованных опилок продуваемую метелью фабрику мебели, где я и охранял буржуйские диваны. Тут же стоял на приколе украденный в Чувашии дебаркадер. С него слесари из новых контор зыбкой ловили рыбу. Поднимали квадратную сетку из подкормленной глубины – и всякий раз  трепыхалась в ней крупная рыбина, лещ или судак. Улов бросали в  бидон и чуть не визжали от азарта. Я курил рядом, опершись локтями о перила.
Одна рыбина шибко билась в бидоне. Ее нетерпенье походило на бунт.  Я бросил сигарету, присел, сунул в бидон  руку и вынул  большого шершавого судака. Он притих.  Взяв  поудобней обеими ладонями, я поднял его перед собой в том положении, в каком он плавает.  Вот говорят: рыбьи глаза. Мол, стеклянные. Я всмотрелся в них. Твердые надбровья, чуть мутные  белки и черные большие, будто возмущенные,  зрачки. Они смотрели на меня, в меня, в мою душу... И на мгновенье мне показалось, что это вовсе не рыба, которую мы привыкли жевать, как кукурузу. А разумное существо!
         Сжав челюсти, судак не сводил с меня зрачков. Брови его выпирали, и казалось, он хмурился. Смотрел, как равный. Ничего не просил. Казалось, он презирал меня. Я испытал чувство вины…
        Подвыпившие мужики все галдели, тыча пальцами в сторону зыбки.  Я  присел и опустил руку за бетонную закраину борта. Судак  юркнул в глубину без шума и брызг. Никто ничего не заметил. 
         Почему мы жалеем белку, зайчика, а рыбу нет? Из-за того, что у ней одежка другая и сложнее язык? Тот язык, что на счастье нам, сердобольным, не позволяет ей озвучить свою пронзительную боль? Но посмотрите: она – кричит.
         С тех пор  я не рыбачу.
         Вот и сейчас, лежу на траве, пускаю дымок сигареты и рад, что у Быкова не клюет.
          Возле меня накренилась над обрывом молодая сосна.  Ниже  сквозь листву ивняка видна поверхность  воды - покачивается на боку больной подлещик, чуть шевелит хвостом и ходит кругами.
          Обреченная рыба. Обреченная сосна… А ведь и деревьям присуще  чувство страха. Они боятся резкой перемены света; пересадки -  когда меняют положение кроны с юга на север; испытывают первобытный ужас во время грозы и, особенно, когда  приближается  человек с ревущей бензопилой. Многое мы не знаем. И одинокими вечерами возникают смутные подозрения, когда видишь в жаркой топке пульсирующие кругами, будто радиоволнами SOS, срезы сгорающих годовых колец…
И только дети, недавние мудрецы-эмбрионы, что-то  чувствуют. Помню, как во дворе мы говорили друг другу: « Ветки ломать нельзя, дереву больно!» А двоюродная сестра отнимала у меня лопату, когда я хотел копать яму: « Земле тоже больно!» Желтоволосая, голубоглазая, она самоотверженно подставляла хрупкую грудь, держа на отлете черенок конфискованной у меня  лопаты. Позже мне казалось, что кузина моя напоминает Софью Перовскую. Такая же хрупкая и смелая! Именно благодаря  близости кузины я иногда становился смелым мальчиком. Она, наверное, и была та самая - первая любовь. Об этом я начал догадываться позже, когда голова поседела. Сейчас сестра живет  далеко в Сибири, постарела, - и оттого мне все более понятен отец Сергий из повести Льва  Толстого, стариком отправившийся искать девочку из своего детства.
           Внизу, у кромки воды, что-то зашевелилось. Это Быков прошел под ивняк и стал удилищем подтягивать к себе больную рыбу. Полуживая, она из последних сил спасалась от него. Иногда волна, ехидно склабясь, уводила бедняжку подальше … 
  Тогда Быков подтянул трусы и влез в  воду. Он вытянулся на волне и поймал рыбу шлепком ладоней. Сквозь листву мне все хорошо было видно.
На изволоке Быков появился не сразу. Вкарабкался по текучему песку на поляну. Без слов, картинно бросил рыбу к кострищу и отвернулся. Присел у своего рюкзака.
В нашей фирме его недавно поставили начальником - контролировать  распространителей бесплатных рекламных журналов. Он рассказывал, как выследил одного нерадивого. Когда тот снял с плеч рюкзак и начал вытряхивать журналы в мусорный контейнер, Быков сфотографировал это из-за угла, потом  снял содержимое контейнера и физию самого распространителя. Снимки отнес генеральному директору…
           Я не сразу спросил, кивнув в сторону неподвижной рыбы:
-  Поймал?
        -  Ну, - Быков подтянул ремень рюкзака.
- На удочку?
          - А на что же?! –  он обижено отвернулся, показал покрасневшую щеку.
- Я хотел сказать: долго тянул?  Но не хватило жестокости. И все перевел в шутку.
 - Вот менты! – засмеялся я. - Даже тут не могут без очковтирательства! 
 -Чи-во? - Быков как бы застыл, сидя на корточках. Затем поднялся и с обиженным видом ушел  на изволок. Стал мыть в воде босые ноги. 
 И вдруг я почувствовал острую тоску. Что зря я сюда вообще приехал. Ну что тут делать? Тем более с таким вот Быковым! Раньше он мне как-то  нравился как человек рассудительный, уважительно относящийся к коллегам…
Я пошел прогуляться. Дорогу мне пересек песчаный овраг. Я спустился и стал карабкаться наверх. Задрал голову - и был поражен. Передо мной росла мощная сосна . Она стояла на треножнике!   Вот это чудо!.. Годами из-под нее уходил песок, оголял корни, но она  пускала их все глубже. До  штамба теперь было метра три в высоту. Дерево стало двухъярусным. Его старые корни превратились в стволы, обросли медной корой. А новые – вошли в землю уже штопором, стали витыми, как скрученные щупальца осьминогов.
         Я огляделся.  И понял, что нахожусь на поле сражения. Это место битвы  леса с Великой рекой!
         Река пожирает почву.  Сосны  стоят вдоль обрыва, выставили вперед корни-колени, будто лапы готовых  к бою гигантских пауков. 
         Все это я сфотографировал. И уже не так жалел, что сюда  приехал.
         А ведь день был нервный. Мы долго искали нужный  поселок близ Кимр. Затем  Быков не мог найти дом, где оставил свои удочки, а после куда-то ходил за хозяином дома, чтобы эти  удочки забрать. Потом мы потеряли среди проселков дорогу, ведущую к Волге, а когда увидели за деревьями серую ленту реки - не могли к ней проехать. Весь берег был загорожен частными домами, заборами и шлагбаумами на замках. Благо, я взял низенькую  «Оку» супруги. И мы, царапая крышу, продрались  под железной трубой. Ехали вдоль берега и через каждые сто метров перед нами вырастали горы мусора в черных мешках. Трава повсюду была вытоптана. Или съедена рогатым скотом. Людей не было. День был рабочий. Мне пришлось ехать несколько километров вдоль реки, чтобы найти зеленую полянку.
  Почему так не ласково встретила меня тверская земля? Мои предки  с этим северным краем никогда не воевали. С детства я чтил память о князе Дмитрии Грозные Очи, который в Золотой орде зарезал подлого московского князя Юрия. За то, что тот оговорил его отца, и отца казнили. Хан, обычно быстрый на расправу, восемь месяцев не мог решить, как поступить с гордым Дмитрием. И только нашептывания, новые кляузы и увещевания: как это? такая наглость! прямо у ханского шатра! а потом нас будет резать? – поставили хана в положение Понтия Пилата.
         Любо мне историческое понятие «Тверь». Но вот ведь как по приезде вышло…
  Быков  хвастал, что у него белорусская тушенка, - редкость, тогда как магазины завалены тушенкой китайской, травяной, безвкусной.  Но когда мы почистили картошку, и он вытряс в кастрюлю содержимое банки, бульон оказался настолько жирным, причем со вкусом солидола, что его невозможно было есть. Мы вылавливали ложкой только картофелины.
          До отбоя Быков вытянул бутылку водки. Оделся в прорезиненную одежду химзащиты, с капюшоном и мягкими сапогами на шнурках. Припер от свалки  ржавый борт от легкого автомобиля, загородился им от ветра, лег и  уснул. Мне досталась дымящая от костра сторона. Я мерз, кашлял, глаза слезились, но  гасить костер не решался. А ветер со стороны Волги усиливался, бушевал в хвое на верхотуре. Начал храпеть Быков.  После моих  окриков он перевернулся на живот. И стал подобен камню. Его отрешенности позавидовал бы сам Микеланджело.


      Я таки не смог уснуть до утра. Настроение было скверное, голова болела. Когда Быков проснулся, ветер еще  шумел. Я сказал, что надо возвращаться. Клева нет. Место отвратительное. И есть нечего: полный котелок варева из тушенки стоял в траве и вызывал отвращение даже у Быкова. Он молча кивнул.  Мы собрались и поехали.
По дороге небо прояснилось, пыльные обочины осветило солнце.
           В деревне у палисада Быков увидел плодоносящую яблоню и воскликнул:
  - Гляди: яблоки! Давай потрясем!
          Вероятно, я глянул на него с такой грустью, что он тут же умолк.
          В другой деревне на крыльце старого дома висела вывеска: «Парное молоко»
         - Давай купим, – обратился Быков.
         Всю  жизнь с молока у меня в животе урчало. А уж сегодня, да с парного!  Помниться, мы, три студента филфака, в колхозе спали за печкой в одной избе с девчонками. Вечером нам приносили  ведро парного молока. И наши скромные первокурсницы( мы только что все познакомились), утонченные лингвистки из ученых семей, во сне устраивали такую бесстыдную перестрелку, такой духовой оркестр, с басами трубы и  тонким подвыванием скрипки, что у меня,  идеалиста,  дембеля из отдаленной ракетной точки, два года под землей считавшего, что всякая девушка - богиня,  пылали огнем уши.  И  воистину было страшно, что ореол от того огня освещает в ночи  мое лицо, и кто-то из проснувшихся нифм увидит, что я всему этому свидетель!
         - Купим? – повторил  заискивающе Быков. С похмелья, в лапах синдрома, он стал несколько труслив. 
           Я молча остановился.
Он вышел из машины и пошел в дом. Вскоре вернулся с пол-литровой бутылкой молока. Сел в машину, глотнул из горлышка. Добродушно протянул бутылку мне. И убрал тотчас.
Потом мы спорили куда ехать. На развилках он указывал вправо, я - влево. Хотелось верить человеку, который бывал в этих местах  не единожды. Но оказывалось, что прав был я ( навык водителя запоминать окрестности). Я ехал моей дорогой, и когда мелькали знакомые со вчерашнего дня вывески на магазинах, мне казалось, что он сконфуженно сжимается в сидении, а в окно вылетает, как рубаха, часть его смятенной души.  Неожиданно из встречной колонны выскочил прямо на нас желтый, как лимон, японский микроавтобус. Шел на обгон, чтоб возглавить колонну. Я проехал дугой по обочине…  Благо, бессонная ночь лишила меня ретивости, а само осознание не лучшего моего состояния внушало мысль об осторожности и ограничении скорости…
    Я вздохнул с облегчением, когда  высадил Быкова на Дмитровском шоссе. Там, где его вчера подобрал. А сам поехал к себе - на шоссе Ленинградское. Я мечтал о постели. 

25 дек 18 г




 фото 2007 г

    
      
               
Скованные одной цепью
(документальная повесть)
               
Эту историю рассказал мне майор угрозыска в отставке Владимир Антонов  еще 1996 году. Повествование показалось  интересным. Однако в те годы, когда почти каждый день в сводках СМИ сообщалось о расстрелянных членах ОПГ , подробности рассказа,  в другое время показавшиеся бы шокирующими,  меня не заинтриговали как писателя. Тем более  тогда меня увлекал  другой жанр.  Проза о личном, интимном... А прописывать целые сцены о проделках бандита казалось   недостойным ремесленничеством.
Но Антонов  был неугомонен. Рассказав мне об Акулове при случайной встрече в бане №12, что на Калуге(он так и не дал мне тогда толком попариться) , на другой день  он приехал ко мне  домой. И с тех пор ездил ко мне, как по расписанию.  Благо, мы были знакомы с подростковой поры. Мы пили чай, и он  сообщал мне все новые  подробности об этом деле  (иногда, правда, предупреждая: «Об этом прошу  не писать»)
Я рассказал обо всем Фаизу Зулькарнаю, тогда главреду журнала «Идель», и спросил , как быть? Материал-то чернуха?
- Как? – воскликнул Зулькарнай. - Интересно! пиши! Но чтоб - гвоздь номера!
       Хочу особо отметить для читателя, что в предложенном здесь повествовоании нет ни слова вымысла. . Антонов рассказывал о себе , о своих чувствах.  Невроятно тонкий рассказчик, психолог, умеющий по ходу повествования видеть наперед архитектуру фабулы, чтобы заключительные аккорды звучали весомее. И еще  соблюдать не сбивающую с толку читателя очередность сюжетных деталей, моментов.
       Я нарочно оставил в тексте для правдоподобия много из его милицейской лексики. Просто перепечатывал с диктофона целые абзацы. Антонов по сути был  соавтором этой повести, но вписать свою фамилию категорически отказывался.
Отмечу еще, что после публикации этой  вещи многие милицейские чины от Антонова отвернулись. И сам я , не раз бывая  по журналситкой работе на Черном озере, не раз слыхал от старых волков угро:
-  Не надо было   Антонову про все это рассказывать, не надо было.
- -Почему? – очередной раз спрашивал я.
- Ну не надо было…
В 2003 году, когда я уже жил под Москвой, мне позвонили, что   Владимир Антонов погиб нелепой смертью
 
 
Глава первая

Тебя интересуют  судьбы и трагедии? Увы, это не театр. Настоящую трагедию ищи не у Шекспира, а в онкологической клинике, одержимость в сумасшедшем доме, судьбу в тюрьме. Достоевский зарядился на всю жизнь на каторге, а после досаждал психиатрам, копался в историях болезней. Федор Михайлович знал толк в кни¬жном рынке, и на несколько веков вперед…
Я хочу рассказать тебе об одном преступнике, личность которого оставила в моем мозгу  неизгладимый шрам. Он был при¬говорен к высшей мере наказания. Получил в затылок пулю и, как положено, тайно захоронен. Через связи я нашел его могилу…
Мы были друзья и враги. При¬кованные друг к другу наручниками, жили полтора года, как сиамские близнецы. Ездили по городам Рос¬сии, по местам его преступлений. Я делил с ним свой хлеб и воду, берег его, как брата. Да, мы испытывали разные чувства друг к другу, были садистами и мазохистами, и эти роли часто менялись. Были моменты, когда важные сановники вынуждены были откладывать заседания Верховного суда, – потому лишь, что подсудимый требовал в сопровождающие только меня. В судебной предвариловке си¬дел, как зверь в клетке, отказывался давать показания – и вся республика ждала… Бывало, и я, почувствовав вдруг тоску, отсутствие некоего жес¬точайшего смысла жизни, – вдруг среди ночи садился в машину, ехал на Красина, стучался в ворота тюрь¬мы…
Итак, все по порядку. Это было не так давно. Я работал в особом подразделении МВД. Наша группа занималась розыском и поимкой скрывшихся преступников, установлением личностей трупов и розыском  без вести пропавших.
Итак, я молод и счастлив. У меня куколка дочурка и куколка жена. Декабрьская  ночь. Мы спим в квартире, и кажется, ничто не может потревожить благостного покоя… Вдруг звонок…
За мной приехали из угрозыска, срочно одеваюсь. Через двадцать минут я в управлении. К тому момен¬ту там уже находились начальник угрозыска, старший следователь прокуратуры, эксперты. Чувствую: случилось что-то важное… Но, как всегда, ничего не объясняют. Сказали лишь, что задержали особо опасного рецидивиста, за ним ряд убийств, совершенных в городах России и в Казани. Здесь у него имеется вооруженный сообщник, возможно, их будет двое, и я должен взять их с моим помощником. И – все. Ни рожи, ни досье, на месте, мол, разберешься. У нас часто такое практикуется: поди туда, не знаю куда, поймай того, не знаю кого… Что ж?.. Приказ есть приказ. Едем на Кави Наджми по адресу, в так называемую засаду. Там живет некая Ляля, женщина лет тридцати, жена того самого Шамиля, которого я должен взять. Понятное дело, жен¬щина перепугалась, вся бледная, глаза так и бегают, даже подозре¬ние родилось…
С видом, будто все знаю, начи¬наю ее расспрашивать: что случи¬лось? Вот послали арестовать ее мужа, а за что – не пойму… Она в ответ: как же!.. пристал к нему этот рецидивист Гена, убийца, он кого-то кокнул в Москве. Хотела его вы¬гнать, ножом припугнул. Мужа втя¬нул в свои дела, скрыв, что нахо¬дится во всесоюзном розыске…
Шамиля все нет. Времени впе¬реди – целая ночь. Продолжаю ее обрабатывать. Она, наверняка, уве¬рена, что я все знаю и только при¬кидываюсь, простодушно рассказы¬вает о муже, показывает фотоаль¬бом. Наконец вижу физию того, кого должен взять, – анфас и в профиль. 
Напарник, бедняга, до этого де¬журил на объекте, так и валится. Я разрешил ему уснуть…
Времени пять утра. Шамиля нет. У меня подозрение: вдруг у супругов условный сигнал. Спрашиваю ее об этом. Она божится, что они ни о чем не договаривались.
Уже светает. За окном люди по¬шли на работу.
Наконец, в половине девятого послышалось шебуршание ключа в двери. Еще ночью я попросил ее сунуть свой ключ в скважину, чтобы из коридора не вошли неожиданно, открыв замок своим ключом. Хозяйка должна при появлении человека за дверью отворить ее и сразу отступить назад. Желательно без видимых признаков беспокойства на лице и ненужной мимики (за этим я буду следить, спрятавшись за две¬рью у ванной комнаты). Отойти сразу — для того, чтобы из нее не сделали заложницу, взяв ножом под горло. Кстати, я был с ней очень вежлив, и она, перепуганная, глядела на меня, как на ангела-хранителя. Повторяю: несмотря на то, что Гена-рецидивист был взят, на свободе оставалось еще, кроме мужа, третье лицо – воору¬женный «афганец»…
Итак, она идет открывать дверь, поворачивает свой ключ и отходит, бледная как полотно. Я вижу ее ли¬цо вблизи и жду, когда наконец за¬кроется за вошедшим человеком дверь… Но ничего этого не проис¬ходит. Начинаю беспокоиться, что выражение Лялиного лица напугало вошедшего, и он сейчас начнет «де¬лать ноги». Тогда я вскидываю пис¬толет и, как положено, с криками «банзай» выбегаю из укрытия. И что я увидел – шуба какая-то… Воткнул пистолет в шубу, гляжу – женщина. В сторону ее, и – вперед. Женщина падает. Упираю пистолет в другое тело, второй человек тоже оказы¬вается женщиной, и тоже падает. Наконец, вижу, как мужская воло¬сатая кисть тянет дверь на себя, чтобы остаться в коридоре, в подъ¬езде… Хватаю эту руку, узнаю Ша¬миля анфас, сую пистолет ему под бок — да так жестко, что он охнул, вытянулся и замер, как жердь, глаза вытаращил…
«Стоять! – кричу. – А то кишки из уха брызнут!..»
Шамиль оказался один. Опера¬ция закончена.    
Провожу его в зал, усаживаю. Посылаю молодого позвонить в дежурку. Связь?.. Не было связи. Из автомата он звонил. Да, Расея... За пьяными дебоширами пять дружинников и два милиционера на машине ездят. А у нас, в особом подразде¬лении, вот так…
Приехала куча людей: начальник угрозыска и т.д. Похвалили. Допрос начался прямо в квартире.
Женщинами оказались родная сестра Ляли и ее подруга, завуч английской школы. К делу они никакого отношения не имели, и были ошарашены. Пили на кухне корвалол, рассказывали, что шли к Ляле, во дворе ошивался Шамиль (он уже знал, что Акимова взяли, и не решался войти в квартиру). Он дал им ключ, сказав, что придет позже, но не стерпел…
В управлении начал интересоваться, кого же все же поймали. Гена-рецидивист оказался Акуловым Сергеем Александровичем, уроженец Саратова, вор и убийца. Он имел безукоризненные документы на имя Толмачева Геннадия Львовича, со¬трудника УВД Саратовского облисполкома.  Третьего декабря этот Толмачев на улице Кави Наджми в приличной степени опьянения совершает разбойное нападение на водителя «москвича» с целью овладения машиной. Водитель, увидев нож, выбросился из авто с криками о помощи. Толмачев кидается за ним, поскальзывается на льду и ломает ногу; а в это время его освещает фарами выехавшая из-за угла милицейская патрульная машина. Его задерживают и доставляют в Бауманский райотдел милиции, запирают в камере. Проходит немного времени, и задержанный начинает барабанить в дверь, требовать к себе дежурного оперативника. Тот приходит…
Вот меня задержали, говорит Толмачев, машину хотел отнять, хе!.. Все это фигня! На самом деле я тебе никакой не Толмачев и никакой там не Геннадий Львович. Я – Акулов! Вор-рецидивист, на мне четыре трупа, жена министра в Москве. С фальшивыми документами объездил весь Союз и везде нашкодил. У меня за плечами двадцать три года тюрьмы, я во всесоюзном розыске!..
Сначала проспись, герой, отве¬чает ему опер. Завтра на трезвую голову ты за эти-то дела на Кави Наджми в штаны наложишь. А то – убийца он. Тьфу! И уходит.
Между тем этот Толмачев-Акулов продолжает барабанить, в дежурке шум, офицер опять докладывает оперу. Тот спускается вниз, все же «пробивает» его по картотеке. И ты представляешь, Акулов Сергей Александрович, у которого все руки в крови, которого ищет вся милиция страны, каким-то образом там не значится!
Слушай, кричит ему оперативник, ты не вор-рецидивист. Ты – алкаш! Тупой, безмозглый и хромой! Пошел к черту! А то в вытрезвитель переведу.
Ночью Акулов чуть не плачет, про¬сит, чтобы позвали кого-нибудь из начальства. Какое-то напало на него отчаяние, я об этом после расскажу.
Тогда, наконец, подняли Баталова, начальника отдела по раскрытию убийств. Тот приехал тотчас. Акулов дал ему установочные данные двух убитых им девушек. «Пробили» по картотеке – есть такие. Послали проверить по адресу. Данные подтвердились, но оказалось, что в течение месяца их никто не видел. Надо сказать, что обе девицы были из неблагополучных семей, и по поводу их исчезновения никто особо не беспокоился.
Баталов, когда убедился, что да, пропали девчата, подробно описанные Акуловым, забил во все колокола. С кем убил? С Шамилем. Проживает там-то. Тогда подняли меня. Пока я ездил в засаду на Кави Наджми брать Шамиля, Баталов до утра работал с Акуловым. У Акулова на ту пору случился психологический слом, кризис, ему все надоело. Были и другие причины. Он всю ночь рассказывал Баталову о своих преступлениях, понимая, что пойдет на эшафот.
Все это происходило третьего декабря. На другой день, то есть четвертого, Акулов должен был брать кассу мехкомбината, зарплату всего объединения. Деньги очень и очень немалые.
Наводчицей была Ляля, работавшая секретарем на меховой фабрике по улице Ухтомского; она и сообщила Акулову день прибытия зарплаты. С целью ограбления Акулов приобрел парадную форму офицера. Опытный психолог, он знал, что свидетели, окажись они на месте происшествия, прежде всего, запомнят околыш фуражки, кокарду и погоны. Военные для гражданского люда все на одно лицо, точно его описать никто не сможет. Разбойное нападение должно было произойти средь бела дня, Акулов подходит с пистолетом к автомобилю с кассиром прямо напротив управления мехкомбината, наводит ствол и требует деньги. В случае отказа убивает кассира и шофера, забирает «нал». Невдалеке, в машине, со включенным двигателем, ждет Шамиль, к виску которого Акулов якобы приставит пистолет с требованием ехать. Как видно, всю «работу» Акулов брал на себя. Шамиль ему нужен был лишь как извозчик. Для совершения нападения Акулову нужно было оружие, и он где-то откопал «афганца».
При благополучном исходе операции Акулов намеревался убрать Шамиля, Лялю, «афганца» и скрыться с деньгами. Эти показания Акулов подтвердил и в суде.
Повторяю, операцию планировали на четвертое декабря.
Накануне, третьего, Акулов в приличной степени опьянения приходит к Шамилю, у которого жил уже несколько месяцев, чтобы выспаться, привести себя в порядок перед «делом». Но странное дело, дверь ему не открывают. Надо сказать, что Шамиль и Ляля панически боялись Акулова и, в свою очередь, тоже решили его убрать. Прежде Гена (он и им представился как Геннадий Толмачев) в дружеской беседе, глядя в глаза Шамилю, признался, что совершил в России ряд убийств и находится во всесоюзном розыске. Шамиль и без того уже догадывался, что Акулов – рыба не из семейства карповых, и с ним можно очень шибко загреметь. Однажды, когда Ляля запаниковала (Шамиль проболтался ей о признании дружка), Акулов прямо при муже загнал ее в ванную, сунул под горло нож, произнес известную в уголовных кругах тираду, не преминув напомнить ей и о детях, которых у Ляли было двое. Муж наблюдал за всем этим с ужасом: угроза была реальной…
После этого случая, чтобы крепче привязать к себе Шамиля, Акулов втянул его в два убийства, о которых позже…
Итак, все дни перед операцией Шамиль и Ляля ходили тихие, как мыши; потели по ночам, представляя, какие ждут последствия в случае провала… И вот зреет план: накануне ограбления Шамиль убивает спящего Акулова, расчленяет труп и вывозит его на такси за пределы города.
Он резонно успокаивает супругу: несуществующего Толмачева Генна¬дия Львовича никто никогда искать не будет. В знак согласия Ляля опускает свои накрашенные ресницы, она сильно красилась.
Третьего декабря супруги в состоянии сильнейшего беспокойства ждут Акулова. В доме стоит напряженная тишина, дети отправлены к бабушке. Все готово к убийству. И вдруг резкий стук в дверь!.. Не привычный звонок, а – стук. Требовательный и властный… Возможно, через этот стук они почувствовали всего Акулова… Супругов будто подменили. Решительность как ветром сдуло. Оба в ужасе прислушиваются к тому, что происходит за дверью, в трех шагах от них…
Неожиданно в коридоре становится тихо...
С этого момента и начинаются необдуманные поступки Акулова: он совершает бесшабашное нападение на водителя «москвича», как Бармалей, бежит за ним с ножом по льду; попав в милицию, признается без нужды во всех своих злодеяниях…
Это был психологический слом. Акулов понял, что он одинок в этом мире, в этом городе; впереди ночь, ни крыши над головой, ни теплого угла. Сказалось и то, что его, Акулова, «кинули». И кто?! Первым действием было: добыть машину и покинуть этот город. И вновь неудача!..
Находясь во всесоюзном розыске, он прекрасно понимал, что попадись он в любой отдел – и его вычислят, пробьют по картотеке. Он совершил разбойное нападение на водителя. Естественно, не сегодня, так завтра у него снимут отпечатки пальцев, а на другой день через общую картотеку установят, что этот же субъект совершил убийство жены министра в Москве. Он понимал, что отпечатки его пальцев в квартире москвички, где он жил почти месяц, найдены, уничтожить их до единого просто не представлялось тогда возможным. Это во-первых. Во-вторых, сотрудник саратовского угрозыска Толмачев – и разбойное, с ножом, нападение на водителя ав¬томобиля… Это странное обстоя¬тельство наверняка бы проанализировали, запросили бы Саратов и опять вышли бы на рецидивиста Акулова…
Некоторые полагают, что если бы Акулов знал, что в картотеке по всесоюзному розыску его потеряют, то вряд ли бы он выдал себя. Возможно и то, что повлиял на его разговорчивость алкоголь (хотя он не из тех, кем правит водка). Возможно и то, что ко всем его бедам присоединилось несчастье, связанное со сломанной ногой. Ведь это ужасная мука – сломать кость и всю ночь не получать помощи. Вообрази это нервическое состояние и чувство неизвестности в камере – вычислят, не вычислят. И возможно, как Наполеон, преждевременно начавший битву при Ватерлоо из-за боли в раненой ноге (чтоб скорее все кончилось и можно было бы всерьез заняться раной), – так и Акулов хотел, чтобы скорее все завершилось. И тоже проиграл. Начни Наполеон атаку хотя бы в полдень, подоспел бы к нему маршал. Повремени Акулов до полудня, узнал бы, что в картотеке просчитались. И всему причиной – нога! Ты смеешься, но судьбы складываются из мелочей. 
Все это логично. Но почему он подтверждал на суде, что хотел убить Шамиля и Лялю; грузил на себя и другие преступления, забытые, за которые давно уже кто-то сидел или отсидел? Мне важен факт чистосердечности. Дело уже давно закрыто. Акулов расстрелян. Но это не дает покоя…
Мне он пытался объяснить дело так. Он совершил разбойное нападение на улице Кави Наджми. Это 146-я статья. При его судимости ему выпадал срок  пятнадцать лет, как минимум. Здоровье его уже было подорвано, в лагерях он оставил две трети желудка и понимал, что жить ему оставалось от силы пять-шесть лет. До конца срока он не дотянул бы, но годы провел бы в мучениях. Так лучше облегчить себе уход — пуля в затылок, и конец всему.
Тогда еще сказал, что устал от всего…
Пятого декабря меня в составе группы из восьми человек направляют на поиски трупов девушек, убитых Акуловым месяц назад… Одна из них, Света, имела то ли мужа, то ли сожителя, отбывавшего срок в Нижнекамске. Раскатывая с Акуловым в такси Шамиля, она сказала, что должна на днях отвезти мужу в тюрьму крупную сумму денег. Как она ему вдруг доверилась?.. Акулов имел феноменальные способности знакомиться с людьми, тотчас находил психологический контакт и подчинял своей воле. Находясь в тюрьме, он много работал над собой, изучал йогу и каратэ, очень много читал, писал стихи и курсовые работы своим начальникам, которые учились в академиях. Забегая вперед, скажу: после смертного приговора я находил в его камере кипы периодики, и вместо того, чтобы думать о казни, он с потрясающей улыбкой обращался ко мне: «А знаешь, в Америке один конгрессмен так жидко обделался!» Людовик XVI, входя на эшафот, глянул в небо и спросил: какая нынче погода в Португалии? Но в то время щеголять на эшафоте было модно. Мы-то живем в двадцатом веке, и к тому же – какая из меня публика…
Итак, Акулов предложил очаровательной Светлане свои услуги. Она охотно приняла предложение импозантного мужчины. Второго ноября такси подъезжает к магазину, где работала Светлана. Она выходит – и выходит с подругой, чтобы показать той своего рыцаря. Затем садится, делает подружке ручкой, и такси трогается…
По дороге, недалеко от ПО «Оргсинтез», Акулов предлагает перед долгой дорогой расслабиться, и вынимает бутылку водки. Прямо в салоне организуется небольшой пикник. Через некоторое время девушка выходит оправиться, она ничего не подозревает, совершенно очарованная своим спутником; ничего не подозревает и Шамиль. И вот в тот момент, когда Светлана, вернувшись из леса, открывает дверку автомобиля и просовывает в салон голову, чтобы сесть, Акулов охватывает ее правой рукой за шею, делает «замок», давя на кадык… и вдруг резко дергает женщину вперед. Девица моментально теряет сознание. В это время он снимает с нее шарф, перетягивает шею тугим узлом и, держа руку на пульсе, преспокойно глядит в глаза ошарашенному Шамилю…
Пульс через пять минут прекращается…
Шамиль в шоке, молчит и мелко трясется…
Акулов забрал у покойной деньги и приказал таксисту выехать к повороту возле ПО «Оргсинтез». Там они бросили труп на обочину. Место безлюдное, автомобили его проходят на скорости, к тому же через три дня выпал обильный снег, и труп завалило.
По дороге домой Шамиль как бы опомнился и еще сильнее затрясся. Он вспомнил вдруг о подруге Светланы. Она видела их в лицо, возможно, запомнила номерной знак его такси.
Акулов его успокаивает, сказав, что все берет на себя. Сам садится за руль и едет к магазину, где осталась подруга Светланы.
Ее он увозит в сторону Ленино – Кокушкино и кончает точно таким же образом, как Светлану, тело бросает на обочину.
И вот пятого декабря две группы, вооружившись лопатами, едут откапывать трупы.
Акулов быстро нашел место, где было совершено убийство, и участок у обочины, где должен был лежать труп. Акулова с загипсованной ногой, «эту сволочь» работники угрозыска носили на руках, как падишаха. Копаем около часа. Снегу намело очень много. Наконец появился в сугробе женский сапог. Лейтенант, бросив лопату, вытянул за ногу окостеневшую женщину, тряхнул ее, как жердь. Судебный эксперт бежит к нему с криком: «Она же заморожена! Сломаешь, а мне с ней работать!» Скрестив руки, делаем Акулову «седло», несем к трупу. Мне было интересно видеть его реакцию, я смотрел на него во все глаза.
Акулов как бы оторвался от дум, глянул вскользь в сторону трупа:
– Вот видите, ребята, – сказал он. – Я же не обманывал...
И отвернулся. И все.
Я, признаться, видел виды на своей работе, но тут был поражен его равнодушием. Не знаю – почему. Мне кажется, он уже тогда вызывал во мне симпатию. Не как человек. Как сильное существо, зверь. А тут я почувствовал некоторое разочарование.
С того дня началась моя непосредственная работа с Акуловым. Меня освободили от всех текущих мероприятий.
Акуловское дело было объемное. Была создана особая группа, которая занималась его преступлениями. Он легко шел на контакт и охотно рассказывал о своих злодеяниях. Не было проблем, какие случаются у следователей при вытягивании признаний. Акулов сообщил о своем московском убийстве.
С женой министра, великолепной Анной Павловной, он познакомился в такси, как обыкновенный пассажир. Непринужденный разговор – и через несколько минут министерская супруга (она была в разводе) везет его к себе домой…
Дама делает его своим любовником и водит по знакомым. Безукоризненная вежливость, костюм-тройка, галстук и непременный значок об окончании гуманитарного вуза — его визитная карточка. Прожив полжизни в лагерной «стае», на дне, он между тем никогда не позволял себе нецензурного слова, грубого жеста; с любым человеком, специалистом в той или иной области, находил общий язык и в разговоре брал инициативу на себя. Кстати, по тестам нашей экспертизы, он оказался властной личностью, чело¬веком с сильнейшей психикой, который способен подавлять, организовывать, быть лидером. В Чебоксарах этот Остап Бендер выдал такой курьез. Собралась провинциальная компания, «ученые соседи», кандидаты наук – и между прочим – медицинских, был даже сотрудник КГБ, – словом, интеллигентные люди, с познаниями. И вот мой Акулов в интеллектуальном амплуа: в середине застолья он достает из кармана таблетки этаминал  натрия и говорит: вот новый японский чудо-препарат, пьяный человек, принявший его, начинает трезветь через две-три минуты. С ним спорят, что такого быть не может. Он умудрился убедить всех, гости съели таблетки, запили водкой, как требовалось. Через несколько минут все лежали, как курята, мордой в салатах. Водка, смешанная со снотворным, действует сногсшибательно.
Акулов очистил незадачливых гостей, в том числе и сотрудника госбезопасности, и преспокойно удалился. Это дело мы тоже подшили к папке.   
Итак, жена министра. Она гордится Акуловым, возит его напоказ, а он импозантно «сушит зубы», читает в салонах стихи и гонит пургу небылиц. Понятное дело, вскоре это ему надоедает. Он пользовался всем, чем и она, – от толчка с музыкальным унитазом до шелковых простыней, лопал черную икру и запивал ее армянским коньяком. Но по утрам, уходя на работу, она уводила его с собой и запирала дверь на ключ. Он должен был до окончания ее рабочего дня бултыхаться по городу. Отчасти это послужило причиной ее гибели. Оставляй она его одного, возможно, он просто обворовал бы ее и скрылся. Но она вынудила его собрать драгоценности в ее присутствии – и, конечно, бездыханном.
Он кончает ее точь-в-точь, как казанских девчонок.
Уже это одно московское убийство тянуло на «вышак», и он это прекрасно понимал. После всех своих судимостей и двадцати трех лет отсидки в колониях строгого режима, он уже представлял для общества особую опасность. Практика показывает, что таких людей обычно приговаривают к исключительной мере наказания.
К расстрелу он относился совершенно спокойно. «А что – казнь, – говорил он. – Чик – и все! Там уже не поймешь, что умер». 
На нем было около шестидесяти крупных преступлений, каждое  из которых тянуло на десять-пятнадцать лет тюрьмы. И он продолжал рассказывать. Ему нравилось наблюдать за нашей реакцией. Он забавлялся, сознавая, вероятно, что человек он редкий, личность. Возможно, нас презирал внутренне, но что поделаешь! Но в тот же момент мы были его боги, от нас зависело все: и его еда, и спокойствие, и прочее…
Однажды мы повезли его в Куйбышев на следственный эксперимент. Он гастролировал в двадцати пяти городах, в основном поволжских. Часто как брачный аферист. Он влюблял в себя, покорял женщин, а после, раскрывшись, забирал драгоценности. Никогда не воровал втихую. Что характерно, ни одна из его дам не могла узнать его. Сколько ни пялилась. А он восклицал: ка-ак же, Галя, помнишь!.. Обладая феноменальной памятью, подвозил нас к любой квартире, где побывал, или к месту, где снесли дом. Предсказывал даже кочки на дорогах разных городов. Показывал: вот у этой Маруси я отобрал золото, у этой камни. Женщины опять отрицали факт ограбления, отказывались наотрез писать заявления – то ли стыдились, то ли боялись, то ли еще чего... Но не любили же они его все без ума, чтоб вот так утверждать: не грабил!… А он водит нас за собой, говорит, что вон там, за шторкой, должна быть паутина, вот там – сучок, там – горшок, а здесь ржавый гвоздик, куда презервативы вешал. Словом, предъявлял неопровержимые доказательства, что он бывал в данном месте.   
Этих дел нам так и не удалось закрыть. Женщины отказывались…
Акулов брал их с потрохами… Ехал он как-то на теплоходе по Волге. Увидел женщину. Несколько значительных взглядов, визуальный контакт. Она готовится сходить на ближайшей пристани. Он подходит, говорит с нею минуты две-три, берет адрес, обещает приехать. Пароход идет дальше… На следующей пристани он вдруг сходит, берет такси и гонит машину сто двадцать километров в обратном направлении. Уже ночь, когда он стучит в окошко. Она выходит в одном халатике, сонная, а на нее сыплются – розы, розы, розы. Она только и могла сказать: «Я знала, что ты приедешь!» – и повалилась ему на грудь.
Утром он ее ограбил. 
Опять же в Москве влюбил в себя завмага, будучи сам офицером кремлевской охраны: добыл где-то форму с аксельбантами. Утром в постели представился ей как рецидивист. Она: ха-ха-ха!.. Между тем с золотишком пришлось расстаться… 
В Саратове нас встречала команда – взвод автоматчиков. Несмотря на то, что он был «прикован» ко мне наручниками и рядом еще четверо охранников. Встречали в аэропорту. Как реагировали в полете пассажиры? Да они и не догадывались, что летят с убийцей. Мы усаживались в самолете за час до общей посадки, его рука, как всегда, прищелкнута к моей. Входящих в самолет Акулов мило приветствовал улыбками, надевал шляпу, чтоб приподнять ее; после тесной камеры ему все это было весело, пестро, дивно. Потом, сходя с самолета, люди видели рецидивиста, таращили глаза. А когда замечали на площадке автоматчиков с собаками, то оглядывались на самолет и спотыкались…
Саратовцы вооружили даже шофера. Дело в том, что однажды при операции он лихо обделал их группу захвата. Его засекли в трамвае и блокировали, закрыв двери. В толчее Акулов проскользнул, как рыба, приставил к горлу опера нож, подвел к вагоновожатому, тот распахнул двери. Выскочил, тотчас поймал такси – и такси умчалось со скоростью ракеты… В Саратове он хотел показать свое первое убийство, совершенное в 60-х годах. Прошло много лет, кто-то уже отсидел за это срок, а он вот тебе – нате… Возможно, он просто решил себя загрузить. От скуки. Из желания прокатиться до Саратова. Почему Саратов?.. Он там родился, там была его жена, мать, брат, кстати, работник МВД. Мы его проверяли, честный парень. Возможно, он прощался…
Мы решили организовать ему неофициальную встречу с родными. Мать он не видел полжизни. Я сообщил ему о нашем решении в последний момент. И он отказался… Я был удивлен. «Серега, – говорю, – это же мать! Она принесла тебе покушать. Ты прекрасно знаешь, что в Саратове больше никогда не будешь. Там, в коридоре, стоит твой брат. Хотя бы простись с ними по-человечески!..»
Он наотрез отказался их видеть. Начал объяснять, почему стал на путь криминала. Первое свое преступление «по малолетке» он совершил якобы из-за матери. Она, мол, гуляла. А отец в его понятии был очень положительный человек, эталон порядочности. Больше внимания мать уделяла младшему. Его, Акулова, психология пострадала, и вот он – тот, кто есть… Как и все люди, у которых не удалась жизнь, он искал причину вовне, в других, а не в себе самом…
Брат сам забежал в кабинет. «Ты, – говорит, – сволочь, оставь нас в покое! (Прежде, вероятно, он к ним обращался из тюрем, не знаю.) Для нас ты – никто. Прощай!…» И хлопнул дверью. 
Акулов наблюдал за всем этим равнодушно. Нет, в нем тогда еще не умерло все человеческое. Все мы звери, только он был более сильный зверь и знал, что все это уже ни к чему. Теперь я, кажется, понимаю: оно, человеческое, отмирало постепенно. Отмирало – с приближением смерти. 
  Открою еще одну тайну. Когда Акулов жил у Шамиля, тот решил познакомить его с женщиной. Не для того, чтобы устроить бродяге жизнь, а просто, чтобы тот поменьше у него ночевал. Она – порядочная женщина, преподаватель вуза, двое детей, разведена. Акулов стал с ней сожительствовать, она забеременела. Забегая вперед, скажу: ребенок родился, здравствует и сейчас, занимается гимнастикой, очень хорошие результаты, состоит в какой-то сборной; ребенок этот никогда не узнает, кто его отец, носит другое отчество, как и его два сводных брата… Странной была реакция Акулова на рождение малыша!.. Он очень хотел девочку, он мечтал назвать ее Настенькой, он мне все уши прожужжал… И вот бог дает ему дочь. Он узнает об этом от самой сожительницы, я разрешил ввиду его плохого здоровья приносить ему передачи. Его реакция на рождение ребенка – совершенное равнодушие.
До самой смерти он ни разу не вспомнил о дочери.
Мне он сказал, что эта женщина нужна была ему лишь для того, чтобы носить передачи. Теперь я начал понимать, что и это неправда. Очень нужна была ему дочь. Очень. Он бредил ей, он ждал. Он надеялся все же, что смертного приговора не будет (об этом впереди), и если суд приговорит, то приговор отменят по кассационной жалобе. Тогда, когда он мечтал о Настеньке, в нем еще пульсировала жизнь. Но когда зачитали смертный приговор, когда затянули на башке капюшон и лязгнула дверь во мрак, он кожей почувствовал: дитя ни к чему, дитя, которого не разу не видел…
Внешне же он всегда был спо¬коен, в тюрьмах он годами занимался аутогенной тренировкой.
Наши дела начали подходить к концу. Акулова вывозить за пределы республики перестали, потихоньку меня стали загружать другой работой.
Но не тот человек был Акулов, чтобы вот так безучастно сидеть и ждать суда! Это был человек дейст¬вия, авантюрист, ему нужно было общение, и всякая вылазка из камеры была для него какая-никакая, но жизнь. Он начинал врать о своих новых злодеяниях, мы проверяли, показания не подтверждались…
Он не мог допустить, чтобы о нем забыли, он привык быть в центре внимания. Как раз в то время мы занимались микро¬районом Жилка. Там значилась сильная кри¬минальная группировка, которую во¬зглавляли лидеры: Хамэт, Рафоня, Вакула и Санчас. На группировке висело несколько убийств. Выйти на нее было бы довольно трудно, то есть схватить за ниточку и доказательно всех засадить, пока она еще более не окрепла. Она была гораздо организованней, чем группа «Тяп-ляп». Как ни пытались ее расколоть, не получалось. Они были воспитаны в духе фанатизма лично Хамэтом. Признание в милиции, по их внутреннему убеждению, было бы равносильно смерти, по духу я бы их сравнил с японскими самураями и камикадзе.
Наше руководство, к сожалению, не обратило тогда на них должного внимания. В результате в Казани и за ее пределами было пролито море крови, в отместку были убиты и Хамэт и Рафоня, коронованные воры в законе, державшие в трепете обе столицы, Москву и Питер…
Акулов к тому времени  обжился в казанской тюрьме, стал ее смотрящим, то есть самым главным среди уголовников, жил как барон. Все внутренние криминальные дела совершались главным образом по его ведому: наказание и прощение провинившихся, оказание помощи, в общем, он жил на правах вора в законе, он был – указ… И вот получаю от Акулова письменное заявление с просьбой посетить его в камере. Прихожу, он говорит, что у меня сидит некий Санчас, руководитель такой-то группировки, авторитет (как-то вынюхал). А потом: «Сережа, давай его ко мне в камеру, и я его развалю».
Я вытаращил на него глаза, сразу сказать ничего не мог, ушел.
Тут были свои сложности. Во-первых, Акулов был прожженный бандит, и стоило ли верить ему, тратить время и средства; во-вторых, разработка такой операции с подсаживанием человека была чревата осложнениями, то есть крупным недовольством и даже бунтом со стороны криминального мира.
А между тем я думал: а почему бы и нет! Почему они могут убивать, грабить тем или иным способом, а мы должны ловить лишь одним – с завязанными глазами, а при допросах их и пальцем тронуть нельзя, пойдут жалобы во все инстанции. Это алкашей, возможно, в отделениях бьют, а у нас не видел. Слыхал, до перестройки применяли методы так называемого воздействия, сейчас нет.
Ну вот: а почему бы и нет. Давай, думаю, поиграем в кошки-мышки. На равных.
Доложил начальству. Там подумали… и подписали приказ, необходимый для работы с Акуловым. В свою очередь я пишу проект приказа, включаю туда сотрудников и сотрудниц для агентурной работы, также для агентурной работы вызываем из другого города платного агента. То есть рецидивиста, который бы за деньги работал на нас, внедрился бы в эту группировку. Ну, как в кино, как Шарапов, понял?
Тут начинается другая пора жизни Акулова. В результат действий этого монстра слетит много голов. Несколько человек с офицерскими званиями посадят, потеряет место начальник тюрьмы, сменят даже бригаду «смертников», людей, приводящих в исполнение смертный приговор, и т.д. и  т.д. И все это — Акулов.
Ты не устал слушать? Тебе интересно?… 
    
Глава вторая

Санчаса переводят в камеру Акулова, и тот, используя свои таланты, полностью располагает его к себе. В камере жулика есть все: и коньяк, и шоколад, и сосиски. Симпатичный ворюга, он объездил весь свет и весь свет ограбил. Как фокусник, он крутит на воровском пальце глобус, населенный простофилями. И как четко, с докторской безошибочностью, он душит свои жертвы, хладнокровно держа на пульсе пальцы!..
И Санчас в свою очередь рассказывает великому бродяге все.
 О всех убийствах, совершенных группировкой: кто убивал, как убивал, куда девали трупы… Одно время в Казани начали пропадать автомобили желтого цвета. Мы подозревали эту группировку, но не было доказательств. И вот Акулов их добыл. Автомобили и трупы топили; я сам несколько раз был участником подъема объекта, присутствовал при вскрытии трупа коммерсанта.
Санчас был единственный человек, под которого удалось подкопаться. Поэтому мы решили его взять в обширную разработку. Цель – выйти на все остальные преступления и напасть на след Вакулы, который в бегах чуть не горбился от криминального груза — так много «висело» на нем. Акулов организовал через нас переписку Санчаса с волей. В записках говорилось, как лучше «посеять», то есть развалить дело.
Попутно упоминалось и о нераскрытых преступлениях, где фигурировало двадцать четыре человека. Все эти письма шли через меня, я распаковывал контейнеры, читал, фотографировал – около шестидесяти писем. Общую разработку осуществлял начальник угрозыска Курашов, агентурную часть вел я, а на воле  «кололи» людей Кандратов и Петров (сейчас они оба работают в охране Президента). 
Для укрепления легенды Акулова прибыл человек из другого города. Обыкновенный зэк, отсидевший лет тридцать в тюрьмах. Он негласно работал на органы, за хорошую, естественно, плату… Акулов пишет письмо в банду (Санчас его уже представил заочно своим как надежного бандита), что к ним должен прибыть человек, до мозга костей жулик, «примите его, как своего». Да, как в кино с Шараповым. Якобы этот кореш узнал в своем городе, что Акулова взяли, и вот прибыл выручать друга – организовать побег.
    Проколоться он никак не мог, рецидивист в нем был виден без рентгена. Мы устроили ему с Акуловым, которого он в глаза никогда не видел, очную ставку, свидание. Нет, не в тюрьме. На явочной квартире. Они переговорили о деталях, в частности, и о том, кто где сидел.
Вскоре мы получаем план побега. Санчас пишет письмо «лично в руки» Вакуле. «Саня, братан, прошу тебя в банке из-под варенья прислать через дубаков   боевую гранату. Во время прогулки выскочу, загоню ментов во дворики, закрою, выпущу оголтелых малолеток, дальше иду к оружейной комнате…»
Через это письмо мы получили шанс выйти на Вакулу. А через него, понятное дело, на всю группировку: включить ее в разработку, раскрутить и плотненько всех засадить.
Эти планы – и побега, и дальнейшей работы – обсуждались непременно при содействии Акулова. Этот монстр знал все расположение тюрьмы: от подвала до оружейной комнаты и кнопок сигнализации. Путем незначительных разговоров с контролерами и логического анализа он вычислил даже засекреченную бригаду «смертников», то есть испол¬нителей смертных приговоров. Но об этом после…
Шанс «упаковать» Вакулу с бандой был серьезный. И мы отправили на самолете в спецлабораторию областного Куйбышева нашего сотрудника, он должен был зарядить радиоизотопами контейнер с запиской. Меченое письмо вернулось в тот же день. Теперь наши сотрудники имели возможность на расстоянии одного километра знать местонахождение Вакулы.
История, связанная с радиоактивными изотопами, – и трагическая, и комическая одновременно. Записка должна была поступить к Вакуле через Рафоню – да, именно того, вора в законе, которого недавно застрелили в Москве. 
 Получив «ксиву» якобы через купленного контролера-женщину, Рафоня с дружками поехал на машине. Мы – за ними. Они долго кружили по городу, потом выехали на Беломорскую, там она вроде кольцевой. И вот делают круг, второй, двадцать кругов. Пытаются обнаружить хвост. Засечь нас было невозможно. Как мы этого добивались, открыть не могу, служебная тайна. Скажу лишь, что существует специальная «группа погони», профессионалы, которые, клянусь тебе, умеют быть невидимками. Через некоторое время бандиты, не обнаружив ничего подозрительного, разворачивают машину и на полной скорости летят в обратную сторону – к Соцгороду.
Тут начинаются неожиданные события… По Хлебозаводской идут трое подвыпивших парней, «голосуют» при встречных авто. Хотят остановить и этих, но «девятка» пролетает… Вдруг она останавливается, дает задний ход, из нее выходят двое – с то¬пором и монтажкой. Не говоря ни слова, они бьют по головам – и три пешехода лежат на обочине. «Девятка» едет дальше… 
Честно говоря, я обалдел!.. Да и что делать дальше?.. Догнать, арестовать «девятку»? Орудие преступления – окровавленная  монтажка и топор – лежат в машине, отличный случай «упаковать» всех троих. С другой стороны, надо продолжать погоню – ведь записка летит к самому Вакуле. А в-третьих, на обочине лежат три покалеченных человека, им нужно помочь. 
 Я сообщаюсь с другой машиной, приказываю продолжать преследование, вторую машину отсылаю в микрорайон – за местной милицией и врачами, сам остаюсь возле потерпевших… Вдруг вижу: один из них поднимается, как птица Феникс из пепла, хватает на обочине железку и идет на меня… Перспектива – скакать и прыгать от него во избежание попадания по калгану – не очень-то нравилась. Я вынул пистолет, направил в его сторону… Тут он изменился в лице, отрезвел, бросил железку, завопил: «Парень, брось пистолет! Не надо стрелять! Мы сейчас уйдем. Мы уйдем! Вот только поднимем друга!..» 
Я начал ему кричать, что из милиции. Плохого им никто не сделает. Сейчас прибудет «скорая», им помогут. Но только я шагнул в их сторону, как он вновь начал умолять меня не стрелять…
Прибыла милиция и моя первая машина. Мне сообщили, что банда «осела» в одной из столовых на Гагарина. Едем туда… Спешившись, я подошел к столовой, глянул через окно, а там – свадьба!
Человек девяносто гостей и весь цвет банды.
Лишь мимоходом я заметил человек шесть, которых после посадили за убийства. Автомобиль с орудиями преступления стоял в стороне…
Я связался с начальником угрозыска города, сообщил ситуацию. Он потер руки: «Будьте там! Я вызываю “Восьмую роту”». Тогда ее командир был Саша Опаров, в детстве мой сосед по квартире. Сейчас он в охране Президента. Во время учения ему оторвало обе руки: взорвалась раньше времени пластиковая мина. Ему сделали биопротезы, теперь он легко водит машину. Президент оставил его у себя… И вот «Восьмая рота» – каски, бронежилеты – начинает «расставляться», согласно инструкции.  На тот момент это выглядело дико… Я жду Курашова. Вдруг ко мне подходит оперативник и говорит: «Гляди: вон тот, длинный, что сидел в «девятке», стоит сзади оцепления и смотрит…»   
  Я глянул. Елки-палки!.. Он все ис¬портит! Сейчас, пока рота готовится, он побежит через задний ход, пре¬дупредит всех. И мы ни письма, ни¬чего не получим!
   Подхожу к нему. Он  курит – доку¬ривает и доглядывает. Сейчас бросит чинарик – и туда… Арестовать? Выр¬вется, поднимет шум, они же фана¬тики. Дать пяткой в лоб, чтоб лег на асфальте? Он был под метр девя¬носто ростом, а я всего сто шесть¬десят два сантиметра. Но я был тогда в форме, знал все виды единоборств – и восточных, и всех других частей света, какие только существуют на компасе… Бить пяткой  я не стал. И за это поплатился…
   У меня была в кармане «черемуха», слезоточивый газ в баллончике. Вынимаю его, дер¬гаю длинного за руку и спрашиваю с видом  идиота:
– Парень, а парень… Глядь, что это у меня за фигня такая?..
Он мельком на меня посмотрел, как жираф.
– Иди, иди, – говорит, – мальчик.   
А сам курит, сам — весь «там»… Я опять, как Буратино из мультфильма, тяну его снизу за рукав:
– Парень, и что это за штука такая?..
Он механически нагнулся, чтоб гля¬нуть. Я ему — фырк! Еще раз — фырк!..
Он только успел вскрикнуть: «Ой  б...!» – и побежал, охватив лицо ладонями. Этого я тоже не ожидал!.. Он понесся, как петух с отрубленной головой, – ничего не видя, ничего не слыша, – к служебному входу. В столовую!.. Я за ним. Увидел двоих из роты. «Бей, – кричу, – вали его с ног!» Первый догоняет его, бьет ре¬зиновой дубинкой по спине. Тот па¬дает, вскакивает, как ошпаренный, — и далее! Через служебный ход, кух¬ню, сбивая все на пути, – прыгают кастрюли, поварешки, противни с по¬росятами. Картина такая: скачет, как на костылях, длинный, за ним – «камуфляж» с дубинкой, его охаживая, затем вто¬рой «камуфляж», и третий — семеню  я: «Держи его, держи!…» Вся эта ка¬валькада летит через гостиную, че¬рез эту самую свадьбу, и следует че¬рез вестибюль к парадному входу.
Вся свадьба, бросив пить и же¬вать, таращит глаза, потом раздается: ха-ха! Хохочет весь зал. Никто ничего не поймет…
И уже после паузы слышится сти¬хийное: «By-y!..» Поднялся настоя¬щий вой, когда поняли наконец, что случилось. Кричат: «Бе-спре-дел!..»
Тогда-то я понял, что такое свадь¬ба! Это  неуп¬равляемое бедствие, это лава!..
Итак, длинный, пробежав через всю свадьбу, летит в вестибюль, к парадной двери. Но она оказывается запертой, на ней висит замок. Мы, можно сказать, все четверо, в нее воткнулись. Кричу длинному: «Саня! Успокой толпу, могут быть жертвы!» Но где там, он встал в угол, блюет, чихает... Спецназовцам поручил: как только толпа подлетит, поливать всех «черемухой». В этой ситуации вся от¬ветственность легла на меня, ведь с них, с сержантов, как с гуся вода…
Дело усложнялось тем, что как только мы забежали через задний ход в столовую, какой-то ловкач тотчас захлопнул за нами дверь, задвинул засов. Так что из «Восьмой роты» никто не знал, где – мы.
Нас спасло то, что в вестибюль был узкий проход. Свадьба, все девянос¬то человек, рванувшись в этот проем, забили тугую пробку. 
И все же думаю: дела не ахти. Если прорвутся, раздавят, отберут оружие (оправдывайся после перед начальст¬вом), или еще хуже — в горячке, в мордобое, пристрелю кого… Я решил выломать дверь. Сила  имелась, при весе шестьдесят килограммов я жал лежа сто десять. Разбегаюсь и бью плечом в дверь. Первая попытка, вторая… Несколько человек из свадьбы все же прорвалось – выбило задней волной. Их полили «черемухой». Вскоре выплеснулась с воем вторая лавина, ее тоже ополоснули, бродят на четве¬реньках…
С шестой попытки я выбил дверь – сломал дужки замка… Передо мной стоит рота. Ничего не поймут… Тут прорвалась третья лавина, хлынула – и я оказался между двух стен. Меня сплющило, я осел. Ползу и чихаю, как старая овца. Ничего не вижу. Из толпы кричат: «Вон он, вон! Бей его!..» 
Вот тут и началась, так сказать, СВА-ДЬБА!.. Свадьба, которую я на всю жизнь запомнил!
«Восьмая рота» стала действовать по инструкции – в случае массовых беспорядков она встает буквой «Л», клином, и начинает разбивать толпу дубинками на две половины… Зре¬лище не из приятных. В общем, свадьба была овеяна не духами, а «черемухой». Вместо пляски был «кордебалет». Появилось много зевак, забегали невесть откуда взявшиеся корреспонденты, среди них и ре¬портер российской газеты, не то «Литроссии», не то «Литгазеты», – от¬куда только этот петух взялся!.. 
Прибыл начальник УВД.   
До этого Курашов прошел в зал, немного успокоил ру¬ководителей свадьбы, объяснив, что ему нужны такие-то люди, приехавшие на ав¬томобиле. Ему ответили, что таковых в наличии нет. Он потребовал от ро¬дителей новобрачных, чтобы ему по¬казали всю столовую. И тут шеф проявил неосторожность: в подваль¬ное помещение он пошел один…
И вот из недр подвала появляется призрак Рафони, он уже переодет, на нем спортивная одежда.
– Ну и что, – говорит, – что ты здесь меня нашел?..
Шеф оборачивается: сзади него – еще двое… 
– Ну, – говорят, – сейчас ты у нас здесь и останешься…
Курашов вынул «макарова», сказал: «Тут восемь патронов. Двоим по три достанется…»
Вмешался руководитель свадь¬бы…
    Под занавес прибыл министр МВД. Надо сказать, он не разоб¬рался в ситуации. Приказал снять оцепление. И мы уехали.
Уехали ни с чем. Вся операция, близившаяся к завершению, прова¬лилась.
На свадьбе было шесть человек (ранее скрывавшихся), которые были замешаны в убийствах; еще трое, час назад совер¬шивших преступление у меня на гла¬зах, там стояла и машина с орудиями преступления (ее отогнали сразу же). Возможно и то, что в каком-нибудь административном кабинете, как в номере люкс, с усмешкой тянул шам¬панское и Вакула, бывший во все¬союзном розыске. В общем, вся эта братва  рассыпалась, ударилась в бе¬га, и было очень трудно потом их ловить. Я выступал на суде как сви¬детель. Один. Других людей из «группы погони» нельзя было рас¬крывать. Рафоне и его друзьям дали по четыре года. Он вышел из тюрьмы с огромным авторитетом. В Москве его признали вором в законе. Ко¬роновали. В Москве же его и убили.
…Побег из тюрьмы у Санчаса не состоялся. Вакула оказался мудрее, чем мы думали. Никакую гранату, ни¬чего в тюрьму он присылать не стал. Он был человек реальный и понимал, что все это дерьмо, что побег обречен на неудачу, из тюрьмы не уйти, и напрасно прольется кровь. Он на¬писал ответ, что продумает все о ме¬роприятии, связанном с освобожде¬нием Санчаса. Причем Санчас сам, вероятно, не был уверен в полном успехе побега, писал: «Пусть лучше меня убьют, но ради братвы я готов идти на смерть». Он увлекался. В одном из писем он писал, чтобы уби¬ли Курашова, Баталова, меня. Некоторые письма я притормаживал, чтобы потом в чистом виде предста¬вить следствию. Санчас – не мог это¬го заметить. Они вообще до того об¬радовались переписке, что перепу¬тали, кто когда кому писал, у них все смешалось. Санчас сгорал от нетер¬пения: «Бродяги, почему не пишете?! Вы что – меня забыли?..» 
На воле тоже забеспокоились, что Санчас от них отвернулся…
Как раз тогда мы вынуждены были с Акуловым закругляться. Подходило время суда. Понятно было, что его приговорят к казни и пе¬реведут в камеру смертников. Раз¬лучат с Санчасом – и все. Нет, предупредить суд о том, что мы ведем агентурную разработку, рассекречи¬ваться, и тем более подводить людей, работающих с бандитами на воле, мы не могли, не имели права… Того че¬ловека, что прибыл из другого горо¬да, агента-рецидивиста, в банде просто-напросто не приняли. Воз¬можно, он в чем-то прокололся. Пов¬торяю, у них была крепкая органи¬зация: она тоже имела своих агентов и разведчиков, все у них было поставлено на твердую ногу. Они не доверились, и мы вынуждены были отправить агента обратно.
Доказательства по трем убийст¬вам у нас, между тем, имелись в пись¬мах, мы готовили их, чтобы предъя¬вить в суде. Но на банде висело во¬семь трупов… Удовлетворения про¬деланной работой, конечно, не было. Мы срезали только верхушки, а кор¬ни остались. Вскоре Акулова при¬говорили к смертной казни, перевели к смертникам. Санчас напрочь выпал из разработки. Тут еще начались не¬приятности из-за одной женщины, которая входила в мою агентурную группу. 
Она работала контролером, мо¬лодая девица, обыкновенная, ничего выразительного. Сработала сокру¬шающая формула Акулова: всякая женщина – королева! Он заморочил ей голову, у нее и парня-то всерьез до этого не было, да и не будет те¬перь, возможно, никогда. И вот он, плененный рыцарь, Орфей, Демон, наплел ей из-за решетки, что таких женщин, как она, никогда в жизни не встречал… Она настолько в него втюрилась, как после сама рассказывала, что жить без него не могла. Представляешь, какая у нее, не слы¬шавшей в жизни ласкового слова, – какая у нее была в голове радуга, и как все это подогревалось роман¬тикой – любить смертника! Я понял, что у них впоследствии были половые контакты, когда она приводила его ко мне. С разрешения начальника СИЗО только она могла приводить его в следственную камеру. Для того, чтобы не подключать других людей. Мы совместно решали вопросы, как поступить в той или иной ситуации, как правильно произвести коорди¬нацию действий по воле и т.д. Я ухо¬дил из кабинета – делал такую глупость. Она говорила: «Сейчас я его отведу». И они оставались. Мне намекали работники изолятора: что-то там нечисто…
   Но я не поверил. И даже тогда, когда его приговорили к смертной казни, мне сообщали: она к нему проходит! Сейчас там коридор перегорожен решеткой, раньше ход к дверям смертников был свободен, и она за вознаграждение, золотую безделушку, приходила к нему, открывала окошечко…
Когда ее пригласили на беседу, она призналась во всем. Хода этому делу мы, конечно, не дали, предложили лишь уволиться. Ведь сами бы¬ли виноваты: запуржились слишком глубоко, штирлицы, а он, поросенок, этим воспользовался.
Сейчас я думаю: может, это и был единственный клочок счастья в ее серой жизни…
 Связь с Акуловым у меня была. Он писал мне письма. Так скучал по ра¬боте, по риску.       Однажды получаю записку: нужно срочно увидеться.
Беру разрешение в Верховном суде, у начальника СИЗО, в спецчасти. Его приводят. Уже в полосатой одежде. Приговоренный к казни. Интересно, по этому поводу он – ни слова. Будто и суда не было. В глазах – идея. Цепляется зрачками за мои зрачки:
— А не попробовать ли мне Санчаса – сломать?
Акулов изложил мне план. По плану он должен был добиться каких-нибудь гласных или негласных показаний по части нераскрытых преступлений группировки и убийств. То есть привлечь его к тайному сотрудничеству.
Я обещал подумать: почему бы и нет?..
И шеф мне опять ответил: «А по¬чему бы и нет?..»
     Каким образом Акулов намере¬вался осуществить задуманное? В моем присутствии он пишет письмо Санчасу. Содержание такое: «Игорь, братан, привет! Тебе пишет Сергей. Как ты думаешь, откуда менты узнали о ваших мокрых делах? Они узнали от меня. А я узнал от тебя. Кто тебя тянул за язык – рассказывать мне об этом? Ведь пойми, здесь ведут убийства, есть арестованные люди, которым грозит «вышак». Так кем же ты будешь выглядеть в их глазах и в глазах всей братвы?..» Акулов еще кое-что уточнил детально, уже не помню что, и далее: «Я буду отвечать за свои показания перед своим кругом преступного мира, а не перед вашим уровнем, поскольку вы – беспредельщики, вы убивали людей только за то, что они проживают на другой территории» и т.д.
Это письмо, написанное на одной страничке, он предложил показать Санчасу. Тем самым подготовить его к разговору. Представляешь, что дол¬жен был испытать Санчас! Они восемь месяцев сидели в одной камере. Жили, что говорится, душа в душу, к ним шло все: и частые, неофициальные передачки, и коньяк, и шоколад, и фрукты. Они настолько вошли друг к другу в доверие… и вдруг такой облом!.. Ведь это предательство, что хочешь! Я даже не знаю, как это назвать.
Я показал это письмо начальству. Поговорили. Через день вызываю Санчаса.
Сидит – весь в ненависти: «Я все равно ничего не скажу».
Я говорю: «Успокойся, Игорь. Я не о том. Я просто пришел тебя поблагодарить за все то доброе, что для нас сделал».
Он заерзал…
Я начал ему издалека пояснять. Мол, вы крепкие парни, у вас дисциплина. Но вот здесь убийство раскрыто, там раскопали, несколько человек еще почему-то задержано. Откуда идет утечка информации, а? Ведь все было глухо, как в танке, и никто про эти дела не знал, Что ты по этому поводу думаешь?..
Он как бы соображает (по лицу вид¬но): мол, чего же этому менту надо?..
А я дальше: «А вот помнишь, ты коньяк в камере пил? Такой-то марки? Ох, ты, Игорек, и крякнул тогда! Тост еще произнес, чтоб меня крепче ухлопали. Помнишь?» А это помнишь? А другое?.. Он стал теряться…
В конце концов  я показываю ему письмо Акулова.
Он читал и перечитывал его нес¬колько раз. Он глазам своим не ве¬рил!.. Наконец  бросил письмо на пол, вскочил, начал ругаться: «Сволочь! Козел! Да я с ним, как с братом, а он!..» Напал и на нас: менты вонючие, вас резать надо!
Честно говоря, я тоже вспылил: слушай, кого  ты убить хотел? Меня, Курашова, Баталова? Мы все знаем!.. Я привел ему еще ряд убийственных фактов. Он сник.
– Что тебе скажет братва? – го¬ворю. – Давай договоримся так. Я прихожу к тебе через неделю, и мы продолжим тему нашего разговора. Подумай, время есть. Конечно, Акулов в твоих глазах предатель и т.д. Но он тоже по-своему выкруживается, ведь его ждет смертная казнь. А возможно, он просто решил очиститься. Ты пока не пуржи погоду, а потом я к тебе приду.
Честно говоря, я сочувствовал Санчасу. Парень влип крупно. Тем более он был молод, лет двадцати пяти, а Акулову под сорок. Силы по опыту были не равны, далеко не равны. А тут еще целая машина завертелась против него – аппарат сыщиков, у которых в руках было все: власть и сила, тюрьма и ключи от нее… Он оказался между двух огней. По ту сторону стояла братва, перед которой он оказался шибко виноват. Пусть не из подлых (по их психологии) побуждений, но все же виноват. И из этой петли парню надо было выбраться…
Расчет Акулова был точен и смертелен. Санчас должен был сотрудничать. Хотя бы для того, чтобы спасти, если не жизнь, то авторитет, свое имя. Ведь в случае его отказа сразу бы на волю пошла писулька, что всех выдал никто иной, как уважаемый Санчас. А уж что он за это от ментов получил, ему знать лучше…
Между тем я жду, какова будет реакция Санчаса. На волю должна была пойти записка. Один канал – через ту женщину – был закрыт, как акуловский: тот отбыл в другую камеру. Оставалось еще два канала. Один из них лично Санчаса; мы его «запалили», взяли под контроль, и он также стал наш. Итак, мы получили ожидаемую записку.
Она нас в какой-то степени ошарашила. Мы поняли, что, готовя эту акцию, не учли силы Санчаса, не учли степени его фанатизма, преданности братве: к сожалению, кровь, в частности его, вся черная от криминала, не поддается химическому анализу по части уголовщины.
Что Санчас делает? В письме на волю он описывает все, что я ему говорил. И пишет далее: «Со мной сидел вор. Он никакой не вор, а подсадная утка. Братва, выношу все на ваш суд. Как вы решите, так и будет. Если надо меня кончить, я не буду сопротив¬ляться. И спокойно приму от вас смерть».
Тут-то мы и задумались!..
А письмо между тем надо было отправлять, чтобы не запалить контролируемый канал. Письмо отправили. Долго ждали ответа.
Но Санчасу писать перестали…
Они как бы молчаливо от него отреклись. Понятно, для них это был тоже сильнейший удар. В предательстве   его обвинить не могли (особенно после такого письма), ибо знали его хорошо. Наверняка ему даже сочувствовали, что так глупо влип; сочувствовал ему и я (хотя представляю, как он и все они тогда меня ненавидели). Словом, Санчаса братва оставила в покое, понимая, что он сам себя сейчас казнит…
А между тем это была моя работа – ловить бандитов. Кстати, многие преступники это хорошо понимают. Понимают как игру в шахматы, как соперничество. Иные, к сожалению, – нет, но это не серьезно. Ну, проиграл, так имей мужество с достоинством признать это, а не являть из себя мальчишку. Ведь мы не били, не пытали, а переиграли. Это я так, к слову…
Я должен был с Санчасом продолжить обещанную беседу. Заранее знал, что беседа не получится. Знал, что он будет еще больше разозлен. Так и было…
Я сказал: не хочешь, жди суда, суд все решит.
Через некоторое время Акулов вновь просит встречу. Он вошел в азарт. Предложил: «А почему бы мне не написать заявление в прокуратуру Республики с просьбой выступить в качестве косвенного свидетеля по делу группировки?» То есть, что со слов Санчаса мне известно то-то и то-то…
По-моему, уже в тот момент, хотя Акулов и крепился, в нем стал срабатывать «синдром смертника». Еще на суде, когда ему объявили смертный приговор, я увидел, как он резко побледнел. Реакция была серьезная… А время шло!.. Как бы он ни бахвалился, ни бравировал, он все-таки был живой смертный, если можно так выразиться. И душа не фанера, в душе он наверняка питал хотя бы сотую долю надежды, что его оставят жить. Вероятно, и одиночество в камере смертников сделало свое дело… Надо сказать, в то время в стране пошла чехарда. Как реакция на сталинские репрессии в прессе возобладали идеи гуманности и либерализма по части судопроизводства, а в Республике вовсе перестали казнить; расстреливали только транзит – москвичей и горьковчан. И от всей этой чехарды, от успеха в работе с бандой (ведь сколько дел раскрыто! должны помочь), – меняется его взгляд на собственную участь. Он был сбит с толку, подмыло его волю (вспомни жесткий отказ от родственников в Саратове). У него запылала надежда. 
Да и куда денешь Акулова-авантюриста! Он камеру-то смертников открывал своим мудрым лбом –  только ради общения. Как энерге¬тический вампир, без людей он чахнул…
В прокуратуре по поводу его заявления я поговорил. Там не то что были рады, там сделали большие глаза – такое подспорье! И к Акулову пошли ходоки. Он дал полный расклад. Были исписаны кипы бумаг. 
Шаг этот – официальная дача показаний в прокуратуре – был, конечно, прецедент. В воровском мире дело неслыханное. Мало того, Акулов вновь требует встречу и сообщает мне, что готов выступить в суде. Это был уже финиш! Вор предлагает выступить в суде  открыто. На глазах у всей публики, братвы!.. Представляешь, что это значит в их понятиях? Не вялые, скрытые признания в следственной комнате, а обличающие, как у прокурора!
Акулов поставил только одно условие: в суд возить его буду только я, капитан Антонов.
Так и сделали. Представитель Верховного суда и мое начальство дали добро, меня освободили от всех текущих дел. И каждое утро в продолжение месяца я возил его в суд и был всему свидетель.
Публика не могла взять в толк, переварить ситуацию: порядочный вор, с клеймом высшей пробы, с «зеленкой» на лбу — и такие дела?! Прежде адвокаты преступников надеялись, что суд за недостаточностью доказательств зайдет в тупик. Дело развалится, и его отправят на доследование. А тут Акулов смешал все их карты.
Ему кричали из зала суда: «Ты сволочь, тебя все равно расстреляют!»
А он упрямо делал свое дело.
 Там было много журналистов, наших и российских. По крайней мере, в судебной практике Татарстана такое происходило впервые.
Акулов не только держался стойко, он гнул свою линию. Однажды, как я уже рассказывал, его привезли в суд без меня, обманув, что я там буду. Он поднял бузу и добился, чтобы меня привезли.
Как раз в тот день мы занимались поисками пропавшей девочки. Тогда об этом случае писали даже газеты. На Гвардейской пропала полуторагодовалая девочка. Отец вывел ее погулять во двор, присел на лавочку, перекинулся парой фраз со старухой-соседкой, обернулся, – а дочери нет… Мы искали ее весь день, пропахали всю местность – нет. Двор как двор, туалет, песоч¬ница, деревья, и еще строительные плиты. Шеф требовал – и мы искали и искали…   
 Были предположения, что девочку украли, возможно, унесли цыгане. В их жизни такое практикуется: воруют детей, растят, а после, уже взрослые, те торгуют ширпотребом беспрепятственно, – ведь самих цыган с переулков в те годы гнали… Что только не передумали! Поднялась вся городская милиция… Вызвали собаку из питомника, она бегает только по двору: девочка где-то здесь! Я поехал, доложил  министру: нужна собака-трупоискатель. У трупоискателя та же реакция, что и у первой собаки: где-то здесь! Мы давно, с первого часа, можно сказать, поглядывали на туалет. Но предположить такое не хотелось, мы боялись этой версии!.. Просто, бог не должен был допустить такое… Наконец, вызвали машину, откачали жидкость. Девочка лежала на дне…
Суд над Санчасом и его подельниками закончился. Им дали по десять лет.
 Санчас станет в колонии смотрящим, его перевезут на Урал, в «Белый Лебедь» – ломать, но бесполезно… Затем отправят в Иркутск, но и в той «зоне» он станет лидером. По освобождении тамошний начальник даст ему автомобиль, лишь бы избавиться, лишь подальше уехал из города… В Казани Санчас затребует корону вора в законе, приедут российские воры на сход, и скажут: да, в Казани достоин быть Вором только Санчас. Но Казань станет уже не та, воровские понятия переродятся в коммерческие. И когда Санчас с девушкой выйдет из ночного клуба и сядет в автомобиль, пред лобовым стеклом  нарисуются силуэты киллеров с автоматами…
 Дело Вакулы на суде было выделено в отдельное производство. Он был объявлен в розыск. Он тоже будет еще долго мутить воду в России, задаст головоломку полицейским европейских стран, и лишь накануне одной из поездок за кордон, его возьмут в американском посольстве;  об этом тоже сообщали СМИ.
Итак, Акулов остался один в своей камере. Сидел, как Наполеон после Ватерлоо. Он понял, что никому не нужен.
А дни шли… Приближался неизвестный день расстрела, день икс. То есть ночь. Рассвет. Когда войдут и сдернут с головы одеяло. Положено будить на рассвете, когда воля размягчена сном, чтоб страшнее было. Тогда человек слаб и физически. Большинство смертей у больных и старых происходит в это время. И ни в какую другую пору грешный человек не испытывает так глубоко свое одиночество и сиротство на земле, как спросонья – на рассвете. Особенно приговоренный. Ко дню икс он становится как вареная колбаса. Делает его таким время – время, отпущенное, казалось бы, по гуманным соображениям для подачи кассационной жалобы и ожидания ответа. Подпускают к человеку надежду, именно ту, что разрушила волю Акулова, – на¬дежда и время пропускают человека через нравственную мясорубку – и получается та самая колбаса. Вот тогда-то смерть страшна, тогда-то и приходит палач…   
Акулов пока что держался крепко. Недавно их было в камере трое. Из Москвы привезли старшего лейтенанта КГБ, который совершил ограбление в московском универмаге, застрелил женщину-милиционера. Его расстреляли быстро. В этой камере «один три», сидел еще некто Валиуллин, двухметровый парень из Нурлат, сделавший двоим «харакири». Он был в камере долгожителем, со дня на день ждал смерти, переживания были явно выражены на лице. Начальник СИЗО просил меня: «Сергей Николаевич, «пробей», как он там, а то бумага пришла – кончать». Я попросил Акулова поднять его дух; Акулов внушал ему, что его не расстреляют, у него трое детей, пострадавшие сами виноваты, и «у тебя почти явка с повинной». Преступление он совершил так. Ехал в кузове грузовика, подсели двое, начали к нему приставать, и он, дважды судимый, не долго думал, вскрыл им животы, потом постучал шоферу: «Эй, я тут попутчиков кончил!..» Шофер глянул, бросил машину и убежал. Валиуллин привез трупы в деревню… И вот Акулов его успокоил. Тот ободрился. Прихожу в камеру: тот обливается холодной водой. «Как, говорю, дела?..» Как его звали – Ренат или Равиль, не помню. «Отлично!» – кричит и улыбается. Сам думаю: остались тебе, бедняга, считанные дни. Почему-то мне было жаль его… Ему бы пятнадцать лет по глаза хватило… И вот настал и его черед. Расстреляли. Я интересовался, начальник СИЗО сказал: держался на казни спокойно. 
Каким образом  расстреливают? Совсем не так, как многие думают. Выстрел производит не автомат, не специальное приспособление, когда якобы приговоренного пускают по коридору: череп попадает в круг прицела, а его же ступня давит на половицу, под которой помещена производящая выстрел гашетка. Все гораздо проще и человечней. Тут слово «человечный», если возможен такой каламбур, подразумевает присутствие самого человека. То есть убивает  исполнитель.
 На казни должны присутствовать три официальных лица. Прокурор республики, начальник тюрьмы и врач. Врач не только делает заключение о смерти, но и заранее должен проследить, чтобы  приговоренный шел на казнь здоровым. Если он болен, его подлечат. У нас в Казани приговор исполняли обычно по пятницам, на Черном озере.
Посреди подвальной комнаты находится двойная дверь. Решетчатая. Одна неподвижна, вмонтирована в пол, другая на петлях. Вот между ними и зажимают приговоренного, закидывают собачку – не шевельнуться. Исполнитель стреляет из револьвера в неподвижный затылок, потом он же (по совместительству шофер) увозит мертвеца в крытом прицепе санитарной «буханки», место назначения – окраина кладбища у свалки. Там ждет могильщик, труп бросают в яму и закапывают. Место заравнивают. За это могильщик получает зарплату. Тайно – из тех сумм, которые выделяются для вознаграждения осведомителей.
 Переживает ли палач? Думаю, нет. Во-первых, ему дают прочитать копию приговора, где описаны изуверства приговоренного, – и палач кончает палача с вожделением. К тому же у исполнителя очень высокая зарплата. Одного, помню, уволили, так он скандал поднял. Есть еще одно обстоятельство: приговор приводят в исполнение под хмельком. Так положено. Для этого выделяется водка. Во времена горбачевского сухого закона, были трудности. Начальник тюрьмы посылал офицеров к шинкарям.
Итак, Акулов остался один. Больше причин и поводов выходить из камеры у него не было. Он чувствовал себя, вероятно, как отработанная машина, которую бросили. Неизвестность наверняка мучила. День икс… Когда? Через неделю? Завтра? Сегодня? Мы ему конкретно ничего не обещали. Но он надеялся, что поможем. А когда понял, что все – один, он начал мутить воду…
Он искал и нашел контакт с КГБ. К нему стали ходить люди из госбезопасности. Акулов начал сдавать работников следственного изолятора, тех, через которых приходила та женщина, через которых шел «грев» – пища. Через КГБ он напечатал в «Вечерней Казани» статью. По сути статья была правильная – об условиях содержания, о потрясающих фактах у малолеток. Но он отплатил черной неблагодарностью тем людям, которые ему помогали. В результате несколько человек получили сроки заключения, потерял место начальник СИЗО. В общем, буза была серьезная. Акулов сдал и меня. Но меня отстояло начальство: все-таки я подкармливал его в интересах общего дела. Тогда у меня были осложнения и с работниками СИЗО. Они думали, что вся информация в КГБ идет через меня, то есть с пера Акулова и через мои руки. Но я нашел того «почтальона», расколол. Он признался при всех, что не я, а именно он носил письма Акулова в КГБ.
Тогда же по письму Акулова прибыл из Москвы чиновник с целью разобраться в его деле. Он поговорил с руководством. Со мной. С прокуратурой. Сделал соответствующие выводы. Да, Акулов следствию помог. Но куда денешь его преступления?
 Все с нетерпением ждали смерти Акулова. Были, наверняка, и наговоры…
 И сановник в конце концов решил: эту собаку надо кончать.
Еще недавно Акулов чуть ли не в дружбе мне клялся и писал милостивое письмо в Москву. Да, он долгие годы сидел, видел много гадостей со стороны следователей, но никогда не встречал таких порядочных людей, как Антонов и Курашов… А четырнадцатого сентября он вновь пишет в столицу жалобу на всех подряд… Вероятно, он чувствовал, что за все эти грязные дела с КГБ  затопят, подведут под ствол – и потому со злобой отчаяния тянул за собой всех, за кого мог уцепиться. Время его кляузам тогда благоволило: тогда больше верили зэку, чем работнику МВД. Милиционеры стеснялись носить форму. МВД переживало кризис, как русская армия после позорного пора¬жения в русско-японской войне…
Верил ли я Акулову? Сейчас я могу сказать: никогда. А тогда…
Как опытный арестант он знал, что лучше всего было бы, если за ним закрепили одного, но постоянного следователя. То есть оперативник волей-неволей становится его телохранителем, отцом, кем угодно, – не даст в обиду. Поэтому Акулов и выставил условия, чтобы я работал с ним до конца суда.
Возможно, тут был и расчет – войти ко мне в доверие, усыпить бдительность – и совершить побег или что другое авантюрного толка. 
Я думал об этом. И даже проверял его. Поступки мои были, конечно, явным нарушением инструкции. Узнай об этом начальство, мне бы влетело. Я разбирал перед ним пистолет, играл на столе патронами, но стоило ему отвернуться, тотчас совал в пистолет пустой магазин, – словом, проделывал фокусы чисто мошеннические. После этого я начинал возле него ходить – провоцировал выхватить оружие и произвести действие. На это он сделал мне замечание. Ведь ладно он, Акулов, такой хороший, никогда не продаст, а если на его месте окажется другой?.. Ведь неприятности будут! 
Другой раз я проверял его при «транспортировке». Мой кабинет в угрозыске УВД находился на пятом этаже, помещение УВС – в подвале. В вечернее время у нас в коридоре почему-то ни одной лампочки не горело. Что я делал?.. Младших инспекторов расставлял на каждом этаже (в двери на этажах можно было выскочить и бежать дальше). В темноте я пропускал Акулова вперед, а сам поднимался сзади. Ему достаточно было дать мне пяткой в темя (в камере он постоянно делал растяжку) – и я летел бы до самого низу по формуле: задница – голова – ноги…
Он этого не делал.
Но был и третий момент…   
Тогда Акулов сидел еще с Санчасом. Мы с человеком из следственного изолятора пригласили Акулова в кабинет, где он должен был разъяснить нам план-схему: где находится оружие, куда побегут осужденные в случае прорыва… На столе опера находилась канцелярская коробка, из которой торчали большие ножницы. И вот Акулов рисует план, опер весь поглощен, склонился над столом… Я наблюдал со стороны и увидел глаза Акулова… Это был взгляд хищника – алчный, жадный. Это был шанс! Я уверен, что на тот момент у него была мысль схватить ножницы. Нервы у меня не выдержали. Я подпрыгнул и все, что было на столе, сбил локтем на пол. Акулов откинулся назад. Я закричал на опера…
Акулов обиделся. «Ты что, Сережа!.. Неужели ты думаешь, что я способен на такие гадости?..» 
Да, он не пользовался случаем те предыдущие два раза. Возможно, тогда он меня переиграл психологически: разгадал меня и явил смирение, усыплял бдительность, ждал более удачный момент.
Но в этом третьем случае возможность исходила не от меня. Она не могла быть провокацией. Так как появилась экспромтом, неожиданно, и предоставлена была человеком в нашей игре не компетентным. Акулов мог бы острием ножниц взять оперативника под горло, как это сделал в саратовском трамвае. Взял бы как заложника. Терять ему было нечего…
Но посмотрим на это дело другими глазами. Да, он вытаращился на эти ножницы, да, – как на шанс. Получил некий кайф, только и всего…
Перед смертью Акулов наделал гадостей (хотя каждый человек по-своему прав). Память о них как-то стерлась, это мельче, не нужней, чем-то, что я переживал…
Иногда проявление его чувств брали за душу, он блистал талантом комбинатора, артиста, симпатичного человека. Мне очень хотелось ему верить. И я страдал… Я жалел его. (Не удивляйся этому. В постоянном общении привыкаешь и к убийце, вспомни старину, милость к каторжанам, к этапам: народ забывал, что те злодеи…) В основном мы встречались в следственном кабинете. И, глядя в глаза, я мысленно представлял его стриженый затылок с трогательной родинкой (которую он сам, возможно, никогда не видел) и жесткий ствол револьвера.
Четко видел «глушитель», с лошадиной силой выпускающий в мозг убойную массу, – и видел лоб, рвано открывшийся изнутри, как дверка кукушки в часах-«ходиках». Я тотчас взглядывал при этом в его глаза, еще живые, – и как бы отключался. Он улыбался, поймав мой взгляд, настораживался… но понять не мог, о чем это я… Порой наоборот: его зрачки вцеплялись в меня – и как бы удалялись. В туманность, в думы, глядели отрешенно, и я едва улавливал в них горькое и завистливое: ты остаешься жить, а я… Это было несколько позже… 
В те же горячие дни я испытывал без него скуку. Все дела, разговоры с ним были наполнены четким смыслом, какой-то роковой ясностью. Я рев¬новал его к своим оперативникам. Он нервничал, когда я отдавался другим следственным делам.
Мы ждали суда. Он весь передо мной раскрылся. Открыл даже то, чего другим не рассказал бы. Он вспоминал в камере смертников тот роковой для него день. «Когда с суда ты уходил, ты с горечью сказал, что круг замкнулся…»
Он продолжал верить в мою помощь:
Мечтаю я  и день и ночь
О цели разговоров прежних.
А цель одна –
                как «вышки» избежать.
Ведь жить-то каждому охота.
И вновь кидаюсь помогать
Тебе, мой друг, в твоей работе.
Она давно уж стала и моей.
Я свой среди чужих,
                чужой среди своих.
Я морду набил бы тому, кто скажет, что эти стихи плохие!
Как тебе объяснить мое отношение к нему? Он стал частью моей жизни, молодости, два года я жил с ним рука к руке, к моему рукаву был привязан труп – и я всегда это помнил, а в такой экзальтации год общения идет за три, как в сталинском «зачете», и если я буду вспоминать свою молодость, то в первую очередь его. Хотя он и лишил меня этой молодости: с ним я стал намного старше.
В трудные минуты я езжу к месту его захоронения, на разровненный клочок земли. Он лежит под моими ногами. Без гроба, неуклюже брошенный, как веревка. Придавленный грунтом, отрекшийся от матери и от всего мира. Это у берега озера Кабан, на краю Архангельского кладбища. Это всегда было тайной. Строжайшей. Могильщику заказывали могилу на ночь, труп привозили, сбрасывали в яму, могильщик закапывал. Сейчас не расстреливают,  там солнечная лужайка. Люди проходят мимо и не знают, что под ними лежат сотни душегубов.
 Там, у могилы, в одиночестве, я сижу долго. Там я проникаюсь его роковой ясностью и нахожу радикальный выход.
Итак, 14 октября  он пишет в столицу жалобу на меня и на мое начальство. В те дни я уже ждал его расстрела. На «Черном озере» делал метки на двери, где их кончают. Я знал «черный» день недели, и утром 21-го октября совпало: метка на двери была сорвана. Я тотчас поехал к начальнику СИЗО. Тот сказал: Акулов на казни держался достойно.
Я говорил уже, что путем логических построений он вычислил и «засветил» команду «смертников», и его стреляла уже другая бригада.
Перед самым-самым его концом ко мне приехала та женщина-контролер. Она будто предчувствовала. Просила узнать, когда его повезут…
Я спросил: зачем тебе это надо?
– Я хочу ему помочь бежать.
– Ты что — ненормальная! Ты знаешь, что это такое?!
– Я сделаю!
– Ты хочешь кого-то нанять?
– Нет. Я буду одна, я найду оружие. Пусть меня убьют, но я постараюсь ему помочь.
– Не глупи.
– Я все равно узнаю, когда его повезут…
Как-то, уже после этих событий, возникла необходимость. Я нашел общежитие, где она жила. У нее над кроватью висят две увеличенные фотографии. Ее и его. Она всем говорит, что это ее муж.


1997 год 


                Молодежь

                (очерк)


«Молодежь растленна до глубины души. Молодежь злокозненна и нерадива и не походит на молодежь наших дней. Молодое поколение сегодняшнего дня не сумеет сохранить нашу культуру и донести ее до наших далеких потомков».
       Надпись на глиняном горшке, найденном в развалинах Вавилона.


Хорошо  за чашкой кофе с бутербродом из красной рыбы, поглядывая в окно, где блестит  твоя иномарка,  критиковать нынешнее время и петь осанну совковым временам. Совершенно забыв при этом,  что   при Советах  критиковать власть была кишка тонка … Вместо кофе  хлебали грузинский чай,   на бутерброде был фиг с маслом. А  «Жигули»,  из-за которых  полжизни скаредничали и  стояли  в  очереди, не состоялись, ибо в профсоюзе вам уже  сказали, что  по разнарядке пришли всего две машины. Но и тут « Москвич» взял главный инженер, остался  «Запорожец»,   будете брать?
Автор статьи вовсе не собирается   хвалить нынешнее время( В России всегда все плохо). Хочется лишь, обернувшись назад, пристальней взглянуть на самое житье-бытье дорогих соотечественников , большей частью молодежи  за последние 50 лет.
    Не буду прибегать к современным методам научного психоанализа социумов,   буду проще , и напомню, что берестяные грамоты  новгородцев с описанием бытовых деталей дали историкам более ценную информацию о жизни  горожан, чем предвзятые и домысленные опусы монастырских «журналистов» тех времен.  Именно из-за таких мы не знаем, насколько свята княгиня Ольга, сжигавшая древлян за убийство мужа, ненасытного в грабеже  норманна, и насколько Святополк Окаянный окаянней Ярослава-«хромца», пошедшего войной на отца – крестителя Владимира. Не знаем, кто же на самом деле убивал братьев – Бориса и Глеба ? Имя «Мудрый» Ярославу дали в 60-х годах 19 века. В той России, говорящей на парижском диалекте, Ярослав был мил тем, что отдал дочь Анну за короля французского. Но этот король -  не тот пернатый ,как павлин, король из Версаля, что подскакивает в изящном реверансе, как альпийский козел, а - потомок варваров в скотоводческом городишке Париж, где Анна воротила нос от телесной  вони и жаловалась отцу Ярославу, что ее муж писать не умеет.
     Заслуги Ярослава описывал монах под зорким оком наследников князя, и смею представить, как изменилась бы  летопись, напиши ее другой писарь - холоп  потомка Святополка Окаянного , победи последний в братоубийственной войне.
      Вспомните, как при Советах пренебрежительно писали о белогвардейцах, и с какой неприязнью  пишут сейчас о красных комиссарах.
       Или вот  что такое - церковная реформа? Трехперстное знамение да  какие-то правки в  книжках. Ан нет! Там сподручный злобного  мордвина Никона - Амфросий Грек, выкрест из ислама, а  прежде иуезуит, одним словом Антихрист,  на основе католических небрежных переводов греческих книг пересмотрел -  исковеркал  восточное православие, которое чтили на Руси веками, -  и  Никон мужицкой рукой  перевернул этот пласт земли, не взирая на то, что там за  века выросли северные цветы. Цветы  новой  веры, которую сейчас считают «старой» - называют Старообрядческой
        Отсюда в статье будем больше обращать внимание на детали, характерные моменты, память о которых обычно исчезает с уходящими поколениями и уж забывается человечеством навсегда. Именно они, указанные мелочи,  в свое время сыграли  важную историческую роль в жизни страны , а не  правительственные указы, которые в сущности  вообще не наложили отпечатка на жизнь поколения, остались  лишь  в документах - и вот историки  лет через сто кумекают , глядя на решения ХХУ съезда КПСС, «что и как было» и составляют свой шарлатанский календарь событий. 
Например, в самом начале шестидесятых голода не было, нигде  в исторических и государственных документах не отмечены  трудные условия жизни населения страны, но мы  , дети тех лет, хорошо помним, как  «несладко» -  в прямом и переносном смысле-  жилось: белый хлеб и масло исчезли с прилавков магазинов,  сахар  тоже, я носил кусочек в кармане,  откусывал понемногу и так  мне хватало на целый день пить чай;  в лютый мороз мы с мамой стояли в  длинной очереди за мукой, будто это была война. Муку продавали дозировано в окошко из холодного сарая, и окоченевшая продавщица, возникая  из морозной дымки и мучной пыли,  сипло кричала людям,  что она кончает торговать,  что   ее предшественница уже  легла в больницу   с воспалением легких, и вот завтра   сляжет  она.   Что может знать об этом времени нынешняя молодежь, последующие поколения, если нет об этом официальных документов? Конечно ничего. Память об этом уйдет вместе с нами. А последующие поколения будут повторять о том времени одно: «хрущевская оттепель, крушение культа личности». Они не могут ненавидеть Хрущева, как  мы. «Демократические» СМИ   нынче восхваляют   эту «оттепель». Особенно  за то, что она   позволила горстке  населения , то бишь писателям, сочинить нечто «смелое, правдивое» ( а без разрешения о правде  писать было нельзя ?). Либералы  прощают    украинскому мяснику    за эту «оттепель» даже расстрел населения  в  Новочесркасске. 

Шестидесятые.

О простыни новобрачных и вообще о «стерильности»

Описывая периоды национального самосознания , в данном случае десятилетия,  также  невозможно дать им однозначную оценку. Более того,  они дробятся на разнохарактерные пятилетия (не «пятилетки»), даже меньшие периоды.  Сравнить, например, начало 60-х , где тот же Хрущев  в ООН грозит  капиталистам ботиком , распоясывая национальный дух,  первые шаги Брежнева, обещающие уважение к личности и порядок, - и конец этих 60-х, где в руках правителя, вместо ботинка,  уже гаечный ключ, которым, хмуря кустистые брови, обозначенный  генсек  завинчивает институты свободы. Несмотря на короткие периоды, это разные эпохи, другой дух.
  Или 90-й год, где заикающийся от страха Ельцин с безвольно отвисшими щеками  уничижительно       просит съезд восстановить его в компартии, - и другой Ельцин , пьяный,  распоясавшийся на троне дядька, дирижирующий на сцене подобострастным оркестром. И опять это же лицо видим через пять лет, когда пить уже было нельзя, - монументально сияющий важностью восково-гипсовый , словно посмертная маска,   лик царя  Бориса. В качестве Новогоднего подарка  снисходительно оставляющего нам наследника - карманного на ту пору инфанта из спецслужб, с голоском тоненьким, взором мышиным, который так же в силу мимикрии преобразится, станет зорким беркутом (а по сути мудрящим филином, который днем с огнем ничего не видит , или не хочет видеть) 
        В российской традиции   границы собственно молодежного возраста в социальной статистике  варьировали от 10-12 до 20 лет в начале 20 века и  от 17 до 28-30 лет к нашему времени. Вот как это объясняют социологи. «Недоверие и авторитаризм в советское время по отношению к молодежи выразились в постепенном искусственном продлении возрастных рамок юности (и соответственно принадлежности к молодежной организации) до 28 лет: легитимное свидетельство отказа в предоставлении статуса взрослости, в правах и возможностях для полноценной самореализации».
Так какие же они были , эти «безстатусные» годы ?
 
        Большой плюс в смысле морально-этическом получает молодежь  шестидесятых. Ранняя.  Не тот творческий,  запоздавший со взрослением  молодой клан ( который в древности  годился бы уже в совет старейшин) , клан,   имена которого  либеральные СМИ держат у всех на слуху. Нет. Ноги этих ребят с  не совсем стерильными  штанами торчат, как ни крути,   из страшных  пятидесятых, и мы помним их верноподданнические опусы. В силу возраста я не имел возможности обонять   отмосферу   той интеллектуальной среды,    а собирать материал по чужим публикациям,  не хочется,  это значит: опять же попадаться на расставленные коньюктурщиками удочки, становиться жертвой вкуса того или другого  летописца
Речь о юношах и девушках, которые  в начале  шестидесятых  были еще детьми и  подростками.  На мой взгляд это самое чистое поколение,  первые, чье  сознание    не было обременено  остаточным  страхом времен культа личности, а лишь слегка тронуто волюнтаризмом   Хрущева. Эти дети счастливы, рот их до ушей,  кругом портреты Гагарина, Титова, Терешковой, и в воздухе, где летают   снежки, вместе с арбузным запахом снега, ощущается привкус радостной свободы. Дети первые  приняли  брежневские прививки  уважения  к народу как самый чувствительный и восприимчивый класс. А  первач он и в Африке первач! И если социологи возьмутся измерять   градус патриотизма в среде  поколений, то именно у этих ребят он будет зашкаливать.   
Итак, «оттепель» (все же ее невозможно не признать) и толчок,  сместивший Хрущева,  двинули лед, мышление преобразилось. Дети радуются за космонавтов, как за своих родственников, будто это  их дяди и тети. Мы лучше всех в мире  стали играть  в хоккей, на телевидении появился  КВН с изящным юношей Сашей Мосляковым, состязания  веселых и находчивых проводятся в каждом вузе, в каждой школе.  В стране гармоник и балалаек, где парень с фанерной гитарой по девять рублей,  вызывал у обывателей осуждение как похабник, а Высоцкий считался бандитом, вдруг зазвучала   электронная  музыка. В каждом казанском  институте  создавались  ВИА, и  было слышно  по вечерам  под окнами общежитий , как увлеченная молодежь на репетициях перебирала струны электрогитар, которые издавали какие-то  неведомые доселе электронные  звуки. Ритмично, словно  в такт космическому темпу, стучал ударник.
В  обществе шел процесс сопереживания со страной, рабочая, студенческая и даже криминальная молодежь в застольях всерьез   дискутировала о возможности   построения коммунизма.
 Среди юношей и девушек были в моде и процветали   романтические отношения, редко кто не писал в те годы стихи.  А уж лирические опусы  Асадова переписывались от руки в миллионах экземпляров. Для того, чтобы поцеловать девушку, нужно было ухаживать за ней неделю; девственность  считалась непременным атрибутом невесты, после брачной ночи родители жениха обязаны  показать гостям простыню новобрачных, где должна алеть кровь, если не девичья,  то хотя бы  куриная.

О казанских стилягах и натуральной колбасе

Девушки   носили тогда скромные, до колен, прямые   платья  с закрытым воротником, как у Эдиты Пьехи, поющей о городке «Манжерок». Часто шили обновки сами,  помогали матушки. Супермодными были у мужчин нейлоновые рубашки, плащи «болонья»
Девицы  дефилировали в высоких прическах,  заправляли под волосяные шары на  темени мудреные шиньоны ( «банки»).И на танцплощадках, стараясь не особо запрокидываться, чтоб не задралось платье, «ломали» твист», позже «шейк», а сверху от комсомольских мудрецов насаждалась «Летка-Енька», которую молодежь, конечно, не танцевала. Тогда в начале  шестидесятых патлатых стиляг отлавливали по танцплощадкам народные  дружинники из ДНД(добровольная народная дружина), или еще страшнее из БКД (боевая комсомольская дружина),  наддавая в темных аллеях парка им. Горького по бокам, приводили в отдел к милиционерам, носившим тогда темно-синюю форму, и там с наслаждением палачей стригли наголо.
Кстати сказать, у  казанских стиляг, как и  у  прочих провинциалов,  в подборе одежды соблюдалась  мера. Они не клоунничали,  не наряжались под трансвеститов, как в столице блатная молодежь, был строгий мужской вкус.   Из плотного материала болотного цвета в ателье заказывались узкие брюки, которые натягивались с мылом,   через разрез  у щиколоток виднелись светлые носки, на которых красовались остроносые коры. И выглядели голливудскими красавцами наши калужские авторитеты   Колька Гришин, Толик Ершов,  особенно Валера Басанов, «сам-мый сим-мпатичный во дворе». Поставив ногу на бревно, он извлекал из своей семиструнной гитары великолепные звуки для девушек,   очарованно  внимающих ему  каждый вечер у огромных гришинских черемух. Если прибегать к берестяной документальности, нужно сказать, что  эти ребята были классные воры, работали по крупному и сели, как полагается,  надолго. Да и в  зоне, в Бондюгах Менделеевского района,  они устроили легендарный бунт, всколыхнули весь  лагерь и получили еще полстолька.         А пока они поведут в кинотеатр «Мир» этих девушек,  билеты  на сеанс лежат в узеньких пистонах  , скрытых достоинствах модных брюк. Пролетарские фабрики тогда шить одежду для народа не умели и не хотели, гнали костюмы ,похожие на спецовку, без загашников, удобных карманов, будто на покойников – двоечку  во гроб. 
Телевизор в ту пору был один на всю улицу, дети на показ фильма просились к соседям, входили гурьбой, скидывали на пол свои пальтишки, ушанки, садились на них  и  замирали, как в кинотеатре. Всю эту несмышленую ватагу приглашали на поминки, кормили вкусно, блинами и медом, раздавали конфеты. Дети были  равны   социально  и счастливы,  верили, что вырастут и станут   архитекторами,  врачами и писателями ( кстати, все мечты   моих  друзей детства сбылись).
  Шестидесятые  - время сплошной романтики. Одолев хрущевскую нищету, с полуголодом, талонами на продукты, народ наконец вздохнул: на столе стало вдоволь сахару, дети уже  не клянчили и не воровали его из буфета, в закромах горожан появилась мука, хочешь блинная, хочешь ржаная. Молодежь набивала рюкзаки «завтраками туриста» и на автобусах, электричках отбывала на природу. Другие уезжали на новостройки, сама возможность отъезда в неведомые края воспринималась как шанс на счастье. Но чаще  ехали  не за деньгами, а « за туманом, за мечтами и за запахом тайги».  Были в моде таежные песни «Лесорубы»,  «Костер на снегу», «Песня о друге».  Дети  мечтали  о профессии геологов, а пока в соревновательном порыве собирали металлолом и макулатуру для школы.    
В магазинах пахло натуральной колбасой, которая с мясом, сельдью в бочках и пряниками. Наши отцы пили недорогую, но качественную водку по цене  «2. 87», эта  цифра для старожилов -  как крылатая фраза, она до сих пор бодрит и   провоцирует благородную отрыжку; звучит из уст ,  как воспоминание о чем-то  добром, сердитом, надежном. Вина изготовлялось мало, и не ощущалось такого повального пьянства, как в семидесятых.

Семидесятые.

 Отчего в России пьют?

 Берусь утверждать, что  массовое пьянство в нашей стране началось именно с  семидесятых. Государство, будто стараясь наверстать упущенное, стало выпускать миллионы литров некачественного вина,  открывались винные ларьки, бормотуху разливали на каждом углу , перед каждой школой, и  во время перемен мы,  школьники, в кедах перепрыгивая через лужи, бегали в эти «чапки» заложить за пионерский галстук.
Вездесущность и доступность вина  вызывали нравственное и физическое ослабление здоровья  нации.  Нередки были случаи со смертельным исходом.  Молодежь начала прогуливать работу, не из развязности, а  просто не в состоянии была доставить свои умелые руки к станку ( отравление, стенокардия, гипертонический криз) А на заводах группы слесарей, токарей и сварщиков  кучковались, подозрительные, как на революционных  летучках Путиловского завода,  соображая  как бы достать на режимном предприятии опохмелку .  Пропивали обед, принимали во внутрь некачественный спирт или преобразованный в мутную  супесь клей БФ, который покупали у заводских спекулянтов. Сыпали в  клей соли и ,прячась от начальства в ячейках  уборных, трясли бутыль, пока в середине  емкости не образуется продукт сцепления  клейкой субстанции  и  соли - нейтрализовавшийся ком резины; остальную муть, жмурясь,  выпивали…
Часто наркологи обзаводятся большими трудами, производят фолианты, в которых решают вечный вопрос, отчего же в России пьют? Приводят различные причины: отсутствие занятости, свободы и проч.
 Но если по правде: отчего в России пьют?
 Да не отчего! От того, что выпил и становится хорошо. Это от кротости. Выпил  - и  юноше радостно! И завтра . И послезавтра. А потом начинается привыкание. Ведь кротость –синоним мягкости.
  В наркомании  мужи от науки почему –то солидарны, сразу признают: принял наркотик и – привыкание. А вот  в отношении вина ищут социальную причину…
В питие вина останавливаются лишь те, у кого есть   чувство ответственности и благодарного страха за собственное здоровье, за семью. Такие и за бутылкой-то не откровенны. Откровенные же продолжают пить. 
В чем можно согласиться с нашими учеными мужами , так это с тем, что у россиян плохо с выводом из крови ферментов алкоголя. Но это уже открытие не наркологов , а химиков. Жутко страдают финны и угры и прочие северные народы  с похмелья, после веселья алкоголь в их крови  преобразуется в синюшный яд. Их предки не знали вина , как , например, предки якутов не знали  киви, продукт, который в желудке у них не переваривается! Так не знали наши  далекие пращуры и   не видели винограда ( и потому в Финляндии, дознавшейся до истины и поныне сухой закон ).  Если грузин, турок, француз  пьет вино между делом как чай , хлебнет и бежит по делам, то наш человек к стулу прилипает, ищет глазами гармонь.  Древнейшее питие наших предков - хмельной кумыс или медовуху надо  употреблять  нашему человеку , и  тогда физических и как следствие моральных страданий не будет.

О солидарности в нищете и тайно трепещущем сексе

 В 70-х сознание населения начинает слегка подгнивать.
Если в начале 60-х обещанный Хрущевым коммунизм был в далеких туманных перспективах, в него еще можно было верить только из-за этой самой  отдаленности. То в начале 70-х  люди начинают понимать , что сроку-то осталось мало, всего  5-10 лет, и кто будет строить этот самый коммунизм? 
Брежнев к 1977 году резко постарел, ослабел памятью и,  быстро одряхлев,  сквозь  оплывшие веки, как Вий, ничего не  видел. Попросился на отдых, но члены Политбюро уговорили его остаться,  а сами кинулись под ковер  - бороться за власть, оставив страну в небрежении. 
И пошло, поехало…Его величество план губит экономику, она не корректируется. Продукции производится много,  но она не востребована, - и на огромных пространствах страны   царит картина бесхозности. У молодежи как нигилистического класса  это вызывает насмешку и презрение, которые переходят  в ледяное равнодушие к государственным проблемам или неосознанный протест в виде хулиганства и  разгильдяйства.  В стране , где плохой хозяин,  работяги начинают прибирать к рукам все, что плохо лежит. Несуны   становятся сущей  бедой для народного хозяйства - на заводах, фабриках и колхозах. Понятие государственности, сопричастности к проблемам страны постепенно вымывается из сознания, народ не чувствует себя частью  державы, государство для него  – «это которые там, в кремле…»   
Тронувшийся лед сознания 60-х в  конце концов начал собираться в громадном плесе образующегося застоя.
 Молодежь бросает престижные, воспетые в песнях  профессии монтажников, лесорубов,  сварщиков и    поступает в официанты,  таксисты, кладовщики. Теперь продавщицы восседают жрицами  у прилавков и, вывернув губу, хамят покупателям.  Еще недавно все довольствовались скромным достатком,    никому не было обидно и  каким-то благостным первомайским чувством солидарности разливалось в груди ощущение, что у   соседа тоже нет того, чего нет  у тебя.  Но  вот  имяреки   начинают покупать модные диван-кровати,    мебель темной полировки,  другие вообще  ошарашивают околоток,  приобретя «Москвич». Пьяный  мужик с обреченностью приговоренного жалуется соседу (местечково-исторический факт!), что его жена лежала в больнице, и там «какая-то  баба все двадцать дней хвастала, что муж подарил ей шубу, и теперь моя дура визжит днем и ночью, требует такую же!..» 
Семидесятые открывают эру  мелко-совкового потребительства  и блата.
Между тем провинциальные интеллектуалы начинают искать ответы на волнующие их глобальные вопросы  в диссидентской литературе, слушании западных радиопередач. Планктонное студенчество же полностью поглощает прагматизм. Коллективное сознание, привитое в пионерии,  еще до конца не разбито, еще есть понятие «наши», но       у большинства студентов возникает тяга к конформизму. Самые ловкие , презирая комсомол, стремятся между тем его возглавить, чтобы получить кандидатский билет в компартию, а оттуда  в обком. Вездесущий  карьеризм порождает пустопорожнюю  риторику,  неприкрытое лицемерие,  высокие идеалы дискредицированы , люди понимают, что коммунизм не состоятелен,  и  разговоры о  нем  - повод для ухмылки над чьей-то юродивостью. Преобладают эгоистические начала,  гонка за тряпками становиться уважаемым родом деятельности. Оболтус в американских джинсах вызывает   у девушек больший интерес , чем   очкарик в оттянутом свитере, увлеченно грызущий гранит науки. Дело приобретения редких барахольных брендов становится пандемией в масштабах страны,  и на это занятие безжалостно расходуется пассионарная  энергия поколения -  такой  мощности, которая в  иные времена позволяла  сокрушать континенты.
  Как бы то ни было, в  70-х   страна увидела наконец через мини насколько  прекрасны у   наших девушек ноги.  Жгуче каштановые дамы, прежде гонявшие в  Москву за «Лондотоном», теперь жгут волосы перекисью водорода,  перекрашиваются в блондинок.  В моде начесы а ля одуванчик и не снимаемые даже летом  сапоги-чулки «на платформе». Парни грезят   американскими джинсами, а у кого денег нет, шьют   их из парусины или брезента. Брезент выбеливают хлоркой, морят синькой и уксусом, а потом   отдают  отчаянному кустарю-портному, у которого крепкие иглы на машинке «Зингер». Одолевая  такие брючины, портной ставит их стоймя на пол , как алюминиевые.
Секс, трепеща,  выбирается из сетей  идеологического рабства, в кино стали дольше целоваться, показывать  немного сраму. На пляжах  через узкие купальники  взору социалистического общества открылась половина ягодиц его   прекрасной половины. Впрочем , девушку давно уже зовут  чувихой. Теперь в туристический поход  да в сырую палатку ее романтическими россказнями  не заманить, теперь она согласна только на дачу. Хотя в  порядке   исключения секс можно осуществить   и без дачи,  пусть на волглой траве , пусть на  узкой  скамейке,  -  для этого нужно только ослепить пассию гранатовым  блеском спортивного мотоцикла «Ява».

О чем помнят в Англии

    Непременно ведущую роль в   поведении молодых людей играет одежда, а в системе учебного заведения форма. Глянешь на фотографии прошлых лет: последний звонок, мальчики в строгих костюмах с бабочками, девочки в коричневых формах и ослепительно белых на майском солнце  фартуках. Прелесть и чистота! Мечта Набокова и Ивана Бунина.
Еще когда я готовился в первый класс, мальчики носили картузы, костюмы в виде гимнастерок, с бляхой на ремне , с золотыми пуговицами на груди, - объект мальчишеской зависти. Ведь как у военных! Форма дисциплинирует, внушает ответственность, как понятие «мундир». Раньше  так одевались в царских учебных заведениях, например, юнкера. Понятие формы обдумывались профессиональными чиновниками,   несли психологическую нагрузку и понятийный смысл, как наука геральдики.    Сейчас форму отменили. И только в древних оплотах науки, в частности Англии   учебные  заведения соблюдают традиции. Ибо там понимают, что форма это не только образ поведения, но и образ мышления.
Не знаю, как сейчас, но лет пять назад в Казани было модно приходить на «Последний звонок» в школьной форме, коричневое платьице и фартук. Дочь моего друга вместе со своей мамой  с ног сбились, рыскали по родным, чтобы приобрести заветную одежку, последний писк моды для выпускницы. И вправду это  самый   продуманный наряд , что могла бы надеть на себя стройная девушка в день прощания с обителью грез – школой.     Военная форма облагораживает внешний вид мужчин, делает их брутальными. Но нет ничего эротичнее девичьей школьной формы - символа юности и чистоты.
 

«Товарищи, мце… Некоторые члены Политбюро страдают склерозом. Например, вчера на похоронах товарища N (кстати, где он?..) Один я вспомнил, что нужно даму пригласить на   танец…» . Из  анекота

 Между тем    семидесятые переваливают за вторую половину. Власть вариться в своем котле,    ничего не знает и не хочет знать о жизни страны  и нуждах населения. Был случай: кто-то  из высших кремлевских чинов, член политбюро, приятным летним  вечером вышел побродить по Тверской, и вдруг ему захотелось пить. Одолевая жажду, он бродил битых два часа в центре Москвы , но к своему удивлению ни одного ларька с напитками, ни одного автомата с газированной водой не нашел… Народ чувствует , что забыт. Несмотря на то, что днем  и вечером по телевизору транслируются всевозможные партийные   пленумы и заседания, где старики « с чувством глубокого удовлетворения» шамкают о благе народа, о повышении производительности труда,  работяги  исполняют свой труд без энтузиазма. Застойное время нивелировало ощущение собственной значимости, которое двигало великое комсомольское переселение народов еще лет десять назад. Яркие личности видят свою бесперспективность, изобретения лежат под сукном, как чайная фольга под клеенкой старушки, ученные стареют  в захудалых КБ.   Работяги от скуки тащат с предприятия домой все, что можно  унести.  Знакомый признавался мне, что воровал  в те годы каждый день. «Если чего-нибудь не зацеплю после работы, казалось, что день прожит зря, тащил даже то, что не нужно» Дедушка Брежнев на доклады о несунах отвечал так:  «Пусть тащат, народу надо. Мы сам в молодости  грешили: выгружаешь вагон картошки,  мешок – налево»
Между тем та самая невостребованная пассионарность  начинает проявляться в рабочих кварталах. Далеко неглупая  молодежь, чтобы проявить  себя, организует силовые группировки. В   семидесятых начинает массово развиваться культуризм, ребята любят пощеголять мышцами. По закону природы физическая сила  , а попутно продукты мозгового брожения,   ищут  выхода.  Чиновникам же не до этого. Да и  что бы они могли бы  предложить? Призвать  юношей к межрайонным соревнованиям? Но власть до того себя дискредитировала в глазах нигилистически настроенной молодежи, что идти куда-то и под флагами маршировать  в трусах   ей было просто заподло. Молодые люди от 20 до 28  лет все еще считаются , как указано выше,  великовозрастными детьми, понятие «акселерация» еще не в обиходе. Да и не могли государственные чиновники придумать новые лозунги, пригодные для восприятия при тогдашнем менталитете  мужающего поколения.
В конце концов молодежь сама устраивает свои жестокие соревнования  и игры. Группировки  «Тяп-ляп», «Борисково», «Мирный» , «Чайники» и другие начинают делить город на сферы влияния. Происходят жестокие групповые бои, иногда со смертельным исходом. Ситуация выходит из-под контроля милиции. Лидер «Тяп-Ляпа» Джавда, Джаудат Хантермиров, во главе своих культуристов организует  «жесткий рейд» на территорию Ново-Татарской слободы, где происходит  перестрелка из обрезов с применением боевых  гранат.
    Власти , своим бездействием упустившие момент зарождения силовых группировок, ярко проявили себя в осуществили   кары:   «тяп-ляповских» лидеров казнили,  рядовые юнцы, пробежавшие  с монтировками по Ново-Татарской слободе, получили длительные сроки.    Наказали только одну сторону.

Восьмидесятые

Андроповские кутузки

 Это десятилетие метаморфоз, два пятилетия, резко отличающихся друг от друга,  их можно окрасить поочередно в черный и оранжевый цвет.
Молодежь спивалась, употребляя дешевую сивуху, которую гнали из испорченных яблок и помидор, так называемое  «Яблочное» по цене  рубль семнадцать. Однажды хмурым  похмельным утром страна узнает: умер Брежнев. Вскоре покидают  мир Андропов и Черненко. После череды кремлевских похорон в стране наступило долгое оцепление  с трупным запашком. После андроновских рейдов по кинотеатрам, пивным и баням, когда  воронки вплотную подгоняли  к дверям названных учреждений и досужий люд по замкнутому тоннелю отправлялся  «в соответствующие  органы» для разбирательства, народ перестал в дневные часы посещать  общественные места. Помниться мрачная  атмосфера в городе,  ощущение  безысходности и гнетущая тишина, которая иногда нарушалась звуком одинокого клаксона или утробным гудком режимного предприятия.  Народ по-черепашьи утянул  голову в междусобойчиковый  панцирь. Тогда даже свадьбы играли взаперти.
 Однажды ко мне   подошла  незнакомая старушка.
- Слышь, как тихо, сынок, - сказала она и вскинула палец: - люди, как мыши!
          Однако молодежь трудно удержать к каких-либо рамках, она абстрагировалась от общества,  устраивала сивушные пикники в запертых комнатах общежитий и в квартирах,    справляла    всевозможные потребности. В продуктовых магазинах ничего не было,   на прилавках   хоть квадратным шаром кати, - покатится!  И на закуску брали   « томаты» - в жестяных банках рыхлую кильку или фрикадельки из оной.
А между тем в продовольственных складах, в подвалах магазинов, где восседали накаченные жиром   завмаги,  имелось все: икра и колбасы,  хорошие вина,  болгарские  фрукты и овощи. Ах, поджарая наша молодость! Штаны наши держались лишь на энтузиазме.  Именно в ту пору  посчастливилось мне прокатиться по Золотому кольцу России, и случись  у нашего общего друга юбилей – тридцатилетие. Мы   облазили все магазины Суздаля и Владимира, но ничего не нашли ни выпить, ни закусить.  И вот , наконец,   в одном из овощных магазинов, где на белых  эмалированных подносах с черной каемочкой лежали лишь  зеленые сморщенные помидоры,   бог послал нам пахнущий клопами коньяк. После  отчаянных поисков  это было наградой. 
В народе  саркастически шутят о «голодающем Поволжье», но руководство страны по-прежнему это не волнует.
И конечно людей разбудила гласность Горбачева. Его приход, его лозунги  всколыхнули страну. Ему поверили, казалось, это был мессия. Идут собрания, обсуждения, народ принимает активное участие  в общественной жизни, смещаются директора заводов по желанию трудящихся. 

Девяностые

 За что боролись?

Однако волна гласности, пущенная Горбачевым , смыла его самого. Он не рассчитал силы, мощность центробежной волны, которая, откатываясь к берегам страны, возрастала,  словно цунами.  Дельцы на окраинах хотели безраздельно править своими республиками, как вотчинами,   – и полетели с полос газет  в сторону России обвинения, что все забрала она, что у них,  в республиках,  свое производно, имеется  то-то и то-то, и они жили бы очень богато.
   Пуще того  упавший занавес между кордонами  открывает   голь и срам страны советов. Журналисты наперебой начинают  строчить статьи с восхвалением западного образа жизни , у  совков вдруг открылись глаза! Все вдруг начинают понимать:  истинная   жизнь, оказывается, проходила  мимо! Оказывается не зазорно быть куркулем – это менеджерская жилка,  вместо кораблей и самолетов выгодней производить кастрюли и сковородки! Ведь даже в сексе народ обокрали! Ладно молодежь , она наверстает упущенное. Но как быть старикам? Как заставить старуху совершать бездарно упущенный разврат?         
Оказывается можно за деньги убить друга,  брата , даже отца, и это тоже будет по Фрейду. Кто не по Фрейду – тот лох!  Да, получается,   народ обокрали. Жесточайшим образом облапошили! И тогда симптомом  небывалого возмущения вырастает в мозгу российского человека  вопрос « Кто виноват?» Отнюдь не философский вопрос, не тот, о котором   говорили в школе на уроках литературы и истории, а реальный: «кого на кичу?»  Ага,  коммунистов? Еще кого? Ага, фронтовиков! Которые, гады, победили немцев. А мы бы в плену   лучше жили, познали бы уже давно западный пряник.
Народ мучается в лихорадке: просрали, просрали! И думает народ: кому бы теперь сдаться! Чтоб лучше жить. Девки бегут на запад – в проститутки.  Других опьяняет молодежный экстремизм.  Не дай бог, в парке им. Горького встретится отвратительный своей немощью фронтовик с этакой  советской рожей. Медали вырвут с  лацканом  и советскую эту рожу натрут.  Об избиении фронтовиков 9 Мая тогда писали казанские газеты.

 

 Все те же бесы…
.
В эпоху войн и революций человеческая жизнь обесценивается. «Убью любого за сто тысяч рублей! Я хочу хорошо жить!» Кто это сказал?    Братан из группировки 90-х? Нет, это признание Ивану Бунину в 1920-ом году белогвардейского офицера, кавалера «Георгия»,  молодого писателя Валентина Катаева,   гуманиста, автора повести «Белеет парус одинокий».  Что случается с людьми в такие постреволюционные периоды?  Они будто сходят с ума, проявляются чувства стадности, первобытности, и не в счет труды  предшественников в области культуры, науки, гуманистической философии,-  все коту под хвост! Главное успеть вырвать кусок, быть сытым и носить добротные ботинки. Но бывает и хуже. В 90-х понятие убить ради наживы воспринималось молодежью не только как должное. Но считалось  и достоинством. Это не то, что  мой знакомый опер, вхожий  к высоким чинам, говорил мне, что    бывшие менты  просят у него   предоставить работу  наемного убийцы - киллера, ибо семью  содержать не на что ( и они готовы кормить своих детей трупами).   Тут другое - не ради хлеба насущного даже. А ради искаженного понятия  о молодечестве. Иллюзии Рембо!
 Можно не любить государство, то бишь администрацию. Но страну любить должно. Ее леса, реки. Историю.  Но тут подойдет   ко мне мальчик с рахитическим животом, с ранними старческими морщинами и скажет:  а как  любить свою родину, если историки пишут, что мы повинны в развязывании войны, как фашисты? Как любить ту березку, которая растет за шлагбаумом, где угодья  казнокрада? Как любить те озера, о которых пел Лебедев-Кумач, те озера , к которым поудить пескаря пускают только за деньги? Как любить? Теперь  вам понятно, дядя писатель, почему крестьяне резали ножом сиденья в железнодорожным вагонах,  чему так удивлялся генерал Деникин,   а Бунин  « В окаянных днях»  - тому, что бунтари ощипали живьем помещичьих павлинов?   
 Случись в 90-е крупномасштабная война и наша армия, состоящая из таких ребят,  в одночасье развалилась бы. Эта не та стычка с  маленькой Грузией, где одержал победу бронированный спецназ и чеченский батальон «Восток». Грузины бросили свои танки и разбежались,  услыхав по рации , что вышли на них с  «мухами» в руках ямадаевцы.   По мнению СМИ США лучшие  в мире партизаны - чеченцы. Я сказал об этом  одному  парню из Ичкерии. Он ответил: «Нет. Лучшие – это пуштуны, афганцы. Те воюют за веру, а наши за деньги. Наши  дрались из-за танков, кому подбить. Ведь за каждый танк – платили». Итак,  случись крупномасштабная война, армия  разбежалась бы. Откуда взять, выжать патриотизм? Если в высших эшелонах власти по-прежнему воруют и кормят солдат опарышами, как сообщалась недавно СМИ о  возмущении военных по этому поводу в Камчатском округе, и это уже в 2013 году, когда стал МО С. Шойгу.
 Иные люди идут во власть  с благими намерениям, но обретя ее, отходят от простой жизни , происходит привыкание к благам, заиливание мозга и не желание менять свой райский режим . Зачем сотрясать свиту, на которую можно опереться? Нужно только подкармливать ее за счет народа. Оградить себя охраной в миллион мундиров и жить. Но они ошибаются.  Именно охрана -  полиция или гвардия - в первую очередь сдает своих правителей. Это видно из истории Востока, древнего Рима. Калигуле начальник охраны при обмене паролями мечом срубил подбородок. Да и у нас , в России,   примеры такого предательства имеются. Упомянем из корректности только женщин: всех четырех цариц на трон у нас посадила та самая гвардия, предавшая тех, кому  прежде служила. 
 Лужин и Свидригайлов, о нравственной нечистоплотности  которых нам твердили в  школе, теперь на фоне нынешних мерзавцев сошли бы за весьма порядочных людей,  да и то  нынче многим не дотянуть до второго, в ком  наблюдаются задатки джентльмена. Но эти двое лишь цветочки несозревшего творческого воображения. И только к концу жизни прозрел Достоевский в соплеменниках Смердяковых и вывел , как тех же бесов, в будущее. Смердяковы нынче вышли в большой тираж, но только более грязные, невычитанные, без знаков препинания в голове. Сам  оригинал  как таковой   превосходит их и порой даже трогает:  то лиричностью, то скрытой дворянской порядочностью. Где уж до нее   дорвавшимся до раздачи колбасы сыновьям кухарки! Нет подлее начальника, чем бывший раб!



Где  нашей бабе шишка, там немке смерть

Всему виной наша финно-угорская терпимость. Мы  тихие, безропотные, как и тысячу лет назад, уступавшие бескрайние земли  переселенцам от половчан, славян, мадьяр, булгар и прочих.   Бескрайние территории  размыли в  нас всякие представления о форме.  Как  в части быта, так и в части поведения.
  Как посмотрит мужик на просторы, которым и конца и края нет… и уж устал смотреть, рукой махнул , куда там :бездна! пусть ветер правит!
Возразят: вот живут же немцы  в наших безднах, живут компактно и все у них аккуратно, и сарай не кривой, и дорожки песком посыпаны, и за женой с оглоблей по улицам не бегают. Но в том –то и дело , что живут  компактно! Держатся друг за друга и  умом, и делами,  и немчуровским своим менталитетом , что приволокли оттуда, из тесной Баварии, хранят его, иначе   размоет. Да и не дают им тут по части территории большего, что  отмеряно. Не может немец сказать: «зеен зи! все - майне, и капута не видать».   Не может сказать, как наш мужик: «мое»! «Мое» у немчуры только во дворе, и потому по селу  за женой с оглоблей   не бегает, а тихо в подвальчике прирежет и кровь по желобку в отхожую яму сольет. И тем самым песочком посыплет.  Когда двор мал, он дорог,  и потому его золотят. А тех немцев ,кто «размыт» и живет в среде россиян я встречал: хорошие пьяницы и бездельники, служили вместе в армии.
Но если появится в нашей среде  болящий за  порядок на улицах, против грязи и рытвин в асфальте и  начнет, как немец, наводит орднунг, то все его труды   разрушит  эффект «колорадского жука». То есть  нет смысла собирать  вредителей на своем картофельном участке – все равно перебегут от соседей.  Так и  возле его облагороженного двора кто-нибудь   выгрузит ночью  самосвал строительного мусора, ветром нанесет туда  груду полиэтиленовых  мешков, а обочину  любимой лесной тропы  изгадят  отходами (из лени отнести мусор к контейнеру). А если он отчается и отгородится от  мира высокой кирпичной стеной, то как-нибудь в четверг соседний химзавод пошлет ему «небесную страницу» - кислотный дождь погубит все его розы и олеандры.
Итак, мы непредприимчивы. Непредприимчивы даже в буйстве. Но если уж превзойдем кого в  этом деле, то это тоже от финно-угорской кротости, вернее, широты, нежелания мелочиться, а еще точнее от лени -  просчитывать. Сосчитать хотя бы до десяти перед свершением какого-нибудь акта, « бессмысленного и беспощадного» Мы любим жить по наитию  , мы лучшие  в мире импровизаторы, творцы! Особенно по части своей истории!  На Западе до сих с интересом сморят на «русские спектакли». 

Нулевые

Нынешняя молодежь.

  В формировании мировоззрения молодежи после 1991 года  большую роль сыграли СМИ. Ребятам много чего наобещали , но ничего не дали. Они подпали под массированную рекламу, суть которой сводилась к одному: «хватай», « обогащайся» , «не дай себе засохнуть». Тогдашним  подросткам, возраст  становления  личности, крайне не повезло. Если нынешние девочки знают, что став  «ночными бабочками»,   заработают лишь на еду и кое-какие тряпки, то   нимфы 80-х г.р. верили, что , отработав валютными проститутками, будут жить в вилах на берегу океана,   а ребята  станут суперкиллерами, как герой Антонио Бандереса.  Этому поколению тяжелее, оно не может смириться с фиаско. Если  дети помладше ( 85 года рождения)  после  череды обманов  возрастали  уже  в недоверии, то этим, свято уверовавшим в блага капитализма,  просто сломали хребет. Именно среди них, оставшихся у обочины,  отмечается массовая депрессия и социальный протест.
  Сейчас входит в жизнь другая молодежь. Это прагматики. Им не больно за лихие 90-е, ибо тогда они ничего еще не понимали. Они читают в интернете споры старших о СССР и капитализме, и  не могут решить, где лучше, у них нет возможности сравнить, а   оппоненты в СМИ и на форумах слишком убедительны, как с одной стороны, так и с другой.
У нынешней молодежи заметны зачатки  патриотизма. Это уже не имперский патриотизм,  а скорее националистический, а еще индивидуальный, ментальный. Новая фаза в строении менталитета россиян, когда не достижения страны (например СССР), не причастность к общественному сознанию, а попытка самоиндефикации заставляет быть патриотом. Тут просто собственное «я» и есть Родина. А другие – как хотят. «Я» с генетическим кодом, с бессознательным тем, что есть культура, история, язык и песни. И причем здесь Россия, или  Рашка?  Когда есть обыкновенная человеческая гордость.    Сейчас молодежь  уже не говорит, как старшее поколение, мол, не буду защищать нефть Абрамовича (Абрамович был давно и неправда).   А буду защищать то, доставшееся, какое уж есть… 
И в то же время, если смотреть на данные опросов, цифра желающих уехать из России  колеблется от 30 до 80 процентов. Конечно, тут играет роль молодая кровь, жажда повсеместности, ведь и наше поколение еще со школьной скамьи мечтало уехать на БАМ,  на земли, где все иное, необычайное, встречи, знакомства, заработок.
 Невозможно всех стричь под одну гребенку. Люди разные.
 Не дает покоя фраза Юрия Бондарева, что цвет нации выбит в последней войне,   остались в большинстве те, кто пытался сберечься. Конечно, писатель прав, в сражениях погибают самые храбрые. И генофонд скудеет. Но дело в том , что любая нация генерирует новых людей. И если поселить на необитаемый остров  чистых негодяев, то через десятки лет среди появятся люди, ищущие правы и справедливости, то есть люди честные, они будут множиться , назло отцам, и сравняются в количестве с негодяями. Это закон природы, как закон парности. То же самое может произойти на острове и с честнейшими людьми, среди них появятся негодяи. Место, свято оно или не свято, пусто не бывает. Это природа.
 

2011-2013гг

    Казанский многоконфессиональный некрополь

                (очерк)

                «Вся земля – единая могила!»
В.Розанов

    Был март. На Арском кладбище за церковью, где лежит под дорого отделанным мрамором дореволюционное семейство Хохряковых ,работал могильщик. Рыжий , патлатый , в вязаной  шапочке,  он чем-то напомнил  шекспировского могильщика, - того, что выкопал череп гамлетовского шута. Совершенно один в наступивших сумерках рыл могилу, сгибался и разгибался, выбрасывал глину, покряхтывал, усугубляясь  в царство мертвых…
    Я подошел неслышно.
-Не страшно? – спросил. – Темно уже…
 Он вскинул из могилы голову, веснушчатое лицо засияло:
-А не, брат! – не понял он вопроса. – Ребятишки вон там пьют и балуют, а тут тихо.
Лицо крепкое, сухое, землистое. Он    напоминал еще и  палача – своим полузагробным самодовольным существованием, отношением  к смерти , как делу привычному, наживному. 
- Движение – это жизнь! Мой папа тоже был могильщик, - весело кричал он из могилы, выбрасывая на снег рыжую землю.
Вскрывалась могила 1967 года под родственное захоронение. Гроб почти истлел, на бугор полетела гнилая щепа.
- До днища копать не буду. Посмотрю рыжье –и будя.
Могильщик вынул из мокрой глины , повертел в руках останки сгнившего черепа. С пренебрежением выбросил наверх длинный клык из нержавеющей стали. Стал зондировать лопатой в изголовье могилы. Все глубже и проворней. Лицо его приобретало обеспокоенное, обескураженное  выражение, как у того же палача из «Трех толстяков», у которого перед самой казнью украли из футляра топор.
-Ты чего? – спросил я.
Он бросил лопату. Так и остался сидеть на корточках, охватил лицо ладонью.
Я повторил вопрос.
-Нижняя челюсть!.. – глухо  произнес он.
-Неужели? – спросил я, проникаясь жуткой догадкой.
Он покачал головой в знак утверждения.
- А может, сгнила?
- Нет, - ответил он с уверенностью профессионала, - нижняя челюсть не гниет.
 - Выходит, могилу вскрыли сразу после похорон?      
Он ничего не ответил, лишь  продолжал покачивать головой.

Удивительнее дело! Этого же могильщика встречаю на другой день на татарском кладбище. Те же рыжие патлы, телогрейка, кирзовые сапоги, шапочка и цвет лица землистый.
Я как раз собираю материал по кладбищам, и мне приятно увидеть знакомого, тем более такого разговорчивого могильщика.
- Привет! – говорю,- ты и здесь успеваешь?
-А как же?! -  отвечает он,  лукаво щерясь.
- Леша ведь?- жму ему руку с тем затаенным ,глубинным почтением смертного, с каким обычно  здороваются с палачами и могильщиками.
- Нет, Ислам, - отвечает он.
Я немного в прострации. Вчера – царство мертвых, сегодня- царство мертвых. И два могильщика-близнеца…
   А ведь  я было вначале подумал, что   их командируют как землекопов (кем они в «Трудовой книжке» и значатся) ежедневно с одного  кладбища на другое  -  по разнорядке. 


1

  Православные и смешанные кладбища   

      В Х1Х веке на восточном берегу озера Кабан при закладке фундамента Воскресенсокго монастыря  были найдены два каменных надгробия позднебулгарского захоронения. На одной плите под вырезанной аркой – текст, выполненный арабской вязью сюльс:
«Алтын Берте» ( Золотая крупица) , дочь Яодаша, сына Ба….
Бог да помилует милостию широкою. Возвратилась из мира непрочного в мир вечности  в шестьсот девяносто шестом году месяца зюльхиджа в восьмой день утром (27 сентября 1297г) Смерть есть дверь и все войдут в нее.
           О, если бы мне знать об обиталище моем после смерти!»
Вижу сентябрьский утренник,  похороны. Печальные тени череды людей. Смерть. Чья? Кто она? Маленькая дочь, жена, сестренка? И кто он? Воин, везирь, очарованный жизнью купец  - с мужественной тоской глянувший поверх туманных вод Кабана:  «О , сели бы мне знать об обиталище моем после смерти!»
Какая могучая чувственная душа докликнулась до нас…
На территории ненешнего Воскресенского монастыря, хоронили булгарскую знать,  здесь нашли свой последний приют эмиры и беки,  один из правителей Казанского эмирата, Хасан-бек, сын Мир-Махмуда.
 А еще раньше, до прихода булгар, это место на горе  было некрополем древних финно-угров. В начале 90-х годов прошлого века при раскопах здесь и были найдены несколько древнемарийских захоронений.
Более поздние мусульманские захоронения обнаружены в 1977 году в кремле.  Напротив бывших ханских дворцов , рядом с дозорной башней, предшественницей пика Сююмбике, « великой башней, еже пред враты стояла на горе» (А. Курбский), располагались мавзолеи.
Были вскрыты останки нескольких захоронений, ориентированных углами по сторонам света и украшенных гипсовыми плитами с орнаментами. Захоронения были совершены по мусульманскому обряду в парах гробов , вложенных друг в друга и обшитых серебряными гвоздиками по зеленому сафьяну. Археологами установлено , что среди них – могилы Сафы-Гирея( умер 1549 г) и царя Махмутека, умершего в 1467 году. « Царь Мамотек, улу-Магометев сын, взял Казань (осень 1445 г.), вотича казанского князя Либея (по никоновской летописи – Азыза) убил, а сам сел в Казани царствовати», - таким образом произведя смену династий с булгарской на ордынскую.
      Мусульманских кладбищ в  ханской Казани было несколько, но позднее об их месторасположении забыли. На остатки одного из них натолкнулись случайно в 1778 году при рытье фундамента для Гостиного двора на углу улиц Воскресенской и Поперечно-Воскресенской (ныне улицы Кремлевская и Чернышевского). Был найден каберташ, датированный 1530 годом, украшенный рельефным орнаментом (сейчас он хранится в мечети Марджани). А в 1962 — 1963 годах при строительстве здесь жилого дома были вскрыты другие мусульманские погребения XV - XVI веков.
        М. Худяков пытался найти старые татарские кладбища, вот что он пишет: «В посаде, примыкавшем к крепости со стороны Арского поля, источники указывают мусульманское кладбище. В 1552 году отряд кн. В. А. Старицкого стоял "против Царских ворот на посаде от кладбища".[513] Писцовая Книга отмечает "на старом татарском кладбище ворота малые на заразе по обе стороны врага к Булаку".[514] Таким образом, местоположение кладбища определяется Ханскими воротами и оврагом, идущим к Булаку. Ханские ворота находились, по-видимому, в районе Николаевской площади, овраг же, идущий к Булаку, можно считать за Рыбнорядский, и по этим данным положение кладбища определяется в районе так называемого Нечаевского бугра, при начале Рыбнорядской улицы. Этому не противоречат сообщения "Царственной Книги" о том, что Шах-Али получил назначение занять позицию "за Булаком под кладбищем", и что он, перейдя через Булак стал "на Арском поле".[515] Возможно, что другое кладбище находилось в посаде между Булаком и крепостью: в русских источниках один из пунктов определяется, как участок "по татарским кладбищам в подгорье, вверх по Булаку, против Кураишева",[279] причем он был занят под новый острог, устроенный русскими;[516] эти данные указывают на район Университетской горы.»
          А где были первые христианские захоронения?
По улице Калина, на выступе «Третьей горы» (против Шамовской больницы) находилось древнее армянское кладбище . Найдено несколько надгробных плит с надписями , выполненными армянским шрифтом. Это могилы армянских купцов и ремесленников , живших в окрестностях ханства. Возможно, здешняя колония была связана с армянской колонией близ Булгара золотоордынского периода , где ее создали армяне, бежавшие в Булгарию в 1222 году из столицы средневековой Армении – города Ани, взятого и уничтоженного монголами. Отсюда нельзя не предположить, что в Казани в пору ханского правления стоял грегорианский храм . Тогда же в казанском ханстве подолгу жили и русские купцы. И, вероятно, не могли не иметь для совершения обрядов и молебствий церковь , как бы «гостиничный храм», наподобие того, что построил Александр Невский в Золотой Орде. 
 Некоторые историки предполагают,  что таким храмом в древней Казани была церковь Праскевы Пятницы( в ту пору деревянная) , что стоит между раковой больницей и Богородицким монастырем. Возможно, там находился и первый русский некрополь.
 
      
         Помимо армянской и русской , в Казани имелись также и другие колонии:  персидская (иранская) и среднеазиатская. У них тоже были свои некрополи, но они либо не сохранились, либо не найдены.
       Внутри кремля после покорения Казани были возведены два монастыря с некрополями: Спасо-Преображенский монастырь  и Троицко-Сергиевский  монастырь, являвшийся подворьем Троицко-Сергиевской Лавры.
         Анатолий Елдашев,  автор исследования
 «Казанский некрополь» (православный),  нам сообщает: «Археологически было выделено два этапа существования монастыря: первый ¬ вторая половина XVI – XVII вв., второй ¬ XVIII в.  К первому периоду существования монастыря относится погост площадью до 4500 кв.м, где летом 1996 г. было вскрыто 51 погребение, что составляет лишь малую часть усопших…  После прекращения функционирования погоста часть его территории, судя по археологическим раскопкам, была использована под жилые и хозяйственные постройки монастыря. … По письменным источникам можно судить, что Троице-¬Сергиева обитель не была восстановлена после пожара 1774 г., произошедшего во время штурма кремля повстанцами Ем. Пугачева. Следы двух монастырских церквей, погибших в пожаре во время осады кремля войсками Ем. Пугачева, обнаружить пока не удалось. Скорее всего, их остатки были уничтожены во время строительства здания Юнкерского училища»
           В Спасо-Преображенском монастыре покоился прах митрополита Ефрема, рука которого благословила на Российский престол первого царя из рода Романовых. Умер в 1614 году.
«Сей святитель удостоился возложить венец на главу царя Михаила Федоровича , во время бывшей в Москве в 1613году Коронации, и в продолжение 1612 и 1613 годов заведовал всеми делами Царства Казанского» Чернов И. «Путеводитель по Казани и памятная книга на 1840, 1841 гг»
В том же Спасо-Преображенском монастыре был погребен в конце 16-го века первый казанский митрополит Гурий. Его мощи были «вновь обретены» и выставлены, как святые, в Благовещенском соборе в кремле. Старец обрел имя святого благодаря своему нетленному телу, легенда гласит: во время рытья канавы близ монастыря крестьяне наткнулись на гроб. Когда его вскрыли, «Гурий лежал, как живой».
В революционные годы святые мощи подверглись надругательству. Они вновь обретены и помещены в церковь Ярославских Чудотворцев на Арском кладбище.
              В 2005 г. казанскими археологами на месте  бывшего  Спасо¬-Преображенского монастыря был обнаружено множество надгробных памятников  конца XVI – начала XVII веков. 
         Вообще, на территории Казанского кремля существовало три православных кладбища.  Спасо¬-Преображенского монастыря,  Троице¬Сергиевской обители  и погост Введенской церкви. 
       На территории  Казани находились еще несколько монастырей со своими погостами.
         Кизический (мужской) монастырь  (парк ДК Химиков, частично сохранен).   В Воскресенской церкви Кизического монастыря похоронен дед Льва Толстого – граф Илья Андреевич Толстой, бывший в  1815-1820 гг. казанским губернатором(могила с надгробным памятником утрачена в середине прошлого века). Там же нашел последний приют и первый русский поэт-романтик Г.П. Каменев. Погост кизического монастыря разрастался и имел пять участков. Всего же в пределах монастыря и вокруг по свидетельству исследователей было похоронено более трех тысяч усопших.

Воскресенский Ново-Иерусалимский монастырь( сохранен), резиденция духовенства (Оренбургский тракт), земля , в которой одними из первых были похоронены древние финно-угры . Примечательный факт: останки людей с  соответствующей атрибутикой были обнаружены в 1987 году при ремонте подземного кабеля. Об этом свидетельствовала моя соседка Алиса Исмагилова, работавшая в  ту пору в Сельхозинституте на территории монастыря. Когда рабочие обнаружили древние останки, были вызваны археологи. Осмотрев костяки, они определили их как древнемарийские.  Однако этот факт в прессе не освещался (признание первенства язычников  невыгодно ни мусульманам, ни христианам). О том вскрытии захоронения  не знают ни местные историки, ни краеведы. И отрицают факт. У меня в фейсбуке был даже  жаркий спор: казанский историк категорически отрицает наличие этого марийского захоронения, он даже не признает, что после марийцев там было кладбище   булгарской знати ( Алтын Берте). Мол,  был он на раскопках ( а участвовал  он в раскопках, по его признанию, в 90-х!) и  вот пишет , что ничего подобного не видел- ни марийских, ни  булгарских захоронений. Так кто ж ему их там оставит? Я отправил его в центральный музей- посмотреть на надгробие Алтын Берте.
      Позже на территории Воскресенского  монастыря были похоронены православные именитые священники, их могилы  не сохранены. В настоящее время – в задней части парка – немногочисленные могилы горожан, татар и русских,
похороненных в советское время.   

Иоанно-Предчетенский монастырь (частично сохранен, Баумана, 2), имел небольшой погост, где погребались  лишь священнослужители.

        Богородицкий монастырь, бывший женский, с 2005 года мужской (Б. Красная).
         В подвальном этаже главного монастырского собора  хоронили служителей церкви и людей  воинского звания.  При раскопках было обнаружено много человеческих черепов и костей, которые перезахоронили. А. Елдашев сообщает:  «Особый интерес представляет сохранившийся кирпичный склеп размерами 230 Х 120 см, со сводчатым перекрытием. В нём было расчищено погребение женщины в деревянном гробу с железными ручками по бокам. Она была похоронена в одежде (куски ткани черного цвета), вытянута на спине, головой на запад. На голове ¬ шапка (скуфья) с меховой оторочкой, на ногах ¬ кожаная обувь. Рядом лежала стеклянная бутылочка-¬флакончик. В области груди обнаружен перламутровый крест. Рядом, но не в склепе, а в могильной яме на глубине 254 см от современной поверхности, было обнаружено второе погребение, костяк которого сохранился плохо, будучи разрушенным соседним погребением. Последнее ¬ это захоронение схимонахини в деревянном гробу, обтянутом с наружной стороны зеленой парчой. Она была ориентирована головой на юго-¬запад. Погребенная лежала в одеянии; на голове сохранилась шапка-¬скуфья с меховой оторочкой и схима¬ткань с нанесёнными на ней текстами молитв и изображениями крестов. С левой стороны головы лежали чётки из ниток. Представляют интерес обнаруженные в погребении кресты хорошей сохранности, сделанные из кипарисового дерева. У ног (без обуви) лежала стеклянная бутылочка. Кроме вышеописанных, было обнаружено ещё пять погребений (всего восемь), большинство которых сохранились плохо. Не исключено, что они пострадали во время взрыва храма»
         В настоящее время  монастырь приобрел статус  мужского.

         Троице ¬ Феодоровский заштатный мужской монастырь(уничтожен) находился на бугре у берега Казанки, на «Старом городище», чуть выше бывшего Ленинского Мемориала, нынче НКЦ . Первое упоминание о монастыре относится к 1607 году. В 1900 году указом Синода преобразован в женский общежительный; закрыт в 1928 году, впоследствии снесен. Погост при нем был небольшой, где погребались Игуменьи и монахини.

          Памятник погибшим воинам при взятии Казани в 1552 году.
«Первоначально на этом месте, пишет Н. Загоскин, стояла деревянная часовенка, где совершалась панихида священниками Зилантова монастыря. Почин в деле сооружения памятника принадлежит настоятелю обители архимадриду Амвросию. В1812 году священник обратился к горожанам с предложением подписки на сооружение памятника. Подписка дала 1,5 тысяч рублей, и памятник намечался скромный – простой столб с соответствующей надписью. Проект был отправлен для утверждения на высочайшее имя. Но Александр Первый был возмущен его неказистостью , и в Казань полетела бумага: переделать! Новый проект Алферова требовал значительной суммы. На памятник пожертвовала августейшая семья . Вновь была объявлена подписка, которая дала 100 тыс. рублей. 30 августа 1823 года новый памятник был освящен . На протяжении лет дорабатывался. К годовщине взятия города Николай Первый прислал серебряные золоченные сосуды, и 2 октября 1832 года памятник был вторично освящен перстами епископа Филорета»
Вот как описывает Н. Загоскин внутреннюю часть памятника.
«Среднюю часть пирамиды , из которой состоял памятник , занимала небольшая церковь во имя Спаса  Неруктворного, - в честь царского знамени , бывшего с Иваном 1V под Казанью; в углах пирамиды были установлены кельи для служителей, на стенах висели портреты Ивана Грозного и Николая Павловича. Небольшая дверь и каменная лестница вели из каменного портала  памятника в мрачное подземелье, куда спускались с зажженной свечой, впечатление мрака усиливалось могильной тишиной. Через сводчатый вход посетители спускались в центральный склеп, который представлял внутренность братской могилы.  Деревянный пол был построен на костях, идущих глубоко внутрь грунта.
Посередине склепа стояла большая, наполненная черепами гробница с распятием в головах, которую освящала неугасимая лампада. По сторонам гробницы были надписи: « Больше сея любве никтоже имать да кто душу свою положить за други своя» ( Ион,15,13)…
Ежегодно 2 октября совершались к церкви памятника крестные ходы от Зилантова монастыря и проводились военные парады . В церкви имелся синодик с именами павших , которых поминали при панихидах»

         

Могила защитников Казани - река… Мы мало знаем о тех людях, вставших на защиту своих семей и  домов. Бесспорно тут одно: они выбрали свободу и смерть. Иначе быть не могло. Ведь те казанцы - переселенцы из сожженной Булгарии, которые до этого дважды наголову разбивали отряды Батыя, отряды, руководимые  лучшими в мире полководцами Джебе и Судербеем. Тем легендарным Судербеем, который с конным отрядом в течении трех лет совершил переход через Гималаи и неожиданным ударом с юга взял Пекин. Пекин для монгольских войск с севера был неприступен.
 По воспоминаниям Альберта Шлихтинга, жившего семь лет в Москве и общавшегося с иноземцами-соотечественниками, ветеранами тех казанских событий, тела убитых казанцев сплавляли по реке так: связывали ступни, бревно пропускали меж ног – так насаживалось 30-40 мертвых тел. Бревна  баграми отталкивали от берега, они плыли по Казанке, выходили по течению в Волгу и плыли дальше,  устрашали прибрежные непокоренные народы. 
            В городе  на период осады было  около 60 тысяч человек.  В источниках указывается: 30 тысяч воинов и 30 тысяч мирных жителей. 
Из гвардии в 5-6 человек (по Курбскому ) , бросившихся со стен цитадели на расположения  Курбского - «Испить последнюю чащу в поле!»- сколько-то погибло, сколько –то ушло в лес. Точных данных нет.
      Где похоронены другие осаждающие, павшие в схватках в течение 41-го дня? Потери были немалые. Если под памятником 1952 года погребены по мнению историков несколько десятков тысяч, то сколько осаждающих пало от ударов конницы Япанчи, левобережного марийского ополчения, от вылазок казанского гарнизона? Несколько тысяч.
       А хоронить  надо было срочно - температура воздуха была плюсовая. Вероятно, все упокоились в братских могилах недалеко от городских стен. 
     Не менее десяти тысяч защитников  погибли также  до штурма 2 октября внутри крепостных стен – от ядер, стрел, пищалей, пожаров и рукопашных схваток. Их успели предать земле  в передышках между боями в пределах города,  прямо под укреплениями. Под внешними стенами остались лежать погибшие при вылазках татары, их бросали во рвы и засыпали землей. Все это происходило по линии: от площади  Свободы по улице Пушкина.          
     Казанская глина быстро поедает мертвую плоть. Не прошло и 20 лет,  как тела сражавшихся  превратились в плодородную почву. Столетиями из нее прорастала  флора.
       Царские ворота. Горы трупов татар и русских.  Это мирный Ленинский садик.
       Там гуляет молодежь. Смешанные пары. Русско-татарские.У них общие дети. Равнодушная флора шумит на ветру. ..

       Татарская знать царских кровей, принявшая православие,  при позднем Московском государстве проживала в столице и погребалась при тамошних монастырях. У Карла Фукса читаем о наследнике казанского престола, сыне царицы Сююмбеке, взятого Москвой в заложники. « В Московском Архангельском Соборе находятся следующие надгробные надписи: «В Лето 7074 (1556), июня в 11 день , на память святых Апостолов Варфоломея и Варвары, преставился царь Казанский, а во Крещении Александр Сафагиреевич, сын Царя Казанского»
«В симоновском Московском монастыре : лето 7124 году (1616), Генваря в 5 день , на память Святых Мучеников Феопемта и
Феоны преставился раб Божий Царь Семеон Бекбулатович, во иноцех схимник Стефан». Преданный Бекбулатович по примеру царя Иоанна Четвертого в старости постригся в монахи , - тот самый Семеон Бекбулатович, которому Иван Грозный, опричь Александровской слободы, доверил правление Русью.
Как помним, дворянам- «опричникам» земля в вечное пользование не давалась. Поместье в случае смерти служивого человека отбиралось, опричь наделов, пожалованных сиротам за службу их погибшего родича. Иван Грозный, объявив себя политическим сиротой, оставил за собой лишь землю своих предков –  ту самую Александровскую слободу.
В одном из московских монастырей похоронен легендарный казанский царь Едигер, в 1552 году пробившийся сквозь русские заслоны с небольшим отрядом защищать Казань в качестве царя. Позже Едигер командовал правым крылом русских войск во время долгой Ливонской войны.
Его противник, Шах-Али, бывший казанский царь до1552 года, принимавший участие в разгроме Казани на стороне Ивана Грозного,   был  главкомом русских войск во время той же Ливонской войны. Погребен в родовом городе Касимов в мавзолее, который сохранился до нашего времени.
    
       После взятия Казани войсками Ивана Грозного основным кладбищем татар стало кладбище  в Кураишевой слободе (ул, Парижской Коммуны). В ХV11в. часть Татарской слободы в результате пожаров и усилий Луки Канашевича ( Лука Каратун) была переселена на место бывшей русской деревни Поповка.
    На отметить, что мазар в Кураишево существовал еще до взятия Казани для жителей посада Кураишево. Посадов вокруг Казани было три: Биш-Балта( Адмиралтейская слобода) , Кураишево (район улицы Кирова)  и Армянский (улица Калина). Все они имели свои кладбища.
      Раз упомянули князя Бельского, следует вернуться  к набегам с обеих сторон. В сторону Московии и Казани. В окрестностях Казани происходили жесточайшие сражения, и русские воеводы, в том числе и Бельский, должны были где-то хоронить своих погибших. Тут напрашивается два места – луговой район близ Зилантовой горы ( где могила святого Иоанна), и Арское поле, где происходили сражения. А так  как стены городского посада доходили до современной площади Свободы,  можно предположить, что воеводы хоронили своих воинов в районе Варваринской церкви или на месте нынешнего Арского кладбища. Ведь есть  сведения историков, что Арское кладбище во времена Бориса Годунова уже существовало.   

           Следует отметить, что из всех священников , правящих казанской епархией, наибольшей жестокостью по отношению к коренным жителям Поволжья отличались малороссы  Лука Канашевич и Вениамин Пуцек-Григорович. Они нанесли неизмеримый ущерб древним национальным памятникам.
    «Лука Канашевич переведен из Устюга в Казань Епископом в 1738 году, Марта 9… Сей Просвещенный был родом из Малороссиян… Попечение сего Святителя об искоренении идолослужения и магометанской веры было столь велико, что в его время обращено к Православной церкви множество Мордвы, Вотяков, Чувашей, Калмыков, Татар. Построил в середине Татарской слободы храмы во имя Захария и Елисаветы и Четырех Евангилистов и установил как из оных, так и из соборных и приходских церквей и монастырей крестные ходы» ( Чернов И. «Указатель города Казани или памятная книга на 1840 г.» Казань, 1839 г.)
  «Лука Канашевич Уничтожил 418 мечетей из 536, бывших в Казанской епархии… Брал насильно татарских детей в школы свои… Усердие проявил даже до того, что приказал уничтожить развалины города Булгар» (Загоскин Н. « Спутник по Казани, Казань, 1895 г.)
« Венимианин Пуцек-Григорович, сын Малороссийского Лубенского полка Значкового Товарища. Был выписан Казанским Архимадридом из Киева с требованием способного учителя Христовой веры. Посылаем был Лукою Канашевичем в разные места для приведения неверных к православию. И по ревности своей просветил Христовою верою множество Татар, Мордвы, Калмыков, Черемис.  За эти подвиги … посвящен в Архимадриды, переведен в С.-Петербург» И. Чернов «Путеводитель по городу Казани или памятная книга на 1840 г.» Казань, 1839 г.)
Непримиримые украинцы были удалены из Казани обеспокоенными властями.
 
            В 1771 году Екатерина Вторая в связи с эпидемией холеры запретила  на территории городов кладбища.
   Тогда же появились в источниках упоминания о « холерном кладбище» в северной части Арского кладбища.
       На Арском кладбище похоронено около 300 тысяч умерших.
        На его территории имеется 1 православное, 2 еврейских, 2 старообрядческих, католическое, лютеранское, немецкое, польское и военное кладбище
        В 1906 году профессор Агафонов Н.Я. опубликовал «Казанский некрополь» ( «Казань и казанцы», вып.2 ). В его работе дан неполный список горожан , умерших в прошлом столетии, по количеству данных напоминает синодик. Например: « Николай Иванович Лобачевский, д. ст. сов., 1856, 63, Пр.»  ( действительный статский советник, умер в 1856 году в возрасте 63 года, похоронен на православном кладбище). Вот и все, что сказано о великом ученном. Дальше идет досадная опечатка. После данных об ученном следует запись о его родственнике, где указано: «студ. унив… 91» . И непосвященному приходиться ломать голову, где ошибка? Там, где 91 –летнего старика назвали студентом, или там, где студенту приписали 91 год? После сопоставления записи в «некрополе» и эпитафии на подиуме надгробия на Арском кладбище, а также поднятия материалов о семье Н. Лобачевского – становиться понятно, что это сын ученного – Александр, утонувший при купании в Волге в возрасте 19 лет. Скорее всего, случилась инверсия по вине наборщика, и цифра 19 превратилась в 91.
           Куртинской (Ярославской) церкви , находящейся на его территории, в 1996 году по официальным данным исполнилось 200 лет.
В старинных фамильных склепах долгое время находились склады инвентаря.
Группа иностранных туристов , приехавшая в начале Перестройки навестить могилы католиков, с ужасом обнаружили на их месте гаражи, сараи, груды пиломатериалов.
Известный старожилам «Верочкин бугорок» осиротел, затерялся… Памятник столкнули в овраг, он лежит ниц.
« Поклонитесь рабе Божьей Вере, мечтавшей о жизни вечной» - эту эпитафию читает сейчас лишь сыра-земля.
Верочка Васильева, купеческая дочь, любила студента. Ее насильно выдали за другого. Она отравилась прямо на свадьбе. Поднялся весь город, демократически настроенная молодежь, была устроена шумная гражданская панихида. По церковным канонам погребать самоубийцу на территории кладбища воспрещалось. Девушку похоронили за пределами погоста, на бугре у спуска к реке Казанка. Там же , на могиле, застрелился ее возлюбленный, где и скромно был погребен (могила утрачена).
Солнечный склон под «Верочкиным бугорком» со временем стал любимым местом подготовки студентов к экзаменам. Ходило поветрие: кто учил там лекции, непременно получал хорошие оценки.
В наше время «Верочкин бугорок» находится на территории разросшегося кладбища. Говорят: Бог простил.
Казанцы хорошо помнят памятник «Почетной гражданке» на надгробии О.Романовой-Журавлевой (1835-1852 гг.) Образ местной патрицианки в крестьянском наряде с платком на голове высечен из белого мрамора.  Памятник находился у западных ворот, у спуска к городскому пляжу (Теперь это место огорожено высокой кирпичной стеной). Во время Перестройки скульптуру похитили, установили на  чьей-то могиле. Добровольные волонтеры  ее нашли, она была демонтирована и увезена во двор музея Изобразительных искусств. Все эти годы за могилой О. Романовой-Журавлевой ухаживали правнуки, на уцелевшем пьедестале имелась соответствующая запись во избежание последующего вандализма и осквернения.
Исковеркана также могила основоположника казанской школы химии А.М. Зайцева – ученика А.М. Бутлерова и учителя А.Е.Арбузова. Рядом с могилой великого русского художника Я. Ф. Фешина долгие годы находилась свалка.
           Также утрачена могила Дарьи Михайловны Меньшиковой (урожденной Арсеньевой) , жены Александра Даниловича Меньшикова . Она скончалась в 1727 году на трудном пути в березовскую ссылку. Опальный «Мин Херц» похоронил ее в Верхнем Услоне. Позже на могиле была воздвигнута часовня. Ныне и часовня, и могила утрачены. Краеведы сообщают, что    на этом месте в советское время была построена пожарная часть.

       На Арском кладбище находилось два старообрядческих погоста.
      У старообрядцев Поморского согласия было еще одно кладбище – Прилуцкое ( у пляжа «Локомотив»). На месте старого стекольного завода. Существуют гипотеза, что завод был основан еще при казанских ханах. Интересно также, что это место азелинского могильника 3-4 веков н.э
     После покорения Казани на этом месте возник монастырь Дмитрия Прилуцкого, стертый с лица земли во время церковной реформы Никона за «ересь». После закрытия монастыря этими постройками воспользовались старообрядцы. Это на месте современной лодочной станции у пляжа Локомотив» напротив железнодорожного вокзала.
        В начале 19 века старообрядец купец В.А. Савинов, известный своей благотворительностью – например, он выкупил у помещика самодура подвергавшихся истязаниям крестьян, чтобы облегчить им жизнь.
        В.А Савинов за счет собственных средств приобрел у властей землю и устроил на месте снесенного монастыря молельню. Там же находилось и старообрядческое кладбище. Молельный дом сохранился до сих пор, здание его служит базой для спортивного общества. Старообрядческая обищина не раз обращалась к правительству Тататсртана с просьбой вернуть им молельный дом, но получало отказ.
          В дореволюционных источниках начала 20 века упоминается 14 казанских кладбищ. Неизвестно, включены ли в их число лютеранское, католическое и старообрядческое, находящееся на Арском погосте (в «Некрополе» Н. Агафонова они отмечаются отдельно), а также окраинные – Прилуцкое, Караваевское , Царицинское, мещанское Архангелькое и на Сухой реке.
        Всего православных храмов , не считая монастырей, в Казани стояло 66. До указа Екатерины 2 хоронили почти у каждой церкви, часовни, в черте города.
        В источниках есть разрозненные сведения, что во время разлива при создании Камского водохранилища , помимо кладбища в Адмиралтейской слободе и Прилуцкого погоста возле железнодорожного вокзала, затопило могилы на Подлужной и старинные захоронения вокруг памятника воинам Ивана Грозного. Вода прорвала также насыпь у нынешнего речного порта, разлилась на месте « сада Молодоженов» вплоть до очистных отстойников между улицей Сайдашева и автовокзалом, и в Новотатарскую слободу невозможно было проехать.
         Кое-какие останки после объявления властей родственники успели тогда перезахоронить, остальное осталось под водой.
       Существовало кладбище на улице Шоссейной ( Кировский район), в Ягодной слободе. В 60-х годах, когда там строили хрущевки , экскаватор вытаскивал из земли много человеческих костей .
        Окольное кладбище ( бывшее кладбище Порохового завода),что на улице Восстания (у Горьковского шоссе) частично застроено и находится небрежении. О нем речь пойдет отдельно.
         На окраине города в Дербышках находится смешанное кладбище- русское, татарское и еврейское. Поразительный случай! В 2008 году после знаменитой бури, поднимавшей гаражи и продовольственные ларьки, изрядно поломавшей город, я проезжал те места со стороны Дербышек.
         Слева находилось кладбище, а справа- березовая роща. Молодые березы, согнутые бурей, так и остались кривыми.
      А вот старый лес с другой стороны дороги, где кладбище, уцелел. Вековые деревья, окаменевшие стволы которых утратили гибкость, буря развалила бы одним порывом, превратив кладбище в древесную свалку, изуродовав памятники и ограды. Но шквал пронесся мимо захоронений. Чудеса…
     Архангельское кладбище при Михайло-Архангельской церкви стало городским в 1865 году.
       Прежде оно считалось окраинным, хоронили там мещан и простолюдин с Горок и Суконной слободы – прихожан Духосошественской церкви. Старосты на кладбище не было и порядок отсутствовал, сообщает «Старая Казань».
        Могилы похороненных зимой в порядок не приводились, и на их месте летом зияли провалы. Тогда и поступило «Отношение в Казанскую городскую думу Казанской Михайло-Архангельской церкви священноцерковнослужителей» с жалобой на суконщиков. Духосошественская церковь характеризивалась ими так: это «один из многочисленных приходов Казани, прихожане которого резко отличаются особенным своеволием и крайним беспорядком в весьма частых случаях погребения своих покойников на нашем кладбище».
        Дело решили быстро, и в тот же год чиновник писал : «Вследствие предписания Казанской городской думы от 22 апреля сего года за № 2580 имею честь донести, что Архангельское кладбище мною принято в городское ведомство и сдано оное избранному в старосты того же кладбища мещанину Ив. Фед. Самарцеву».
       На Архангельском кладбище покоиться прах тысяч расстрелянных латышскими стрелками в 1918 году горожан, в том числе священнослужителей. Там же был расстрелян потомок поэта Боратынского, чей труп был отыскан родственницей среди завалов мертвецов и перезахоронен. У входа на кладбище покоится прах революционера Мулланура Вахитова.
      В советское время многих казанцев интересовал вопрос - где же хоронят преступников, расстрелянных на Черном озере?
       Хоронили здесь на Архангельском.
       Один из могильщиков числился в «органах» как осведомитель, сексот, по нему велась отдельная ведомость, и он получал за зарплату. Ему сообщалось, что сегодня ночью должна быть готова могила. Копал он ее ночью за пределами кладбища , где выход к озеру Кабан.
     Расстреливали по пятницам, в три часа ночи. При обязательном присутствии начальника тюрьмы, прокурора, судьи и медика. И наличии водки. Для крепости духа. Шутка ли? Убивание…
       Во время горбачевского сухого закона эта группа испытывала трудности. Где взять водку? В органах юстиции нашелся ловкий человек , который через шинкарей добывал для них чистый спирт.
        Ждать до трех ночи дело тяжкое, да и завтра суббота, с утра на дачу. Поэтому все решалось в полночь. Таким образом у смертников отнимались священные крохи – те последние три часа, за которые , возможно, кто-нибудь да и надышался бы перед смертью. И тем самым опроверг известную максиму пессимистов.
      Расстрелянного привозили в обыкновенной медицинской труповозке, скидывали в яму, могильщик закапывал, затаптывал. Как мог, маскировал.
       Я лично стоял на точке, заросшей травой, где был зарыт соблазнитель и четырежды убийца очень денежных дам, в том числе и жены московского генерала ( жертв, возможно, было и больше, подозрения имелись, но доказательства отсутствовали) . Это был вертуоз в деле кручения на пальцах раскладного ножа «Бабочка», каратист, поэт и мерзавец по имени Геннадий.
     Дело его вел мой сосед и друг юности - опер из УВД Володя Зайцев. В документальной повести «Скованные одной цепью» , рассказанной им (я только редактировал), он попросил заменить его имя на фамилию «Антонов» - на девичью фамилию его матери.   
       Полтора года наручник к наручнику Володя вел убийцу до расстрела - спортсмен и тоже каратист , ездил с ним по городам России на следственные эксперименты. Много ездил, ибо преступник, когда мертвецы «вышли» для протоколов, начал сочинять новые убийства, дабы покататься по городам и весям, полетать на самолетах за казенный счет, да и удлинить и украсить свою жизнь эпизодами сентиментальных путешествий..
      Геннадий был авантюрист, «сказочник», довольно образованная , неординарная личность. Володя привык нему, по молодости лет привязался и в минуты откровения восхищенно внимал рассказам опытного сорокалетнего бандита. Этот Геннадий придумал от скуки план и сумел внедриться из стен тюрьмы (!) в сильнейшую криминальную группировку Казани 90-х, группировку, которая по словам оперов, «пролила в городе море крови». Благодаря ему, было раскрыто множество висячих дел, «висяков», отыскано автомобилей, человеческих трупов и краденных вещей.
        Геннадий надеялся, что за услугу вышку ему не дадут. Тут и весть о моратории на смертную казнь кралась из Европы в образе спасительной Феи, радовала по темницам задроченных душегубов.
      Но Геннадия расстреляли. Володя узнал: держался при казни достойно.
       И вот я стоял над его могилой - на лужайке. Думал о превратности судеб, оглядывал окрестность, понимая, что где-то здесь лежат расстрелянные лидеры «Тяп-ляпа», - мои ровесники, парни, которые в иное время, в иных обстоятельствах, могли бы быть нормальными людьми, с иными судьбами…

Как сказано выше, было в Казани  и «холерное» кладбище, находилось оно возле нынешнего Арского тоннеля, за домом Нефтяников.
В этом овраге в 1937 году были расстреляны и зарыты тысячи репрессированных.
  Михаил Черепанов , руководитель казанского «Снежного десанта» и участник «Книги Памяти» также рассказывал мне, что под бетонным полом церкви Праскевы Пятницы, что стоит между раковой больницей и Богородицким монастырем,  были найдены много человеческих останков с круглыми отверстиями в затылочной части черепа.

                Татарские кладбища

           После переселения коренных жителей Казани в Забулачье центральным кладбищем татар стал мазар в Кураишевой слободе.
А в 1771 году согласно Указу императрицы Екатерины 2  по отводу кладбищ за черту городов казанский мазар с Кураишевой слободы был перенесен на территорию нынешней 5-ой горбольницы. Кладбище постепенно передвигалось на юго-запад – в сторону современного мехкомбината. Возможно, это происходило по причине заболоченности местности . Подвалы больницы до сих пор затопляют грунтовые воды.  В больничном саду   видны могильные бугорки и древние надгробные камни, которые воды выталкивают из земли.
Мои родственники и их соседи, жившие на Эш-урам, что напротив управления мехкомбината, при рытье погребов обнаружили множество человеческих останков.   
      До недавнего времени центральный вход  на татарское кладбище   проходил между Бухарской мечетью и медицинским стационаром мехкомбината, прямо под окнами военного завода «Точмаш».
      
         В сообщениях по поводу Казаковской мечети часто упоминается о татарском кладбище на пересечении улиц Татарстан и К.Тинчируна.
          Историк Радик Салихов пишет:
       «… В XVII - XVIII веках  еще до регулярной планировки города, в этом районе на окраине старой слободы существовало древнее мусульманское кладбище, где нашли последний приют представители ее самых уважаемых семейств - Апанаевых, Чукиных, Субаевых, Замановых и других. Однако к середине XVIII столетия, с возникновением Новотатарской слободы, когда мусульманская часть губернского центра расширилась от Плетеней до Булака, в районе современной 5-й городской больницы было открыто новое большое татарское кладбище, именовавшееся в народе кладбищем между двух слобод. Старый зират, потеряв прежнее предназначение, постепенно превратился в большой пустырь.

Такая ситуация не устраивала местное духовенство и купечество; тревожась за судьбу священной для казанских мусульман земли, во второй половине XIX века состоятельные горожане обратились с просьбой к властям о выкупе ее в собственность общины. Главным инициатором стал потомок династии Аитовых-Замановых казанский 2-й гильдии купец Мухаметзян Сулейманович Аитов .
       После завершения купчей крепости, в феврале 1875 года мусульмане Старотатарской слободы составили приговор о своем согласии с решением казанского 2-й гильдии купца, потомственного почетного гражданина Мухаметзяна Назировича Казакова построить на свой счет на месте старого татарского кладбища каменную мечеть. 
Огромную помощь в организации строительства купцам оказал Шигабутдин Марджани. Именно он рассчитал для храма “кыйблу” - направление на Мекку и благословил начало работ».
        Не совсем понятно, о каком кладбище речь - о продолжении разросшегося кладбища Кураишевой слободы или отдельном кладбище казанской знати. Казаковская мечеть простояла сто лет и была снесена в 1975 году. 
         В 1848 году решением Городской Думы было открыто еще одно мусульманское кладбище - в Адмиралтейской слободе. Хотя ко времени открытия ему было более 500 лет. Первая захоронение этом на кладбище  (из обнаруженных)  относилось к 1321 году, эпохи расцвета Казанского ханства .

      «К 1848 году, сообщает нам  МУП "Ритуал",  в Адмиралтейской и Пороховой слободах жило несколько десятков семей татар, в основном солдат из воинской части при Пороховом заводе и их потомки, работавшие на том же заводе, действовала мечеть (к концу 19 века мечетей в Пороховой слободе было уже две). Татарское кладбище находилось более чем в 8 километрах от Адмиралтейской слободы и прошение мусульман было удовлетворено...
В 1875 году у татарских кладбищ, наконец, появился официальный попечитель. Как записано в протоколе заседания Городской Думы:
 "... татарское население города, признав желательным иметь при магометанских кладбищах попечителя для заведования хозяйственной частью, составило приговор о приглашении на эту должность М.И. Галеева. Приговор представлен был Думе" (…)
     «… Купец Мухаметзян  Галеев , продолжает «Ритуал», был избран попечителем 23 октября 1875 года. На этой должности он пробыл почти 32 года, подав в отставку в 1907 году. Мухаметзян Галеев родился 4 сентября 1832 года в Порохововй слободе Казани в семье отставного солдата. Не обучаясь в учебных заведениях, кроме приходского медресе, он был человеком с широким кругозором, хорошо знал русский язык. С ранней юности  работал в торговых заведениях,  стал крупным предпринимателем, был гласным (Депутатом) Казанской городской думы всех созывов начиная с 1871 года, создал и построил знаменитое медресе "Мухаммадия". 
 В  начале 1907 года он по болезни оставил должность попечителя, а 31 декабря 1908 года умер.
     На какое-то время мусульманские кладбища остались без попечителя.
     Как заявил 9 ноября 1908 года на заседании Думы гласный Ахметзян Яхич Сайдашев, "...без заведующего лица на кладбище творятся беспорядки и похищение разных вещей". Сайдашев предложил избрать попечителем купца Гильмутдина Ибрагимова, с чем Дума согласилась. Но уже через месяц, 9декабря, Гильмутдин Ибрагимов отказался от должности.
Лишь в декабре следующего, 1909 года Дума избрала попечителем магометанских кладбищ сына предыдущего попечителя купца Газизяна Мухаметзяновича Галеева, который поставил условием, чтобы в пару с ним был избран помощник - купец Ахметзян Файзуллин. Оба они оставались на должностях до 1917 года.
           Мухаметзян Галеев В 1881 году просил Городскую Думу "о разрешении обнести новым тесовым забором упраздненное магометанское кладбище (речь идет о старом кладбище, находившемся на месте Пятой городской больницы), чтобы преградить сюда доступ скоту". Дума постановила разрешить огородить, "с тем чтобы на этом кладбище не были вновь погребаемы магометане".
Дважды Мухаметзяну Галееву пришлось отстаивать мусульманское кладбище в Адмиралтейской слободе. В 1879 году за его упразднение высказалась санитарная комиссия Городской думы, так как оно "почти ежегодно заливается водой". Тот же вопрос поставил перед Думой в 1884 году настоятель Макарьевской церкви Сычов. Но Галеев на зас
едании Городской Думы 25 апреля 1885 года сумел предотвратить роковое решение, заявив, что "в Адмиралтейской слободе проживает более 150 мусульманских семейств, другого не затопляемого весенним разливом места в окрестностях слободы нет....Слободское магометанское население по большей части, бедное, было бы крайне затруднено необходимостью носить покойников за 8 верст". Кроме того, Галеев заявил, что кладбище содержится в должном порядке и засажено деревьями. Городская дума согласилась не закрывать кладбище, взяв с Галеева обещание, что он обратит внимание "на более тщательное зарывание трупов".
    В 1956 году при изменении русла казанки в связи образованием Камского водохранилища кладбище в Адмиралтейской слободе было  затоплено.  На его месте в наше время расположен городской  пляж. По свидетельству очевидцев вода вымывает в окрестностях пляжа  человеческие останки  и надгробия. Неравнодушные к памяти предков волонтеры разных добровольнических организаций производят на месте кладбища уборку территории и перезахоронение останков.


Кладбище в Ново- Татарской слободе занимает 26 га .
          Как было уже отмечено, главный вход на его территорию , проходивший через двор завода «Точмаш», в конце семидесятых годов прошлого века был закрыт. Центральные ворота с монументом скорбящей женщины и зданием администрации открылись с восточной стороны, недалеко от стации « Вахитово» .Могилы видных деятелей культуры и искусства Ш. Марджани, Г.Тукая, Х. Такташа, С. Сайдашева оказались таким образом в задней части кладбища. Место низкое, болотистое, местами  засыпано привозной землей.
         В районе нынешнего «круга» в середине кладбища когда-то тянулась сеть озер,  рядом стояли бараки. Моя мама, жившая в кирпичной двухэтажке около проходной 20-го цеха «Точмаша», ходила в эти бараки к сводным сестрам. (Удивительно, мой дед пребывал в двоебрачии вплоть до 1953 года,  а до того , до раскулачивания, обе его жены, старшая и молодая, жили под одной крышей в Апастовском районе).  В тех озерах дети  купались. Волга находилась тогда далеко -  за лугом с высокими непроходимыми травами. 
Запущенное кладбище привели в порядок к тысячелетию Казани. Ждали иностранных гостей, которым должны были показать могилы Г.Тукая и Ш. Марджани. Эти люди и после смерти послужили своему народу -  властям пришлось  обустраивать все кладбище на пути к их могилам: вынесли горы мусора, спилили мертвые деревья, дорогу покрыли асфальтом и  плиткой.
«Генеральская дорога», «Дорога сломанной березы», «Могила семи девиц»,  «Дорога к маме» ,«Дорога к книге». У каждой аллеи своя история.  Один старец уверял, что если идти по «Дороге книги», то придешь к месту захоронения древних фолиантов. Рафаэль, кладбищенский гравер, человек реального мировоззрения, показал мне эту могилу, где в качестве надгробного памятника изваяна большая раскрытая книга, - потому и название «Дорога к книге»
Заодно показал березу с тремя стволами , на которых его, Рафаэля, и еще двух могильщиков отаровские цыгане хотели повесить.

Что мы знаем о «Могиле семи девиц»?
Прежде затерянная в глубине зирата, у болота, теперь она находится недалеко от главного входа. Легенда гласит ,что здесь , в  тогдашнем озере, утопились семь родных сестер, отказавшихся принять христианство.
  Могила эта в шестидесятых была огорожена штакетником, внутри густо заросла кустарником. В ограде стоял деревянный столбик, сверху жестяная табличка. За оградой  лавка.
 Моя Бабушка , знавшая арабский,   устраивалась у могилы ( мы садились в круг) и напевно , в нос, читала тексты из Корана.   У могилы ежедневно бдели старушки. Сидели на лавке в ряд , держа на вытянутых руках посохи и  опустив головы.
Бабушка говорила, что это место стало особенно почитаться после того, как люди еще в древности заметили ,что  каждый год в одно и тоже время на могилу   прилетает  «жиде кыш» - семь птиц.   

После армии я шабашил в транспортном цехе мехкомбината, выгружал из вагонов тюки с  мокросолом. Работал в бригаде, составленной из тренеров по гребле на озере Кабан. Это были мощные люди, мужалые гребцы, в первые дни я одуревал от нагрузки, но как-то вписался в темп бригады. Мы зарабатывали очень много. В день по 30-45 рублей! Склады и дворы «Сырьевой базы» были заполнены, арендованные помещения в Речном порту мы загромоздили тоже. Стали отвозить тюки на грузовиках к кладбищу , где были огорожены участки с  запирающимися воротами, и там  на снег скидывали товар.
Однажды апрельским солнечным днем я пил пиво  в забегаловке   у конечной остановки 6-го трамвая, которую тогда уже перенесли  к Бухарской мечети, и там   познакомился с местным бабаем, который заново открыл мне зират.
Старик этот привязался ко мне  после того , как я   у пивной  подрался с местным задирой по кличке Бес. Не драка, так. Обменялись ударами. Бесу не понравились мои слова, что детство я провел в Новотатрской слободе, дружил с  Алёбой и Кешей( мой брат), и что Яна-биста мне как родная. Это я говорил своему собеседнику.  Верзила, днями цедивший дармовое пиво в ларьке,  вызвал меня на улицу и ударил.
 «Ну, ты ему врезал! – говорил мне потом щупленький старичок-татарин. -  Пойдем, я тебя угощу»
Старик этот, очевидно, был из тех, кто всю жизнь скитался по тюрьмам, такие обычно не взрослеют. Как пацан он восхищался моим ударом и все вглядывался на ходу в лица прохожих: казалось,  ему хотелось, чтобы я еще кому-нибудь «врезал».
 Вино в местных «Продтоварах» отсутствовало, он повел меня  к шинкарям - за мазарки.
Купив барматуху, мы пошли на кладбище и присели у цыганских  захоронений. Снег дымился под солнцем на могильных холмиках. С мраморной плиты шагала к нам с ведрами на коромыслах молодая красавица  по имени Бояш.
- Свои же и зарезали, - сказал старик, кивнув на ее надгробие.
Весна будоражила кровь, кругом просыпалась жизнь, и я с горечью смотрел изображение юной красавицы.
Напротив ее могилы в вычурном металлическом склепе покоился прах цыганского барона Бояра-оглы, умершего глубоким стариком.
- Богатый был, - рассказывал старик, - последние годы сидел в тюрьме.    Когда его хоронили, цыганки рыдали, срывали с себя кольца и серьги, бросали в могилу. Ночью могилу ограбили. На другой день сделали новые похороны, снова набросали золота. Могилу обложили бетонными блоками, сверху накрыли строительной плитой.
Лет через пятнадцать я снова пришел изучать мазарки, уже как журналист.
          Кладбищенский гравер, крепко сложенный, красивый мужчина по имени Рафаэль, водил меня по тем же местам. У него другая версия.
         - Нет, могилу барона не грабили. Успели сделать только подкоп, - говорил гравер. – В советское время мазарками ведали цыгане. Как мафия. Приходили, нагло указывали место, где желают хоронить своих. Попробуй ослушаться! Когда обнаружили подкоп под барона, прибежали с ножами, приставили нас к стенке. Вон видишь березу напротив Бояра, три ствола? Вот на одном из них меня хотели повесить. Оказалось, что на могилу покушались юдинские цыгане, христиане. Тогда и началась между ними известная перестрелка.
        - А когда началась Перестройка , - продолжал гравер, - появилась мафия из Новотатарских пацанов. Они и выгнали цыган из Отар. То, чего не могла долгие годы сделать советская милиция , братва сделала за один день. В Отарах теперь нет ни одного цыгана.
           - Рафаэль, ты веришь, что семь девиц одновременно утопились?- спросил я. – семь душ - и единое решение. Тем более девочки.
           - Я слыхал, что их преследовал отряд стрельцов. Скорее тут насилие, убийство и сокрытие следов в озере. Место это темное, подозрительное. Я сам тут иногда плутаю! Память будто не моя.
        - Недавно у нас появился старик,- продолжал гравер, - назвался родственником девиц. Дал список имен, предложил деньги на памятник и как сквозь землю провалился. Мы установили памятник за счет кладбища. Имена написали кириллицей. Ведь арабский сейчас мало кто знает.
        Я переписал имена сестер с памятника. Вот они:

Биби-Мешкилбикэ
Биби-Дармаядабикэ
Биби- Кажатбикэ
Биби- Шишамбикэ
Биби-Чэхэршэмбикэ
Биби-Дарманбикэ
Биби-Намуратбикэ
Мехэммэтхасим кызлары

       Возможно, не зря гравер испытывал помутнение сознания у этой могилы… Тут не могу не поместить отрывок из заметки «Могила семи девиц»:
              «Гравер Рафаэль с голливудским торсом и профилем был еще и поэтом, сочинял стихи и эпитафии (книжицу неуклюжих стихов он подарил мне на память). Главный редактор журнала «Идель» Фаиз Зулькарнай, когда я поехал на кладбище собирать материал о сестрах, дал мне фотографа. Его звали Акрам Шарифуллин. Это был веселый молодой человек. Он как-то сходу сошелся с гравером. Они смеялись и шутили. Фотографировались возле святыни. Я не помню, снимался ли я. Но отчетливо помню ощущение - мне не очень нравились это бодрое позирование на фоне могилы.
             То, что случилось потом, – ни больше, ни меньше чем мистика.
            Вскоре мы привезли сюда Фаиза Зулькарная, который посылал фотографа. Фаяз погиб в автомобильной катастрофе.
         Мы возвращались с похорон с фотографом, он был потрясен этой смертью.
         Через месяц не стало фотографа.
         Он умер от внезапной болезни (саркома в области голени, и одновременно печень) в возрасте двадцати семи лет.
        Осенью я пришел навестить могилу отца. Зашел в мастерскую, спросил Рафаэля. Мне сказали: его нет. «Могила у правой аллеи. Увидишь барельеф». Я поспешил и нашел аллею. В квадрате бетонной опалубки – еще рыхлая, не проросшая травой земля, сбоку ввинченный в большой семейный памятник барельеф. Это был он, Рафаэль: крутая грудь и римский профиль республиканского полководца.
            Три смерти подряд совершенно здоровых и нестарых людей. Что это? Случайное совпадение? Или все же проклятье: если ислам прощает изображение человека, то на фоне святыни – никогда?
          Я воспринимал религию лишь как часть культуры тех или иных народов. Не больше. Сам по духу волжский язычник.
       Но тогда инстинкт самосохранения сробел перед верою предков.  Я отрешенно ждал своей очереди.
          Но прошел год, два… В конце концов во мне стала крепнуть уверенность: нет, тогда я не фотографировался.
 
 
 
Воинские захоронения

«  Кощунство противоположено изуверству, но еще хуже его…»
Владимир Даль. Толковый словарь.

 
     Могилы участников ВОВ  уничтожались  в Казани в течение десятилетий. В официальном  «Акте» по эвакогоспиталям Татарстана указано, что за годы ВОВ  всего в наших госпиталях умерло  более 6000 тысяч раненных воинов, более точная цифра - 6021 человек.
       В городе было организовано 45 госпиталей. В одном лишь гарнизонном госпитале (у Чеховского рынка ) прошли лечение 46 тысяч воинов.
     По уточненным сведениям Центрального архива Минобороны РФ, в годы войны в столице Татарии работал 61 эвакогоспиталь, еще около полутора десятков - в разных уголках республики.
       Арское кладбище. 420 могил, 1194 захороненных и 2377 имен бойцов, захороненных в несохранившихся могилах, на памятной стеле. По данным Военно-медицинского музея Минобороны РФ, на Арском кладбище были солдатские могилы под номерами, превышающими число 4500.

Архангельское кладбище. 453 могилы, 1630 захороненных. 536 фамилий подготовлены для занесения на стелу (могилы не сохранились).

Окольное кладбище. 21 могила, 23 захороненных и 29 имен на стеле (из несохранившихся могил).

П.Юдино. Кладбище "Красная Горка". 1 могила, 19 захороненных.

Татарское кладбище. 1 могила, 5 имен.

        А вот выписка из «АКТа государственной историко-культурной экспертизы документов, обосновывающих включение объекта, обладающего признаками объекта культурного наследия «Захоронения советских воинов, умерших от ран в 1941-1945 гг. в эвакогоспиталях г. Казани…» от 20 декабря 2014 года: « На Арском кладбище в военные годы ежедневно хоронили до 40 солдат и офицеров»!   
       4500 табличек с номерами. А имен нет? Кто занимался похоронами? Старшие медсестры госпиталей с командой инвалидов? Кто долбил мерзлую землю зимой, по сорок могил в день? Есть свидетельства , что зимой, особенно в лютые морозы 1941-1942 годов, мертвых просто зарывали в снег – до весны.
         Общее представление об исполнении установленного порядка погребения умерших воинов даёт сообщение начальника эвакопункта № 48 от 14.07.1943 г.
          «Захоронение трупов бойцов и командиров Красной Армии в госпиталях Эвакопункта 48 производится в соответствии с приказами НКО № 138-41 и 106-42 г. [...]Захоронение трупов умерших в госпиталях производится как правило в гробах, одетыми в форму, но не всегда в индивидуальных могилах. Многочисленные недостатки в захоронении трупов наблюдались до января этого года (захоронение без гробов без одежды, в общих могилах и т.п.) и были устранены при активном содействии Казанского горкома ВКП(б). [...] На могилах умерших: бойцов и командиров устанавливаются обычно деревянные столбики с обозначением номера могилы, фамилии, инициалов умершего и даты смерти. Захоронение и устройство могил возложено в госпиталях на комендантов или старших сестер приемного покоя, которые с помощью двух-трех человек из хозкоманды выполняют эту работу. Участки для захоронения отведены на двух основных кладбищах гор. Казани: Арском и Архангельском. Госпитали, расположенные в районах, захоранивают трупы на сельских кладбищах, причем специально отведенных участков для этого, как правило, нет. Даже на городских кладбищах, например, в Кировском районе, имеются случаи захоронения умерших бойцов среди гражданских могил, особенно если трупы передаются родственникам умерших».
        Как недостатки были «устранены»? Обыкновенная отписка военных лет!   Ведь как раз к 1943-1944 годах число раненых увеличилось за счет того, что наши войска наступали, и мы могли подбирать всех раненных, пораженных в основном осколочными ранениями( что чревато смертельным исходом). «Осколочные ранения» беда всех русско-советских войск, что при войне с Наполеоном , что при  Первой Мировой, что при наступлении Красной Армии, ибо , по единогласному мнению  военных историков большой процент осколочных ранений получатся при неумелом командовании, попытках командиров ради наград добиться сокрушения врага лобовой атакой и любой ценой, не считаясь с потерями. В интернете есть разрозненные данные о процентном соотношении по осколочным ранениями в армиях Наполеона и Кутузова (после Бородинского сражения), в армии Русской и  Германской (ПМВ), в Красной Армии и фашисткой (ВМВ) . Горькие выводы! Получается,  и вправду наших солдат держали за скот.
       Итак, таблички, те 4 500 табличек, обозначают не одиночные могилы, а братские.
     То есть перед нами уравнение, которое никогда не решить: число 4500  умножить на ( 1 табличка + братская могила) = ? 
           Офицеров хоронили в гробах и отдельных могилах.  Таким образом, к тем безымянным табличкам плюсуем  могилы с указанием имен.
      Итак, если в день на Арском кладбище хоронили по сорок человек, то в год получается - 14 600 умерших. А за четыре года – 58 тысяч ( хотя умирали до 1947 года) . Это немыслимо!  Даже при том, что через госпитали Казани во время ВОВ прошли более 330 тысяч раненых.
     Допустим, были  периоды большого наплыва раненых, например , после битвы за Москву. И  что хоронили не каждый день: в госпитале есть оборудованный морг , и трупы вывозили в определенные дни –по 40 человек на Арское кладбище.  Но в Казани, как было сказано, работало от 45 до 61 госпиталя! и не в  каждом был холодильный морг. И хоронили не только на Арском кладбище…
    И все же не будем людоедами,  возьмем минимум - по 10 умерших в день из всех этих госпиталей,  прикрепленных к Арскому кладбищу.
      Даже тогда в год получается – 3 650 трупов, а за четыре года – 14 600! И это только на Арском кладбище . Не считая умерших в 1946-1947 году в тех же госпиталях. Так как же быть с официальной цифрой по татарстанским госпиталям – с цифрой 6021 умерший?
       Но умирали еще в других госпиталях, которые хоронили тоже по несколько солдат « в траншеях» , как указано в «Акте». Хоронили на Архангельском, Окольном (ул. Восстания)  и других кладбищах, умирали раненные также в Чистополе, Зеленодольске и других городах республики. Приплюсуем их. Тогда сколько же получается умерших?..   
      Добавим, что в официальном  «Акте» по  эвакопункту № 48  цифра 6021  умерший означает данные не только по Татарстану, а еще с учетом смертей  в чувашских и марийских госпиталях.
     Похоже, мы никогда не узнаем правду.
   Да ее не знает никто! Даже историки.
   Как сказал мне один ученый историк : «… в документах войны и без медицины ногу сломать можно, а уж в таком ангажированном (для власти, все время существования Союза) вопросе, как потери.!..» . Дальше он просто не договорил.
        В Казани существуют площади с уничтоженными могилами воинов, погибших от ран в Великой Отечественной Войне, не только внутри кладбищ.  Это  площадь под АЗС возле Арского кладбища, автосалон в Кировском районе, построенный на кладбище Пороховой слободы (ул. Сабан) , сквер за Чеховским  рынком напротив того же военного госпиталя (по неподтвержденным данным) 
        В советское время могилы воинов разрушались также безбожно. Надо похоронить партийного туза. И без зазрения совести разрывается захоронение экипажа летчиков Пе-2 , погибших в 1944 году.  Причем с учетом мест для всего семейства  умершего бонза. «Экипаж» покойных еще не набран, но респектабельные родственники знают: экипаж будет, - и готовится к полету в вечность целая четырехместка для богачей.  Ночь, скрежет лопат, летят кости героев вон…
  Михаил Черепанов , когда я только начинал этот  очерк в 1994 году, показывал мне фотографии: выброшенные в кусты кости воинов, а на месте их могил - дорогие надгробия.  Он еще тогда предлагал эксгумировать все воинские захоронения, снести останки воинов в одно место, пока целы,  забетонировать, и  чтоб ни одна сволочь!..
Кажется так и сделано. Но не везде.
 
1995;2016г

       
                Житие грешного Искандера

                (роман)

                1

        Иной, тщедушный, бегает в спортзал, йогой занимается. Уча конспекты, потеет ручонками. Рад, что родился не в древней Спарте, качает мышцы и  знания, и с годами  осознает, что  мудрость это и есть сила. Тот самый бицепс-рулет, которым на улице прищемляли ему с усмешкой насморочный шмыгальник.
        Один родился синим, как цыпленок на советском прилавке. Второй –розовым, да еще в рубашке, в родильных водах крепко пузырями пукал. Бог дал ему все, стать, красоту, силу, но он не чтил, не берег.
       И вот -  княжич удач вынесен во двор в гробу. Одуревшие  одноклассницы стоят с припухлыми лицами. Ветер шевелит чуб над гордым лбом.  Тщета порхает над ним, тщета. И незримая ворона роняет на думную кость известь…
      Таковой был, есть и будет в каждом дворе. В каждом районе. У каждого поколения.
     Та рубашка с годами превращается в рубище.   
     А хилый не зря сучил рахитическими ножками, листал конспекты. Он как бог, дал себе все. Вопреки Спарте, которая не оставила миру ни одного великого умом мужа – все бросали там хиленьких в пропасть.
      Так думал Саня. О себе и друзьях, гибнущих от алкоголя. Судорожно хватаются они, кто за грудь, кто за бок, будто в них строчат из пулемета у кладбищенской стены. Им цербер грызет  печень; пиявка сосет мизинчик ноги, чтоб  удернуть, диабетного, с гангреною в яму. Иной еще жив и стоит на карачках. Он стоит так, чтобы легче орать. И орет, ибо инфернальный глист с улыбкой Фауста отложил в его почку яичко -  аксалатовое, уратное. И режет тот алмаз почку  - четко, фатально. Как  пейсатый закройщик в ателье -  кримплен!
     На топчанах в медицинском подвале, пахнущем  сладко гниющей картошкой, лягут они в ряд. « Мальчики, мальчики? Вы ли это?» – будет порхать между ними  в истлевшем саване добродушная  звезда-Марья Ивановна. Узнавая  и не узнавая своих учеников, «молодых людей приятной наружности», которым вслух читала когда-то Тургенева.
    Да. Клялись жизнь за други отдать. Жить вечно. И мощно. А теперь денег для гостинцев в больницу - на сморщенное яблочко товарищу нет. Разве что от закуси слипшаяся карамелька.
     Да и в  чем идти к умирающему корешу? На брюках - ссохлась блевотина, добротная, как брезент. А мыть-стирать, да воду греть… Где порошок? Где таз? Хотя бы чертова кастрюля?! И скачет по кухне сдернутая на пол посуда. Ошарашенный от грохота кот показывает в форточке гузку. И тишина. И тоска.
     Так думал Саня. Сидел в сенях на корточках солнечным мартовским утром.  Сидел в трусах, на плечах тулуп. Раскачивался, тянул себя за чуб и постанывал. 
      Ветер из-под крыльца, где гниют в земле его тряпичные детские  игрушки, напоминал холодок могилы.
       Уж и мать от него отвернулась, и отец.  Отец Минрахип нержавеющей трубой  по полу топнул и  рукой простреленной махнул.
     - Ты думаешь, улым, так разорил нас своим питьем, что мы с Марьям  щалтай-болтай пойдем? И похоронить тебя не сможем? Сможем!
      Отец хоронил товарищей и убивал немцев.
      - Не сумлевайся!
      И лежать тебе  рядом с дядьями, которые видели Сталина и Молотова.  Но те хоть прожили жизнь. А каково класть тебя к ним твоей нестарой еще матери?
       На уроках в школе, что госпиталем во время войны служила, все думал Саня, оглядывая беленые стены, - в какой палате лежал тут его отец, где ногу ему отпилили? Наверное, в актовом зале. А там, где  сейчас сцена, находилась, скорее всего, операционная: там  до сих пор торчат из стены окаменевшие медные краны.
       Где увидела его впервые медсестра Мария Авилова, Марьям, мать Сани?  Перевязывала, кормила, выводила гулять в госпитальный сад, а после  увела  в лачугу родителей. Держала за бок, а он костылял,  шинель на плечах, как бурка, из-под шинели - обрубок голени. Злой, синеглазый, бросал цепкие взгляды на здешние места, на зигзаги оврагов с вырытыми в них землянками беженцев; кисло дымила в глаза подожженная картофельная ботва на улице Центральной.
       Ни одного деревца в поселке Калуга. Холмы да овраги. Топить нечем. В доме Марии замерзал ребенок, дочка погибшего на фронте брата. На станции Ометьево дед нашел старую шпалу. Когда привязал к санкам и повез, его арестовал вохровец. Приговорили старика три месяца валить лес в районе. Вернулся из болот декабрьской ночью, царапался в дверь. С ног его не могли снять сапоги, разрезали ножом голенища, разули и ужаснулись: опухоль и волдыри. Вскоре Санин дедушка умер от гангрены.
      Не стало мужиков в доме. Погибли на фронте братья, и вот отец...
      И привела Мария его -  бывшего командира минометного расчета. Судьба-билетчица, лизнув себе палец, надорвала и протянула ему билет на продолжение жизни.
               
                2

      В поселке  Калуга немало таких невест, осчастливленных инвалидами на послевоенной стерне, - стерне колючей, болезной, грозящей пожизненным одиночеством и женской тоской.
      Кроме разоренных крестьян и беженцев, селится тут по оврагам и другой люд.  Прощенные бандеровцы, бывшие пленники, дезертиры, бездомные. Строят землянки, а после собирают из хлама лачуги, выводят печи. Народ темный, и в темноте своей укрепившийся. Милиционеры в те овраги в одиночку ходить не решаются. И если идут кого брать, то с гурьбой дружинников.
      Суровыми январскими утрами в низовом городе, мерно гудя, поднимаются белые дымы индустрии, в овраги течет горячая канализационная река. И оттуда, будто из парящих гейзеров, с портфелями и монтёрскими ранцами на боку вырастают фигуры детей. Соединяются с горскими ребятами и шагают в сторону четырехэтажной школы. 
     В коридоре их встречает живущая при школе уборщица, знаменитая хабалка тетя Варя: « Куды, паразиты?! 30 градусов!»
    Дети с визгом ломятся назад, в вестибюле давка. Занятия отменяются!
    Кто-то кричит с крыльца:

         Внимание, внимание!
         Говорит Германия!
         На улице мороз -
         У Гитлера понос!

    Кричалку подхватывает весь школьный двор, - и  двоечники и отличницы, и даже первоклашка, обмотанный шарфами колобок, проговаривает про себя, как старушка, непонятное ей слова:
    -У Гитлиля панос…
    Все бегут домой  - за салазками и таратайками.
    С разбегу бросаются на санки и летят, как пингвины, расправив крылышки, - вниз,  по овражному склону.
   Щеки красные, губы в трещинах.  Ворс на  шароварах в дробинах льда.
      Вечером бредут по домам, будто пьяные. Санки клюют в подшитые кожей пятки валенок, мешают идти. Шаровары, в тяжелой кольчуге льда, едва держатся на промокшей от талого снега резинке.
      Бабка снимает окаменевшее пальтишко, сдирает влажную  одежку, чтоб обвешать ею горячую печь. Крутит и дергает безвольное тельце. Мокрые носки сползли со ступней, вытянулись по полу, как червяки.   
     Хорошо ткнутся  в беспамятстве в угол дивана, прикрыть глаза и тянуть придавленным носом запах пыли - запах далекого знойного лета. У тебя уже есть судьба, раз уже есть это летнее прошлое. А будущее - непонятно и огромно, как звездное небо за окном.

                3

       Отпрыски бандюг щурятся и загибают губу. С младших классов носят в портфеле «перо», мучаются нетерпением, кого бы ткнуть, полоснуть. Так слегка, чтоб схватить малый срок, отличится, иметь право на татуировки. Хоть чем-то смахивать на  фиолетового отца – сплошь исколотого,  с лениным-сталиным на груди, с монастырем на спине и пильщиками дров на ягодицах: при ходьбе водят пильщики двуручной пилой туда-сюда, будто живые, -  диковинные галереи, которые на лагерных погостах задаром пожирает моль-земля.
      Через несколько лет, отсидев сроки, бандюжата появляются у магазина. В модных клешах, в пальто с каракулевыми воротниками и в пыжиковых шапках, улыбчивые, золотозубые, помнящие общее детство.
      Через запои превращаются в бомжей; одежду и физию будто крутили в бетономешалке. С помощью лома и кореша ломают себе руку или ногу, дабы не работать и не сесть по зазорной статье «тунеядство», ковыляют с гипсами у пивной, а затем куда-то исчезают, чтобы не встретиться уже никогда   
     Подростковая одурь не миновала никого.
     В школу кто-то принес маслостойкую трубку, ее распилили и вооружились самопалами. Но спички продавали – пшик. Некачественная сера. Загоралась с замедлением. Иногда заряд не выстреливал. Саня заглядывал в ствол. Женька, смертельно бледный, хватал его за руку: ты че - рехнулся?!
      Когда опять пшикнуло, Саня с недоумением на лице свесил кисть… и вдруг жахнуло! Две свинцовые пули ушли в угол дома, где стояли заряжающие одноклассники. Саня прикинул полет пуль: на уровне поясницы.
     Кто-то добыл бражки, выпили. Приставляли стволы к животам друг друга и кривлялись: «Джонни, не успеешь!»
     Наскребли еще на портвейн, деньги передали Юрке Арефьеву. Высокий красавец Арефьев – жулик. Уже мотал срок. Вино купил, но не отдал. Ушел быстрым шагом в свою улицу. Тогда Женька пожаловался брату Витьке, демобилизованному по причине белой горячки, она случилась у него сразу по призыву в рекрутском вагоне.
    Витька крепыш, таскает на плече мешки с мукой на хлебозаводе.  Схватил Арефьева за грудки и, кивая на обманутых, бил с подскока орясину головой в лицо. Красивое лицо покрывалось сгустками крови, как давленой клюквой. Подростки стояли угрюмо, как судьи. Глядели исподлобья. Не единая мышца не дрогнула на детских лицах.      
     Форточник  Арефьев вскоре опять подсел и пропал навеки.
     Витька  удавился через несколько лет.
    Сане жаль было Витьку. Витька приводил его к себе в дом, угощал водкой, с ложки совал в рот жаренную в луке скумбрию, приговаривал: «Витамины!»
      - Бей первый! - учил, подливая в стакан.- Меть в бороду! Тут кость. Вот дай-ка голову… Чувствуешь, кость  идет к вискам?  От удара мозги отключаются.
      - А если их много?
      - Тем более, мочи! Планы разрушишь, – Витька поднимается. -  Смотри! Они стоят. Один щурится, сжимает кулак, вроде хочет ударить. Но ударит другой, откуда не ждешь. А ты всадил первым – и карты спутал…
       - А если окружат? - спрашивает Саня.
       - Окружат?  - Витька узит маленькие стальные глаза… - иди сюда!
       Стоя на полусогнутых, он оттягивает ворот рубахи назад и по-бычьи мотает головой.  - Выбирай калитку и снимай с петель. Вот так!..
    В мгновенье ока Витька приседает, берет Саню за икры ног и перебрасывает через голову. В падении Саня задевает пяткой пластмассовую люстру, она вспыхивает ярким светом и гаснет. – Тихо-тихо!.. – выбросив руки назад и попятившись, Витька не позволяет грохнуться больно. – Понял? Вышибай и беги. Иначе затопчут. В уборную мать на тележке возить будет.
     Витька любил жизнь. Но тогда же признался повзрослевшему Сане, что заела тоска. Такая тоска! Что однажды ночью вышел к оврагу и стал выть  шакалиным воем. И ему полегчало. Юный Саня не понял, что это намек. Что воет Витька еженощно. Чтоб не сойти с ума. 
      В слякотном марте, когда густо валил мокрый снег, Витька  стал на колени у печи, будто перед молитвой, и помощью двух хитрых петель из шнурка -  когда верхнюю  отпускаешь, нижняя на шее затягивается - тихо уснул и сполз к подтопке. Легко -  как в школе, когда пальцами перекрывали друг другу сонную артерию. Но Витьку некому было бить по щекам.
    Жаль было простака Витьку.

                4

    Эх, Саня, Александр Михайлович! Куда тебя ведет? Если б знал, что поможет бог, принял бы православие. Принял бы и ислам. Ведь он еще и Искандер Минрахипович! Принял бы еще пятнадцать вер и поз. Но что толку, если поставят у тебя в ногах крест, а в головах полумесяц? Да хоть кол осиновый промеж! Холод могилы един -  марксистский! 
      Саня отнял руки от лица. Ладони мокры, карие глаза влажны от слез. Он чует, что скоро тоже умрет.
      Нет, надо завязывать. Купить иваси и ехать к Райке! 
      По соседству кудахтали куры. Генка Батрыш стоял на лаве  с длинным прутом в руках, свистел в небо и матерился. Блестя крыльями, порхала над ним белая стая голубей.
     За спиной у Сани что-то зашуршало. Раскачиваясь на ступенях, прибитых к торцам сруба, свалился с чердака серый от золы кот. Встряхнулся, стал черным и, глянув желтыми глазами чародея, двинулся мимо.
      Это сын дикой кошки. Пойман на волжском острове. Ласк не терпит, кормится воровством, и потому сосиской его не купишь: клички слетают, как старая шерсть. Так и остался он просто – Кот. Кот и сам мог поделиться добычей: однажды на глазах у Сани выдернул  из-под забора тяжелый говяжий булыган, извалянный в земле. Где-то украл.  Лег под яблоней и, довольный, прищурился на хозяина: бери половину, щей сваришь. 
       Е-моё, тут мяса на четвертак! Саня нырнул меж кустов, убежал в дом. Увидят соседи, обвинят в укрывательстве.
          - Убей кота! – летело, бывало, из-за забора.
          Это Батрыш. Не досчитался голубей.
          - Убей! – требовала тетя Валя, державшая цыплят.
          - Хазер! – бормотал Саня. – Поймаете – убьете.
          И вот кот, наглый, самоуверенный, шел мимо, будто мимо кучи навоза. Хорошо, что не задрал хвост, не брызнул Сане на спину.
        Дать в лоб или прижаться с любовью воспаленной глазницей к плюшевому лбу - Саня еще не решил, грабастая кота за шкирку ...
        Да, видать, больно схватил. Кот извернулся, вцепился передними когтями в руку, ниже локтя, а задними дал стрекача. Струями, как из коровьего вымени - брызнула кровь. Кот покарал и с руки отпрыгнул в сад.
      - Убью! Зарублю! – взбесился Саня, превозмогая страшную боль.
      - Поймаешь – убьешь, - отвечала его же словами тишина средь пустующих яблонь.
      Все, не жди теперь кота месяц.
      Кот и прежде исчезал на долгий срок.
      Уходил в феврале. Возвращался в конце апреля.  Грязный, облезлый, залезал на столбец забора со стороны оврага и дико рыдал. Саня шел к нему, радуясь воскресению убиенного топором, удавленного веревкой, отравленного крысиным ядом.  Одичавший кот, не прекращая вопля, убегал от него в овраг. Лишь с пятого захода, через долгие уговоры позволял дохлое свое тельце обнять. Легкий, как котенок, орал, когда несли домой, орал под тумбочкой.   
    Начинал есть лишь вечером другого дня. Жуя, давился обидным воплем невиновного каторжанина.

                5
               
    Саня долго перевязывал руку, затем мучительно брился… 
    Вышел из дома во всем новом: модное демисезонное пальто серого цвета, удлиненное и приталенное, на голове высокая москвичка - эксклюзив из серебристой норки, на боку жесткая холщовая сумка с изображением группы «Битлз».
   Во дворе Кузнецовых стояла тетя Катя. В телогрейке, с топором  в руке.
   Саня поздоровался.
   Она позвала его во двор.
   Это была мать Гали Кузнецовой, его одноклассницы, с которой он проучился десять лет. Еще малышкой с толстыми, пеньковыми вервями на плечах, украшенными бантами, Галя бежала после уроков впереди разгильдяя Сани. Спешила к нему домой. Прижимая к боку тяжелый портфель, перешагивала порог смуглой лапкой в дырчатой сандалетке и подробно докладывала родителям о его проделках в классе.
      - Ну, Искандярь, – говорил отец пообедавшему сыну, – рассказывай, улым.
       И перечислял сыновни козни.
     - Откуда ты все знаешь? – округлял глаза отпрыск, злой, как палач, и от обиды давил отца кулаком в колено. 
      -  Я все знаю, - загадочно тянул родитель, ловко перехватывая руку сына, - у меня на работе такой телевизор есть, я все про тебя вижу.
     Сын смотрел на отца испытующе, суя кулак себе в нос: врет!
     Однако детали были столь подробны, что он терялся. Отходил задумчивый, свесив голову - нелепо торчали вихры и покрасневшие уши.
     Он враждовал и дружил с Галей, позже даже целовался, а в десятом классе хорошо помял ее в стогу сена. Лежала под ним, обсыпанная соломой, и плакала. Смоченная слезами пыль от прошлогодней трухи, превратившись в грязь, текла по лицу.
     На другой день заглядывая со своего порога в ее двор, где одиноко бродили куры, Саня думал: рассказала матери или нет? Стало быть, рассказала, раз носа не кажет.
      А что? Он играючи затянул ее в стог, рук не распускал, ширинки не расстегивал, а только картинно целовал в пухлые
 губы, приговаривая стихи из Есенина.
      Они оба не знали, встречаться им всерьез, или вот так иногда шалить: ему нажимать, ей противиться, изредка допуская, - как было зимой еще в восьмом классе.
      Они возвращались из школы. Темно и безлюдно. Только звезды горят над головой. У дома Горячкиных он увлекал ее в угол между палисадом и сенями. Прислонял к стене и запускал колено между ее ног - в тепло, в печной жар. Болтая чепуху, сильно давил ногой вверх. Упираясь затылком о стену, она кряхтела, сопротивлялась, не спуская с него глаз.
      Иногда за стеной, в сенях Горячкиных, слышался скрип половиц, что-то со звоном летело на пол. Они замирали, не догадываясь, что их могут подслушивать. Умолкнув, напирая коленом сильней, он разглядывал на закинутом лице одноклассницы тихое, истомное движение света, падающего от столбового фонаря сквозь высокий штакетник.
     Так было каждый вечер.
     Если бы отпуская домой, он у нее спросил:
     - Понравилось?
     Она бы ответила:
     - Попробуй еще разок!
     И пристращала бы, грозя кулачком в варежке.
     Но он так не спрашивал.
     - Э…э… - тянул, полуобернувшись. - Нам че там по физике задали –то?
     Она отвечала - че.
     И они расходились по дворам, как ни в чем не бывало
     Затем наступали каникулы. Полуголое, знойное лето. Он торчал в доме Гали запросто.
     Дом у них из кондовых бревен, открытые окна выходили в яблоневый сад, уходящий по склону в овраг.
     К Гале забегали соседки из смежных классов, сличали решения уравнений по алгебре и, вспорхнув коротеньким ситцем, улетали, легкие, голоногие.  Братишка и младшая сестра Гали играли где-то по дворам в песочницах.
    Они оставались вдвоем. И он приступал…Начинал отнимать у ней авторучку. Она не отдавала. В борьбе он прижимался к ней телом, давил щекой пирожок груди, сквозь ситец пробовал на зубок прыщик соска или впивался губами в пушистую холку.
     Она говорила «ну все!», крепко сжимала меж ног его ладонь и принималась ломать пальцы на другой его руке. Он держал ручку в кулаке, а плененную ладонь пытался высвободить, давил ею, но все как будто в обратную сторону – внутрь…
     Двери были открыты настежь. Высокое крыльцо, просторные сени, затем прихожая,  -  все это давало уверенность, что, заслышав шаги, он успеет отпрянуть и встать к окну.
      Однажды он запрокинул ее на родительскую кровать. Такие высокие родительские кровати стояли тогда в каждом доме, железные, с никелированными шарами и кружевами по низу.
      Галя была не высока ростом - и босые ноги ее оторвались от пола. В борьбе бедро завалилось набок, халатик раскрылся - и вдруг он увидел  выбившиеся из-под ее трусиков черные волосы. Эта часть тела, с густым, будто выпирающим, пучком волос, показалась ему такой зрелой, чрезмерно взрослой, что он испугался.
       Он отпустил ее.
      Он взрослел, и в ту минуту понимал: это случится у них не по взаимному согласию, как и случайные поцелуи. Никакая поселковая девчонка не пойдет на это по согласию. Тем более в таком возрасте. Она будет сопротивляться,  кусаться, сдвигать крестом ноги, но все же… все же расслабит их - и он ухнет в грех. В свою погибель. Не будет ни крика, ни ужаса, ни исцарапанных щек. Как не будет и с его стороны ничего, кроме игры. А слова «игра» имеет производную форму «доигрались».
      Он струсил. Этот страх он помнил еще с детства, когда две козявки, Галя и Лиля, предложили ему побыть доктором, спустили гамаши и, сдвинув ножки, пахнувшие в нос запахом парного молока, стали рядком в чулочках, пристегнутых к резиновым пипочкам блестящими застежками, и он все это отстегивал, делал «уколы». А потом его предали, и мать Лили драла ему уши.
     Это был хороший урок.
     Тут было еще другое. Отпустил он Галю  не столько потому, что его сдадут и потребуют ответа, сколько потому, что этого допустить не мог по совести - с соседкой, с одноклассницей, с дочерью тети Кати и дяди Коли.
      И вообще девчонки представлялась ему недотрогами. Для них  это – дело грязное, ненужное, и они, девчонки, уступают парням лишь потому, что те очень хотят, подлые, настырные, гадкие.

      Теперь Галя была замужем, приходила к матери, великолепная,  с густыми цыганскими волосами на плечах.
      Еще до замужества он один раз ее встретил. Это случилось в праздник Октября. Он возвращался с вузовской демонстрации. На балконе первого общежития КХТИ громко играла музыка, по улице Татцика лежал только что выпавший снег, пахло свежими арбузами. Навстречу Сане, из глубины поселка,  шагали по сугробам Галка и ее младшая сестра Наташка, властная, тучная скандалистка, недавно разбившая чайником голову пьяному дяде Коле.
     Они поравнялись, все были под хмельком. Саня просиял, Галка рванулась в его сторону, он тоже. Они хотели обняться, как брат с  сестрой, воскликнув веселое «и-эх!». А потом…  И только черт  знает, что случилось бы потом? Каким бы манером этот черт в тот день их попутал? Не будь Наташки,  возможно, не так печально сложились бы судьбы обоих.
      Сильная Наташка схватила сестру за рукав, дернула так, что у той вскинулся капюшон коротенького клетчатого пальто.
    - А ну-ка! – сказала грозно.
     И преградив ей путь, начала по-мужицки  толкать  подвыпившую сестру в спину – прочь от Сани.
    - Давай-давай! -  командовала. 
 
        Саня вошел  во двор Кузнецовых. В стороне от тети Кати лежала на земле белая курица со связанными ногами.
       - Саш, не поможешь? - сказала тетя Катя, показывая  топор.
       Саня поморщился. Дядя Коля, вероятно, скитался у магазина. Он был жестянщик, начинал где-нибудь  крыть крышу и по щедрому угощению уходил в запой; крыша стояла раскрытая, его искали, приходили домой, стращали. Дядя Коля, положа руку на сердце, клялся, что доделает и меньше за простой возьмет денег, а сейчас у него голова кружится, он просто свалится  с крыши…
    Саня никогда не порешал куриц. И дома не делал бы этого: пусть марается отец, он немцев резал. Но  женщине отказать не  мог.   
    Взял топор, откинул полы пальто, положил курицу на бревно, ударил,  голова отлетела.
   Бросил наземь тушку, топор и пошел прочь.
   Тетя Катя поблагодарила. Она  глядела ему вслед.
    Он знал, что мать Галины к нему благоволит. Та самая мать, которая была в курсе кувырканий в стогу, но шума тогда не подняла. Даже отдельно с ним не поговорила. Не то чтобы пригрозить. Держала в тайне. Особенно от мужа, который  был суров с дочерьми и на язык с ними мерзок.
               
                6
 
      В магазине купил бутылку портвейна. Зашел за угол, сорвал с горлышка кепку, раскрутил в бутылке содержимое и опрокинул в рот. Вино штопором помчалось в глотку – улетело, ударив в нёбо, как рыба хвостом. Желудок обожгло, и мир счастливо преобразился.
      Он купил ивасей из жестяной банки, пять бутылок вина, парниковых огурцов,  конфет, буханку хлеба, сигарет, и пошел к  трамваю на Волкова.
     На вокзале, пока ждал электричку, опустошил еще одну бутылку.   
     Ехать до станции Каменка, а там пешком до деревни Чернышевка.
     В электричке угощал попутчиков, те тоже были навеселе, с удовольствием добавили; у кого-то имелось свое вино. Саня нес чепуху. Во время крещения капля «Кагора», катясь, как ртуть, отвернула ему нёбный хрящик и отворила путь алкоголю. Поэтому он и любит вино. Ртуть?.. А без ртути никак! Это когда завороток кишок, у нас детишкам дают ртуть. Тяжелая, она катится внутри и кишки выпрямляет. Слыхал? Вот видишь, человек знает… Но это - что!  Вот когда хотели делать мне обрезание…
     Тут Сане договорить не дали. Подошли контролеры. Билета в карманах не было. Хотя билет он покупал… Странно!
     Высадили на Высокой горе. Уже темнело.
     От Каменки до Чернышевки километра четыре. Сначала прямо, а после налево – обратно ходу электрички. Получается, что Чернышевка лежит как раз за Высокой Горой. Тогда Саня сейчас выйдет на околицу и пройдет по прямой -  как раз до Чернышевки.
     На станции было людно, весенне и празднично. Горели фонари. В  продмаге из конусной колбы разливали желтое вино. Он выпил стакан, шагнул к выходу, остановился, сделал трубочкой, покрутил губами: вино показалось вкуснее горьковатого портвейна. Выпил еще стакан.
    И его будто оглушили. В здании тихо и желто, как в пасхальной церкви, где нагорело много свечей.
      Вдоль тротуара торговали женщины: пирожками, маринованными грибами, чесноком. В тупике пыхтел паровоз, а под ногами кто-то неумолчно по-собачьи тявкал. Саня нагнулся. Это тявкала ворона.   
    - Ворона, ворона… – миролюбиво улыбнулась женщина, отвечая на его недоуменный взгляд, - кошек отгонят, вишь - ранена.
      Женщина  улыбалась, то замирая, то отлетая вверх, как мошка в глазу…
      Он повернул в глубь поселка, вышел на околицу. Перед ним стеной стояла темнота. Где-то там – Райка.
        И он пошел…
                7

          Райка приехала из деревни после восьмого класса, работала с  сестрой на «седьмом» заводе и снимала комнату на Тази-Гиззата. С Саней познакомилась на танцах, прибавила себе два года, даже  исправила дату в паспорте,  испортила документ. Старшая Валька таскала ее за волосы, кричала, что ее за подделку документов в тюрьму посадят. Написала матери про тюрьму. Та испугалась, отправила телеграмму, что денег нет, пришлет полкабанчика – подкупить милицию. Но все обошлось.   
     Августовскими ночами они целовались на лавке у волжской дамбы. Райка тугой задницей грела ему колени, выправляла из лифа белую грудь. Упираясь лоб в лоб, закатывала глаза и нарочито стонала.
    Осенью лавка покрылась инеем. Вечера близ Волги стали холодными. Пронзенный иглами фонарей, над Тази Гиззата висел промозглый туман. Райка облачилась в пальто и рейтузы, в гамаши и свитера -  добираться до ее прелестей ледяной рукой он не решался. Похмельное тело дрожало, стучали зубы, он простудился и перестал к ней ездить.
    Январскими вечерами, шагая с товарищами после занятий, иногда встречал ее на Баумана. Одинокую, молчаливую, в белой старомодной пуховой косынке и красном пальто. Нарочито удивлялся  «как ты сюда попала?!», отодвигал край платка пальцем и целовал в розовую щеку. К зиме она сильно поправилась, стояла и  молча краснела. Стеснялась своей полноты и нелепой одежды.
    Однажды он увидел ее у здания университета и повел во двор - в сторону библиотеки Лобачевского. Говорил, что они люди разные, что он алкоголик, скоро умрет и, развернувшись, указал рукой на фронтон анатомического театра, на крупные медные буквы.
   -  Sic locus est, ubi mors gaudet succurrere vitae – прочитал он по латыни и перевел для нее: - Здесь место, где смерть помогает цветущей жизни.
     - Меня тянет туда, - говорил он. -  Там таинство. Там космос. 
        Над куполом анатомического театра свекали звезды.
        Она не смела шевельнуться.
       - Эта латунь, - играя словами, он опять указал вверх на буквы, - легла в мое сердце , как в матрицу.
          Он был выпившый, сначала говорил напыщенно, затем - откровенно, в каком-то мистическом предчувствии, в суицидальном трансе.
        При этом  тщательно разглядывал ее лицо: опущенные ресницы, утяжеленные тушью, и щеки, нежные, розоватые от мороза. И поражался ее неведенью. Так преподаватель нелепо всматривается в профиль студентки, сидящей испуганно перед ним.
     Пар шел у него изо рта, черные глаза стекленели, а челюсть уродовали тени от нависших сучьев.
     Девушке только исполнилось семнадцать, она ничего не понимала. С каждой его фразой голова ее опускалась  ниже,  а нижняя губа печально отошла от верхней, и казалось, вот-вот потянется вниз детская слюна.
     - Я  знаю, – тиранил он, - ты придешь на мою могилу.
     И чем больше он умничал, тем страшнее становилось ей.
     Она понимала, что больше сюда, в этот страшный двор, с моргом, с покойниками внутри, никогда не придет. И не только сюда, но и вообще на Баумана, куда  приезжала ради случайной встречи с ним.
    А он не врал, ему на самом деле  было плохо.
      
    У него болела грудь от ледяного пива. После пьянок кружилась голова. Уже на втором курсе он понял, что дальше учиться не сможет. Если раньше расстояния между его запоями составляли два месяца, и этого хватало, чтобы догнать курс, то теперь он срывался через месяц. 
      После холодного вина, которое он купил морозным утром у приемщика посуды и выпил, он провалялся в Шамовской больнице три недели.
      Выписался, никому не нужный, одинокий, и  виделась ему лишь одна картина –  молчаливая девушка в зимнем университетском дворе.
      Летом, в добротной китайской рубашке и отуженных брюках, он поехал к проходной завода в Ленинский район.
      Боясь увидеть соперника, встал через дорогу - напротив здания заводского управления, у телефонной будки.   
      Когда у проходной стало людно, вышла она. Заметила его сразу. Забросила сумку через плечо и, вскинув голову со светлым начесом, вольным шагом направилась в его сторону через проезжую часть. Шла улыбаясь. Впалые щеки источали неожиданную женственность.
      Он с нескрываемым восхищением разглядывал ее. Трикотажная кофта на плечах, джинсовая юбка и спортивные бедра с прочными изящными  коленями.
    – Какая ты стала! – произнес он.
      Она только посмеивалась, переминалась на каблуках.  Хвастливо вскидывала бровь.
      Они договорились о встрече. И она пошла. Как-то подалась всем телом вперед, шагнула внаклон, держа ремень сумки у груди.
     - Обязательно приду! – обернулась со светлой улыбкой.

      Уезжая в трамвае, он чувствовал, что жизнь его круто измеменилась. Стоял, смотрел в открытое окно дребезжащей «девятки» -  на желтые сталинки,  заслоненные листвой по улице Декабристов, на  парк у разъезда Восстания, вспоминал детали встречи… Что-то мучило его, и вдруг показалось, что из проходной она выходила не одна. Как будто рядом был парень. Глядя в сторону Сани, она что-то  сказала ему, бросила вскользь, тот  покорно кивнул и пошел, смешался в толпе на той стороне улицы. И лишь потом она стала переходить дорогу.
       Впрочем, ему могло показаться. 
       Вечером она приехала на свидание. С этого дня они встречались каждый день. Теперь он не мог без нее жить.
    К зиме она стала ярче, добротно оделась. Он встречал ее у завода, и они шли по Воровского ужинать в кафе. На улицах было уже темно, в просторном кафе безлюдно и повара отсутствовали; заперев свой ящик, ушла из зала и кассирша. Мучимый отсутствием аппетита, он только при ней впервые за день начинал есть - обычно кусок хлеба и яичницу.
     В пышной песцовой шапке, с личиком, будто в гнезде, и димисезонном пальто, с узенькми плечами, она стояла у выского стола напроив него. Смеялась чему-то, лениво водила ложкой в картофельном пюре. Иногда наваливаясь на круглую  столешницу, с пущим лукавством наблюдала за  его движениями. Когда у него тряслись руки, картинно закатывала накрашенные глаза. А когда  вилка подскакивала  и он начинал ее судорожно ловить в воздухе, педагогически хмурила брови. 
      Она жалела его, как умеют жалеть только влюбленные малолетки. Он до сих пор не знал, сколько ей лет. Она все твердила: уже восемнадцать. Но паспорт не показывала. 
      - В Вальку нашу студент  влюбился, -  сообщала ,между прочим. - Интеллигентный такой, цветы носит. А наша Валя - « пошто, да куды» - бегает, как наседка, хлопочет, а потом летит впереди него – ветер в харю. Гера за ней, как цыпленок!..
          Райка смеялась.
          Саня знал целеустремленную Вальку. Отчетливо представлял ее уверенные и звонкие шажки в лодочках фабрики « Спартак». Ноги у нее были  красивые, но худые и короткие. Эта решительная походка и привела ее в авиационный техникум, который она оканчивала.
          Они были Александровы. В их жилах текла упрямая кровь: брат Вовка держал в руках всю деревню, Валька была оторва, а Райка вообще, кроме Сани, никого на свете не боялась. В тот февральский вечер была вьюга. В фойе, куда они вышли из кафе, с улицы наметало снегу. Саня шел сзади, любовался фигурой Райки, выделявшейся даже через пальто, упором ее аппетитных  ног, стянутых сапогами-чулками.
     Навстречу им вошли два подвыпивших парня в расстегнутых куртках. Обратились к Сане - хотели то ли поговорить, то ли затеять драку.
       - Че надо?!
       Резко оборвала их Райка и, толкнув одного в грудь, вывела Саню за руку.
      Парни опешили, остались ни с чем. Недоумевая, покачивались...
      Они гуляли по городу. Заходили в кино. Некуда было ехать. Своя комната  при доме у Сани только строилась.
      Поздно ночью, когда город спал, входили в теплый подъезд жилого дома у сквера Тукая. В тишине поднимались на верхний этаж. Она вставала спиной к подоконнику, в сумеречном свете смеялась в глаза. Он расстегивал ее демисезонное  пальто, белый  халат, который она после рабочей смены не снимала ради тепла, стягивал до колен ее серые трикотажные колготки…
       А учеба волочилась все труднее. Он надеялся, что его выгонят из вуза – и это будет оправданием перед родителями: мол, не потянул. Они сильно переживали за его учебу: он был единственным из близкой родни, кто поступил в вуз.
   - Искандер, улым, - стоял перед ним отец, поскрипывая кожей протеза.  – Кончай эту грязную делу!
    - Саша, сынок! – умоляла мать,- не пей! Ведь так можно инвалидом стать. Потом уже не исправишь.
     Даже за пребывание в вытрезвителе он получил из деканата лишь выговор по комсомольской части. Тогда как собутыльников с юрфака сразу исключили из университета.
     А хвосты росли,  он с трудом от них избавлялся, больной, с распухшей головой и временно ослабленной памятью. Он понимал, что это не может длиться вечно, и если окончит второй курс, то непременно вылетит на третьем. Стоит ли так напрягаться? Ведь  учиться никогда не поздно.
       В конце концов, он явился в деканат и написал заявление об уходе по собственному желанию. Это происходило в секретариате. Вышла из кабинета декан Тумашева, красивая полноватая женщина с каштановой косой и цветной шалью через плечо. Узнав, в чем дело, обрушилась на него с обвинениями. Мол, он не хочет учиться, тогда зачем поступал? Занял место другого обитуриента,  который хотел бы заниматься!
      Она была права.
      Он знал, что такое учиться! Любил запах Лобачевки, пожелтевших старинных книг, ощущение самих знаний в мозгу, - приятное, как здоровое пищеварение. Но это длилось  недолго.  Наступало добровольное сумасшествие, и он был перед этим бессилен.

                8

      Саня прошел лесопосадку. Под луной лежало темное поле. Он видел только то, что у него под ногами.  Выходил на широкие проталины,  земля еще не раскисла и шишки-комья, как на пашне, не ощущались. Скорее всего, это был луг, черный, со скошенной и сгнившей прошлогодней травой.
    Ему было весело. Не смотря на то, что пьян, он, недавний армеец, уверенно стоял на ногах. Шел и шел, перекладывая в руках тяжелую сумку. Огней впереди не было, он обернулся, сзади тоже стояла тьма.
      Сколько времени прошло, он не помнил. Справа послышался плеск воды. Повернул туда. Шум заметно усиливался, напоминал плеск горного потока, и вдруг из-за кромки  холма он увидел сверкающую в ночи стремнину. Полые воды мчались, бугристо переливаясь, словно блестели спины несущихся рыб. 
       Это Казанка? Такая мощная?
       Загородную Казанку он помнил тихой речкой.
      А тут - поток, вышедшая из берегов река.
      Он даже не искурил сигарету, темп движения требовал. Спустился к берегу, повесил холщовый мешок на плечо, прежде уложив в него москвичку. Вошел в воду и вытянулся. Холод пронзил тело, наконец пробудив сознание, – осознание, что он в зимней реке.
     Греб руками от груди. Кролем плыть мешала сумка, висящая на плече, да стягивала плечи пуговица на груди пальто. Пальто, с разрезом сзади, и широкими, ниже колен, полами, на дно не тянуло: полы трепетали в струях, загибались к спине, как роскошные плавники вуалехвоста. Вот только мелкие брызги на гребешках волн норовили попасть в глотку, он беспрестанно кашлял. На середине реки,  почувствовал – его разворачивает,  усилил гребки. А за стрежнем показалось, что попал в воронку, барахтался на месте, сумку сорвало с плеча. Пловец он был неважный, плавать научился поздно, но хмельная голова соображала, что верхом идут талые воды, воронки остаются ниже, у воронок нет сил, чтобы снизу вращать такой мощный верховой поток. И поэтому нужно держать тело горизонтальней.
    И все же несло вниз по течению. Он расстегнул пуговицу на груди и усилил движения рук. Понимал, что не утонул еще только потому, что в армии усиленно занимался спортом. Иначе бы давно ослаб и хлебнул - и несло бы его сейчас по дну потока.
    Наконец, почувствовал под туфлями твердь. Встал на ноги. Но течение толкало вбок. Отгребаясь одной рукой, делал шаги в сторону берега. Под водой, в несущихся струях, штанины трепетали, как на ветру.
    Над ним темнел склон, черный, голый. На четвереньках долез до кромки обрыва, но закрепиться не смог, и по грязи его унесло обратно. Задом въехал в реку в той же позе – на четырех конечностях. Сел, отдыхал в несущихся струях, пальто на спине вздувалось пузырем.
    И опять полез. Попытки заканчивались безуспешно, несло назад, он  успевал только рулить ладонями, упираясь ими в мягкую, благо, без стекол и острых камушков, загородную грязь.
      Отдохнул и вновь начал карабкаться – теперь цеплялся ногтями за каждую былинку и корешок.
     Наконец выбрался, обтер ладони о прошлогоднюю траву, пошел вдоль русла. Вскоре увидел впереди слабый свет, а затем   - и мост через реку. Навесной, с канатами. Над мостом висел зажженный  фонарь. От моста уводила асфальтированная дорожка, и вскоре Саня различил в темноте прясло, крышу с трубой. Это была Чернышевка, и он подумал: а какого черта он переплывал реку, если был на правильной стороне?
      Он постучался в окно крайнего дома. Из открытой форточки ему ответили, что командированные девчата живут через два дома, в избе с четырехскатной крышей.
     Райка охнула, увидев у крыльца водяного. Провела в избу, где спала на сдвинутых кроватях бригада девчат. В темноте раздела его догола, обернула мокрой одеждой натопленную печь, а самого уложила на свою койку, накрыла тремя одеялами.
     Под утро он попал на птицефабрику. Вот крутится колесо конвейера, стучит, как швейная машинка, едут на ленте куры, едет на параллельном  конвейере Саня. Курам за дерматиновой занавеской автомат откусывает  головы; Саня тоже едет к своему дерматину, но он спокоен, голову ему не отрубят,  ведь он  - Саня, но голову отхватывают и у него.  Как это?! – возмущается Саня, задыхается, уже мертвый. Между тем понимает, что это сон, сейчас помотает головой и проснется. Мотает, просыпается - а головы –то  нет!..
     Наконец прорывается в явь, раздирает глаза.
    - Ты с ума сошел?
      В блеклом свете, падающем из  окна, стоит пред ним Райка.
     Он медленно смыкает веки. Видит отрубленную  куриную голову во дворе Кузнецовых, электричку, ночное поле, реку, утопленную с москвичкой сумку. Москвичка – эксклюзив. Заказ тетки Авиловой в лаборатории мехкомбината. Под цвет серого пальто. Это забота матери. Она хотела, чтоб сын одевался не хуже других студентов. Как теперь смотреть матери в глаза?
      Хочется лишь одного: стакана вина. И забыться
    - А если б ты утонул? И где тебя искать?
      Райка стоит над ним, опустив руки. Краска на глазах смыта, веки красноваты. На голове штапельный платок, повязанный по-деревенски на лбу. Девушки перебирали на совхозном складе картофель.
      

                9
      
          Райка сняла с остывшей печи пальто, расправила на вытянутых руках перед собой. Пальто высохло. Одно плечо вздулось. Она потянула его. Присев, надела на колено, постучала  кулаком, опять потянула, затем расправила – бесполезно: материя ссохлась.
      - Такое пальто испортил! - села на корточки, печально задумалась, - сто пятьдесят рублей! А москвичка? Где москвичка? – она испуганно уставилась на него.
      Он отвел глаза…
      - Господи! – догадалась она. - Ты дурак, что ли? Ведь она четыреста рублей стоит!
      - Сумку с плеча сорвало, - сказал он. -  Там течение сильное. Москвичку я в сумку сунул, чтоб с головы не слетела.
     - Надо же! Враз без штанов остался, - тихо проговорила Райка, подперла рукой подбородок и невидяще уставилась в пол.
     Он потрогал под одеялом кисть левой руки. Так точно! Часов тоже нет. Часы-то как умудрился посеять? Часы, редкого дизайна. Он носил их на прочном кожаном ремешке. А потом купил ремешок модный, плетенный, капроновый, с прожженными дырками. С новым ремешком часы с руки уже слетали, вовремя их ловил. Но продолжал модничать. Теперь все, часы лежали на дне реки.
       О потере часов  промолчал.
      - Слушай, - сказал он, когда  вышли на улицу.- Я, кажется, зря переплывал Казанку. Мне через мост обратно вернуться пришлось…
     -  Ты Каменку переплыл, приток Казанки, - сказала Райка. – Раз вышел к мосту-то. Тут мост один -  через Казанку. Через Каменку нет моста.
     -  Каменку переплыл?
     - Ну, да! Если бы прошел дальше, все равно бы уперся в берег Казанки…
     Вдруг она повернулась к нему и весело засмеялась.
     -  Лыцарь, млять!..
     По привычке легонько толкнула ладонью в лицо.
     Он шел, сутулясь, как нахохлившийся ворон. Руки в карманах, одно плечо выше другого.
     Прошли навесной мост, с низины дул влажный ветер.
      Впереди тянулся штакетник, крашенный синей краской. За ним стояли летние домики. То ли пионерского лагеря, то ли дома отдыха. Вошли в калитку. Один домик был без замка.  С одним окном. Внутри - деревянные кровати, в углу гора матрасов.
    Райка прошла вперед, окинула голубыми глазами помещение – как осветила. Обернулась, задрала куртку вместе с платьем, спустила гамаши ниже колен и, виляя телом, показала  темные курчавые волосы между бедер.
   Он хотел обнять ее.
   - Погоди! - сказала она и кивнула в сторону окна, откуда просматривалась дорога.
     Он сгреб в охапку несколько матрасов и понес к кровати под окном. Из фанеры торчал гвоздик. Загнул его подошвой обуви.
    – Будешь - прЫнцеса на гвозде!
   Положил матрасы, принес еще, соорудил кучу выше окна. В комнате стало сумеречно, он поднял Райку на руки и забросил наверх. По спинке кровати, чтобы не обрушиться вбок, забрался сам.
   Сверху смотрел на нее в упор, в ответ она часто-часто махала ресничками. Дунул в глаза –  и полетели в ее голове мыльные шарики, куколки да матрешки…
    
      Опять шли под гору,  мимо изб, скудных, потемневших от дождей. Рядом во дворе слышались крики, с грохотом распахнулась дверь, стукнулась о перила. На крыльце появилась косматая женщина, полная, в красном халате. Кто-то тащил ее обратно. В сенях она завизжала так страшно, будто ей оторвали бок. Потом выпал на двор мужчина, сухопарый и плешивый, в кедах и фиолетовом застиранном трико, с пузырями на коленях, лет сорока. Женщина с черенком в руках кинулась за ним, он - со двора. Она была неуклюжа, животаста,  и мужчина, изловчившись, подскочил и ударил ее ногой, подошвой кросовки в бок, она упала.
   - Гад! – кричала, валяясь на мокром снегу, - тунеядец! Жрать-то придешь еще, сволочь!
     Она поднялась и, не обращая внимая на прохожую пару, отряхивая бок, пошла к дому; а мужчина, волоча болоньевую куртку по снегу, скверно матерясь, поплелся в гору.
     Ветер дул сырой, простудный. На проводах, что тянулись вниз, к населенному пункту, сидели, насупившись, вороны. Как только замечали взгляд человека, снимались, и их косо, ероша перья, уносило в ложбину. Солнца не было видно, будто оно отсутствовало испокон веков, и  Сане казалось, что эту картину он видел давно -  сто лет назад. И  ничего  с тех пор не изменилось: та же даль, серая, невзрачная, телячья шкура на колу,  мерзкий свет в окошке, царь в столице, мать в землице,  похоть, пьянство, да битье жены.
       Его стало мутить, он закашлялся, отвернулся.Тяжело дыша, отер лицо жестким снегом; стоял моргая...
    - Я провожу еще чуток, - сказала Райка. - Внизу остановка, автобус идет до Казани. Мне на работу надо.
      Неожиданно засмеялась, рассказала похабный анекдот. Со смачными подробностями.
      - Мне кажется, - сказал  он, - ты станешь хорошей блудней.
      И получил удар в зубы. Кулаком. Так, что выступила на губах сукровица.
   - Не каркай! – сказала она, глаза ее стали влажными, - я сама  этого боюсь.
    Он вытер ладонью губы.
   Как-то растерявшись, брели врозь.
   Ветер не унимался, в душе ныла тревога. 
     -  Брось пить! – слышалось за спиной. - Я сон видела. Как будто ты в болоте тонешь, а я палку подаю. Тяну, кричу, а сил нет…

                10

    В автобусе Саня уткнул лицо в сгиб локтя на спинке переднего сиденья; иногда выправлял спину, вздыхал. Сзади, чуть сбоку, круглолицый парень, в серой кроличьей  шапке, щуря глаза, наблюдал за ним.
    - Дохнешь? – сказал с дружелюбной улыбкой.
    Саня обернулся, кивком пригласил сесть рядом.
    - Служил? - спросил парень, усаживаясь и не прекращая улыбаться.
    - ПВО, - сказал Саня.
    - Говори громче, я плохо слышу, - парень сунул в ухо мизинец и потряс им .- А я - в артиллерии.
    - От выстрела оглох?- сказал Саня.
    -Нет, грипп. Осложнение.
    Саня опять прикрыл глаза. 
    - Есть предложение, – сказал артиллерист.- У меня сестра на Университетской живет. Там три мешка бутылок из-под молока, полный чулан! Она давно просила сдать. Поедем?
    Старинный купеческий дом, с высоким фундаментом и подвалом, уходящим в газон, стоял вдоль склона. Пол в коридоре был деревянный, крашенный охрой, у дверей квартир лежали чистые коврики.
     Где-то на задворках Баумана сдали два мешка, накупили «Агдама».
     Парень потчевал Саню котлетами с рисовой кашей.
    - Сестра и на меня готовит, - рассказывал он.- Сам я в Ленинском районе живу.
     В комнате было тепло и уютно. За окном, через наклонную улицу, виднелась белая университетская стена. Мелькали фигуры людей.  Саня ходил по этой улице тысячу раз, и никогда не задумывался, что в этом старом доме живут люди, создают уют, готовят пищу и ежедневно видят в окно его, студента Саню.
     Когда все выпили, сдали третий мешок, еще купили вина. Артиллерист захмелел, начал клевать носом. И когда Саня, тоже изрядно поддавший, в одних носках, сходил в туалет (благо пол тщательно вымыт и туалет теплый), дверь в квартиру оказалась запертой.
    Саня дернул ручку, за дверью подпрыгнул кованый крючок.
   В образовавшуюся щель увидел: парень спал, уронив голову на стол.
    Саня тряс дверью, взывал и опять заглядывал в щель. Друг был умиротворен и неподвижен, лицо изображало блаженство.
    Нож бы – откинуть через щель крючок. Саня постучался к соседям. Не открывали. Все на работе.
     Что делать? Ждать несколько часов, покуда тот проспится? Саня сам уже не прочь уснуть. Тишина давила.   
    И он пошел на улицу.
    Пошел домой!
    Вечерело, труженики возвращались с работ, глазели через  ярко освещенные окна на витрины магазинов, и  капроновых носков, мелькающих светлыми ромбиками на ноге Сани, не замечали.
    В переполненном трамвае он стоял напротив девушки. Она была в очках, носик пипочкой, прижимала к впалой груди футляр с музыкальным инструментом.
    - Из консерватории-с? - спросил он с некоторым почтением.
    - Нет, из училища, - добродушно ответила  та.
    В сумерках трамвая с приподнятым воротником солидного цвета пальто, без головного убора, с пушистой шевелюрой промытых в речной воде волос, он походил в ее глазах на местных франтов, у которых жирная тетя – товаровед или завскладом на овощной базе. На тех, кто постоянно торчит на Броде, пахнет Францией, ловит пестрых птах, добровольно выпорхнувших искать золотые силки;  водит их в кафе «Елочка», нещадно врет и кичится, говорит умности, перемежая тарабарщину с иностранщиной, - таким образом, изящно и без травм, как опытный доктор, производит в голове девушек церебральную дефлорацию, после чего они всеми силами хотят доказать, что тоже продвинуты и не имеют комплексов.
   - Я всегда преклонялся перед музыкантами, – сказал он. - Это особые люди. Я даже вас боюсь
     Она засмеялась.  Но тотчас стала серьезной - нижней губой потянула вниз губу верхнюю, чтобы пипочка на носу не так шибко задиралась. Это выглядело смешно.
      Он назначил свидание, она согласилась, сказала: я приду. У нее были странные, порой испуганные глаза. Возможно, она еще не с кем не целовалась. И вот решилась, пусть знают, что она готова  броситься в омут, любить, ласкать и поражать воображение. Да и пора, пора! Весна на дворе!
   - А сегодня не подадите на калоши? - сказал он и, чуть подавшись назад, показал на свои ноги - на носки, по два рубля пятьдесят копеек, и поднял большой  палец ноги вверх…
     Она не дала ему пощечину. Она тонко сжала губы и отвернулась, ударив его в нос помпошкой шапочки. Помпошка пахла «Красной Москвой», трамвай покачивало, и  Саня терся об этот шарик носом, пребывая в Москве, под рубиновыми звездами.
     Он вышел из трамвая на Качалова, прошел по Шаляпина, затем по улице Подгорной. На Калуге был снег, не то что слякоть городского асфальта, и приятней было шагать.
    Отец увидел его на пороге без головного убора и обуви, дурацки улыбающегося, и все понял.
     Только и сказал:
   - Клован!
    Плюнул и, приподнимая бедро, свою нержавеющую трубу с резиновой нашлепкой,  ушел в горницу.
     Вышла мать, охнула, принесла флакон одеколона и, встав на колени перед ним, начала растирать ледяные ступни.

                11
         
     В Чернышевке на тех матрасах Райка залетела. К осени у нее выпирал живот. Мать из деревни прислала ей просторное шелковое платье в цветочек, в нем Райка ходила на работу.
     Отец Сани, дабы сохранить честь семьи, решил свадьбу сделать. Оставалось одно - получить Райке новый паспорт. Взамен того, испорченного; наконец Саня узнал, сколько ей лет: на днях стукнет девятнадцать.
      Свадьбу играли у тетки Авиловой. На Калуге воду таскали с колонки, газовая плита двухконфорочная, и тетка звала к себе - она слыла замечательным поваром. На свадьбе случилось два конфуза. Хорошуха Райка попросила у Сани его обручальное кольцо, толстое, раскатанное в ширину, чтоб подставлять руку под объектив фотоаппарата,  она  хотела еще и фиксу, чтоб эдак улыбаться - золотисто. Но не успела. Кольцо ей было велико, и когда после загса Саня понес ее на руках по лестничным маршам, кольцо выскользнуло с перчатки и укатилось. Она обнаружила пропажу только в квартире, свидетель кинулся искать, нашел на первом этаже, под дверью в подвал.
     Деньги на подносе не собирали, чай не деревня, подарили в конвертах. Райка все тыкала мужа в бок: дай деньги! Он вынул из грудного кармана пачку конвертов и отдал. Во время перекура к нему подошла мать, сказала, что все конверты разорваны и лежат в туалете, за стиральной машиной. Саня подошел Райке и попросил отдать ему деньги. Она вытащила из лифчика крученую пачку и, пройдя мимо Сани в кухню, где сидела мать с родней, положила  на стол: «Вот!»
     - Как же так, сынок? – спрашивала у сына тетя Маруся, стояла перед ним маленькая, с морщинами над верхней губой. – Мы истратили на свадьбу восемьсот рублей, а Рая дала нам только триста пятьдесят. Ведь только Даша, дядя Виктор, тетя Маша и Галлиулины положили по пятьдесят. Говорили, что Саше столько положим. Мы с Дашей хотели почитать поздравления, а она все изорвала. Ведь это свадьба…
      Сане пронзительно стало жаль мать. Ее оскорбили.
    - Ладно, только не шуми, - сказала она, поправила бабочку на его рубашке, и перекрестила. 
     Он подошел к танцующей Райке. В длинном свадебном платье живот ее выпирал особенно сильно.
    -Ты что натворила?
    - Ничего, – ответила та, глядя невидяще в пол, нижняя губа ее печально отвисла, как тогда, во дворе  университета. Теперь она была законная жена, ждала ребенка. Он отошел от нее с тяжелым чувством. Сотворить такое на собственной свадьбе! Цыганщина какая-то! Отец вообще называл невестку чупряк баш, был против этой женитьбы. Родственники тоже говорили:  не пара. Однако прибавляли: раз любит, пусть женится.
      Любит?.. Юная Райка ловила каждое его слово, добросовестно читала и пересказывала ему книги, которые он давал – Достоевского, Толстого, Куприна. Он верил в нее. А теперь? Бросила вечернюю школу. Завела сомнительных подруг на заводе. Чему они научат?
      Недавно к Сане (Райка до свадьбы жила у него) вломился под вечер пьяный одноклассник, шофер; где-то зашабашил денег, напился, явился, сидел, падал, вытаскивал из кармана документы с купурами и звал с ресторан. Затем кинул документы в угол, упал туда же, уснул, облевался,  утром ушел; вернулся через полчаса, спросил: ничего он тут не терял?
    Саня пропустил его в комнату.
    Шофер вошел, долго смотрел в мокрый, вымытый угол, где наблевал. Ничего не сказав, ушел.
    Вечером Райка веером развела перед Саней три десятки и  зацокала языком.
   Саня понял,  какие это десятки.
  -  Ты с ума сошла!
  - А что – я должна за ними бесплатно блевотину убирать?
  Саня почувствовал себя так, будто изваляли в дерьме. И ведь придется жить с этим! Не пойдешь же, не скажешь: извини, друг игрищ и забав, тебя обокрала моя невеста.   
    В самый Новый год Райка родила девочку, назвали Аней. Ударили  морозы ниже сорока градусов. Погибали яблони, бездомные животные и птицы.  Продукты в магазины не подвозились. На одной только Волге, где температура к ночи упала ниже пятидесяти, замерзло семь человек. Пострадала и группа школьников-лыжников, отправившаяся по реке по Ленинским местам; одна девочка погибла, другим детям ампутировали конечности.
     Саня в валенках, с завязанной у подбородка ушанкой, в свитерах распухший, как вилок капусты,  ежедневно ходил пешком в роддом на Большую Красную.
     Теперь он выгружал вагоны в транспортном цеху. В бригаде спортивных тренеров, мужчин крепких, выносливых, бравших двойные нормы. Первый день едва доработал. Потом привык. На базе имелась кузница. Хромой кузнец был приятелем отца Сани. Одно время как инвалиды они работали вместе переплетчиками книг, носили обувь из одной коробки, кузнец правый ботинок, отец Сани левый. 
    Саня с восхищением смотрел, как кузнец управляется с куском искрящегося металла. Держа клещами, бьет молотом, плющит и  вытягивает детали. Спросил позволения изготовить кинжал. Но из чего? «Из подшипника» - сказал кузнец. И Саня сделал финку. Нагрел, рассек круг, растянул на пневмомолоте, на наждаке выточил стерлядку, ручку изготовил из эбонита. «У тебя должна быть своя марка!», -  говорил кузнец, сидя в углу в клубах сигаретного дыма. Он увольнялся, искал себе замену, и Саня появился вовремя. Так он стал работать кузнецом.
     Семейная жизнь была скучная, однообразная. За три года знакомства восторги исчезли. Давил быт. Саня понял, что не готов к семейной жизни.
      Летом Райка опять залетела, бегала в овраг к старухе, говорила про мыло и водку. Выгнав его из комнаты, легла на полу, накрылась зимним пальто, фыркала мыльной клизмой. Затем показала Сане выкидыш: красный человечек лежал в тряпочке, маленький, похожий на головастика.
  - Могла бы и родить, - буркнул он, пораженный.
   Еще с весны Райка возила дочку по гостям. По субботам набивала в коляску необходимое для ребенка и ездила то к сестре Вальке, то к подруге с завода, у которой собирались разведенки. К Вальке отправлялась с ночевкой. Однажды Саня поехал к Вальке, но Райки там не оказалось. Выяснилось, ее не было и в предыдущие выходные.
     -Мы вообще ее месяца два не видели, -  проболталась Валька.
      Сане ехал домой ошалевший. 
      Когда жена приехала, сходу врезал ей пощечину. На крик прибежала с огорода мать, унесла ребенка в боковушку, приковылял отец.  Райка убежала в  горницу, спряталась за большое кресло. Саня пытался ее достать.
    - Ты где ночевала?- спрашивал он.
    - У Вальки!
    - Там тебя не было!
    - Как это не было?! - кричала Райка.
    - Валька сказала, ты там вообще ни разу не была.
     -Валька сказала?- Райка посмотрела уверенно и зло. - Поедем к Вальке!
     - Ты даже на такое способна? Насколько же ты в себе уверена…
     Саня знал, что повзрослевшая Райка колотила Вальку, худую, маленькую, и сейчас по приезде могла врезать так, что Валька закинет пятки в потолку, и показания в раз изменятся. Наглая самоуверенность и агрессия бесили. Саня сделал шаг вперед, но Райка надавила на кресло. Оно поехало, и Саня, поскользнувшись на лакированной половице носком, клюнул носом о спинку. Показалось, что Райка ухмыльнулась.
   - Дык на!
     Он встал на кресло и ударил ее пяткой в лоб. Она врезалась в стену.
     Хромая, подлетел отец. Щерясь, блеснул стальным резцом, остерег: с огнем играешь! Саня понял – это он о тюрьме.
      Отец увел сноху на кухню. 
      Саня уселся в кресло, не мог уняться.
      Позор! Что скажут люди? И как могла? При дите?.. Вдруг вспомнил про выкидыш, и его охватил ужас.
     Финка лежала в тумбочке трюмо, здесь в горнице.
     Он вскочил, открыл ящик, схватил финку, выскочил в кухню и замахнулся.  Райке некуда было деться: сзади  стол, слева свекор, справа кухонный шкаф. С диким криком она вытянулась вся, встала на носочки  – с судорогой в руках, упертых в воздух, ладонями вниз. Колготки между бедер потемнели, и на полу образовалась лужа. Саня увидел это - и у него перекосило от отвращения рот, рука ослабла. Отец, блокировавший удар, забрал нож.
  Саня двинулся к выходу и все не мог уняться:
   - И все это видела моя дочь!

12
 

 
    Мужики распивают  вино у приемщика посуды. В приоткрытую дверь Саня видит местную блудню. Ее зовут Лидка, стоит в коричневом пальто, на голове желтая ажурная шаль. Из-под кружев шали выбиваются черные пряди. Она нарочно стоит напротив двери, чтобы мужики из приемщицкой видели ее карие шалые глаза.
       На ящике из-под тары сидит Кача, молодая женщина с рассеченной от виска до подбородка щекой. С младых ногтей Саня помнит ее, старшеклассницу. Ее зовут Света, коричневая форма, большие, аквамариновые радостные  глаза. Малыши  бегают  за ней по школьному коридору, хватают за подол, она их обнимает. Муж Качи - Качин, бандит, с юности принудивший ее к сожительству. Он прописан в тюрьме; выходя ненадолго, калечит жену, лет пять назад полоснул ее ножом по лицу, чтобы не привлекала мужчин.
      У Качи и сейчас огромные глаза. Только невеселые. Как пасмурное море.
     - Познакомь, - просит ее Саня, кивнув  в сторону Лидки.
      Кача зовет Лидку. Саня делится с ней своей порцией вина.   
     Лидка говорит, что училась на два класса младше Сани, и хорошо его помнит.
    - Такой красавчик был, - признается ему в постели.
    - Я и сейчас красавчег, -  бормочет Саня, обросший, опухший, и оттого - с сузившимися, как у Чингиз-хана, глазами.
     Уже полтора года он живет без жены и месяц – без родителей. Отцу как инвалиду войны дали квартиру. Раз в неделю к Сане приезжает мать, привозит кусок говядины, варит суп, моет полы и, скорбно вздыхая, уходит, уносит в сумке грязное белье.
     На днях Саня истопил печь и закрыл заслонку. Лежал с головной болью, сильно хотелось спать, но уснуть не мог: резало мочевой пузырь. И лень было подняться! Боль в голове усиливалась. Уснуть, уснуть! И сон одолевал. Но и терпеть не было мочи! Он поднялся, шагнул и рухнул на пол. Поднялся и упал опять.  Прополз в сторону входной двери, толкнул ее. И лежал неподвижно – вдыхал свежий морозный воздух.
     В печи нашел головешку, небольшую, величиной с палец. Дымила-дотлевала в углу топки в золе,  наполняла горницу смертельным ядом.
       К Лидке, в раз разбогатевшей невесте, зачастили товарки.  Когда Саня лежал и охал, брались ему помочь. Свернули и унесли два шерстяных ковра, что оставила мать, принесли  вино и опять напоили до полусмерти. Утром стучали ящиками комода, рылись в шкафу. В ход пошло постельное белье, занавески и скатерти. Уносили все, что можно продать. Обнаружили погреб, вытащили  варенье и солонину. Солонину съели, а потом пошли от ворот  - на четыре стороны света: сбывать смородинное, вишневое, малиновое варенье в трехлитровых банках.
    Как-то Лидка сказала, что некий Марат (да,  Саня его знает по школе) просит  Саню пустить на ночь одну пару.  Они семейные, им встретиться негде.
   -Вон там! – сказал Саня, воткнувшись в кресло лбом и задирая руку в сторону боковушки…
   На другой вечер его привели домой под руки. Печь истоплена, кругом чисто, в боковушке накрыт стол. За столом сидит Лидка и молодая  пара:  мужчина в клетчатом пиджаке и красивая женщина в свитере.
    Пара вежливо с ним поздоровалась. Женщина с виду приятная, белокожая, в соку, стыдливо отводит от Сани взгляд.  А Саня так и вонзился в нее глазами.
     Он подошел, налил себе водки со стола и, сказав «на рюмочку вы уже насидели» -  выпил. Махнул рукой: кря!
     Вдруг нагнулся и, тихо расплываясь в улыбке, почти шепотом  спросил у женщины:
    - А где коляска?
    Она подняла голову и посмотрела на него умоляюще...
    -  Я говорю, где коляска с ребенком, куда спрятала?
    Все забеспокоились. Лидка схватила Саню сзади под локти, начала тащить к двери. Мужчина вскочил...
    - У тебя муж дома сидит! Надеется и верит! Ты че ему наврала? А? К сестре поехала? - Кричал Саня, утаскиваемый за дверь.
     Молодая пара оделась и исчезла без шума.
     Утром явился Марат, черный, кудрявый, прошел в горницу. Саня еще спал. Марат сдернул с него одеяло:
     - Ты че сморозил? Это мой друг! Мы же с тобой договорились! Ты знаешь, что за это бывает?
   - Уй-вуй-вуй, - Саня схватился за голову, свалился на пол. Встал, натянул штаны, замок не застегивался. Марат продолжал кричать. Так и не застегнувши замок, Саня махнул кулаком.  Марат ловко убрал подбородок.
    - Ты с кем договаривался? Со мной? - наступал Саня, держа штаны левой рукой. Махнул опять, Марат увернулся. - Я деньги с них взял? – еще раз махнул, Марат опять ушел от удара. - Или ты с них уже содрал? Сводня!
    Марат уже был в сенях, такого он не ожидал и, трогая подбородок, все же ему попало, часто оборачиваясь, пошел со двора прочь.
     Вот нажил врага, думал Саня. Он чувствовал, что не прав, и всегда презирал такой метод - выколачивать свою правоту силой, кто сильнее, тот и прав. Но иначе было нельзя, иначе затопчут! Промолчи он, Марат разнесет по Калуге, что Саня – мудло. А тут не скажет, получил по сусалам, и будет молчать, засомневается... Бей первым, спутаешь карты! Так учил юного Саню удавленник Витька.
    Лидке дал пендель, чтобы дверь всякой шушере  не открывала и ни с кем ни о чем не договаривалась насчет его дома.
    - Ты же сам сказал, что в боковушку, - оправдывалась та.
    -  Когда? – врал Саня, - ты сколько с них взяла?
    Задавил ее тем же методом.
    Вспоминал красивую женщину. Наверное, муж ее любит. Эх! Вот горе предстоит человеку!
     Приходили и друзья Лидки, которых он не знал. Курносый бутуз увел девку в комнату, где он жил с Райкой. Тогда было холодно, опять выпустили из печи тепло, забыв закрыть заслонку. Девка та куталась в ватное одело, звала Саню, выгнав бутуза с кровати. Бутуз подошел к Сане, чиркнул кулаком себя по носу: «Она тебя хочет».
     Саня зашел. Девица, ее звали Дина, с улыбкой откинула одеяло, показала голое бедро.
     -  Саша, иди ко мне! Витя будет с Лидой.
      Кареглазая, симпатичная, даже красивая. На вид лет семнадцать. «И когда они успевают подрасти?» - думал Саня.  Вспоминал школу, огромную школу в четыре этажа, куда ежегодно прибывало четыре первых класса, и в каждом - по сорок детишек. Всматриваясь в лицо Дины, пытался узнать в нем какое-нибудь личико с бантами на голове, не вспомнилось…
       Она смеялась, тянула к нему руку.
      - Ну, иди… 
      Лохматый, не бритый, Саня стоял босиком на холодном полу.
      - Ты из какой школы? – спросил невпопад. 
     -  Из 96-ой, - ответила Дина.
      - А, ну да! 96 -ая  - это уже город, цивилизация.А мы -  98-ая, поселковая…
       Хотел сказать: «то есть мы - деревня, меняться парами еще не научились», не сказал.
       Лидка суетилась в прихожей, молчала, и это молчание висело в воздухе, как предательский знак.
     Он не ревновал, что Лидка ляжет с барбосом, да хоть с  двумя. Просто сам не смог бы с Диной после барбоса. Да и была она слишком юная. Стеснялся ее, как ребенка.
     -  Нет, - сказал, - нет, извини, -  и вышел. 
      Он все меньше думал о жизни, о своей судьбе. Кто он? Что он?  Студент, необразованная Райка, пьяница Лидка, следующая будет Баба-яга.
     В очередном запое, вращая мутными глазами, кричал с кровати: я вас в гробу видал!
    Утром жаловался Лидке на боль в сердце.
    Однажды Лидке он не открыл. Пришла еще через два дня. Стучала, прислушивалась. Перелезла в палисадник, посмотрела в окно в упор: занавески, мрачные, немые.
    Испугалась, быстро перелезла обратно и поспешила прочь.
    И все же грызла совесть. Позвала двух парней, общих знакомых.
    Подошли к дому, обошли вокруг. Один залез на крышу, чутко втягивал носом воздух из трубы.
    Морщась, крикнул вниз:
   - Не поймешь!
   - Может, стекла вынуть? – сказала Лидка.
   - Угу, а там - труп? И мы - люди чужие.
   - Пусть соседи обращаются к участковому.
   И пошли прочь.
   На ходу Лидка еще раз обернулась: окна зловеще отсвечивали чернотой…
               
                13

     Июнь. На Калуге по-прежнему продают пиво. Напротив пивного киоска - луг, одуванчики. В стороне на вывернутых поребриках сидит Лидка, на ней трико с лампасами, сверху голубенькое платье с цветочками. Свесила прядь, сидит, грустная.
     Люди покупают пиво в кружках и отходят в сторону.
     Появляется высокий парень, в спортивном костюме и шлепках, в руке авоська. На лето коротко подстрижен, на висках и шее отчетливо видна белая незагорелая кожа. Очевидно, парень помылся в местной бане №12, там же в парикмахерской постригся.
    Он тоже покупает пиво и отходит к ограде, сдувает пену. Пена шлепками падает на битый асфальт.
     -Ба, Саня! – восклицает  Лидка, встает и, раскинув руки, оглядывает парня. -  Какой красивый!
    - Лидка, иди на фиг! – говорит парень, цедя сквозь зубы пиво и глядя  вдаль.
    - Ой уж, ой! Нарядился - зазнался! А мы тебя жалели. Уж думали...
     - Не дождетесь.
     -  Ну, Саш, - закапризничала Лидка, обняла его за талию,  прижалась боком. - Купи  мне пива? 
     Парень шевельнул рукой,  которой держал кружку, - свесилась желтая мятая рублевка, зажатая между мизинцем и безымянным  пальцем.
    - Сколько брать? – обрадовалась Лидка.
    - Мне одну, - сказал парень. - Себе – как  хочешь.
    Сели на поребрики.
    - Ты где пропадал?
    - У матери.
    - Как посвежел! Сходим  в общагу?.. 
    - Нет.
    - Ну, Саш!..
    - В какую? Зачем?
    Здесь рядом. К портнихе. Платье для племянницы забрать, на выпускной. Муж ей руку сломал, дошить не может. М? Мне лениво одной.
    Строительная общага - на Калинина. Поднялись на шестой этаж, прошли в прихожую на две комнаты. Лидка постучала и вошла, вводя Саню за руку.
     В комнате находились два парня. Три парня. Один сидел за шторкой у окна. Молодые, длинные, первая волна акселератов. Не местные. Возможно, из новых домов на Бойничной.
     Лидка о чем-то говорила. Саня не слушал, развернулся, хотел выйти - в комнате было очень душно. Лидка пошла за ним. 
      Ее взяли за плечо, потянули назад.
     Сане сказали:
   - Она останется.
    Вот те на!
    Саня почувствовал, что влип в историю, и застонал кишками: зачем зашел на эту чертову Калугу!
 - Нет, - сказал он машинально.
 - Иди, - тихо произнес парень, глянул на него ледяными глазами.
   Парни криминальные. Саня уверен, отсидели на малолетке, на беспределе. У них у всех такие глаза - замороженные. Смотрят сквозь тебя. Будто ты труп.
     Вся юность Сани прошла в драках, жить на Калуге и не драться, невозможно. Кого-то били, кто-то бил сам. Приходилось драться даже отличникам. Среди сверстников Саня отличался сильным ударом, и если бы сейчас врезал,  ушлепок улетел бы. Но их было трое, даже четверо. Саня не сразу заметил: в комнате находился еще один человек. За гладильной доской, завешанной простыней.  Он сидел, но Саня разглядел: плотный, стриженный под ежик. Этот мужчина как будто не обращал внимания, что происходит в комнате. Сидел и рассказывал что-то своему визави. В наступившей паузе Саня услышал:
   -  …. Короче, у нее - овчарка. Собака сразу поняла, смотрит жалобно. Я схватил ее за задние лапы, она дристнула. Ну, уделал,  отварил филе, пожарил с лаврушкой. Та вечером пожрала. О, как вкусно! Я грю: это твоя Астра. Она блевать. Вот, говорю, я тебя предупреждал, не связывайся с уголовниками. Каким бы они тебе рыцарями не казались.
  -  Гы-гы! Чем выше вуз, тем жутче мляди, - поддержал его парень, сидевший напротив.
  - Цацки забрал. Сказал: вякнешь, будет суд, огласка, в институте узнают, вылетишь из партии.
    Вся комната слушала, и Лидка, и двое парней возле Сани. Саня чувствовал - весь этот концерт для него, дабы знал, куда влез. Он догадался, что Лидку хотят оставить для этого мужчины, возможно беглого, скрывающегося по какому-то делу от милиции.
      Тот рассказал и умолк – отлетел ментально, как летучая мышь, отцепившаяся от стены…
    Лидка испугалась, рванула к выходу, ее схватили за плечо, треснула материя.
     Саня не сразу заметил, что в руках у парня мойка. Тот насадил ее щелью на безымянный палец, и вертел ею перед собой, разглядывая…
    Намек был слишком красноречив.
    Прийти с бабой и сбежать? Это даже трус себе не позволит. Надо спасать шкуру, вытаскивать эту блудню.
     - Не, – сказал Саня. По спине, которую недавно тер мочалкой, по чистому желобку позвонка сбежала холодная капля. Лучше  быть вежливее, черт знает, что у этого с мойкой в голове!
     - Не знаешь, что такое «хорошо», - парень, щурясь,  поднял бритву на свет.
     Иногда так отвлекают перед тем, как нанести мгновенный удар.
    - С кем пришел, с тем и уйду, - сказал Саня, стараясь выглядеть спокойнее.
    Парень с улыбкой обернулся в сторону друзей.
    Они что-то решили меж собой.
    - Лады. Двигайте! - сказали ему.
    И Саня пошел, напрягшись, ожидая подвоха… И не зря. Его пнули на выходе в поясницу, Лидку удернули внутрь. Дверь захлопнулась. Щелкнул замок.
       Саня осмотрел коридорчик. На полу - обувная полка, напротив - дверь второй комнаты. А над головой - труба. Стальная труба, протянутая от стены к стене. Вероятно, ее установили тут в виде турника - для подтягивания. Труба была затерта, блестела.
     Саня встал на обувную полку, легонько толкнул трубу ладонью вверх, труба не была зафиксирована накрепко, приподнялась. Из стены торчали другие замурованные скобы. Вероятно, трубу перемещали  вверх-вниз для людей разного роста.
      Он снял трубу и начал ею бить в замок, фанера треснула, замок обнажался. Еще несколько ударов…
    Вдруг замок щелкнул, дверь ушла внутрь. Человек справа дверь утянул на себя, а тот, что слева, упираясь коленом в пол, сделал выпад с ножом в руке, метя в живот - раз! раз!  Саня согнулся пополам, как от удара под дых, втянул живот, отпрыгнул назад - вылетел из шлепок.
    От злобы в голове помутилось. Держа трубу обеими руками, коротко и жестко поднял нижний ее торец и порвал стоявшему на колене ноздрю. Тот схватился за нос, подставил ладонь под хлынувшую кровь; уползая в сторону на коленях, метнул по полу нож товарищу. Товарищ схватил нож, встал к стене. Саня вскинул трубу, как копье,  тяжелую, удобную, родную, как семь теть вместе.  Видел мишень, костистую грудную клетку в проеме расстегнувшейся рубашки. Гнев был страшный - и труба выстрелила, как из пушки. Парень побледнел и рухнул. От окна в Саню полетели книги, будильник, раскрывшаяся на лету швейная машинка. Она больно ударила  в бедро, из ящичка посыпались катушки ниток, шпульки, тряпочки; кто-то полез на окно - сдирать жердь гардины.
     Выметаясь, на ходу подхватывая трубу, чтобы не огрели ею  вдогон по затылку, коленом поддал Лидке, та улетела в коридорчик, оттуда -  на лестничную площадку, и они помчались, семеня ступнями, вниз.
     У входных дверей услышали душераздирающий юношеский грудной  крик, летящий с шестого этажа:
    - Сука, ты убил его!
    И Сане в тот страшный миг показалось: кричал не человек, это сверху ревел в  бетонную шахту сам Сатана.
       На суде дело предстало так: Саня ворвался в комнату и убил. Лидка подтвердила. Смолчала и про нож и про то, что ее хотели лишить свободы. В овраге, где она жила, ей приставили к горлу нож, объяснили, что нужно говорить следователю, заставили повторить урок несколько раз, упражняли перекрестными вопросами. Она сильно испугалась: парни эти оставались на свободе, а Саня в любом случае уходил за решетку надолго. Лидка значилась осведомительницей в угро, на нее была заведена личная карточка с номером, кличкой и небольшой зарплатой, в получении которой она расписывалась в отдельной графе; попалась она на этот крючок, когда должна была ехать на зону за тунеядство. Но статус стукача ее не уберег бы от ножа в овраге. Да и никто о тайном ее сотрудничестве не ведал, узналось лишь во время Перестройки, когда среди милиционеров появились предатели.
     За убийство Сане дали девять лет колонии усиленного режима.

                Часть 2
      
1

        Как быстро летят чужие тюремные сроки! Человеку дают десятку, сажают в кутузку, закрывают дверь, как занавес в театре, и  увозят в вечность. А ты испытываешь муки свободы. Тебя мутит от сладкого, рвет от жирного. В конце концов, обрюзгший и спившийся, ты приставляешь к виску пистолет и уже жмуришься в намерении погасить мерзкую лампочу. Но глядь в окно: тот, которого увезли, уже шагает себе по тротуару, стройный и легкий с казенных харчей!
    И ты из зависти, из одной только зависти сохраняешь себе жизнь. Чтобы вникнуть, понять, осмыслить, наконец, почему твой ресурс в чужих  руках оказался  толще!
      Но ведь ты сам от него отрекся…
      Саня освободился в тридцать четыре года.
      Как все мнительные люди, он тяжко пережил возраст Христа: испытывал недуги, меланхолию  и недоумевал перед законом подлости, что, отсидев такой большой срок, за год до освобождения может умереть. Но вот минуло 34, и все сомнения, хвори, как рукой сняло. 
        В колонии он жил и работал «мужиком». «Мужиком» может быть кто угодно: золотарь, профессор, каменщик, летчик... Это тот, чья цель – отсидеть свой  срок и больше тюрьму в глаза не видеть.
        «Вставшие на путь исправления» должны, кроме труда в цехах, заниматься общественной работой, участвовать в художественной самодеятельности или дежурить наподобие дружинников по зоне. Когда приходит очередь отряда, они, смеясь, надевают на рукава повязки и выходит прогуливаться.
        «Отрицал» в зоне горстка. Часто это те, кто носил в школу заточенные надфили и грозился выколоть глаз, если  не «отсыпят»  ему «пару копеек». К таким, «убежденным», решившим посвятить жизнь тюрьме, примыкают шестерки. Они боятся бандюг еще с воли, и вливаются в «семью» из страха перед уголовным миром. К «отрицалам» примыкают и переведенные из малолетки по достижении совершеннолетия. Очумевшие на беспредельщине,  поднимаются на взросляк, с расточенными под рандоль зубами и наколками на веках, готовые кичиться, что на малолетке гнобили и насиловали, однако здесь, на взросляке, можно получить табуреткой по
голове: тут сидят отцы семейств.
     В среду «отрицал» обыкновенно втекают те, чьи сроки не больше двух-трех лет. Имеющие срок длительный хорохорятся по инерции. Но увидев, что их товарищи с малым сроком пошумели, освободились и  едят теперь у мамы эчпочмаки, впадают в унынье: им предстоит теперь скорбный путь в одиночестве. Надо выжить, не подхватить туберкулез в шизо, куда окунают даже с открытой формой. И в холоде приходится спать лицом к лицу, дышать почти рот в рот, чтобы греть друг друга дыханием, накрывшись с головой куцей хебешкой в общей позе «звезда».  И тогда в отчаянье  они пишут заявление о вступлении в КМС – культуроно-массовую секцию. На языке отрицал становятся «козлами»
     Саня считал себя в тюрьме человеком случайным, не воровал, не грабил, знал, что не будет этого делать, и гордился, что отец его - фронтовик.  В клубе во время кино шестерки визжали от радости, если убивали милиционера, балбес Никулин у них ссучился - сыграл мента, а пес Мухтар - хорош лишь с кинзой и перчиком. Сане все это было дико.
       Впрочем, в некоторых зонах «отрицалы» были искоренены вообще. Как когда-то воры в законе. Над зонами развивался красный флаг.
      На строгом режиме смотрели на все эти дела, как на детсадовские забавы. Главное - чтобы человек был полезен. Вплоть до того, что в таежном побеге он - пища.  Пусть сука, но если от суки летит в миску шмат мяса, суку можно прикрыть.
      На строгач поднимаются с опаской, но видят полное к себе безразличие, будто невидимкой попали в древний лагерь ремесленников, где молча куют железо, секут камень, плетут ремни и не замечают растерянного новичка с влажным от испарины  на ладони входным билетом в руке.  Там все проще пареной репы. Если «отрицала» ничего не умеет: ни выиграть в карты, ни выдоить буратино, ни связь наладить для поставки наркоты или колбас, ни даже быть хорошим слесарем, изготовителем пистолетов и выкидных ножей, - каким бы он крикуном ни был, пусть скачет в стороне. Не пылит. У него одна роль -  роль неуловимого Джо.
     На усилке, усиленном режиме, где сидел Саня, имелась хорошая библиотека, выписывались газеты и журналы. Саня познакомился с эрудированными парнями из Центра и Тяп-Ляпа. Начал выпускать отрядную стенгазету, это освобождало от дежурств с повязкой. Позже он написал производственную статью в межзоновскую газету «Верный путь». Статья  заняла первое место среди колоний республики. За это в зоне Саня получил уважение, а в среде «отрицал» пошел  ропот: Саня скурвился.  Шестерки привезли слух на волю. Некий Бушок из оврага разнес весть у калуженского магазина.
    У Сани был одноклассник Вова по кличке Начальник.  Очки с толстыми линзами, короткая шея и грудь - как бочка. Чихал Вова без звука. Чихал в себя, как черт. Только искры не летели. В драках Володя терял очки и, когда товарищи бились, ползал, щупая землю. Как-то на уроке труда он отличился, изготовил хомут. Не хомут, а шедевр. Фронтовик Ржавин назначил его за это старшим. Отныне Ржавин давал ребятам задание, оставлял на верстаке пачку «Памира», на своем стуле – Вову. И поднимался на второй этаж, в лабораторию физкабинета, к собутыльнику.
     Вова ходил меж верстаков гордо. Выпятив грудь рахита, нарочито покрикивал. Его хлопали по плечу и с одобрением приговаривали: «Начальник!»
    Это ему нравилось. Так и остался Вова на всю жизнь – Начальником.
    Будучи юношей, он построил у себя на Хороводной сарай. Утеплил, поставил там прачку, вывел трубу. Мать его работала  на мясокомбинате, приносила свиные ребра. Зимними вечерами старшеклассники  разрезали ребра повдоль, совали в печь – отличная вещь под вино и бражку! Здесь десятиклассники становились мужчинами. Начальник, в лётной меховой куртке, в очках под серой кроличьей шапкой, стоял у сарая, как у врат рая, - пропускал пары только со своими дровами.
      Сарай стоял долго, десятилетия. Володя в армии не служил и встречал здесь широкоплечих дембелей -  с аксельбантами, со знаками различия танковых и ракетных войск, парней в черных бушлатах с атомных подводных лодок.
     Там же ошивался Валера-моряк, сын могучего драчуна, потерявшего обе ноги в зонах. Он-то и пригласил Бушка в сарай – рассказать про Саню.
     - Саня - козел, - говорил Бушок, - пишет в ментовскую газету.
     Пламя в открытой прачечной дверке освещало угрюмые лица сидящих.
      Валера поправил головешку в топке.
     -  Ты, кажется, к его отцу заезжал?
     - Ну, Саня просил, - подтвердил Бушок, держа у огня свиное ребро.
     - А перед выходом у Сани угостился салом?
     Бушок примолк. 
     - А  Минрахип абый,  - продолжал Валера, – поил-кормил тебя? Куртку Санину подарил? Денег-то на такси дал? 
       Бушок кивнул краснея.
      - Ну и как - куртка не жмет? Ты сколько мотал?
      - Год.
     - А у Сани сколько?
      - Девять.
      - В «отрицалах» на одной ноге отстоять,  а потом у пивной  фраера козырного из себя строить?..
    Резкий удар в лицо сорвал Бушка со скамейки.
    - Не трогать! - сказал Валера, -  вывел Бушка на Поперечно-Хороводную, подальше от сарая, избил до крови и бросил в снег. Уходя, сказал:
      - Мы знаем, как Саня сидит.

                2

      Валеру убили в Ростове-на-Дону через два года. Он там шабашил. Случилась драка то ли с кавказцами, то ли с турками-месхетинцами. Ночью те пришли в общагу. Постучали в дверь. Валера -  он их нюх имел! – поднялся с кровати, прошел развальцой к двери, распахнул – и  получил ножом в сердце.
    Начальник, сверкая очками, руководил выносом тела и сам нес гроб. Восемь пудов спускали по лестнице пятиэтажки. У Вовы, несущего  в изголовье, где самая тяжесть, на ступенях заплелись ноги, он рухнул, его придавило гробом. С латунным крестом на животе и синей кириллицей на лбу Валера прижмурился. Но когда гроб подняли, развернули на свет окна, а Володя начал давиться чихом – рябь на веках Валеры разгладилась, а в углу рта кто-то увидел смешливую ямку.
     Всей Калугой хоронили и Марата. Марат бросил пить и  курить. С началом Перестройки начал торговать радиодеталями на рынке. Дело пошло, он открыл магазин, разбогател, купил дом на Бойничной. В самый разгар успеха его магазин ограбили, вынесли все до последней детали. Удар был страшный! Марат сильно переживал, и в туалете, прямо на унитазе, его хватил  инсульт.
       Прошлой весной умерла Лидка. В марте ее видели в поликлинике на Вишневского. В своем трико с лампасами, в рыжей линялой куртке, хмельная, она пыталась  попасть на прием к врачу, хныкала, что у нее кровотечение. Из кабинета медсестра толкнула ее кулаком в грудь и дверь захлопнула. Женщины молчали, а старички  с вящим любопытством косились на Лидкино трико между ног… 
      Она умерла у себя дома.
      Соседи увидели вереницы крыс, снующих от свалки к дыре в завалинке, сломали дверь и вошли. С кровати, где лежала Лидка, начали прыгать на пол серые тушки. Кончик носа у женщины отсутствовал, губы съедены до десен
,и лежала она, косматая, будто ощерившись.
    Испившись до полного оскудения, облил себя керосином и поджег Шима, вечно сопливый  шибздик Шимков, безобидный одноклассник. Бегал факелом по ночному двору и орал. Лежал теперь в кроватке под присмотром престарелой матери, маленький, скрюченный, как обгоревший инопланетянин. Саня склонился над ним, и, увидев седого Саню, Шима горько затрясся, фыркнул соплей, но как ни тянулся изуродованной  ручонкой, дотянутся до носа не мог. 
    От Шимы Саня пошел к себе на гору, зашел во двор к Начальнику. Двор был пуст. Отец Начальника умер от инфаркта, мать вышла замуж и уехала на Украину, забрав с собой взрослую дочь, сестренку Вовы. Начальник любил колотить-строить, разломал родительскую хибару, пацаны наворовали ему досок – благо, стойка рядом. И Вова собрал приличное жилье, развернул коньком вдоль дороги. Выложил большую печь, с выступом двух варочных плит на обе стороны - в разделенные комнаты. Одна комната для себя, другая для братишки,  который все по тюрьмам.
       Начальник сам в отсутствии Сани сходил в тюрьму на четыре года. За коробку сливочного масла. Он должен был перекинуть ее через забор, на улице в кустах  ждал подельник. Подельник ждал-ждал и сел по нужде у дороги – подальше от крапивы. Патрульная машина, объезжавшая  хлебозавод, осветила фарами голый зад. Начальник окликнул подельника и начал подавать коробку. Милиционеры приняли и коробку и Начальника.
       Опустившись на корточки, Саня долго сидел у него во дворе. Курил, вспоминал юность. Начальник опять уехал на шабашку, где-то сверкает на кровле очками и забивает большие гвозди.
   
                3

      Про Райку Саня ничего не знал, да и знать не хотел. Лишь однажды, еще до срока, коснулась случайная весть. «Мам, тетя Рая такая красивая! А почему дядя Саша с ней не живет?» - спросил у своей матери племянник Авилов. Подросток встретил роскошную Райку на Кольце, и по-мальчишески был очарован. Тетка смеясь рассказала об этом Сане. Саня промолчал, будто не слышал. Лишь желваки окаменели.   
     Он  пытался найти Аньку, свою дочь. Знал номер школы, где-то краем уха слышал - и зацепил, повесил сей номерок на гвоздь. А ближе осени, когда улицы припорошило снегом, поехал. Дочери было 13 лет. Выходило, она должна учиться в шестом классе, ну или в седьмом, если по новой программе.
     В школьном секретариате, проверив по спискам, по имени и фамилии, дочь не нашли. Тогда Саня положил на стол секретарши шоколадку и назвал имя Алла, имя единоутробной сестры Аньки, девочки лет восьми. Девичья фамилия у Райки Александрова. Александрову Аллу нашли в списках вторых классов.  Секретарша повела Саню на верхний этаж.
    Он стоял в коридоре у окна. Открылась классная дверь, и вышел ангел. В черных крылышках фартука. Щечки белые. Бантик на голове перекошен, чулок у колена приспущен. Девочка подошла к нему мелкими шажками, остановилась, опустила глаза.
    - Тебя ведь Алла зовут? – сказал Саня, протягивая шоколадку.
    - Алла, - прошептала девочка.
    - А сестра Аня у тебя есть?
    - Нет, - вяло протянула девочка.
    - Как это нет? – сказал Саня, - у тебя есть сестра Аня, старшая.
    Девочка посмотрела на него … и не сразу ответила. Да и то прошептала.
    Саня нагнулся, поморщился, показывая, что не расслышал.
    - Где? – переспросил.
    -  В деревне, - сказала та опять едва слышно.
    -  В деревне? У бабушки?
    - Та.
    - А давно уехала?
    - Та,-  отвечала малышка, глядя в пол, будто виноватая.
     Из класса вышла учительница, стуча каблуками, подошла к Сане.
     - Вы кем приходитесь девочке?
     -  Я… -  Саня замешкался, – я дядя… родственник.
     - Вы видитесь с родителями девочки? – продолжала учительница.-  Я должна сказать. Девочка учится плохо. Уроков не делает, на занятиях спит. Я не знаю, что творится там, где она живет. Но мне кажется, там непорядок. Кажется, ребенок не досыпает. Ходит, как сомнамбула. Вы пойдите, разберитесь. Я вызывала в школу мать, но она не появляется. Даже на родительском собрании не была. Иначе мы придем с проверкой. И если непорядок, будем возбуждать дело о лишении родительских прав.
    Саня стоял, краснея. Такого он не ожидал.
     Жаль девочку. Такая же судьба была, наверное, и у Ани. И, слава Богу, хоть одну отправили в деревню. Там бабка, у бабки ребенок выспится.

                4

    Саня ушел из школы, расстроенный.
    Снег звучно хрустел под новыми туфлями, солнце освещало сталинские дома Соцгорода, скверы, деревья. Где бы выпить, чтобы мозги встали на место. На дворе стояла пора горбачевской борьбы с алкоголизмом. Вино продавали только с амбразур магазинов, но там очередь на полдня. В этих краях Саня знал лишь две точки: кафе, где они с Райкой ужинали, и ресторан «Маяк». Он подождал «девятый» трамвай и поехал в ресторан. В зале было пусто, сел за стол, заказал водки и отбивное. Выпил, закусил, взял такси и поехал в старый аэропорт.
    Билет до Базарных Матак как раз имелся, накануне кто-то сдал. По снежной тропе вместе с семью пассажирами прошел к «кукурузнику». Биплан, тарахтя, взлетел, и Саня увидел в окно зимнюю Казань, окраины с расчерченными вкривь-вкось полями, припорошенные снегом, будто солью. Квадратные окна румяно подсвечивало сумеречное солнце.
     Саня сидел ближе к кабине пилота, от нещадного грохота двигателя сдавливало виски.
     Наконец самолет опустился на снежное поле. Не зная дороги, Саня поплелся за людьми с баулами, они гуськом шли в сторону темнеющих строений.
     Ему нужно было чувство, которое бы подсказало: вот теперь улеглось, теперь можешь идти к дочери. И он решил прогуляться, собраться с мыслями. Шел наугад вверх по поселку. Вскоре узнал деревянный сельмаг, похожий на сарай. Дверь и окна забиты наглухо, старая коричневая краска на досках еще сохранилась. Четырнадцать лет назад здесь продавали вино. Вот и она, старая развалюха напротив, здесь родилась Райка.
    Невестой Райка привозила Саню в Матаки знакомиться с родней. Это было в мае. В Сорочьих горах уазик –буханка въехал на паром, в Закамье долго пылил по разбитому асфальту, привез к двухэтажному кирпичному бараку. Здесь жила мать Райки, брат Вовка с женой Зоей и маленькой дочкой Ниной.
      Саню водили по родне, к какому-то дяде Ване-армянину, там угощали чачей и жареной гусятиной. Оттуда отправились гурьбой   к престарелой бабушке, матери Райкиного отца-алкоголика. Она жила в избушке на отшибе.
      Завидев людей поверх занавески на окне, старушка долго вглядывалась, пока не узнала сына. Сын, отец Райки, одетый еще по марту: в черной шляпе, зеленом демисезонном пальто и  высоких резиновых сапогах, - обнял матушку, которую видел только что, и трогательно прослезился. Сухонькая старушка взялась греть суп на керогазе, но гости отказались, попрощались и вышли. Райка повела Саню к магазину – к домику, где родилась, где жил в одиночестве ее спивающийся отец.
     Дверь в избу не заперта, даже не подперта поленом. Райка вошла внутрь, сразу учинила обыск. Нашла в валенке бутылку плодово-ягодного вина, сунула руку в тряпье на полке – вынула вторую, сложила бутылки в авоську и пошла вон.
      Саня как раз отлучился за сигаретами в магазин, что стоял напротив. И, выйдя, разрывая пачку «Аэрофлота», наблюдал, как Райка уходила   – стройная, в красно-желтом шелковом платье, короткие рукава, незагорелые острые локотки. Он окликнул невесту, догнал и они пошли вместе.
      У будущей тещи уже шумело застолье.  Поскребся в дверь и явился обеспокоенный отец, в пальто вспотевший, из-под шляпы по вискам текло.
     - А мы у тебя были, - крикнула через стол  Райка, - неряха!
     Отец как раз побывал сейчас у себя дома, собутыльники у магазина сказали: мол, заходила меньшАя, - ах! вбежал в избу, обшарил полки, войлочные закрома, еще раз ахнул и вприпрыжку, по-бабьи вскидывая руками, поспешил туда, куда стремительно ушла меньшАя.
     Его встретила в прихожей и помогла раздеться сноха Зоя, повесила пальто на вешалку. Но шляпу свекор не отдал. Щипая ленту на ней, растерянно глядел в зал, где сидели гости. Его мучил большой вопрос.
     Райкина мать, двигаясь, как утка, принесла ему с кухни тарелку борща. Ему и прежде, когда появлялся, ставили на стол тарелку супа. Однако бывшую супругу иногда корежила обида за прожитые с ним муки, и она гнала его прочь. Тот не обижался, бормотал «Ишь ты...» и брел к престарелый матери, к той хибарке на отшибе. А матушка уже чуяла сердцем -  глядела в окошко. Сберегла сыну в печной  арке чугунок кипяченных «штей». Кипяченные щи долго не портятся, становятся лишь вкусней, - и сын, поднимаясь из-за стола, отирал со рта капустный сор и приговаривал деловито: «КислО!»
     За столом шумели.
    - Председателем колхоза был! – кричала Сане будущая теща, показывая на своего бывшего мужа. -  На машине возили!
  - Агроном! - соглашался тот и гордо надевал шляпу.
   Моложавый перед женой, седой и зобастой, он больше сошел бы за ее старшего племянника.
     Между тем большой вопрос надобно было решать, и он посматривал на Саню, ища в нем союзника. Хотел что-то спросить. Но тут его опять начали хвалить в голос. Он вновь надевал шляпу и делал парадное лицо, говоря:
      - Мотоцикл с коляской всегда у ворот!
      И опять выбирал момент, кривыми  пальцами изображал Сане под столом нечто, похожее на щуку:
     - Ноль-семьсот-пятидесятиграммовые, - бормотал и  недоуменно вскидывал бровь, глядя  в сторону Сани. – А?
      Саня в ответ улыбался, не понимая, о чем речь.
   -  Пропали! – печалился будущий тесть, а то и взглядывал хитро: 
   -  Али нет?..
   -  Чего нет?
   -    В чесанках хранил. И на полочке. Плодово-ягодное…
   -    Вино, что ли? - спрашивал Саня.
   -    Нурлатского разлива!
   -   Так вот же. Пей! – Саня хлопал его по плечу, наливал, - хоть залейся!
    Будущему тестю, конечно, такой будущий зять нравился. Но тесть все мучился. Крутил пальцами, боясь напрямую спросить о конфискованном  у него вине...
     А Саня всматривался в человека. Черноволосый, курчавый, без единой сединки, напоминал спившегося сельского актера чеховских времен. Разве что штаны не в клетку. Видно было, в молодости щеголем слыл. Бабником-везунчиком. Так и сохранился. Вот только пальцы не слушались.  Изображали непонятную геометрическую фигуру:
     - Убыли!..
     И смиренно качал головой.
     И опять на бис надевал шляпу:
   -  А это да! Председатель сельсовета! Почетная грамота из клуба… 
      Весело было жить тогда на свете!
               
                5

       И вот Саня стоял у развалюхи, где доживал свою участь бывший тесть. Крыша избы просела, бревна ввалились внутрь. Окна, кривясь, смотрели в небо -  отражали плывущие в ночи облака. Дом мертв, ушли грызуны,  вымерзли сверчки и тараканы. А сам хозяин, обмыт, побрит и влажно причесан, лежит в гробу, как портрет в багете, моложавый и бессовестный. А над ним – с вечным укором старуха-жена. Здесь жил, здесь невдалеке и положат под крест - среди крестов других мирян, что родились тут,  бегали, звенели,  познали судорожный грех, взрастили детей и мельком видели Саню... Исконные и блеклые, как и та лебеда у дороги, что выросла и осыпалась, дабы снова взойти…
       Саня побрел обратно и нашел тот двухэтажный барак из силикатного кирпича. Узнал по туалету – кабинам, выложенным в стороне из того же силикатного кирпича, только без крыши. Лампочка освещала в кабинах желто-коричневые сталактиты.
      Вошел в подъезд. Ветхая, обшитая фанерой  дверь. Та самая. Помялся, вздохнул, кашлянул и постучал. Постучал еще.
     Нескоро защелкали внутренние замки. Дверь отошла, в проеме появилась старушка, маленькая, пухлая, старая до немощи.
      - Здравствуйте! – сказал Саня, чуть поклонившись, - я - отец Ани, бывший муж Раи, приехал увидеть дочь.
  -А? – старушка сморщила лицо, выставила ухо.
   Саня все повторил.
   Женщина посмотрела на него вопросительно. Для Райкиной матери она  была слишком стара, родила Райку в сорок пять лет.
   Не отводя от Сани белесых невидящих глаз, проговорила:
    -  Ножьём махать? Не живет Аня здесь! – и закрыла дверь.
    Саня слышал, как щелкали внутренние замки.
    Вышел на улицу, закурил. Темно. Лишь один фонарь освещал в уборной  ледяные наросты.
    Идти в сторону клуба? Встретить прохожего мужика, предложить выпить,  а дальше видно будет?
     Он дошел до нового кирпичного гастронома на центральной улице. На прилавках пусто, в белых эмалированных ванночках с черными каемками грудой лежат зеленые соленые помидоры. На полках те же помидоры в банках, консервы и хлеб.
   - Не - Саша? – кто-то тронул его под локоть. В голосе послышался  кавказский акцент. Обернувшись, Саня узнал дядю Ваню-армянина – того, угощавшего чачей, тогда черного,  а ныне обожженного старческим морозом: усы и кудри под ушанкой у него серебрились.
      В Матаках армяне все еще жили, строили дороги, здания. Дядя Ваня был у них вечным бригадиром. Купил здесь дом, женился на   старшей единоутробной  сестре Райки – Варе. Имел большой двор, держал птицу и живность. Саня помнил его щедрое застолье – и даже теперь, узнав в лицо, памятно кашлянул, будто выпил чачи.
      -Пойдем, - сказал дядя Ваня, выслушав Саню, – и зашагал из магазина, держа под мышкой тулупа буханку хлеба.
       Во дворе у него,  как и сто лет назад, бродили гуси. Тот же был навес, только подсобное строение новое, из свежеотесанного бревна.
     - Варя, встречай! – крикнул хозяин в сенях, оттопывая с валенок снег, - к нам большой гость!
     Варя тоже постарела, поседела. Узнала, с улыбкой протянула для пожатия руку.
     - Проходи, Саш! – раздела, провела в горницу, усадила за стол.
     Видно было – рады оба. Да и любопытно –  что и как у бедового Сани?
     В доме все, как встарь. Стены не оклеены, темнели бревна, бугрилась вбитая косичкой пакля. Дядя Ваня не уважал обои, нравилось ему бревно, и это было законом. Лишь маленькие отступления – кружные вязанные вручную салфетки, растянутые по стене на гвоздиках. Все в доме и во дворе подчинялось хозяину, добытчику.
     Варя долго возилась в кухне. Внесла большую сковороду с тушенной гусятиной. Поставила на стол, вывалила из банки соленья, нарезала хлеб.  Дядя Ваня вынул из буфета бутылку с капроновой пробкой.
   - Чача? - улыбнулся Саня.
   - Как живешь? - сказал дядя Ваня, разливая зелье по стаканам.
   Пили, закусывали и вспоминали прошлое. Вовка, брат Райки, ушел из кипичного  барка -  купил бревенчатый  дом с огородом. Забавный тесть Сани скончался лет восемь назад. Оказывается, в Казани у Райкиной родной сестры, у Вальки, умер муж - Герка, тот самый ,что бегал за ней, как цыпленок.
   - Ей же все мало было! Вальке-то, - корила Варя,-  послала Геру на ликвидацию в Чернобыль. Денег захотела. Гера работал там сколько-то. Вернулся. Купили трехкомнатную квартиру, всю мебель заменили. А через полтора года Гера умер. Малокровие.
   - Помянем, - сказал Саня, - добрый парень-то был!
   - Золото! - сказала Варя, - не берегла. Сейчас пьет.
   - Валька-то пьет? - удивился Саня, вспоминая быстроногую, целеустремленную Вальку.
   - Прикладывается, - протянула Варя, не желая больше о ней слышать.
    Две старшие сестры Райки, Варя и казанская Галя, были от другого  отца. Обе  на много старше Райки. Имели зуб на младшее семейство. На Вальку, на Вовку, на Райку. Младшие отвечали тем же. Но все за глаза. Встречались лишь на похоронах и свадьбах.
     Варя была русая и, как все женщины в этом роду, с сильными, ладными ногами. А Галя – черноволосая.  Редкая  красавица. Работала в обувном магазине в Соцгороде. Мужчины заходили в магазин, чтобы только полюбоваться ею. Галя это видела и,  когда те,  вытянув губы трубочкой, тихо насвистывали, якобы выбирая обувь, глядела через зал в большое окно на улицу  и тихо улыбалась.
    Саня видел эту Галю. Приводила Райка – когда обходили родных с приглашениями на свадьбу. Воронового цвета волосы, намотанные на затылке, и синие смеющиеся глаза.
    Продавщицы повыходили из отделов, из кладовок – поглядеть на сестренку Гали - на молоденькую Райку.
   - Ба, как похожа! Писаная красавица! - хвалили.
    - Ну, если только глаза похожи, - соглашалась Галя. Не желая уступать первенство  сестренке. И в правду, с нее – иконы писать. А  вот в стати и красоте  ног Райке, дитю нитратов, она уступала.
     Первый муж Гали был военный - летчик-испытатель. Работал при 22-ом авиазаводе. Рослый красавец. Паре завидовали. И вдруг известие: лейтенант повесился. Никто ничего не знал. Но шел шепоток - Галя изменила ему с другим офицером.
     Года через два вдова вышла  замуж. И опять за офицера. Некрасивого толстого капитана химических войск -  замкнутого, с отпечатком недовольства на сером оспяном лице.
   Саня видел его лишь однажды – на своей свадьбе. Капитан крепко выпил. Сидел отдельно от жены. Развернул стул от стола и выкинул ноги в проход. Все кого-то ругал, глядя в пол: «Сволочи!»
    Вскоре повесился и он. Именно повесился. Как первый. Подчеркнул. Мол, знайте, люди добрые!
   - Стерва! – ругала Галю за глаза казанская Валька. Кипела после своей свадьбы: - это ж надо! Собственной сестре подарить на свадьбу больничное одеяло!  Хоть бы клеймо стерла! – окала Валька, - а муж офицер. Пятьсот рублей получат!
    - А Галя жива-здорова? - спросил Саня у Вари.
    - Слава богу, - ответила Варя, - недавно удалили селезенку. А так - все хорошо. Живет одна. Детей у нее нет.
     Саню повело от чачи.
     Дядя Ваня взял бутылку. Завернул полгуся в оберточную бумагу, и они с Саней пошли.
    Саню поматывало. Низенький и плотный  дядя Ваня шел уверено, был трезв. Недавний инфаркт позволял лишь пригубливать.
    Дошли до барака. Постучали.
   - Открывай, тетка!- зычно крикнул дядя Ваня.
    Старушка отперла, открыла. Властного зятя узнала  по голосу еще за дверью - послушно уступила проход. Будто Сани рядом не было.
    - Вот, тетка! - громко сказал дядя Ваня и передал ей пакет с гусятиной.
    Та поклонилась и унесла пакет в кухню.
    Старуха накрыла скудный стол, дядя Ваня разливал. 
   - А где Анька?- спросил.
    - Приходила, убежала опять. Не вернется. Велено ночевать у Вовки.
    - Ну и вредина ты, мать! -  буркнул дядя Ваня.
    - Ничего не вредина, -  отвечала та, тряся щекой, - так спокойней.  Молол че! С ножами всякие ходют.
    - Да ты что? Отец к дочери приехал! Постели ему. Все равно диван пустует, - сказал дядя Ваня. - А ты, Саш, ложись. Никуда они от тебя дочь не спрячут. Завтра прибежит.
   - А мне че?  - возражала старуха, – пусть ночует. Я старая, пусть режет.
     В здании не было центрального отопления, в каждой квартире стояла в кухне печь. Старуха истопила в пять утра, было угарно и жарко. У Сани трещала голова, он разлепил глаза, и увидел себя  - подростка, тощего, угловатого, бровастого. Только в девчачьем исполнении. Да еще вокруг носа веснушки. На него смотрела родная дочь.
    Он сел на кровати. Накинул одеяло на ноги. Обеими руками потер глаза.
    - Ты правда троих зарезал? – спросила девочка.
    - А?  – спохватился Саня. - А-а!.. Нет, скамейкой убил.
     Девочка в прискок убралась в кухню.
     Голова трещала. Морщась, Саня осмотрел комнату, пошевелил пальцами ног.
    Девочка  вернулась, разглядывала его без стеснения. На ней было легкое ситцевое платье.
   - А ты зачем на моей кровати спишь?
   - А что - нельзя? Я гость.
    Она убежала, вернулась, нагнулась и потрогала свои голые коленки кончиками пальцев.
    - Уходи. Мне уроки надо делать.
      Саня  замешкался. Тюрьма-не-тюрьма, а как отец он повзрослеть не успел. На руках дитя не держал, не мыл, не лечил, на груди не подкидывал и, казалось, не имел права -  на фамильярность, на уважение. Но теперь – с похмелья, в смятенных от встречи чувствах, подумал, что его без причины задирают и нужно защищаться. Сказал:
   - Стрекоза.
   - Стрекозел!
   Вошла бабка, передвигаясь уткой, прошла к окну, отдернула занавески, впустив больше света.
   - Повидал – уходи,  – сказала.
   - Да, да. Я уйду, - он все еще сидел на диване.  Не мог встать из стеснения. И вдруг встал. Выпрямился, показывая крепкие волосатые ноги.  Нашел футболку, брюки. Оделся.
     Вот и увидел дочь, думалось между тем.
     Прошел к рукомойнику, смочил лицо, промокнул вафельным рушником.
    - Дочь, - сказал хрипло, просипел, - гм!гм! Дочь!.. Проводи  до аэропорта.
    Она смотрела на него с интересом. Не уходила. Досматривала представление.
    Молчишь? Молчи!   
    Снял с вешалки пальто. Морщась от головной боли, достал из нутряного кармана две шоколадки, протянул – не взяла - положил на тумбу. Вынул бумажник. Отложил десятку на билет, прошел в кухню.
      - Вот, бабуля, - положил на «Свиягу»  деньги, - тут рублей тридцать.
      Вертаясь, на ходу тронул-прижал к себе голову дочери, как голову пацаненька. И вышел на мороз.
     Вздохнул свежего воздуха. И пошел в сторону большака.
     Главное - надежно защищена, думал.
               
                6

     В тот ноябрьский день Саня вышел  из дома прогуляться. У магазина  выпил кружку подогретого пива. Прошел через футбольное поле между студенческими общежитиями. Заглянул в баню. Баню отремонтировали, под уют отделали камнем и деревом. В углу стоял дощатый горшок с фикусом. Во внутреннем киоске продавали пиво и разливали горячий чай. Из открытой двери кладовки пахло сухими березовыми вениками и  душистым мылом.
     Распаренные мужики, в простынях и войлочных шапках, шлепая тапками по бетонным ступеням, спускались на первый этаж – к деревянным столам с лавками, тянули пиво из высоких разрисованных стаканов, шумели.
      Завидной, уютной казалась их жизнь, - и Саня не стерпел, взял билет, веник, полотенце и пошел наверх.
     Огромную печь, сложенную под расшивку, топили дровами. Большим ковшом на черенке открывали  вверху чугунную дверку, плескали вглубь. Печь не плевалась, а как-то не сразу начинала поднимать из-под дощатых антресолей медленный пар. Стоящие на досках потихоньку начинали крючить ступни, по-куриному поджимать одну ногу, а сидящие замирали, хватали себя за локти и кукожились, в тихом ужасе ожидая большего ада. Пережидали… А потом в лад – с покриками и визгами, будто черти на шабаше, начинали хлестаться вениками.
    Из парилки Саня выходил в зал отдыха с распахнутыми в сторону хлебозавода окнами. От сквозняка уходил повыше - на лестничную площадку с окном во внутренний двор прачечной. В открытую створку влетал освежающий ветер, на красный кирпич готической прачечной падал снег.
    Саня сидел на лавке, подперев рукой подбородок. Вспоминались далекие банные воскресения, длинные очереди до первого этажа. С отцом сидели здесь и час, и два. Как инвалид войны, отец без очереди не шел: на Калуге и без него имелась рота инвалидов. Но ведь надобно отцу выбрать для проклятой бани именно воскресение! Круглые часы над входом в раздевалку отсекали минуты – толчками стрелки обрезали падающие на мокрый кафель -  коньки, улыбки девчонок, не искуренные на катке сигареты.
      Пройдя в раздевалку, отец устраивался на лавке. Сидя, снимал пиджак и рубашку. Отстегивал, как портупею, кожаный ремень, держащий через плечо протез, и сам протез -  в духоте весь мокрый, пахнущий пОтом, как старый рыцарь, снимающий доспехи после турнира…  Он парился долго и мучительно. Выходя из парилки, требовал поддержать под руку, скакал на одной ноге, ложился на лавку, кряхтел, - и Саня стыдился его зашитой, как дратвой, спины, задранного обрубка, морщинисто стянутого на конце, как сосиска.
      Еще когда  плелся за ним по тропе меж сугробов, а тот ковылял впереди с веником под мышкой, взвизгивая протезом, -  смотрел  вслед и ненавидел всей подростковой ненавистью. Тощий и расторопный мальчишка мылся быстро, а потом лишь помогал и ждал. Ждал долго  – и  в мыльной воде среди запахов ошпаренного лыка, преющих в мусорной кадке  веников тонула-погибала сама  его жизнь - неумолимо, как корабли под Цусимой…
        Возлюбил он парилку после армии, хлестался пуще отца. И теперь, когда вышел на улицу, ему было счастливо, легко и свежо. Озонистый воздух щекотал ноздри и, казалось, пахнул забежавшей с мороза кошкой. И еще казалось – впереди, где  мелькало белым-бело: нити снежинок, ныряя и вспархивая, как на иглу, ловят и нанизывают невидимые пылинки, а потом пришивают их к снежному ковру на земле.

                7

     Он прошел до улицы Достоевского, проулками - до Шмидта, постоял у сквера клуба имени Маяковского, бросил сигарету в урну и прошел в клуб.
    В фойе, сразу напротив входа,  репетировала хореографическая группа. Парни, в светлых рубахах, подпоясанных ремешками, и девушки в легких коротких платьицах, - все с поставленной улыбкой, в три ряда энергично передвигались, как единое целое, - били чешками в пол и подскакивали, пылили, взмахивали длинными ногами у Сани перед носом.
     Перестройка. Люди от свободы сошли с ума! Проголосовали за безалкогольные свадьбы и враз решили себя занять. Кто пошел на аэробику, кто к сектантам, кто в самодеятельные кружки. Бродя по дворцу, с полукруглыми лестничными маршами и застекленными антресолями, которые еще недавно пустовали или были завалены хламом, Саня теперь попадал то на лекцию по Камасутре,  то в кружок пчеловодов. В следующей комнате за столами, заваленными цветным тряпьем, сидели женщины и, не обращая на него внимания, смотрели  на руководительницу, которая что-то рассказывала, держа в руке картонное лекало. В конце  полукруглого коридора из-за тяжелых створов высоких дверей слышалась немецкая речь. Там показывали кино. Саня прошел в другое крыло -  в  помещение, где раньше устраивались танцы. Здесь тоже заседали какие-то люди.
     Посреди зала стоял человек, в клетчатом поношенном пиджаке и в очках с роговой оправой. Он держал в руке пачку «Беломора», постукивал о нее мундштуком папиросы, стряхивая табак. У него были длинные черные волосы с проседью, схваченные резинкой на затылке.
       - Вы к нам? – сказал он, обращаясь к Сане.   
       – А вы кто? - спросил Саня.
       -  Мы - нечто! – ответил человек значительно и широко улыбнулся прокуренными зубами в сторону сидящих, видя, что шутка оценена. 
     - Пишете что-нибудь?- спросил человек, приблизившись, – и Саня увидел сквозь сильные очки смеющиеся темные зрачки.
    - Нет, – сказал Саня и ляпнул первое попавшееся в голову:  – если только в амбарной книге.
     - Это хорошо, когда есть о чем писать в амбарной книге, - подхватил ведущий, - а главное, что есть амбар! -  сказал он и снова  обнажил зубы в сторону аудитории.
      Это было Лито при музее Горького, которое из музея выперли, и теперь оно ютилось в клубе. Когда помещения в клубе были заняты, занятия проходили на лестничной площадке или  в коридоре.
    Мужчина, его звали Марк Зарецкий, пригласил Саню к столу, раскрыл толстую тетрадь, дал ручку.
     -   Напишите  фамилию и имя.  Здесь не важно, кто вы – слесарь или единоличный правитель звезды Альдебаран.  Здесь только избранные. Все, кто любит Слово! - и он опять широко заулыбался, обращаясь к сидящим.
       Возле стен на пуфах и стульях разместились люди разного возраста. Девушки, парни, пенсионеры, два офицера с крестами на черных петлицах, - вероятно, из артиллерийского училища: кряжистый подполковник (потом он представится – подполковник Шихалев)  и его товарищ, худощавый полковник (его фамилию Саня не запомнил). Полковник был с юной белокурой дочерью, она прижимала к впалой груди тетрадку, вероятно, со стихами.
     Начал выступление некий Веня Чирцов, высокий молодой человек, сидевший дотоле в отдалении с белокурой девушкой. Он прочитал басню про гармонь и балбеса, от обсуждения отказался, оделся и, бережно взяв девушку под руку, вышел. Затем вышел парень с Кавказа по имени  Макис, невысокий, кудлатый,  с узкими  бедрами и весело косящим в небо глазом. Он с выражением прочитал стихотворение, как он становится на колени и пьет между ног любимой святую женскую суть.
    Затем выступала девица.  Смуглая, кареглазая, стриженая по горшок, в желтом полупальто с капюшоном. Прежде она раздала текст стихотворения сидящим.  Сане тоже досталась рукопись.
    Девушка читала артистично, с вызовом. Саня по бумаге следил за текстом:
 Если ты меня любишь,
Люби меня разной:
Худой и толстой,
Деятельной, несуразной,
В настроении и без настроения,
В горе и в радости,
В здравии и в болезни,
В нищете и в богатстве,
Как говорится,
Если ты меня любишь,
Люби меня всю,
До малой родинки на ягодице,
До упавшей реснички,
До косметики, растекшейся по лицу.
Не говори мне, что я такая…
Я какая есть –
Не лучше и не хуже,
И когда после обеда икаю,
Я знаю, - ты обо мне вспомнил,
Ты мне нужен.
И когда я с тобой танцую,
Наступая на твои лакированные штиблеты,
Не думай, что я тебя провоцирую,
Я радуюсь, что мы танцуем,
Что мы молоды,
Что над нами лето.
Я тебя не брошу в бесславьи,
Не отпущу одного в безвестность
И то, что на роду написано, исправлю,
Расплескав через край нежность.
Если любишь меня,
Люби меня так,
Чтобы я о другом не мечтала,
Чтобы в мыслях была с тобой,
Чтобы все началось с Начала:
С сотворения Мира,
С Адама и Евы,
И никого кругом.
Если любишь,
Люби, как в первый
И последний раз,
Потому что потом –
Разлюбишь.
А когда ты станешь
Толстым и лысым
Или худым и седым, -
Отдам все за то,
Чтобы быть с тобой,
Отгонять от тебя
Назойливых мух,
Сигаретный дым.

    Начали разбирать стихотворение. Но тут кто-то воскликнул:
   - Чопор прибыл!
   Несколько человек поднялись и пошли к выходу. Саню толкнули в плечо, приглашая с собой…
   В полуподвале фойе, у мужской курилки, стоял  некий Чопор, Витя Чопоров, в куртке, спортивной шапочке, на полу – заснеженный рюкзак. Он кого-то отчитывал, обиженно выкатывая свои серебристо –голубые зрачки, будто иссеченные пургой.
   - Та лана, - успокаивали его.
   Чопор вынул из рюкзака двухлитровую банку спирта, перемячи, стакан.
   Начали разливать, угостили и Саню. Здесь же находилась и та молодая девица, что читала стихи. Ее звали  Лина Набат. Это  она пригласила Саню сюда, на ходу тронув ладонью за плечо. Тут же стоял ее бой-френд – Макис Едигаров. Макис ночью  писал стихи, а днем  ходил по городу с огромным рюкзаком на спине и обшивал желающим двери дерматином.
     Осушив банку, поднялись наверх. Вскоре все Лито высыпало на улицу. Пурга стихла.
    Купить вина было негде, и решили идти в ресторан « Ак чарлак». Пригласили Марка Зарецкого, но он отказался.    
      Надел свое зеленое, в желтую клетку, пальто с выгоревшим до рыжины боярским воротником из мутона, поглубже напялил ушанку, завязанную по-мальчишечьи на затылке. И весь как бы утонул в ней, стал ниже ростом, старее и, казалось, четче выступила за стеклами сильных очков болезненная синева под глазами. Он всем пожал руки и пошел быстрым шагом по Шмидта, держа в руке тяжелый портфель желтой стершейся кожи. 
    Толпа литераторов, растянувшись по Абжалилова, направилась к «Ак чарлаку».
     Цены в ресторане кусались, и поэты долго не засиживались. На улице весело звенели трамваи, домой никто не хотел. Решили набрать вина у шинкарей и двинуться к Сане.
    Человек десять шли, растянувшись по улицам Калуги, по два -три  человека. Кто-то с авоськами, полными вина, забирался не в те проулки, их находили  и наставляли на правильный путь.
      Пили в протопленной горнице Сани, спорили о литературе, о Горбачеве, шутили, что генсек путает в телевизоре «консенсус» с « коитусом»; о новой песне Аллы Пугачевой «Две звезды», мол,  некий  Владимир Кузмин, мальчишка, примазался к ее славе. Ночью стали разбредаться, кто-то ушел по снегу в одних носках, потом вернулся, скребся в дверь. Взяв в руки свои «прощайки», долго кланялся и твердил «спасибо!», затем , опять же -  не обутый,  вышел, хлопнул воротами и исчез в поднявшейся белой мгле.
     Оставшиеся литераторы  спали – кто на диванах, кто на половике. Утром, стуча зубами в остуженном доме (кто-то курил в печь, забыл задвинуть заслонку и выпустил все тепло), оделись и разбрелись. В доме был страшный бардак: лежали на полу пустые бутылки, в тарелках громоздились окурки…
       К полудню Саня испытал смертельную тоску.

                8

    На столе обнаружил свою старую тетрадь, с курчавыми краями, в масляных пятнах. Гости исписали ее, как книгу отзывов. Кто-то поместил свои стихи, кто-то адрес и телефон; здесь был и адрес Лины.
    Саня вырвал из тетради нужный лист, сунул трубочкой в грудной карман и поехал к Лине – на Гаврилова. После вчерашних возлияний мучила жажда. Купил бомбу «Агдама» у шинкарей. В столовой на Абжалилова с наслаждением выцедил из зеленой бутылки весь гранатовый цвет. Пока ехал в автобусе, на старые дрожжи, на голодный желудок, развезло. Не то, что он одурел. По голове - будто обухом тюкнули, сильно захотелось спать.
       К тому же на Гаврилова заблудился, не мог найти нужный дом. Решил вернуться, но где автобусная остановка и как вообще из этих каменных колодцев выйти? Прохожих нет. Стемнело. А спать хотелось, хоть в снег зарывайся.
      Когда пили на брудершафт, Лина говорила, что дверь на балкон у нее всегда открыта. Даже сейчас, зимой, она спит с открытым балконом. Начал смотреть по этажам. Обходил каждый дом. И нашел. В центре высотки, сложенной из силикатного кирпича, на месте балконной двери зиял черный проем. Это был пятый этаж, ее этаж. Света в квартире не было.
    Появилась девушка, в темной шубке и вязаной шапочке. Маша одной ручкой, пересекала двор между домов. 
     – Девушка! – воскликнул он, развернулся и подстроился под ее шаг,  – видите, балкон с открытой дверью? Хотите, залезу?
    Девушка как шла – так и шла. Глядела перед собой. А он, таким образом, подстраховался: если сцапает милиция, то он - не вор-форточник, а только идиот.
   Полез по снегу к цоколю. Цоколь был высокий, балконы начинались с первого этажа. Взобрался, устроился  с ногами на перилах, как на насесте. Руками ощущал: перила - в наледи. Подошвы капроновые, без каблука. Хоть и ребристые, но скользкие.
      Он придумал, как полезет – и резко выпрямился, схватился руками за арматуру над головой, подтянулся, зацепился ногой за сам козырек, залез на перила второго этажа и опять, вырастая, выбросил массу тела вверх, взобрался, присел петушком на перилах третьего этажа. Главное, уверенность и быстрота. Если разгибаться осторожно, может качнуть назад. Тогда маши-не маши крыльями, все равно ты – не птица. У трезвого не хватило бы духу. Высоты он не боялся только в отрочестве, когда бегал у кирпичного завода по трубе над глубоким оврагом, заваленном ржавым железом и битыми стеклами. Сейчас, после тюрьмы, он был легок, печень еще не отвисла, а на кишки не налипли грузила-катыши. Без остановки одолел четвертый и пятый этаж, спрыгнул на  площадку и глянул вниз: девушка в шапочке на минутку остановилась, наблюдала за ним, задрав голову… отвернулась и пошла проч.
    Он вошел в комнату. Нащупал выключатель и зажег свет. Не сомневался, что это квартира Лины. Под окном валяются коньки - она рассказывала, что ходит на каток. На телевизоре фото военного - отец ее служит на Севере. Сходство лиц было явным. Первеница-дочь – всегда копия отца.
    Проходя в туалет, увидел на вешалке клетчатое полупальто с капюшоном - и  успокоился окончательно.
    Постель в зале была расплавлена, сверху накинуто байковое одело. Рядом стояло кресло. Он выключил свет, уселся, положил руки на подлокотники, закинул голову и сразу уснул.
    … Лина проявила недовольство.
    - Ничего себе! -  сказала, встав у него за спиной.
    Абажур слепил светом, перед креслом  в окне чернело полотно ночи.
    Саня пригнулся и, потирая  ладонями глаза, пробормотал:
   -  Все в порядке! Деньги на комоде. Я  пересчитал…
    Но Лины за спиной уже не было.
   - Будешь сечку? - крикнула она из кухни.
   Саня вошел в кухню. На горящей плите сипел голубой чайник с цветочками на боку. В джинсах и белой футболке, Лина стояла у кухонного столика, держа в руке кастрюльку из нержавеющей стали. В кастрюле, как тертая пемза, лежала вареная сечка.
    Она смотрела на него.  Карие глаза под светом свисающей лампы казались черными.
    - Чая нет? - спросил Саня.
    - Утрешний. Будешь?
    Лина вылила весь чай из заварочницы в чашку.
      - Сахар сам клади, – подала ложку.
      Глядя на нее, на ее серенький быт, он думал: откуда она берет соки? Не отсюда же, не от этих стен и дощатого пола, с выщербленной краской! Становится яркой, тропической, какой он видел ее на Лито и у себя дома. Она никогда не кивала ради согласия. Даже из вежливости. Противоречила, возражала, на всякую вещь имела свой взгляд. И, если глаза ее загорались и она поворачивала голову на тонкой шее, как потревоженная змея, никто не знал, куда она ударит.
       -   Я, собственно, зачем приехал? – сказал Саня. Вынул из грудного кармана куртки тетрадный листок. – Тут стихи. Давно написал. Никому не показывал, но сейчас это будто не мое…
     Он протянул стихи.
     Лина взяла листок, прочитала:
 
Анюта дочь, Анюта дочь,
Наступит ночь-
Приснятся сказки…
Любовью мне не превозмочь
Ту милость, что с ресничек прочь,
Как стрелки, излучают в ночь
Сомкнутые в дрожанье глазки.

 Анюта дочь,  Анюта дочь,
Гляжу на спящую сквозь ночь
И тронуть мне тебя не в мочь,
Как блестку инея точь-в-точь,
Боящуюся ласки.
И ты не можешь мне помочь,
 Анюта дочь, Анюта  дочь,
Уснув в коляске.

     - Трогательно,   – сказала Лина и положила листок на стол. Она думала о другом.
      В кухне появился кролик, серый, ушастый. Мягкими скачками пересек комнату. От кочана, лежавшего на подоконнике, Лина оторвала и протянула ему капустный лист. Работая щечками, кролик жевал с ее руки.
     Лина смотрела на него – и  Саня  увидел в ее глазах слезы.
     -Ты что?
     - Так, - сказала она, - он спрятался от тебя?
     - Да. Я его не видел. А что?
     Саня почувствовал неладное, а Лина молчала, и лишь через год, когда всплывет история с Макисом, он вспомнит про эти слезы.
     - Ладно. Забудь, – сказала она и промокнула глаза полотенчиком. - Стихи чувствительные. Ты хочешь сказать, что это единственное твое стихотворение? Тут чувствуется, что автор знаком с техникой стихосложения…
    - В изоляции чем только не занимаешься.
    - В изоляции - это где?
   -  В Египте, - сказал он.
   Она посмотрела недоверчиво.
    - Асуанская плотина, - заверил он.
    - Это когда ж ее построили?
    Да, подумал Саня, чем дольше врешь, тем больше путаешься. Нашел выход:
   - Мы по части эксплуатации.
   -  А-а,  – протянула Лина, - ну и как там, в Египте?
   - Жарко.
   С чая его стало мутить. Он притянул тарелку, взял ложку и быстро съел кашу. Заморгал слезно, ощущая, как отходит тошнота.
     - Слушай, - сказала она, - там в Египте, на Синае,  есть монастырь святой Екатерины.
   - Ну.
   -  Буквально вчера я прочитала статью о Гипатии Александрийской и святой Екатерине. До сих пор под впечатлением. Погоди. Сейчас!..
     Лина положила в чашки растворимый  кофе, сняла с плиты кипящий чайник и стала разливать кипяток. Чайник был тяжелым, и в неверных руках  девушки опасно плевался и вертел носиком.
     - Итак, - сказала она, поднимаясь с чашкой в руках. -  Святая Екатерина египетская. Легенда гласит: образованная, красивая, из  знатного рода. Целомудренная христианка. Жила в третьем веке нашей эры. Египетский  префект, язычник, хотел на ней жениться, прислал мудрецов для диспута, чтобы они переубедили ее и склонили к язычеству. Но она их переубедила сама, они приняли христианство. Он их казнил. Казнил и ее.
     Лина говорила  без запинки, чувствовалась начитанность, памятливость к словам. Такие обычно, думал Саня,  имеют хороший музыкальный слух и склонность к иностранным языкам.
    - Истерзанное тело, - продолжала Лина, -   ангелы перенесли на Синайскую гору, туда, где Моисей увидел огненную купину. Там  нашли ее останки и построили монастырь святой Екатерины. Это по легенде.  А теперь внимание! - Лина отложила чашку с кофе на стол. – Вот что говорят исторические источники. В тоже  время, в тех же краях, где сцепились христианство и античность,  жила Гипатия Александрийская, она же Доротея. Дочь ученого, владельца Александрийской библиотеки, тоже  красивая и целомудренная. Занималась математикой, астрологией, преподавала студентам философию  неоплатонизма. Она проповедовала примат разума над религиозным фанатизмом. Ее обвинили в магии, схватили на улице и растерзали. Голову отрубили, а тело расчленили черепками и бросили на улице. Профессор Преображенский утверждал, что  святая Екатерина и Гипатия - одно и то же лицо! Преображенский тоже убит - другими  фанатиками  в 1940 году!  Гипатия -  первый на планете женщина-математик! Изобрела дистиллятор, астролябию, о ней написано много произведений, ее именем названы звезды!      
     От возбуждения в голосе  Лины прорезалась хрипотца, некоторые фразы она заканчивала тягуче - с ноткой  обиды. Она ходила по кухне, трогала вещи на серванте,  оборачивалась и продолжала:
    - Церковь испытывала неловкость за ее смерть. Тем более, что подстрекателем убийства подозревался архиепископ Кирилл, впоследствии  – канонизированный святой. И что ты думаешь?.. Происходит подмена! Гипатия становиться Екатериной! Не было доказательств, что она была оголтелая язычница. Наоборот, среди студентов она не осуждала христианство. Понимала его. Но во главу угла ставила примат разума. Ее растерзали тогда, когда разрушались античные храмы и памятники, уничтожались ценнейшие рукописи, античная литература и наука. Ты не представляешь, сколько до нас не дошло!..  Церкви надо было как-то очистится, обелить имя Кирилла… Возможно, в ком-то из церковных иерархов проснулась совесть, а может, и боль за Гипатию. Ведь и в Церкви были образованные люди.  И таким хотя бы образом была исправлена ошибка. Гипатия стала Екатериной.
  - Интересно, - сказал Саня.
 -  Обе - красавицы, - продолжала Лина, загибая на руке пальцы, - обе из богатых семей, обе образованные и обе жили в одно и тоже время! Екатерина по легенде жила на рубеже 3-го века, а Гипатия, как известно из подлинных источников, на рубеже 4-го. Но сто лет не проблема, - усмехнулась Лина, - для мифа, который сочинит монах аж в 9-ом веке. Через пятьсот лет! Но, мне кажется, монах не с бухты-барахты указал годы жизни вымышленной Екатерины, он просто хитрил.
       Лина развернула стул, спинкой от себя, чтобы сесть на него верхом, но не села, взглянула на Саню.
       -  Прикинь, что ты монах, живешь в 9-ом веке, и у тебя задача написать житие будущей святой с образа Гипатии. Куда ты святую поместишь во времени? «До» жизни Гипатии или «после»? Конечно же – «до»!  Потому, что если поместить вымышленную Екатерину «после», то на нее падет тень от Гипатии, ведь солнце Гипатии уже взошло. А вот если «до» - то Гипатия как бы вторична.   
    Лина включила кран, брызнула вода. Нагнувшись, она сделала несколько глотков и сказала, вытирая рот:
     - Сволочи!
     Достала из буфета пачку сигарет, закурила  и, выпуская дым, продолжала:
       - Вот еще, что я думаю. Арабы знали об истинной подоплеке. Ведь они изучали ее труды, они-то их и сохранили. И потому монастырь не тронули. Магомет лично выдал монахам охранную грамоту. С отпечатком своей ладони. А когда пришли османы, султан тоже проявил благоволение к имени ученой. Правда, грамоту Магомеда он забрал как святыню. Оттиск ладони и сейчас хранится в Турции. Забрал, но  выдал свою. С теми же привилегиями и гарантией безопасности…
     Лина закурила новую сигарету и глубоко затянулась.
    - Как тебе все это?
  - Это журнальная статья? – спросил Саня.-  У тебя есть она?
   - Есть. Пока читают, - сказала Лина, давя сигарету в пепельнице. 
  Время подходило к четырем утра. Саня поднялся.
  - Ну, спасибо за все. Пока иду до компрессорного завода,  начнут ходить трамваи.
   Он начал одеваться.
  - Вообще-то можешь спать на кухне. Брошу матрас.
  - Нет, спасибо! –  сказал Саня, - я люблю спать дома. Да и голову проветрить надо.
  Прошел к двери, обернулся.
  -  Ты извини. Я с ног валился, подъезды заперты. Спал на ходу…
  - А как же ты залез - спящий?
  - Бодро залез, как-то включился, - ответил он и  одарил ее нежным взглядом, - хорошо у тебя. Как у сестренки…
    Он  спустился на один марш, обернулся. Она сиротливо глядела на него, стояла чуть боком в своих черных вельветовых джинсах и белой маечке. Он не знал, что видит ее в последний раз.
 - Спасибо за Гипатию! – сказал и исчез под маршем.

                9

     Быстро вышел по Амирхана к мосту через Казанку. В устоявшемся сумраке на снежном поле реки увидел человечка. Это первый утренний рыбак. Рыбак расправлял на льду прямоугольный домик из толстого полиэтилена. Такими прозрачными упаковками, натянутыми по горячему на товар,  рыбаки разживались на казанских оптовых складах: аккуратно подрезав понизу с четырех сторон, стягивали с товара, как рубаху.  Для обмена воздуха делали отверстия и рыбачили себе в тепле, сотворенном от собственного тела и дыхания. Иногда зажигали спиртовку – и посреди реки пламя, мерцая,  светилось внутри, будто в маленькой ледяной часовне.
    Саня думал о Лине. Она не такая, как все. Сущность ее требовала большего, чем условности жизни. Было в ней что-то чистое, пугающе честное. Вчера на гулянке парни рассказывали, какой она выкинула номер на Лито Диаса Валеева.
       На занятии Диас предложил свое обыкновенное: ребята, давайте поговорим о чем-нибудь. И начали говорить.  О власти. Все, что думали. А на следующем занятии, куда пришла и Лина, разразилось: кто написал донос? Всех вызывали в КГБ! Среди них – предатель! Но кто? Лито посещали люди серьезные: преподавали вузов, аспиранты. Весь вечер копали, кричали, но стукача так и не выявили.
   - Все знали, что стукач возмущается больше всех, но никто не заметил, что кричит больше всех, –  уходя, бросила Лина.
     Сказала негромко, но ее услышали. Вида не подали, а в лито Зарецкого эти слова стали цитировать.
     Саня не знал, что на следующем занятии она учинит новый скандал. 
     Лито Диаса открылось на заре Перестройки. Именитый писатель по телевидению заявил: в течение десяти лет он выпустит десять писателей экстра-класса! К нему ринулась молодежь.
     Ездили  к нему и кружковцы Марка. Но литовцы Диаса, зная о неприязненных отношениях руководителей, не смели показываться у Марка, боялись прослыть предателями. Позволяла себе посещать лито Зарецкого только дочь Диаса - красавица Майя.
    У Зарецкого в основном разбирали поэзию. У Валеева только прозу. Предстоял  конкурс рассказов. Молодой прозаик принес на лито Марка два рассказа – юмор и драму. Зачитал оба и просил совета, какой текст подать на конкурс.
      Марк попросил рукопись, нашел нужный абзац и со словами «вот где начинается настоящая проза!» начал читать вслух:
«Когда сошел с поезда, моросил мелкий дождь, и Петр шлепал без разбора по грязи в своих кирзачах. В них же вломился в чистую избу незамужней Нюриной сестры. Обыскал весь дом, под кровать глянул – нету…
– Дома, поди, тебя ждеть… – отвечала Лизка, отвлеченно попивая чаек перед самоваром, востроносая, глуповатая, ловко прикрыв газеткой недопитую чашку гостьи. А в кармане халата никелированный ключик от  шкафа, где пряталась Нюра, щекотал, жег сухое бедро незамужней бабенки – чуть не проболталась.
В душе у Петра что-то  тепло ворохнулось. Дома. «Ждеть»… С мягким знаком…
– Дура! – бросил и закопытил к выходу»
Марк ударил по рукописи тыльной стороной ладони.
-  Отдай этот! – сказал он.
 Зарецкий знал, что у Валеева  рассказ завалят - и тем, к его удовольствию, объявят приговор всему лито соперника.
        Так и случилось. Рассказ завалили при общем голосовании: из одиннадцати поданных на конкурс он занял седьмое место.
           И тут поднялась Лина:
       – Как вам не стыдно! Неужели вы не чувствуете ритмику, слог?! А даете первое место рассказу,  где главный герой охотится за тараканами. Бездарной пошлятине? Или вы по блату? Ненавидя ученика Марка Зарецкого? Хорошо, что так. А если от зависти?
     Лина не договорила, голос ее сорвался, она села.
     Лина всегда заступалась за своих. Летом в лагере «Волга» она сорвет погоны с плеч наглеющего милиционера. За то, что тот выгонял из лагеря молодых поэтов с просроченным сроком путевки. За это ее увезут в психиатрическую больницу, продержат полгода, она выйдет оттуда заторможенная – заблокированная уколами, из нее сделают урода. Располневшая, медлительная, она будет с трудом подниматься со стула - подавшись вперед и вскидывая руки, фразы будет произносить с растяжкой. Громко, будто глухая. Некоторые из друзей начнут ее избегать.
   Но молодость возьмет свое – со временем к ней вернется и четкость движений, и спортивная фигура,  и трезвый пытливый ум. Стихи ее станут лучше, острее. Она будет жить, как прежде, в квартире на Гаврилова, кормить птиц, защищать животных, и когда Макис после ссоры, будучи один в ее квартире, из мести перережет горло ее любимому кролику, он, при наличии  горячей южной крови, не решится просить прощения ради новых встреч, боясь, что она сходу зарежет его тем же ножом, которым он убил кролика; Макис исчезнет из города навсегда.
     Лина заведет собачку породы Водолаз. Будет гулять с ней в роще на берегу Казанки. Водолаз прыгнет в реку, его начнет затягивать в воронку. Лина, отличная пловчиха, броситься на помощь. И надсаженное инъекциями сердце в ледяной майской  воде остановится.
      Все это будет потом, через тысячу таких ночей. А пока он шагал по тротуару на 8-го Марта. Спал город, спала на своем диване тихая и теплая Лина.
                10 

     Прошло три года. Саня не пил. Если отказаться от первой  рюмки, то на вторую не потянет. И он держался, хотя это грозило срывом, запоем: при срыве организм требуем восполнить упущенное. Он пил крепкий чай. Правда, иногда шальной ветерок или спертый воздух в гастрономе щекотал ноздри сладким запахом портвейна - и тогда вдруг начинала кружиться голова, опьяняли образы безрассудной вольницы. Но он хорошо знал, чем это кончается.
      Он не был одинок, ездил на Горки к престарелым родителям, друзья по колонии приезжали к нему с девушками, они же устроили его на высокую ставку в охрану, где громоздилось по складам имущество депутата.
     Эти девяностые вытянул из колоды Сатана-шулер! В городе начали стрелять. Гопники, как на эскалаторе, заваленном венками и гвоздиками, отрядами спускались в мир потусторонний.
      Из милиции контингент увольнялся, работа не считалась престижной. Милиционеру мог плюнуть в лицо беспредельщик, а гаишнику прилепить ко лбу с тем же плевком стодолларовую купюру, сказав при этом: «тебе денег не хватает? На!»
      И потому министерство внутренних дел пригласило молодых писателей на встречу. Замминистра собрал полковников, старых волков угро, свел их с авторами. Объяснил суть дела: нужно писать о милиции, поднимать ее престиж, любая помощь будет обеспечена. Писатели расхватали сыщиков, как на танцплощадке, пошли к ним в кабинеты, в архивы. Но никто, как оказалось после, ничего не написал. Лишь преподаватель палеонтологии -  Евгений Сухов собрал материалы и написал про знаменитого конокрада с Тукайки, имя которого Шакур Корак.
     Друзья Сани свели его с роскошной женщиной по имени Римма, у нее был ребенок, капризная девочка Юлька двенадцати лет. И еще сестренка, поразительная красавица Айгуль. Айгуль работала в конторе секретаршей, к мизерной зарплате получала надбавку за подметенные полы. Она часто приезжала в дом Сани, иногда они оставались вдвоем. И странно, Саня любовался ею, но  не чувствовал ничего, словно это была великолепная статуя из мрамора. Античное лицо, отшлифованные рукой Микеланджело колени, даже сумочка, в тысячу долларов, казалась декоративной.
       У этой девушки был парень, трудяга парень, молоденький  биолог с «Нивой».  У него имелся дачный зимний дом, где он разводил пчел. Мед он привозил и Сане -  в трехлитровых банках. Парень Сане нравился – симпатичный, с открытой улыбкой и смеющимися глазами. Глаза, казалось, видели сквозь прищур добрый и прекрасный мир. Он трогательно ухаживал за секретаршей, готовились к свадьбе, на них приятно было смотреть.
       Как-то случилось Сане остаться с Айгуль один на один. Он спросил между прочим, переживая за парня, как она относиться  к изменам? Она смутилась, щеки обдал мгновенный румянец. «Я не знаю, - пролепетала она,  опустив голову, - никогда не думала об этом…». Тихо, непонимающе, помотала головой, вскинула умоляющие глаза, - и Саня смутился, прожигаемый стыдом: как он посмел задать ей такой нечистоплотный вопрос!
    Излишняя внимательность пчеловода к девушке закончилась скандалом. Смеющийся парень оказался непрост: он выследил любимую и разоблачил. Она работала в  одной из гостиниц валютной проституткой.
     Это был удар и для Сани.
    Позже сожительница рассказала Сане, что эта сестрица периодически ездила по вызову  в Москву, к силовому министру по кличке Упырь. Упырь каждую встречу ее задерживал, не хотел отпускать, пока та не испытает судорогу. Уж такая черта, раз министр силовой. Он бросал на постель очередные пять тысяч и велел терпеть; в конце концов, к вящему его удовольствию та изображала трепетную истому. Чиновник обитал высоко, подпрыгнул короткими ножками и навсегда оторвался от почвы. Не хотел понимать, что женщина любит мозгом.
      Все это было непривычно. Саня был осужден при Советах, а вышел в эпоху разврата, дикий, обросший мхом. Поначалу заливался краской, видя на своем пороге веселых юниц, обивающих с сапожек снег, компанейски поддерживаемых за талию его приятелями, у которых на висках седина. И эти девочки, наевшись «Спиду», который «инфо», могли дать фору замужним опытным  женщинам, заткнуть их за кружевной поясок на детских своих впалых животиках, с трогательным пупком.
      Те же друзья советовали  избегать юных, особенно с ангельскими лицами. В городе эпидемия венерических болезней! Именно эти ангелоподобные, незлобивые девицы являются его распространителями, не зная порой, не ведая об этом сами  в силу большого спроса, жизнерадостности, а иногда и подневольности.

                11

      «Здравствуй, папа! Пишет тебе твоя дочь Аня. Я живу с бабушкой. Мы живем хорошо. Бабушка уже старая, а мама пьет вино. Бабушка говорит: держись за отца, он поможет. Устроит, даст городскую прописку и замуж выдадит.
      Нам помогает дядя Володя. А вчера пришел к нам, забрал сетку для цыплят. Я ругалась, сходила к ним и сетку забрала обратно. И еще он все гвозди и клещи у нас взял. Я тоже отнесла их обратно в наш сарай. У нас и так ничего нет, а он последнее забирает.  В школе я учусь хорошо. Сейчас заканчиваю десятый класс, но мне нужно в город. Тут полно за мной бегают. Но я не хочу быть дояркой. А ты порядок в доме соблюдай. Цыплят будем держать. Помидоры я выращивать умею.
   Если хочешь, закажи мне переговоры.
   Твоя родная дочь Аня»
   У Сани все всколыхнулось в груди. Читая письмо, он слышал ее тоненький голос. Ранимый, родной! Его охолонуло снизу верх, и раз, и два. Обдало искрами, как принца в сказке - ать-тери-веди-так! Хлоп руками по груди – и обернулся любимым папой!
      Посмотрелся в зеркало - астагафирулла!
     Сунул в карман авиаконверт, с красными рубчатыми краями, и побежал на Кольцо заказывать переговоры.
    На другой день стоял в деревянной кабине, отделанной под орех, и слушал именно тот голосок, который и представлял:
       - А у тебя курочки есть? - спрашивала дочь. -  Я яички люблю.
       - Кур нет. Но заведем! Я тоже в детстве яйца любил. Всмятку, –голос его дрожал.
    - А бабушка Маруся меня любит?
    - Очень!
    - А дедушка Минрахип?
    - И дедушка. Он называет тебя «малай».
     - Я не хочу быть такой, как мама. Она нас опозорила. Приехала сюда на свадьбу, надела мою мохеровую кофту, которую тетя в Варя мне подарила. Утром пришла, вся репьях. Я хотела эти репьи оторвать. Но репей отрывается прямо с шерстью. Кофточку пришлось выбросить. Так жалко!
    -  Кофточку купим. Как питаешься? – спрашивал он дрожащим голосом. - Сколько алиментов переправляет мать?
    -  Нисколько.
    - Как нисколько?!
    - Мама не присылает. У нас иногда хлеба нет.
    - Погоди…  Как это?!
   - У  меня подружка есть. Ее мать работает на хлебозаводе. Она иногда хлеб приносит. Пенсия у бабушки маленькая, на месяц нам не хватает…
      Саня вышел из переговорного пункта, как пьяный. Вся радость вмиг улетучилась. Надо постоять, покурить, прийти в себя.
      Был теплый апрельский вечер, пахло тающим снегом. Кругом горели огни. Какой-то артист, нарисованный на киноафише «Вузовца», гордо вкинув чуб, смотрел издали на Саню. С улицы Волкова под гору медленно сползал трамвай, похожий на гусеницу.
     Скорее бы завтра!
     До Сани и раньше  доходили слухи, что Райка работает продавщицей. Мечта ее сбылась. Она еще при  совместной жизни с ним хотела идти в торг, но Саня запретил.
   И вот устроилась. Отработав неделю, привозила домой несколько ящиков водки, торговала из форточки, попадалась, заводили уголовку, но она ловко вылезала из-под следователей. Когда у них пухло в штанах, вызывали по повестке просто так. Приходила, пальчиком чиркала по носу, фамильярная, почти своя. Разве что  нет погон.
      За какую-то аферу ее из магазина уволили, сначала завели дело, но обошлись товарищеским судом. Через знакомых устроилась  проводницей – на лучший в стране рейс. Возила с югов дефицит. Деньги опять крутились без счета, морочили голову – и до того заморочили, что стала безответственно относиться к чужим заказам. Легкость жизни,  успех у мужчин и защита в милиции развивали наглость. Деньги на дефицит брала уже с мыслью, что пустит их на свои обороты. Росли долги и жажда мщения со стороны. По чьей-то жалобе ее сильно избили, подловили, когда шла между вагонами после ночного прибытия поезда.
    Она  стала торговать на московском рынке. Сожитель где-то по дешевке доставал мороженую рыбу. Раз в две недели уходили в запой, дрались, хватались за ножи.
      - На алименты моего ребенка жрешь, сволочь! - кричала Райка.
      - А ты хоть раз к ребенку ездила?!
      - Я-то съежу, не бойся, - говорила она, и вдруг, ощутив страшную тоску по дочке, начинала плакать, -  я моему ребеночку все верну!
       - Ты? – кричал сожитель, вскакивая, - только языком молоть!
        - Нет, я молоть  не буду, - оскорбленная в чувствах, с угрозой узила от стола глаза.-  Я на тебя подам. Будешь платить алименты, как миленький! Не стыдно? Мой муж тебя и твоего ребенка кормит! 
     Когда пропивались в прах, она уходила из дома. А он валялся на койке, скрючившись, держась за желудок. Терзался страхами и рвотой. С дрожащими ногами подходил к окну, всматривался в улицу, в бессильной злобе скалился…
     Дня через три стучали в дверь. Он летел открывать,  сжав для удара кулак. Но получал в лицо легкий толчок ладонью. На него смотрели с улыбкой родные голубые глаза, изящно накрашенные. В  авоське бутылка водки, закуска, чесночный запах колбасы - и, сглатывая слюну, обиду и ревность, он пятился…
      Она накрывала на стол, душевно расказывала про подругу, у которой эти дни жила, ибо он, сожитель, был нестерпим же. До первой рюмки говорили робкими, надтреснутыми голосами, как при первой любви…
    Сожитель пьянел, шел курить, заторможенный, с занозой в мозгах.
     К утру супруга становилась отвратительной - с подозрительными синяками на ляжках. И не было уже сил на нее -  весь истрачен, аж слиплись стенки. И тогда, рыча, он начинал допрос:  где была, откуда засос?
     Начиналась драка.
      Райка тоже умела бить, но мужчина, как и всякий мужчина, в отличие от женщины, умел бить сосредоточенно. 
     Когда умер отец сожителя, Райка, имевшая от сожителя дочь, отсудила себе жилье. Сталинку разделили. Райке досталось однокомнатная в Кировском районе, ему - двух. Квартиру вскоре он проиграл в карты, спился и умер под забором. Где – не знала даже Райка.
     Она сошлась с другим парнем. Если первый, бывший официант, был изящным красавцем, не гнушавшийся, как и Райка, измен, то второй, богатырь, в два метра ростом, проявил себя как верный друг. Но тоже пил.
     Они также болели после запоя, ждали  алиментов. Начинался период нервных судорог, похмельного страха, нищеты. С  гематомными, мертвенными, как из гроба, лицами выходили из подъезда, шарахаясь от тени пролетающих птиц, плелись на оптовую базу. Рыбу брали в долг, начинались дни труда. Появлялись деньги, брали в магазине пельмени, варили мутный бульон.
     Однажды сожителя крепко побили, богатырь слег, ходил под себя, через три месяца превратился в щепку. Райка ухаживала за ним, кормила с ложки и подсовывала утку. Пила в одиночку горькую, иногда валялась в подъезде, подростки издевались над ней.

                12

        Шарапова, судебный исполнитель, на лицо женщина приятная. Он знал ее еще стройной девушкой, когда его, калужского баламута, она обдирала по штрафам. Штраф-милиция стояла чуть ли не в притык к винному магазину, окна оперативников смотрели во двор, где распивали. Стоило погалдеть, споря, кто лучше водит шайбу, Балдерис  или Харламов,  забирали всю  шоблу, писали хулиганку,  мат. Будь там немой, и ему бы, как в анекдоте, черканули  нецензурку. План требовал. Таким образом, у Сани повисали долги по штрафам. Шарапова  копала, как крот. Неожиданно высовывала нос на новом месте его работы, и  бухгалтерия подчищала его зарплату.
      Теперь Саня не пил, штрафов не имел, неплохо зарабатывал. Он допускал, что Райка, получая хорошие алименты,  что-то будет тратить на себя. Но чтоб все, а у дочери хлеба нет!..
      Шарапова выслушала взбалмошного отца. И сказала. Она, Шарапова, не имеет права переправлять алименты на адрес дочери, пусть даже у Сани на руках ее письмо. На алименты подавала мать, и алименты получать должна только мать, та, которая значится в судебных документах.
     - Тогда я уволюсь, - сказал Саня.
     - Набегут долги, – ответила Шарапова, –  потом будут вычитать по пятьдесят процентов.
      Сначала сидели в кабинете, а после Шарапова надела пальто, повязалась косынкой, и они вышли на крыльцо здания суда.
     - Дочке шестнадцать,  – упирался Саня, – я не буду платить,   дотяну до совершеннолетия…
    - Все равно придется, - возразила Шарапова. -  Пока скрываешь место работы, истице будет платить государство. А потом государство возьмет с тебя.
      -  Ну-у, дурдом!
      - Некоторых ловят, - продолжала она, - когда их детям уже двадцать пять лет. Сажают и вычитают из заработков в тюрьме.
      -Ну, вы же видите, в моем деле – полный дурдом! Мне не жаль! Пусть берет что-то себе, я хорошо зарабатываю. Но не надо забирать все! - кричал Саня. – Я не из жадности прибежал. У меня дочь голодает! 
      Шарапова была спокойна и рассудительна.
     - Алименты переводятся через лишение материнства, - сказала она. - Через суд. Нужны свидетели, что ваша бывшая жена ведет неподобающий образ жизни, пьет, если пьет… Ну, хотя  бы заявление от бабушки,  у которой живет дочь. А будете скрываться, могут посадить.
    - Меня? За алименты!?
    Саня приложил к  груди руку. С ехидной улыбкой покачал  головой:
    - Ну, вы, девочки, даете!
    Казалось, Шарапова ему не доверяет. Насмотрелась она на горе-алиментщиков, на пропившихся лгунов! Приходили тут, в трико, с пузырями на коленях, надували жилы на шее, стращали дядей, который в Америке, обещали взорвать здание суда, подъехать на танке…
       Саня ушел ни с чем. Был зол на Шарапову. Хотя  понимал: она объясняла ему закон. Дурацкий закон! Чтобы перенаправить алименты нужно поднимать десятки людей, а ребенку есть нечего!
     - Уродина! – рубанул на ходу рукой, крикнул вслух. Прохожие на него обернулись…
      Он написал дочери. Все подробно описал. Сначала хотел рассказать по телефону, но подумал, что девочнка по дороге домой половину сказанного растеряет. А тут, на бумаге, все - как на чеканке! Прочитает бабушке вслух.
   Дочь ответила: нет, бабушка против своей дочери не пойдет и лишать ее материнства не станет.
   Вот те на!
   Саня схватил чуб, поводил им в стороны.
   Пошел и заказал переговоры.
   Требовал, чтобы дочь приезжала к нему сейчас же!
    - После десятого класса,- уточнила дочь.
    - Немедленно!
    - Ну че ты?..- тянула та, - мы проживем.
    - Проживем?!
    -  Не могу я. У меня же учеба, понимай маленько!
    Саня утих, задумался. Все были против него. Даже дочь! Впрочем, выход был прост.
   - Ладно, - сказал он в трубку, - следи за почтой. Начну высылать денежные переводы.

                Часть 3

                1
      Саня волновался, готовился к приезду дочери. Надо было строить для нее жилье.  А ведь был же пристрой, где он жил с Райкой. Сломали!
     Оставшись один после переезда родителей, он не успевал топить обе печи. От сырости в пристрое под полом, где капало с подоконника, пошел белый гриб. Когда Саня отбывал срок, пол у окна провалился. Отец промазал лаги отработанным машинным маслом. И все лето перед освобождением сына по-стариковски неторопливо, свесив подполье ноги, стругал и настилал новый пол.
       Еще при Горбачеве в поселок провели газ - бесплатно. За свой счет надо было сделать подводку с улицы, купить плиту, котел, поставить стояк-вытяжку и оборудовать отопление. А также привести в порядок документы по строениям. Вся улица забегала по исполкомам и БТИ. Пристрой  у Сани стоял незаконно, и отец, намучившись с гнилыми полами, не желая таскаться с документами по инстанциям (дом числился за отцом), махнул рукой: «Ломай к щёрту!».
       Саня разобрал пристрой. 
       А теперь он оказался нужен.   
       Где взять доски? Кое-что осталось от разобранного пристроя и соседского дома, который отец частично купил на слом лет пять назад. Тогда распилили поперечины в изгороди, отворили забор, как ворота, и соседи стаскали под яблоню доски, нагребли  с опилками шлак. Старые потолочные доски, широкие, смолистые, звенящие, как молодое бревно, могли пойти и на полы, и на потолок.
      Как только подтаял снег, Саня взялся за работу. Почва в поселке  песчаная, глубоко зарываться не надо. Он насек старым топором асбестовые трубы, набил их камнем, песком, зарыл стоймя по периметру, сверху положил подтоварник, на подтоварник - стойки и начал обшивать изнутри. Достал через знакомых куб необрезных досок. Сосед предложил свою пилораму, приволокли ее на канатах, пробороздили улицу поперек, бросили провод на «галку», и Саня  завизжал диском. Пилящие зубья, казалось, разрезали по вдоль саму улицу, - так визжала в ушах голодная инструментальная сталь.  Сняв кромки с досок, Саня зачистил их электрорубанком добела. Эти доски пошли на обшивку внешнюю. На рынках появилась вагонка, Саня купил полкуба для фронтона.
      Строил всю весну, лето и осень. Сосед, врач-терапевт Гумер, помогал выверять и ставить стропила. И, весело треща языком, подавал снизу шифер. Все это время Саня жил один. Работал на производстве, строил, готовил пищу, мариновал помидоры с огорода и бегал на свидания.  Римма перебралась к нему с дочерью Юлей только следующей весной, в апреле, когда пристрой был уже под крышей. А в июне, окончив десятый класс, приехала и Анька.
      Все лето шла отделка.
      Получились две глухие комнаты, с отдельными дверьми, и общим коридорчиком в теплый туалет. Осенью Саня пригласил сварщика – бросить отопление. Тот выслушал, осмотрел новые комнаты, старую горницу и сказал, что вода по системе, которую придумал Саня, не пойдет. Варить отказался. Дело было в том, что в правой комнате Саня-авантюрист вывел балконную дверь в сад, и отопительная система здесь должна была оборваться. Конечно, ее можно пустить вдоль порога. Но как осуществить обратку?
        Саня все продумал. Главное обеспечить уклон! А в комнате с балконной дверью, которую горизонтальные трубы прогреть не смогут, для большего тепла поставить змеевик и  мощную батарею под окно. Вода спустится по змеевику к батарее и побежит обратно -  через кухню в старую горницу, где самотек себя уже оправдал. 
       Саня попросил аппарат и начал варить сам. При стыковке массивных связок опять звал соседа  – задрать, поддержать. Варил четверо суток, днем и  ночью. Вечером напряжение в электросети падало. И когда он замыкал электродом сеть, производя вспышку, обморочно мигали лампочки и тряслись холодильники в соседских домах. Толком не спавший, Саня  валился с ног, лицо черно от дыма, ресницы – будто помазаны тушью, как у трансвестита. 
      Стоял уже октябрь. Домашние зябли.
      Перед самыми заморозками начал наполнять систему водой. Сам стоял у сливного патрубка, куда воткнул шланг, дочь дежурила на колонке, а падчерица Юлька сидела на чердаке, –  уперев костлявые коленки в щеки, зырила с фонариком в пустоту расширительного бака. Наконец испуганно завизжала: «Хватит!»
     Саня отбросил шланг, перекрыл кран, включил газовый котел. Весь дом с волнением ждал. Стояли в прихожей и таращили друг на друга глаза - Саня на дочку – дочка на Юльку – Алька на мать. Слушали.  Газовый котел, возрастая могучим пламенем, шумел и тужился. Прошло пять минут, десять минут. Двадцать…
       Вода над котлом чуть ли ни кипела, но дальше не шла. Трубы  в системе оставались холодными. Слабый пол начал в унынии разбредаться… и вдруг гидроудар! Сталь звякнула, система дернулась - и враз по трубам пошло тепло. Оно почувствовалось даже в воздухе. Девочки ходили по комнатам и, разводя  руками в стороны, счастливо шевелили пальчиками.
     Сварочные швы протекали, вода капала на пол. Текло в тех местах, куда Саня с электродом толком подлезть не мог.
      Сосед, опытный жестянщик из автосервиса, посоветовал подвязать на марлевом бинте соль - прямо под течь: скороспелая ржа свищи закроет, а потом все прикипит намертво. Саня слыхал про другой метод. Он пошел к тете Кате Кузнецовой, к Галкиной матери, спросил горчицы. Тятя Катя работала в психбольнице на Волкова - на раздаче еды. Дала горчицы две пачки. Саня залез на чердак, вывалил пачку в расширительный бак, подумал - вывалил вторую. Горчица, циркулируя вместе с водой, к ночи закупорила все свищи, капать перестало.
     Утром Саня оставил домашним банку белил, валик и кисти -  велел красить на полу большие листы фанеры, предназначенные для потолка, а сам ушел на дежурство. Юлька тоже хотела красить, но ей запретили. С распущенными до поясницы ржаными волосами, канючила и бесцельно бродила по комнатам  в старых ботинках Сани, сорок пятого размера. Обувь отчима всегда удобна: встала, как на лыжи, и поволокла…
       А потом Римма с Анькой прибежали на визг – Юльку застали на четвереньках. Она прилипла тяжелыми ботинками к листу подсыхающей фанеры, дернулась и упала на локти . Рядом валялась опрокинутая банка краски. В волосах запуталась липкая кисть,  которую она держала в руке и в котрую при падении ткнулась - накрыла неподвязанными волосами. Эту кисть, стоя на четвереньках,  Юлька как раз с нервным криком из волос выбирала.
      Мать от души оттрепала дочь за чистую прядь, обе пронзительно визжали, потом  долго отмывала, оттирала ацетоном. А вечером, положив голову девочки на свои колени, с нежностью, как на картине, расчесывала. Эти богатые сверкающие, как спелое жнивье, волосы, были и гордостью матери и удобным предметом для наказания. Юльку никогда не колотили. Ее таскали за волосы. И чем большие пучки оставались в руках матери, тем гуще и курчавее вырастали новые. Ни дать –ни взять, чудо-снопы академика Лысенко!

                2

     Анька приехала еще в начале июня. Из поклажи у ней было лишь то, что раньше называли узелок. Одеть ей было нечего. Кое-что Саня купил ей сразу, а потом барахла прибыло.
        У двоюродной сестры по татарской  линии Галиуллиных были две дочки – Жанна и Дана. Сестра работала в сбыте,  имела отличный доход, тогда как ее мужу зарплату выдавали материалом для обшивки диванов. Старшая Жанна вышла замуж за рэкетира-предпринимателя. У него была куча денег и даже один из первых в городе - сотовый телефон. Он к Сане приехал. Саня стоял у ворот, возле остановилась «девятка», из нее  вышли два крепких парня. « Вы - дядя Саша?» - спросили. Саня кивнул. Они  открыли багажник, вытащили  четыре вьетнамских сумки и, сказав: «Можно?» - прошли во двор.
    В спортивной одежде Саня не сразу узнал зятя, видел его лишь на свадьбе - в черном фраке, с бабочкой и укладкой на голове. Зять привез вещи для Аньки. Из сумок вывалил на пол целую гору. Анька ахнула – это  были дубленки, джинсы, кофты, юбки, демисезонные пальто, куртки и сапожки  - все почти новое, еще модное, недолго надеванное. Вещи прислала Жанна.
      Зять, скуластый, русоволосый парень, с золотой цепью на груди, говорил вежливо, на удивление тактично, с легким оттенком юмора. Поговорил с Саней о том о сем, поулыбался, и парни уехали на своей «Самаре».
      Саня смотрел вслед неторопливо уходящей машине. Эти изящные «девятки» немало принесли людям горя. Их сложно было приобрести, к счастливчикам подъезжали гопники, требовали продать. Владелец с Абжалилова отказал – «сам хощу!», и ночами из окна общежития, где жил, сторожил гараж. А когда в туманном рассвете, задремавший, было, увидел, как инопланетяне, порхая в облаках вопреки гравитации, отворяют его гараж, берут «девятку»  на буксир и вытягивают…  - растерялся. Стал  носиться по коридору, бросился к телефону звонить. В милиции записывали долго. А потом - не приехали. 
     Другой владелец, мужик крепкий, послал делегацию подальше. Те бригадой приехали его калечить. Он вынул топор, одного зарубил сходу, второму, убегающему, подарил крылья - утопил меж лопаток летящий томагавк.
     Жанна была старше Аньки лет на семь, и шестнадцатилетняя Анька подружилась с ее сестрой – Данной, четырнадцати лет. Вместе резали блузки, юбки, что-то изобретали, и были неразлучны. Однажды Саня нашел на подоконнике, в комнате, где спала Анька, три сигареты.
      - Это откуда?
      - Это не мои, - сказала Анька, глазом не моргнув, - это Данкины.
       -Вот салага! – сказал Саня, смял сигареты и выкинул.
       Анька ушла на улицу. На бревнах сидели парни. Уже успели подраться из-за новенькой. Санька удивлялся, чем сухолядая Анька сумела их приворожить?
        Когда всей семьей – Саня, Римма, Юлька и Анька - шли в парк Горького, им навстречу попался Ленька Окунев, сын Окуня, с которым Саня играл в хоккей в одной команде. Рослый красавец Ленька издали вытаращился на Аньку. Приближаясь, Саня видел очумелые от счастья глаза ненормального юноши. Ленька никого, кроме Аньки, не видел и, проходя мимо, с ошалелой нежностью глазел на возлюбленную. Саня покосился на Аньку, и вдруг увидел в ней Райку – ту Райку, белокурую, обещающую глазами щедроты вселенной…
     Анька по дому ничего не делала. Обдергивала лишь кусты помидоров. Подперев кулаком локоть, подолгу стояла посреди огорода. Иногда подносила Сане инструмент, а вечером, чуждая, молчаливая, выскальзывала на улицу и сидела на бревнах среди ребят, подпирая рукой щеку.
     В другой раз Саня откинул Анькин матрас и опять – как чувствовал! -  нашел штучные сигареты.
     В этот день как раз приехала Данка. Они резали в горнице старую кожаную куртку, делали из нее жакет. Сейчас отдыхали. Анька сидела на столе и качала ногой.
   - А это чьи? - сказала Саня и вытянул ладонь с сигаретами.
    Анька напряглась, вероятно, думая, что отец скажет: «тоже Данкины»?
      Но отец не выдал.
     - Куришь, выходит?
     Анька опустила голову и продолжала качать ногой.
      - Отвечай!
      Она молчала.
     - Я тебя спрашиваю!
     - Че пристал –то? - прозвенела с жалобой, с оттенком раздраженного нетерпения.
    -  Щас тресну! – сказал Саня.
       Это был решающий момент. Дочь у слепой старухи вовсе отбилась от рук. Кто возьмет верх сейчас, тот будет побеждать всегда.
     - Тресни, – сказала дочь, геройствуя перед сестренкой. Отвлеченно смеясь, хотела,  было, показать ей воротник куртки - форму, какую она сейчас придумала…
     И Саня треснул, треснул сразу, как только та сказала «тресни», дал подзатыльник, но ударил не ладонью, а только пальцами. Железными пальцами.
     Аньку враз обдало краской. Она почувствовала не только руку, но и решимость треснуть еще, если посмеет пикнуть. Это отец, и с ним шутки плохи. Анька молчала, опустила голову, не могла даже плакать. Удар настолько ошеломил ее, что когда сошла первая волна краски, тотчас пошла вторая, бурая,  как гриппозный жар, окрасила грудь и шею. Было уже не до сестры, не до имиджа.
    Сане стало жаль дочь. Хотел сказать: « Пойми, курить вредно…». Но сказал:
   - От никотина лошади дохнут! Посмотри на себя: худая, грудь впалая. Туберкулез хочешь заработать? – говорил как можно жестче и беспощадней. А что толку сюсюкать? Их увещевали уже в школе, -  как с гуся вода! И рубил дальше: - Зимой ходишь сизая, из носа течет, краше в гроб кладут. А будешь курить - станешь фиолетовой. Ты что, думаешь - краля? Запомни, парни любят розовеньких. Это они с вами курят, а женятся на других, некурящих. Им здоровое потомство надо! - Саня знал о цели дочери выгодно выйти замуж  и бил в точку. – А теперь слушай главное: ты – подросток, ты склонна к туберкулезу. Я это вижу, я  в тюрьме сидел – насмотрелся! Ты должна хорошо питаться, заниматься спортом! Или хочешь, как я, кашлять, блевать по утрам? Помни, у тебя жизнь одна!
    Он ушел, хлопнув дверью. Не разговаривал с дочкой два дня.  А на третий парился в бане, долго хлестался веником, выходил в предбанник, ложился на пол, отдыхал.
      Дочь прошла садом, встала у окна и, глядя в землю, крикнула:
     - Пап!.. – постояла, протянула звонче -  с деревенской растяжкой: - па-ап!..
      -Чего? – долетело из парных глубин.
      - Ты че так долго! Я же волнуюсь… Иди домой!
    - Иду доченька,  - кричал из бани отец, - иду, милая!

                3

     Девочек устроили в 98-ю школу. Юлька ходила в 6-й класс, Анька – в 11-й. «Толстая» Римма работала бухгалтером, обходила коммерческие ларьки и ехала к себе на квартиру, в тишину и покой, считать, делать балансы. Саня работал сутками, в выходные занимался отделкой. Спал там же, где клеил-колотил, в комнате справа. Римма заняла комнату слева - на отшибе, с дверью в углу коридорчика, глухую и очень теплую: горячая вода от котла сперва заходила туда. 
       Девчонки жили в горнице, где не стучали, не воняли краской. Горница им нравилась – Анька распахивала окна прямо на улицу и через палисад разговаривала с ухожерами. Любопытная Юлька разглядывала их через тюль другого окна, давала оценку: этот ничего, симпатичный! а этот-то чего пришел?
    Продуктами занималась Римма, по знакомству покупала дешевое мясо, вернее, кости с остатками срезанного мяса. Ночью, по-старушьи обмотав поясницу рукавами свитера, свисающем горлом до икр ног, варила в большой кастрюле борщ, сплошь из свеклы. Утром уходила. Саня ел этот борщ, черный, как дровь дракона, на завтрак, обед и ужин. Тарелку съедала Анька. Больше не могла. Она сказала, что Юлька вообще этот суп не ест, обедает в столовой, туда же ходит полдничать. Саня велел дочери тоже есть в школе, а не копить деньги на всякую мишуру.
     - Вот когда здесь болит, я так ненавижу маму, - призналась Анька.
      - Где болит? – спросил Саня.
     -  Ну, в животе-е… - тянула та, глядя в сторону и печально вскидывая бровь.
     - Давно болит? Часто?
     - Еще в Матаках… когда голодная… Сейчас не очень.
       Этого еще не хватало! Похоже на гастрит.
      - Питайся вовремя, - сказал, погладил по голове, - острое, жаренное и кислое нельзя. Утром овсянку вари. Пройдет.
      Если не пройдет, пойдут глотать кишку. Но не стал пугать ребенка. Оно по забывчивости лучше заживает, нежели когда думать.
      Римма по вечерам, придя с работы, закрывалась с дочкой у себя.
    - Опять пирожное жрут, - говорила Анька.
      В другой раз презрительно усмехалась:
       - Постоянно обновку ей таскает в портфеле. То кофточку, то блузку.
      Саня, не моргая глядел  на дочь -  чесал спину длинной обувной щеткой, запустив ее через воротник под футболку. Начесавшись, сказал лишь:
          - Она - глупая баба!
             И вышел.
            Он не мог понять Римму. Когда брал что-то Аньке, испытывал удовольствие, покупая заодно что-нибудь и для Юльки. Это было и справедливо, и приятно. Покупать своему ребенку вещи тайно он бы не смог. Стыдно. Вот такая семейная жизнь. С разными детьми-то. В мелочевку приходиться вникать. Юлька  эгоистка. Но Саня видел в этом какой-то эгоизм уютный, детский, временный. Заранее прощенный – как родственный. Как-то зашел к ним,  Юлька что-то запихивала в рот – быстро затолкнула, и глаза ее при раздутых щеках плутовски засверкали ему навстречу…  Он подошел, прижал к себе ее головку: вот так, детка, без родного отца-то…
    А вообще он стал жить, как барин. Ему льстили и врали со всех сторон. Но слушались беспрекословно. Он был всему судья. Нравилось кричать девчонок со своего дивана. Они подбегали, высовывали мордочки из двери, он заказывал чай или кофе. Те быстро смекнули, как быть. И когда из его покоев доносилось, как из тайги: « А-аня! Ю-юля!» - со смешком толкались в дверях, высыпали во двор или прятались в горнице. Подождав, поднимался с ложа, выходил в прихожую и, видя, что дома никого нет, сам заваривал кофе.
        Однажды почуял, подергал носом, будто Кащей: предательский дух, спертость  и тугое напряжение – где-то в девченочьей груди вот-вот что-то лопнет. Приготовил кофе, взял чашку, пошел к шифоньеру, открыл: сжимая ладонью рот, в шкафу стояла Юлька. «Пжалте коф-фе!» - поклонился. Прыснула - лопнула! Краснея и смеясь,  из висячих одежд вывалилась. 
     - Отработаешь барщину! - повелел. - Что ты в прошлый раз нам исполняла? «Вижу горы и долины…»? Вот и споешь.
    Анька называла Римму толстой. У Риммы была широкая кость, большая стоячая грудь и торчащая вверх мясная задница. Глядя на нее -  на шатенку, с белой нежной кожей, старорежимный знаток живописи восхитился бы: истинная Даная! А ваши манекенщицы – это вешалки для одежды!
    После мужа-лодыря и безответственных любовников Римма видела в Сане крепкого мужика, хозяина! Садилась на стул и любовалась, как он ловко владеет топором, молотком, стамеской. Словом – уважала, и когда он, грязный от работы, валился с ног, поливала его из лейки теплой водой во дворе, мылила голову, а в постели  сильными короткими пальцами делала массаж.
     Ее дочь ходила к Сане за благословлением по любому мелкому поводу. И говорила, между прочим, что не любит своего родного отца.
    - Мы не берем с него алименты, - старательно поясняла, - чтобы, когда я вырасту, он не имел права на алименты от меня.
     Вообще речь шла об удочерении им Юльки. Что ж, Саня не против - девочка преданная. Он не знал, вернее не задумывался, что для этого надо сначала лишить Юлькиного отца – отцовства,  нанести душевное увечье другому человеку.
      - Ты, наверное, напишешь дом на Юльку, - сказала, между прочим, Римма.
       Они лежали в темноте, глядели в потолок.
      – Ну, когда удочеришь, - пояснила.
      Саня не сразу ответил. Неведомо, что рисовал в темноте рок на его лице: то ли удивление, то ли ухмылку.
     - Тогда ты свою трехкомнатную  – на  Аньку.
     Сказал, полежал. Больше не мог находиться рядом, поднялся и ушел к себе.
    Римма молчала. И в тишине своей оставленной тенью Саня чувствовал, как та каялась. Даже видел, как схватила и сжала рукой болтливый рот…

                4
               
       В начале 90-х, в пору хаоса и отсутствия промтоваров,  люди закупали про запас все, что можно потом продать, от унитазов до каракулевых шапок - грузовиками. Римма бегала, тряся грудью, по товароведам-сокурсникам. В прихожей у нее теперь стояли  ящики  с маслеными гвоздями и болтами.  В зале на венгерской стенке -  раковины. В спальне –  стиральная машина и пылесосы в упаковках. В нежилой, невестинской, комнате  хранилось приданное для Юльки . Свернутые в трубу большие ковры, на раскинутом диване - пуховые одеяла, перина и два ряда торчащих углами верх подушек, на лето отправляемые сверкать белизной на солнечную лоджию. Над чуланом - самодельная полка, створка от старого шкафа, закрепленная проволокой,  на полке - цветной фарфор под слюдой. Сладкоежка Юлька, прознав, что от нее прячут халву, полезла туда, сорвалась и повисла на полке. Надо представить, с какой отчаянной роскошью полетели на пол дорогие сервизы! И как была бита, таскаема за пшеничные космы Юлька! как причитала мать « о зачем я не умерла при ее рождении!». И как потом каялась, сидела онемевшая, подперев кулаком голову, а дочь ей мстила – с упреком, с ломающимся баском подростка «разве вонючий чайник  дороже родной дочери!» - трепала сидящую мать за чуб, пока та, убитая горем, позволяла, пока не вскочила в бешенстве вновь…
     Вообще Римма хваткая хозяйка. С ней можно сыто жить, лосниться, как самовар, получать массаж, травяные отвары и клизмы. И умирать потом, как барин, в перинах. И похоронят тебя  не в худшем месте, купленном на кладбище со скидкой. Но Римма ненавидела Аньку. Строптивую, молчаливо упертую, – это был просто «звереныш». И этот звереныш перегрыз ту оберточную бечеву, что соединяла две мирные лодочки, Сашу и Римму.
     В конце апреля Саня сказал Римме: нужно расстаться. Та что-то шила, сидя в кресле. Кивнула -  согласилась. Но не уезжала. Саня ждал день, другой…  Ушел на смену, вернулся через сутки – увидел на вешалке тот же перламутровый, с блестками, плащ, а на полу - разбросанные, будто лодки на отмели, знакомые туфли.
     Он ничего не сказал. Курил в тот день чаще обычного. Приготовленной пищи не коснулся. Спал отдельно. Утром оделся  и, печальный, с серым лицом, все пытаясь поймать за спиной  ускользающий пояс, у выхода проговорил:
     - Я - к матери. Буду жить там, пока съедешь.
     Вернулся через два дня. Дом был пуст.
     И захватила, сжала за горло тоска! Не любил, но какая мука днями бродить в опустевшем доме! Как назло, Анька уехала к несовершеннолетней Данке, пока мать той находилась в командировке. А ведь жили дружно. Было шумно, бегали и звенели, была семья! Особенно не хватало сейчас бедолаги Юльки.
    Через две недели он купил газету «Из рук в руки». Написал брачное объявление, вкратце описал свою жизнь, дом и зеленый поселок. Ему ответили. Одна женщина оказалась, что надо, хвалила в жизни как раз то, что ценил Саня. Он охотно откликнулся, назначил встречу, нагладил брюки и пошел на свидание.
     Важный и вальяжный ждал на возвышении у «Вечного огня». Прохаживался. Прошло полчаса, женщина не подходила. А он все выше вскидывал подбородок, все уверенней закладывал руки за спину, изображал натуру осмысленную, творческую,  - все глядел в  небеса, в сторону волжских облаков над Услоном.
      Никто не подходил.
     «Не понравился, наверное, думал он, издали посмотрела и забраковала». И вдруг показался себе смешон. Какого черта он надел эту дурацкую шляпу?! Галстук? Совок! Амбициозная нищета, инженер с завода, где полгода не платят зарплату! Тфу!..
     На шоссе сновали и стояли припаркованные автомобили. На площади и по тротуарам бродили отдыхающие. За спиной был парк, там тоже гуляли. Точно! Над ним из укрытия смеются. Эх!  Надо бы напялить джинсы, бейсболку… Нет, лучше башку взлохматить и ходить тут - поддерживать ладонью свои фаберже, как делают нынче, кривя ноги, отборные самцы!
    Он сошел с мраморных ступеней. Закурил. Затем пересек шоссе и зашагал в сторону дома.
    Он дал еще одно объявление. На этот раз ответила девушка с  кварталов. Ее  предпочтения соответствовали его желаниям, она  писала, что любит возиться в огороде, что дочь его – не помеха, будет помощницей в хозяйстве.   
    Встречу назначили там же, на кварталах.
    Теперь Саня оделся по-спортивному. Стояли майские праздники,  горожане выехали на дачи. Солнечная улица Амирхана безлюдна. 
      Саня прождал минут двадцать. И опять никого. Город будто вымер.
       Вон ковыляет вдали одинокий пенсионер с клюшкой…
       С той же стороны  медленно движется полная женщина …
       Она в темных очках, в бежевом брючном костюме.
       Прическа громоздская - накрученная кверху кулинарная слойка. Как у африканской принцессы.
       Высокие каблуки  ей в тягость. Вот она подвернула ногу, остановилась, поправила туфлю,  двинулась дальше.
      Темные очки облегают лицо, как мотоциклетные, уже видны в ушах белые розы из пластика…
    Саня курил у стены дома. Когда дама поравнялась с ним, бросил сигарету,  резко шагнул вперед и схватил ее за руку.
     Дама  взвизгнула от неожиданности.
    А Саня стал тянуть ее в сторону шоссе.
   - Мужчина! - отбивалась дама, - я позову милицию!
    Саня крепко держал пухлое зяпятье . Будто маньяк, стал тащить даму к проезжей части. Вскинул руку. Остановилась дребезжащая белая «Волга», прижалась к поребрику .
     Саня открыл дверь автомобиля, затолкал даму в салон –«как вы смеете?!»  - сам сел рядом и назвал таксисту адрес. Женщина толкнула дверь в сторону проезжей части, выставила на шоссе ногу.
         Саня вытянулся, убрал эту ногу, дернув за расклешенную штанину, и захлопнул дверь.
          -  Я не поеду, – сказал пожилой таксист, – это похищение.
           Лицо женщины покрылось испариной, пухлые губы дрожали.
           - Скажи, - обратился к ней Саня, - это похищение?
           Женщина молчала, глядела перед собой.
           - Ну! – сказал Саня, сняв с нее очки.
           - Езжайте, -  проговорила женщина .
           - А тебе этот костюм идет, – сказал он, смеясь, когда машина развернулась, -  парик- то сними. Хатшепсут!
           Оскорбленная гордость молчала.
          -  А хорошо ты  у «Вечного огня» надо мной посмеялась!
           - Это Юлька все придумала!
           - И письма она сочиняла?
           - Вместе сочиняли.
           Ночь получилась бурной. Соединились, как два взбухших теста, - не разлепить. Однако к утру лежали, будто скалкой раскатанные и присыпанные мукой, сухие и чуждые. Над ними тихо и беспощадно несла свои воды река жизни.
 
                5
     И принесла река горе.
     На другой день Саня окапывал яблони, ночью прошел дождь, и погода стояла пасмурная, тусклая. Вечерело, когда на воротах звякнула щеколда. Вошла родственница Ольга. Светлые крашеные волосы поверх синего спортивного костюма, белые кроссовки. Не останавливаясь, бросила: « отец умер» -  и прошла в дом.
     Держа стоячую лапту за черенок, Саня глядел в сторону, скосив взгляд. Какая отвратительная погода сегодня…Он стоял еще минуты три, затем прошел в дом, в горницу. Постоял. Три окна пропускали слабый свет уходящего дня. Вышел в прихожую.
      Входная дверь настежь, Ольга сидела на пороге, уперла спину о косяк, вытянула вдоль порога ногу, курила. С головой у нее было не совсем в порядке, ее часто использовали на побегушках. Она о  чем-то упорно думала и глубоко сигаретой затягивалась.    
    Казалось, что он при ней задохнется. И эта вытянутая поперек выхода нога мешала – выбежать и хватать воздух…
    - Ты иди, иди… я приду! – сказал он, между тем смутно соображая: гонцам рубили головы.
    Она молчала. Продолжала сидеть. Достала еще одну сигарету…
    Это было невыносимо.
     -  Не надо меня ждать! - закричал он.
     Тут она послушно встала и, не сказав ни слова, вышла, стукнула во дворе щеколда.
     Надо было побыть одному...
     У него уже истопилась баня. И это правильно. Он парился отчаянно, вытравливал яд. И на самом деле, когда вышел на воздух, стало легче. Теперь он готов. К отцу надо идти чистым.
      Родственники сидели в зале с притушенным светом. Саня прошел в комнату, где лежал отец, накрытый простыней. Сел рядом, убрал с лица простынь и вдруг простонал: «Весь в мать!». Уперся лбом в лоб отца и сидел так минуту, другую, покачивался. Как стал похож! Бабушку Саня помнил плохо, но сейчас, глянув на закрытые веки отца, разгладившиеся черты, увидел фото старушки, с  белым уголком для печати, -  скуластое мордовское лицо, с прямым пробором в туго расчесанных на стороны волосах.
     Саня поднял голову, достал из кармана чистый носовой платок, промокнул на лице отца слезы, прикрыл и вышел.
     Пожилые родственники сидели по сторонам, глядя в пол. Ждали Саню. Они уже все обсудили, но сын должен был окончательно подтвердить – когда и где хоронить.
    Хоронить решили на мазарках, в черте города, в родственной ограде имелись места. Мать не перечила, хотя можно было и за городом, на общем – русско-татарском - кладбище. Давно уже решено ею - не разлучаться с мужем после смерти, а это теперь значило: положат ее, русскую, на татарском кладбище. Что ж, она видела там, на памятниках, русские имена. Такова ее юдоль, безногая юдоль, которую выбрала еще в военном госпитале. 
    Табат  с телом по мусульманскому обряду должны нести ближайшие родственники. Взялись вчетвером. Отец, достаточно  высокий человек, перед смертью сильно поправился. На железных носилках был очень тяжел. Пришлось идти через все кладбище. Старики подбегали, перехватывали. Другие несли лахат тахталар -  погребальные доски. Саня не подменялся. Повернув на аллею, а после на узкую тропу, вчетвером уже пройти не могли,  справлялись двое. А потом и вовсе уперлись в ограды, примыкавшие углами друг к другу, тропа шла зигзагом. Поставили носилки на стальные пики. Пытались подать верхом над оградами, но не получалось. Двоюродный брат порвал о пику кожаную куртку, новую, дорогую, вырвалось «эх!..»    
      С аллеи в ожидании смотрели пожилые родственники, держали в руках каждый по доске. Тогда Саня подлез под носилки, уперся спной, пытаясь выпрямиться, но вес показался не подъемным.
    В сердце свербило, ломило в левой руке, в предплечье. Он нащупал в кармане куртки пузырек «Корвалола», прямо под носилками откусил и выплюнул капельницу, повернул голову набок, и, глядя на родню, высосал полпузырька, закрутил пробку и сунул пузырек в карман. В голове и по сердцу прошел успокаивающий холодок. Придерживая носилки вскинутыми руками, поднял их и прошел через виляющие проходы. Взяли с братом с обеих сторон, пронесли и поставили на угол другой ограды...
    С похорон поехал к матери. В  доме было много женщин. Он увидел Аньку, она приехала от Галлиулиных и только что перемыла полы. Лицо красно, в руке половая тряпка, сама молчаливая и испуганная. Пожилые тети подходили и говорили, какая у него умница дочь.
    - Пап, - сказала Анька, приглаживая тыльной стороной ладони выбившиеся из-под косынки волосы, - можно, я буду ночевать у Даны. Я  боюсь, - проговорила она.
    - Да это ж твой родной дедушка! - пытался взбодрить ее отец, между тем, видя, насколько жутко состояние ребенка. Анька мелко дрожала. Она еще не отошла после похорон четырех знакомых парней, ночью въехавших на полном ходу под кузов стоящего самосвала, - после их синих, зашитых по мертвым тканям лиц.
     - Ну, ночуй, ночуй. Конечно!
     - Он умер во время магнитной бури, - сказала Ольга, глядя в газету, -  в самый пик, ровно 18. 30.
     Мать, никого не слушая, смотрела на Саню, стояла в стороне, растерянно сложив ладони у подбородка. Перекрестила сына на расстоянии. И опять на него смотрела - в горестном умилении…
   - Ночуй  у меня, сынок, - сказала потом убедительно. -  Не ходи туда (она имела в виду Калугу).
    Он остался  ночевать у матери.

                6

     В этом же году ушли и два одноклассника.
      Витя Бухтин, троечник и поэт, при плохом зрении не носил очки, глаза слезились - и, красноглазый блондин, он больше походил на альбиноса. Верный друг, он жидкой ладонью пожимал руки товарищей, встречая их в начале уроков у классов. Он был постоянно влюблен. В черном плаще Чайльд Гарольда (так убедительно в школе № 98 преподавали литературу!)  сочинял на уроках стихи и передавал через наперсников очередной богине -  с чтением удаляющейся по коридору, с крестиком фартука на спине.   
      С юношеских классов он познал пушкинский вкус вина, именно пушкинский! Он всегда отмечал «19 октября». « Я пью один, вотще воображенье вокруг меня товарищей зовет...» - читал вслух ежегодно – юношей, парнем, дядькой. Пил в этот день исключительно из бокала, подходил к зеркалу, растроганный стихами, с мурашками на  веснушчатом загривке, плескал на амальгаму багровое вино.
       Он так и не смог жениться. Он любил горячо и самоотверженно, но женщины обманывали его. Причем, подло и мелко. Он всю жизнь проработал слесарем на режимном заводе №230, где на вертушке стоят зоркие дамы в черных шерстяных беретах, с кожаной портупеей и кобурой, где внутри  пистолет. Похмельные работяги по утрам в страхе протискивались через эту вертушку, затаив дыхание, чтобы сторожихи не учуяли запах перегара через окошечко, откуда выдавали пропуска.
      Социально робкий Витя ходил через ту проходную двадцать лет. С каждым разом оставлял в окошке, как плату за вход, частичку кровоточащего сердца. Ранним утром того мая, когда в чаще Арского кладбища очумело пели соловьи, а над поймой Казанки слюдянисто сверкали туманы, Витя вошел в проходную. Заячье сердце его скакнуло - и душа, вытягиваясь кометой, полетела туда, где всю жизнь обитало его замечательное воображение.

       Еще осенью после освобождения из клонии он встретил Галку Кузнецову. Через открытую форточку услышал по сухому сентябрю стук каблучков, глянул в окно. В сторону ворот тети Кати, в травянистую низину, спускалась молодая женщина - синий развевающийся плащ и те самые цыганские волосы на плечах… На другой день опять бойкое цоканье, полет синего крыла. На этот раз Саня успел - сунул кольцом два пальца в рот и пронзительно в форточку свистнул. Махнул рукой обернувшейся девушке: двигай сюда!
      Смеясь, она стала спускаться с пригорка Горячкиных к его воротам.
      Они сидели за столом с вазой, наполненной грецкими орехами. Он доставал пару орехов, с силой сжимал в ладонях, раскалывал и подавал ей. Пальцы их соприкасались… Он тонул в прошлом. Да, это она - та семиклассница, исцарапанные котенком руки и кудряшки на смуглой шее. Через ее бордовые губы он впервые ощутил тогда вкус девчонки - сладкой вскользь, слюнявой, ведь поцелуй всего лишь чмок, не таинство и не головокруженье. Тогда, на кровати ее родителей, он с чувством избранности и страха ощутил, как ему везет, и чем больше везет, тем страшнее! Вот она борется, морщит гладкое, как олива, лицо. Но ему эти девчачьи черты не противны, он еще не догадывается, что она красивая. Возможно, любимая.
     Сейчас он смотрит Галке в глаза - глаза смеются. Она мать двоих детей, а он отсидел девять лет. Они думают об этом и о той высокой кровати. Помнят, но не говорят.
      Галка рассказывала, как она разбогатела. Моталась в Польшу, возила товар, барахольщики в Казани за ней бегали, «как за директором».
     - Жаль, нет вина,  – посетовал Саня.
     - Да, -  протянула она мечтательно, - я любила пить на даче. С мужем. Когда закат…
     Саня поднялся от стола, подошел к окну, закурил, выпуская дым в форточку.
   -  Он меня предал, -  как бы поправилась она, достала из сумочки сигарету, по-женски неумело-пугливо щелкнула перед носом зажигалкой, закурила, - тогда я облилась кислотой и стала уродом.
    Саня с удивлением обернулся...
    - Я завхозом в институте работала, - продолжала она,- шофер попросил соляную кислоту. Я ему отлила, а тяжелую бутыль выпустила в ящик.  Из горлышка как брызнет! Прямо в лицо. И  вот сюда, в грудь…
      - Да нет же ничего! – сказал Саня, пристально ее осматривая.
     - Ты не знаешь, чего мне это стоило! Несколько пересадок кожи, операция на глазу, - она глубоко затянулась. – А он завел любовницу. Некрасивая я стала. 
      - Ну, где? Лицо чистое! – успокаивал Саня.
      – Это я запудрила, - жестко выдерживала до конца свой рассказ.
      В следующий раз она пришла к нему зимой. Когда он жил с Риммой. Декабрьским вечером ярко горели окна его дома. Из-за палисада до окон не дотянуться, подергала щеколду. Юлька с Анькой отдернули занавеску. Юлька залезла на подоконник.
     - О-о! К дяде Саше любовница пришла! – крикнула нарочно громко, чтобы услышала мать, и, расплющив нос о стекло, продолжала: - та-ак-с!.. зырим: симпотная, густые волосы…
     Саня вышел во двор, открыл ворота. Перед ним в ушанке стояла Галка.
     Свет от фонаря падал ей на затылок. Но он разглядел: смеется.
    - Сань, у тебя водка есть?
    - Водка? Есть.
     Как раз, к своему юбилею он прикупил тогда  шесть бутылок «Сибирской» - с лихими тройками лошадей на этикетке.
     - Тут дело такое… - Галка небрежно потрясла пальцами у живота, как по струнам балалайки, - вчера выпили, желудок чего-то закрутило…
    Саня вынес ей бутылку, и она ушла. Через десять минут в ворота опять постучали. Юлька повисла на окне.
    - Опять она! Мама, ей  чего-то надо!..
    Саня вышел.
    - Тварь я такая, – покаялась Галка, -  поскользнулась во дворе, бутылку разбила. Нет у тебя еще?
   Саня вынес ей вторую бутылку.
   Он не знал, что это запой. Запой дочери алкоголика. Серьезный, трагический  - женский.  Когда Галка принесла бутылку домой, тетя Катя отняла ее и разбила, и вот дочь сходила за второй.
     Тетю Катю он встретил через месяц на соседней улице.
      Она остановилась, положила сумки в снег и, в отчаянье мотнув головой, выдохнула:
     - Саша, я тебе должна!..
    И все как на духу рассказала. Галя пьет, пьет сильно. Все это проклятая Польша! Там научилась. Мол, там не пить нельзя. Тетя Катя по-прежнему работала в психбольнице на Волкова. Там имелось наркологическое отделение. Через знакомых врачей, устраивала дочь туда. Больную клали под капельницу, приводили в порядок, но та срывалась опять.
     И вот сосед Кузнецовых по той стороне улицы, врач-терапевт Гумер, сообщил: Галка умерла, отказала печень.
     Это было, как удар из пушки. Как же так?!. Он знал Галку с тех пор, как начал помнить себя. Вот она стоит у палисада Горячкиных, мокрыми пальцами сует в рот соленый груздь, что дали ей от стола, пахнущего водкой, и отослали на улицу. А Саня смотрит на этот груздь, ни разу в жизни грибов не пробовавший, и ощущает, каков он на вкус, и у него набухает слюна…
      А в доме Кузнецовых – гости! В раскрытом окне на садовом бугре играет на всю улицу музыка. Крутится, крутя шар земной, виниловая пластинка. « Марина, Марина, Марина! Хорошее имя, друзья!»
    И что удивительно: там, в доме, находится девушка по имени Марина! Это молодая сноха. И маленькому Сане кажется, что на заводе нарочно сделали пластинку про эту Марину, жену дяди Бори, младшего брата Галкиного отца, такого же кудрявого и породистого, как все в их крепкой семье, напоминавшей курчавостью род римских Юлиев.
     Все те гости, молодые и  веселые, давящие  крашеный пол в чарльстоне капроновыми чулками, все они, кроме тети Кати, к их роду по крови не относящейся, – все они оттанцевали свое и ушли в мир иной.
        И вот уже Саня, полуседой, старше тех, танцующих, лет на десять, стоит посреди  улицы. Набычившись в сопротивлении времени,  хмуро глядит на осевший дом, где играла музыка.
      У горы сваленного песка галдят дети, дети другого века, другой культурный слой. И нет им дела, что на этой улице в морщи каждого сруба теплится родовая информация. Что здесь  жили, любили и звездными ночами испытывали космические оргазмы…



                7

      Между тем, Анька окончила школу, и надо было думать, куда  ее устроить учиться.
      Он видел ее аттестат: много троек. В Матаках уроки не учила, слепая бабка контролировать лукавую отроковицу не могла.   
      Рядом с Саней жил технарь дядя Слава. Дядя Слава помнил  послевоенные землянки за собственным огородом, знал старину. Бывало, когда у Сани ломался ламповый телевизор, приходил с удовольствием, раскладывал на столе инструменты. Дымили кофеем и паяльной канифолью, а затем бросали все, – и, улыбаясь друг другу от приятности, болтали до  полуночи.
    Дядя Слава устроил Аньку в техникум, где преподавал.
    Тем же летом к Сане с взрослой дочерью приехала из Базарных Матак сноха Райки  -  Зоя, русая высокая чувашка. В городском доме слегка робела, но старалась быть убедительной. Мол,  Саня учился в институте, знакомых у него там полно, и уж наверняка поможет ее дочери Нине поступить на факультет.
      Зоя работала медсестрой, как и мать Сани когда-то в госпитале, и чувствовала его симпатию. Отказавшись идти в горницу, рыжая, веснушчатая, сидела с делегатским видом в прихожей. Стесняясь крупных босых ступней, заводила их вбок, за ножку стула.  Заламывала, как бы пряча, большие, натруженные руки.
       Ее муж Вовка с Райкой был на одно лицо, но только черен, с сажными ресницами и, в отличие от высокой и голенастой Зои, ходил на крепких породистых ногах. Их нескладная девочка Нина превратилась к семнадцати годам  в крепкую девицу. С широкой костью, чрезмерно мощными бедрами и походкой увальня. Между тем, имела быстрые руки и ум: окончила сельскую школу чуть ли не с золотой медалью.   
     Зоя не поверила, что у Сани в институте знакомых нет. Завершая разговор, вздохнула, поднялась со стула.
   – Ну, пусть хоть поживет у вас месяц-другой? - сказала обиженно.
    - Да пусть, - пожал плечами Саня. – Место есть. Если с моей тетервятницей уживется.
    - Да, уж, -  улыбнулась Зоя, -  такую поискать.
       
                8

      Саня купил Аньке пару блузок. Анька примерила. Зеленая, под цвет глаз, ей очень понравилась. Она надела ее и спустилась с крыльца к отцу во двор, опустила руки, ладонями вниз. На ходу повиляла тощими бедрами:
    - Выйду замуж, буду изменять!
    Приходил к ней высокий парень, коротко стриженый, широкоплечий, в черной рубахе и черных брюках в отбяжку на мускулистых ногах. Обычно поджидал Аньку во дворе, умостившись на корточках.
     - Этот в тюрьме сидел, - сказал Саня, когда разговор коснулся ее ухажеров.
     -  Откуда знаешь?  - спросила Анька.
     - Знаю, - ответил отец.
      На другой вечер хлопнула воротами -  вернулась со свидания.
     -Па-ап! - протянула по-сельски и пошла к отцу через сад. На тропинке, уложенной кирпичом, подворачивала на высоких каблуках тонкие ноги.
     Остановилась напротив, щурясь на закатном солнце, сказала:
     -  Он и в правду – сидел! 
     И, глядя в лицо отца, прикрыв один глаз, добавила:
     - За убийство.
      Брови дочери, когда-то густые и хмурые, которые он видел на подростковой угрюмой фотографии, теперь ощипанные, весело торчали кончиками вверх, как крылья птички.
    -  Ну-у, - протянул Саня, - такого тебе точно не надо.
    - Я знаю. А почему?
    - Ты же собираешься изменять мужу. Этот убьет.
    Глядя на отца с подозрением, дочь опять прикрыла одно веко.
    - А как ты узнал, что он сидел?
    - Только уголовники могут сидеть на корточках часами.
    - А-а, - протянула дочь. -  А почему?
    - А потому что в тюрьме табуреток нет, - ответил он и, предупреждая очередной вопрос, добавил: -  чтоб не били  друг друга ими по голове.
     Он всякий раз невольно прикидывал, сколько в дочери - его, отцовой, крови. Узнавал в ней свою склонность к откровению, острое чувство справедливости. Но порой Анька поражала.
   - Нинка живет у нас четыре месяца, - сказала она однажды, - работает на кассе в столовой. Ты знаешь, какие она деньги делает?! Почему она за жилье не платит?
      Нинка – ее двоюродная сестра. Саня бы так не смог.
      И опять сравнил характер дочери -  с собственным и с Райкиным. Он всегда подсознательно боролся за Аньку. Доказывал себе, что она больше - его дочь, чем Райкина, что в ней – его, Санина, душа.  Но действия дочери все чаще походили на поступки Райки, неожиданные и вероломные.
     Райка забрала деньги у его пьяного одноклассника, спавшего у них на полу, тогда, перед свадьбой, те тридцать рублей, как плату за блевотину. Вскрыла и скрыла подарочные деньги на собственной свадьбе, этим оскорбив его мать и гостей. Поступки совершались обеими с непререкаемой уверенностью, без тени сомнения, как будто так и надо...
    А может, он зря беспокоится? И в нынешнее дикое время дочери лучше походить на мать - с ее провинциальной хваткой? Ведь в большинстве случаев сейчас, в строящемся буржуазном обществе, несчастны люди честные… И еще подумал: будь Анька парнем, она бы тогда в общежитии за Лидку не вступилась: от блудни, мол, не убавится. И ушла бы. И не сидела бы срок в девять лет.
    - Не знаю, - сказал отец.- Ты тут наследница. Сама решай, - хотел уйти, остановился, сказал: - вообще-то они тебе помогали… когда ты с бабушкой-то жила…
  - Ага, помогали!.. – протянула Анька зло. 
   
                9

     На  похоронах отца, когда несли тяжелое тело, он даже шутил. Это было нервное. Но затем пришло осознание потери и острое ощущение сиротства. Смерть отца для сына - это  вырванные корни, когда  собственные корни как главы рода еще не окрепли. 
      Ни дочь, ни мать не могли дать ему облегчения.
      С матерью они не смели говорить об отце вообще. Было негласное табу: как будто отец находился еще в квартире, вот только вышел покурить. Упоминание о нем усугубило бы суть невозвратного, а  суть эта была страшна.
     С Анькой было другое – Анька умела слушать, он мог изливать при ней душу, как в некий сосуд. Ну, а дальше?  Вечером она уходила на свидание, тихо прикрыв за собой дверь. А сосуд оставался. И этот горький настой, будто от букета на могильной плите, ему приходилось в одиночестве допивать самому. 
      Нужен был человек из другого пространства. Дабы с ним ощутить, что существуют иные миры. Это могла быть подруга. Не затюканная бытом, как Римма, а свободная, беззаботная.
      Он стал писать короткие письма на брачные объявления, сообщал о пронзительном одиночестве, об ушедшем отце. Как бы ни были для него святы строки об отце, в глазах девушек, ищущих счастье, они отдавали старческим трупом. И переписка прерывалась.
     И это - хорошо, думал Саня. Нежелательные кандидатки отпадают сами собой. 
     Переписка завязалась, когда потерял надежду. Откликнулась студентка из института культуры. Ее звали Наташа. Она писала крупными буквами, что у нее тоже недавно умерла бабушка. Это ужасно, они должны встретиться!
     - У Вас было такое лицо! Как будто вас постирали и не погладили утюгом, - вспоминала она потом их первое свидание, - я даже испугалась.
    - Да? -  он смотрел на нее понуро и хмурил бровь; перед его глазами проплывали те мрачные дни; с пониманием покачивал головой...
   - А почему не ушла? - спрашивал.
  -  Я же вам писала про бабушку…
     Он хорошо помнил робкое, потерянное в толпе лицо хрупкой девушки. Ее  худые длинные ноги, темные, осветленные на концах кудри на плечах. А сверху цыганскую накидку, концы которой она держала у груди обеими руками.
       Она увидела его, как-то узнала - и растеряно, казалось, в полуобмороке в его сторону шагнула…
    - Вы писали, что бываете каждый день на кладбище у отца, – произнесла, глядя на него серо-голубыми глазами. – Поедемте к вашему папе!
    Она коснулась его запястья, тонкие холодные пальцы ее дрожали.
     Этот поступок тронул - и тем глубже взволновал потом, когда он узнал, что она страшно боится мертвых и самих кладбищ. Что по кончине бабушки, увидев на одре родной профиль, отмеченный печатью смерти, начала в прихожей съезжать в обморок. Ей сунули  под нос нашатырь. А молельщица -  из тех, которые, обмывая тело, балагурят и едят пирожок,  громко  усмехнулась: хватит, мол, претворяться, ногти-то вон как накрасила!
      Задыхаясь, протискиваясь через людей, Наташа потянулась теми острыми накрашенными ногтями к ее горлу - душить…
      Саня обычно проходил на кладбище через центральный вход. А в тот день с Наташей зашли со стороны лодочной станции. Здесь он ориентировался на железный памятник, с фотографией орденоносца-фронтовика.
       Фронтовика, как и деда Сани, звали Исхак. Имя это крепко сидело в памяти, и место нахождения этого ориентира Саня знал точно  –  в начале первого зигзага на аллее.
      Однако крашеный серебрянкой обелиск куда-то исчез.
      Саня возвращался к входу на кладбище, заново проделывал путь, читал эпитафии…  Обелиска не было.
       Может, на этом месте сделали родственное захоронение? Но почему не вписали имя Исхака на новый памятник? Хотя бы внизу? Ведь могила фронтовика была всегда ухоженной, чтоб вот так взять и уничтожить…
       На западе, над Волгой, пряталось в тучах уходящее солнце. Но его лучи, отражаясь от белых облаков  на востоке,  подсвечивали кладбищенскую листву. Свет казался неверным, искаженным и раздражал зрение.
     Саня пошел наобум. Залез в дебри. Наташа шагала следом. Высокая крапива жгла руки. Ноги Наташи закрывали тонкие чулки… «Давай вернемся!» -  сказал он. «Нет, нет, - возражала она категорически, - мы должны его найти!»
    … Склонив головы, они встали у свежей могилы. Хотя уже не такой свежей: после ночного ливня цветы на ней скукожились, глина на холмике просела и оплыла - время уже начало работу по отдалению даты в древность…   
        Саня произнес хрипло, со значением:
        - Вот, папа,  это – Наташа.
        Наташа держала его за руку. Склонила темную аккуратную головку с длинными, до пояса, волосами, расчесанными у лба на прямой пробор. В проборе белела первая девичья сединка, серебряный волосок – память о бабушке.
        В  зарослях перекликались птички, занятые своим делом, равнодушные к людям. Тихо перелетали с куста на куст.
       Наташа крепче сжала его руку тонкими пальцами. А Саня  почувствовал в ту минуту, как в душу его перетекает что-то нежное, доброе, праведное, как будто это было отцовское благословление. 

                10   

         Наташа, как и Саня, была полукровка. Родом из Набережных Челнов. Сначала жила одна, а когда умерла бабушка, к ней в съемную квартиру переехала мать, Софья Вильсоровна. Отец Наташи погиб лет пятнадцать назад  в автомобильной катастрофе на трассе Казань-Челны.
      Просто жить у мужчины Наташа не могла. Это противоречило ее принципам. Она приходила лишь в гости. И настаивала на росписи в загсе. Саня тянул, работу он вот-вот потеряет, директора предприятия зажимали рейдеры. Получалось и Наташа, и Саня - безработные, и Анька на шее. 
        Наташа думала: раз человек один воспитывает взрослую дочь, значит, он опытен, ответственен. Именно таким сейчас, в трудные гайдаровские годы, должен быть супруг. Она поверить не могла, что Саня мог прежде пьянствовать.   
      - А сколько ей лет? – спрашивала Анька.
      Прикрыв одно веко, испытующе глядела на отца.
     Наташа была на полтора года старше Аньки.
    -Двадцать четыре, -  врал он от стыда.
     Осенью он перекапывал огород, взмок, распахнул рубашку. Тело высушило холодной овражной тягой. Через неделю укладываясь спать, почувствовал, что кружится голова, да так что на секунду потерял сознание. Рентген показал двухстороннюю пневмонию, он лег в местную больницу на улице Шмидта.
       Старый линолеум, холодные процедурные кабинеты, тяжкий звяк кипяченных в нержавейке шприцев; в столовой легкие  столики, при головокружении и хватании отскакивающие, будто сделаны из детского пластмассового конструктора; вареные до смертной синевы яйца и безвкусный кисель, тягучий и пресный, как и сами дни больных, с коек глядящих в коридор с обреченными и  безучастными лицами, - все это удручало.
       Несмотря на плохое состояние, ему все хотелось есть. Он ждал Аньку. Ждал Наташу, хотя и знал, что у девушки нет денег. Она приносила в стеклянной банке суп. В жидком бульоне плавала пожертвованная ею от своей доли за домашним столом куриная ножка.
      Страдая, он глядел на подводный путь этой ножки: от дна всколыхнувшейся банки - вверх, сквозь водоросли кипяченой капусты. Видел бледное лицо девушки, когда она садилась  на диван рядом и с выражением печали молчала. А когда он спрашивал, в чем дело, тихо жаловалась на незаконность их отношений.
     -  Я не иду на поправку, - отвечал он. - Давай подождем. Зачем тебе, молодой, такие хлопоты? Может, мне жить осталось месяц. Вон соседа увезли. Никто не ожидал…
  - Тем более, - упрямо произносила она, - я буду с вами до конца. Я привыкла. Я за бабушкой долго ухаживала…
     Неопытной девушке втемяшилась и не вылезала из головы та мысль: раз он один поднял и содержит взрослую дочь, значит  – не обидит. Она ставила ему в достоинство дочь, но не понимала, что эта дочь – зло, ее соперница  в духовном и материальном отношении. Ей говорила об этом мать, но она не слушала.
        Его терпкий табачный одеколон, крепкие белые запястья, покрытые темными волосами, широкие плечи внушали надежность. К таким льнут в надежде на хорошую дружбу даже мужчины.
       Наташа видела в нем самодостаточный мир – защиту, понимание и прощение  своих будущих капризов.
      Она сидела и глядела в пол. Готова была на все. Он не смел ее трогать. Но если бы набрался наглости и сказал сейчас: разденься, она бы с обыкновенной печалью на лице спросила: а разве надо? И  молча разделась бы, и стояла бы тут перед ним, держа в руке белье и платье: вот, раз вы хотите...
    Чем больше ему нравилась Наташа, тем больше ввергало в отчаянье то, что его кололи, а лечение не помогало. Он чувствовал в грудной клетке боль, что-то там разворачивалось и рвалось. А однажды даже лопнуло. Соседа по палате, водителя грузовика, каждый день увозили куда-то - откачивать из легких жидкость. Этот грузный мужчина в холодные октябрьские дни ремонтировал машину, лежа на земле, на фанерке, и застудил легкие. Саня слышал в процедурной разговор двух медсестер, что сосед этот – не жилец.
     И другой кашляющий старичок, с костистым кержацким лицом, в туалете забрав у Сани окурок прожженными, негнущимися пальцами, стужно  щерясь, затянулся и с невероятным вожделением прохрипел: «Дотянуть бы до подледного клева!»   
     - А что я могу? – обратилась медсестра  к Сане, когда он подошел к раскрытой двери палаты, увидев в кровати знакомое лицо, - ее родные сестры отказались дежурить. Им, наверное, ее квартира нужна, ждут смерти. А я тут оттягиваю. До утра я не смогу возле нее сидеть.
      Женщине, лежавшей без сознания, нужно было периодически подключать аппарат, очищающей дыхательные пути.
     Саня знал обеих, и умирающую, и медсестру. Помнил эту медичку еще молодой. Солнечными утрами она выходила из поселка и звонко стучала стальными шпильками по городскому  асфальту. Маленькая, грудастая, ступала часто, держа, как вазу, огромный парик на голове. Парик, пусть и седого цвета (такой уж достался), в те времена вещь ценная, на голове ее трясся, как признак мещанского достатка.
     А умирающую звали Галя Панкова.
     Когда-то давно она жила с Саней на одной улице. С намотанным на шиньон шаром из желтых крашеных волос , спешила мимо его дома на свидания. Прижимала к груди сумочку, ноги в капронах, потираясь друг о друга, издавали пикантное шуршание.
    О Гале ходили дурные слухи. Мужики пакостливо посмеивались ей вслед. Иногда под ее окнами стоял военный «газик». Приезжали курсанты с желтыми буквами «К» на черных погонах. Мальчишки подползали по траве к пахнущей бензином машине, она стояла на ручнике над склоном оврага, - пытались найти в застегнутом брезенте щель, чтобы подсмотреть, что там внутри между Галей и курсантами делается.
    Знал Саня и младших сестер Гали, Лидку и Люську, которые сейчас отказались дежурить возле больной. Обе сутулые, как их отец, длинный и сухой плотник, похожий на карикатурного Дон-Кихота. Он брал из местной библиотеки книги, клюющей походкой нес их под мышкой домой, быстро перечитывал и набирал другую стопку. Когда дети подросли и были отданы в интернат, плотник исчез - бросил глуповатую визгливую бабу.
      Она канючила у края оврага, маленькая и пухлая. С  накинутым на голову мокрым полотенцем, напоминала выпуклый аптечный пузырек, с завинченной под крышку цветной инструкцией.
    На первом этаже больницы, как раз возвращаясь от Наташи, Саня сестер встретил. Вероятно, они вышли от дежурного врача. Двигались по низкому коридору с притушенным светом, держались под руку, молчаливые и угрюмые.
       - Ну что? – спросил Саня.
      Они узнали его, остановились. Люська, младшая, ростом намного ниже сухолядой Лиды, отвела от груди, развернула ладонь:
    - А что? Это обязанность медперсонала – вправлять аппарат. Ей деньги за это платят. А нам завтра на работу.
      Она еще что-то говорила, с недоумением пожимая плечами и предъявляя от груди ладонь…
     Галя к утру умерла. И было жаль безвредную женщину, человека из детства. Эта Галя и средняя Лида в свои годы удачно вышли замуж. Как говорили – за богатеньких, за двух родных братьев, работавших в торге. Братья были рябые, но очень стройны и одеты с иголочки. В  тщательно отглаженных клешах, черных, с вшитым во внутреннюю гофру алым бархатом, и остроносыми корами на ногах. Они стояли у оврага, ждали сестер. Оба носили нерповые, достаточно высокие  москвички и строгие, как морской бушлат, полупальто из черного драпа. 
      Младшая Люська, что изъяснялась перед Саней, вышла за электросварщика. Ее Толик – духарь с Суконки, трудяга богатырского сложения. Она ему по грудь. Тощая, неприветливая, с вогнутой внутрь грудью и прижатой к ней ридикюлем, ходила, как и Галя – стучала коленками.
      Еще будучи холостым, Толик появлялся возле ее крайнего дома - под дождем, в закатанных выше мощных колен брюках. Месил босыми ступнями глину и просил, вскидывая ершистую голову, выйти за него.
       Люська, раскрыв окно в палисад, равнодушно и чуть подслеповато мимо него смотрела. Нюхала на подоконнике герань… Женившись, он не без основания ее ревновал. Мучился и, в конце концов, погиб от удара током: сварочный аппарат, медные кабели которого он после работы сматывал, замкнуло на корпус. Парня било о железные ворота. Он кричал, как пораженный зверь,  на глазах у сынишки, что пришел к отцу,  дабы вместе ехать на дачу.
     И ведь как переплетены судьбы!  Этот аппарат-убийцу Саня хорошо знал. Аппарат – не тигр в зоопарке. За убийство человека его не уничтожают. И он продолжает жить, трястись и бухтеть, напоминая о скрытой внутри страшной магнетической силе.
      Саня после смерти Толика работал на нем. Аппарат при сварке сильно вздрагивал и трясся. Грохотал костями, будто Кащей. От вибрации самопроизвольно разматывал силовую ручку и опять, ненасытный, расхлябывал болты на дребезжащем корпусе…
     Вот такой узкий круг! Все местные: и работа здесь, и больница, и место на кладбище. Так думал Саня, оставаясь в больнице  один, когда уходила Наташа, милый сердцу человек,  гурия, -  ведь рай, если он есть, он находится здесь, на земле; он из тех же садов, что произросли из нашей многоразовой плоти, и других, удобренных земель, на планете больше взять неоткуда.

11
 
         Саня вошел в доверие к медсестрам. По вечерам, когда приходила Наташа, брал инъекции, шприцы и уходил с ней на Калугу. В банной печи, над газовой трубкой плясали по кругу синие огоньки – накаляли кирпич и стальную каменку с гранитными голышами. Саня пытался выбить березовым веником хворь.
      Наташа жара боялась. Кричала «больно!» и выбегала из парилки. В детстве она занималась в балетной школе - и перед заходом в предбаннике шалила. Белокожая и тонкая, с маленькой грудью, хлопала ладонями над головой и высоко подпрыгивала на месте - грохотала тяжелыми половыми досками, лежащими на лагах. Представляла всевозможные па, вытягивала к уху длинную гладкую ногу. В конце показа робко, с нарочитым видом послушницы, взглядывала ему в глаза и спрашивала: «А сегодня ночью будем?» При этом прижимала друг к другу указательные пальцы – и  вдруг раздвигала их кончики в стороны, втягивала шею в плечи... Теперь она бесконечно доверяла ему. 
        До этого звонили Софье Вильсоровне, сообщали, что Наташа остается ночевать на Калуге. «Хорошо, ребята. Дружите» - отвечала мать. К телефонной будке шагали темной осенней улицей, слабо освещенной лампочками на старинных несмоленых столбах. И не с первого дня заметили, что за ними, крадучись, ходит туда и обратно, и ждет в кустах, прячась от собак, черный котенок. Котенка привезла племянница Жанна. Он был породистый, длинный и гибкий, как пантера. Играючи, съезжал вверх тормашками в яму под газовым котлом и лежал себе неподвижно, глядя на людей перевернутыми глазами.
    И криком отгоняли, и камушками отпугивали – кот останавливался, настороженно приседал, а потом вновь двигался за хозяевами с песьей преданностью.
       Причиной не выздоровления Сани оказалось ежедневное посещение парилки, горячий воздух усугублял воспаление. Саня и сам знал, что парная в его ситуации нежелательна, но не более. В конце концов, когда заведующая и два терапевта устроили в его присутствии небольшой консилиум , с проверкой анализов и очередного рентгена, он сообщил о бане. Заведующая, крупная женщина с крашеными в рыжий цвет волосами, явила гнев, и Саню выписали из больницы.   
      Его скрытое счастье мерцало, боясь сглаза, под серым флером повседневности. Он не прыгал от радости, был строг лицом, помнил об ответственности - и перед Наташей, и перед престарелой матерью, и перед дочкой. С дочкой он не делился мыслями о Наташе, не вступал с ней в друзья, а то строгость - как же? Она почувствует ровню. И сядет на шею, и опять скажет: двинь! И будет болтать ногою, покуривая. Тогда, как ни корчь из себя суровость, ты – ровня, ты раскрыт, фи!
     На вопрос друзей: как жизнь? – отвечал: нормально. Никого не пускал в душу, а если пускал, то – в отдельную комнату, и человек не догадывался, что он всего лишь в прихожей. Колония научила его скрывать чувства.
       Мать Наташи настаивала на свадьбе. Тайно, вопреки протестам дочери, купила на последние деньги дорогое  платье для невесты. Не платье, а роскошь императрицы: голубовато-сталистый отлив,  с широко открытой грудью, и тонкой, как на рюмке, талией, от которой расходился вниз атласный купол. Платье очень шло стройной высокой девушке. На мраморные складки материи, на кружевной воротник, падали черные кудри, как у Мальвины.
    Перед выездом в загс, когда шумно вошел с друзьями Саня, мать испуганно обняла дочку, прижалась к ней и заплакала. Простенькая Наташа в этот день была суха и тактична, и все не могла успокоиться – сильно переживала, что мать угробила  на платье все деньги, а могла бы на них целый месяц покупать себе хорошую еду. 
     Саня переживал, сойдутся ли Анька и Наташа. Вначале все было хорошо. Как-то услышав девичий визг в горнице, вошел туда. Обе стояли на широкой кровати, слегка покачивались на ней, как на батуте, за плечами у них свисали пуховые подушки. Девушки сражались. Мельком глянув на него, продолжали настороженно следить друг за другом, чтобы не пропустить удар…
     Иногда они закрывались в дальней комнате и о чем-то шептались. Наташа была начитана, увлекалась психологией, а на тот период занималась исследованиям родовых особенностей. Это проявилось у ней после прочтения книг о семействе  Ругонов Эмиля Золя. Стоило Аньке задать вопрос (а все вопросы Аньки касались парней), Наташа укладывала исследуемый объект в ложе своих теорий и, как гадалка, раскладывала перед Анькой психологический пасьянс.
    Она умела и успокоить. Как-то Саня, подрабатывая частным извозом, подрался с пьяной молодежью. Его  остановили на Тукаевской. Длинный парень влез в салон и, не называя адреса, начал стучать, как на пианино, по клавишам панели, выщелкивая радиостанции, а сам изображал пение. Уронил панель на пол. Саня вытолкнул певца из салона. Его пьяная подруга сняла туфлю и стала бить стальной шпилькой по лобовому стеклу и крыше автомобиля. Саня вышел, очумело уставился на нее: «Ты что делаешь?!»  Коренастая, сильная, она без слов ударила его шпилькой в лицо. Метила в глаз, но Саня успел среагировать - пробила нос, хлынула кровь. «Ты что?!» - взревел Саня, недоумевая, и получил вновь. Кровь залила его черную вельветку. Раскидывая парней, он не смел трогать девку. Судимый за убийство, а сейчас ответственный муж и отец, помощник одинокой матери, не смел думать о заточке, лежавшей в салоне на случай нападения, не мог помышлять о гневном калечащем развороте…
      Он мог убить всех четверых. Но сдержался. У него не было никого в мире, чтобы излить гнев и обиду. Мать запричитала бы, увидев его окровавленную одежду, и этим бы все кончилось; сосед сказал бы: в таких случаях надо резать. А отвечать кому? Опять – срок?
     Наташа ждала его у себя в комнате в черном бархатном платье, которое только что ради него укоротила. Сидела, бледная от бессонницы, скрестив над столом тонкие руки.
       Она встала и, ходя по комнате,  сумела внушить мужу, какая же это мелочь – и драка, и та хрипастая девка, и парни-людюшки, напавшие на него! «Отпусти, - говорила она, поворачивая к нему белое, как полотно, лицо, обрамленное черными волосами,  - это чепуха, понимаешь? Кто они? Ты больше их никогда не увидишь. Их участь незавидна». 
    Говорила уверенно и убедительно. Была чертовски красива! И потому бесконечно права.

                12

    Анька стала пропадать на Горках - у тетки по линии Галиуллиных. Сестер Галиуллиных было две, старшая и младшая. Анька  была очень похожа на старшую, и лицом, и фигурой. Тетка ее обожала – ласкала и дарила вещи.
   - Тебя по дому работать не заставляют? – спрашивала, расчесывая  желтые волосы племянницы, - пусть сноха пашет. Ей положено, - говорила она про Наташу.
   И Анька усвоила урок. Утром уезжала в техникум, после учебы переодевалась, красилась и уходила из дома допоздна. По хозяйству ничего не делала. Наташа стирала белье, мыла полы и посуду. Это заметил и Саня, и мать Наташи. Вероятно, между матерью и дочерью произошел разговор. Наташа резко изменила отношение к Аньке. Сказала: я на Аню готовить не буду! Пусть и посуду за собой моет.
   - Хорошо, - ответила Анька на замечание отца.- Я буду посуду мыть, но только после себя. И себе буду отдельно готовить.
   -  Как это? – удивился Саня. - У нас  что – общага? Разведем десять кастрюль. Из-за сковородок будем ругаться?
    -  Ладно, - оскалилась Анька. – Как скажешь.
     Но и тут не получилось. Очереди на мытье и варку путались, просрочивалось время стирок. Когда подходила очередь Аньки, она уезжала к Данке или к своей матери. С матерью она  вновь начала общаться. 
    В конце концов, Саня поссорился с Анькой.
  - Вот что, подруга, – сказал он, прикуривая дрожащей рукой сигарету и багровея. -  Из-за тебя я одну семью потерял, второго раза не будет.
     Анька смотрела на отца сбоку, рукой держалась за косяк двери. Напряглась, будто ожидала чего-то страшного...
    -– Поезжай-ка к матери, ума наберись! 
    И Анька тотчас стала собираться. Сложила вещи в сумку, молча и неуклюже толкнула входную дверь бедром.
      Саня вышел на крыльцо следом, сказал:
    - Поумнеешь – вернешься.
     На пути  к воротам Анька обернулась, огрызнулась из-за плеча:
    - Она  тебе еще покажет!
    Сане стало больно. Все же выгнал родную дочь. Сироту при живых родителях…
    Дочь вернулась через месяц. Пока Райка не пила, жилось  хорошо. А потом мать сорвалась.
    - Иду – она пьяная на лестнице лежит, - говорила Анька. - Не могу там больше! Мальчишки пальцем показывают – вон дочь пьяницы идет.
     - Ну и хорошо, что вернулась, - поддержал ее поостывший отец.   
     - Поживешь,  а потом  сходи - проверь. Что у ней с рукой-то?
     - Говорю же – упала она! Плечо отнялось.
      -  Она – мать, – продолжал Саня. – Может, чем помочь надо...
      Анька заговорщицки улыбнулась.
      -  Смотри, пап…
      Вытряхнула из сумки новую скатерть с кисточками,  яркое покрывало на кровать. Еще какие-то тряпки…
    - Это что?- спросил Саня.
    - У  ней взяла.
    - За-ачем?!. – протянул он. Сжал челюсти и, тяжело дыша, в бессилии опустил ресницы…
   - А что? – протянула Анька, - она мои алименты пропивала, вот и я взяла. Она мне должна.
     Мать не заставила себя ждать. Протрезвев, явилась в техникум, где училась Анька. В коридорах было много студентов. Сначала это ее смутило, потом взъярило: ну и пусть, тем лучше! Прошла в учительскую. Преподаватели отдыхали, сидели за длинным столом. В тополиный сквер было открыто окно. Кто-то курил, кто-то пил чай. Сидел там и сосед - дядя Слава. Повернули в сторону открывшейся двери равнодушные лица.
     - Как вы тут студентов воспитываете?! - закричала  Райка, - у вас тут воровка учится!
      Хлопнула дверью и резко пошла по коридору. Нога подвернулась, старая туфля на сплошной пробке свихнулась  -  подошва у пятки сорвалась с клея, с гвоздочков. Но шла уверенно, подергивая  ногой, будто грязь пристала, - не та изящная, стройная Райка, а женщина-мать, с мощными, как у советских спортсменок на гипсовых статуях, ногами, с мужественным испитым лицом и белым шрамом между бровей.
    Ходила по коридорам, кричала: « Где у вас тут воровка!» Нашла, наконец, аудиторию,  где сидела со студентами Анька в ожидании преподавателя. 
     Увидев мать, Анька испугалась, ножом полоснуло в желудке.  Слушая крик,  постепенно  взяла себя в руки. Пальцы, до судорог сжавшие столешницу письменного стола, побелели. Глядела вниз - на свои колени, они мелко подрагивали и слабели. А потом у нее вдруг потекли слезы. Горькие слезы обиды на судьбу, на одиночество, на то, что с детства  беззащитна, что такая вот у нее мама – чужая! Она уже и не стеснялась никого - она рыдала.
    - Чтобы все, что украла, сегодня же вечером привезла! – завершила Райка гневную речь. -  Слышишь? Иначе напишу заявление  в милицию!
      Хлопнула дверью, шагнула, оступилась. Топнула ногой -  каблук встал на место. И двинулась прочь, вышла на улицу -  и только тут пришла в себя, и напрочь оттого забыла, как ехать домой, на каком транспорте, даже где сама находится – от ярости запамятовала…

                Часть 4
               
                1

     После свадьбы Софья Вильсоровна  уехала в Челны и через неделю неожиданно слегла. Она жила в  двухэтажке. С соседями угощалась пирогами, сельдью под шубой, иногда подруга Фания-апа приносила в тазике пару лещей, которые ее супруг, бултыхаясь на ветру в лодке, вытягивал на сопливой леске со дна Камы. Топили каменным углем баню, что стояла в огороде за сараями.
      В субботу Софья Вильсоровна взяла таз под мышку, белье и поволокла галоши к бане. В топке, в глубине зева, искрилась перхотью вулканическая жижа. От термической немоты закладывало уши, первобытно топорщились волоски на запястье. Женщина все глядела в угол парилки, на пробитые сажей оструганные доски, и думала о жизни. Когда стало тяжело дышать, вышла, помылась, стала полоскать белье – в наклон. Там и упала.
     Уткнулась щекой в решетчатый поддон, подогнула под себя испещренную синими венами ногу. Один глаз смотрел вверх - на склонившуюся соседку, неподвижный и не узнающий. Врачи скорой помощи поставили диагноз - инсульт.
     Наташа срочно выехала к матери.
     Через месяц переехал в Челны и Саня. Купил в мебельном магазине широкую кровать, едва затолкал ее в детскую. Теща лежала в зале на своем диване. Саня редко находился дома - подрабатывал частным извозом, и в те дни едва не случилась трагедия. В магазине Наташа подхватила острый вирус. К вечеру поднялась высокая температура. Хотела вызвать врача, но  телефонный аппарат у шоссе был вырван от стены с мясом. Постучалась к соседке, та вывалила ей в рот горсть таблеток, дала запить, уложила, накрыла одеялом, шубой и еще турецким тулупом – лежи и потей! И ушла к себе.
      Саня приехал ужинать, вошел в ледяной подъезд, поднялся на марш, задрал голову  -   дверь из квартиры  раскрыта настежь. Наташа, в трусиках и маечке, стоит на четвереньках и, широко, как  рыба на мели, раскрывая рот, смотрит на него с ужасом.
        -Ды… ды… 
         Ладонью собирает у плинтуса иней, обтирает им лицо. И вновь шевелит ртом:
         - Дышать...
          Саня вбежал на площадку, потрогал ладонью лоб жены – сильный жар! Скинул пуховик, в умывальнике напитал полотенце холодной водой и стал обтирать горячее тело. Переваливаясь на бедро, Наташа немо смотрела на него черными расширенными зрачками. Затем произвела невнятный звук. Саня схватил ее за локти и начал делать искусственное дыхание.  « Ап…ап…» - пыталась вздохнуть Наташа. В отчаянье он набрал полведра холодной воды и окатил сидящую. Она обмерла… И вдруг судорожно дернулась, будто вылетел из нее дьявол. Как будто тихо вздохнула - и раз,  и два.
    Вышла соседка и с беспокойством закудахтала.
    Саня отчитал ее за «лечение» и повел жену через зал к кровати. Немая теща, не в силах шевельнуться, косилась на них со своего ложа, исказив лицо, - так страдающе и дико, будто под ней лежала горящая электроплита. 
     Саня раскрыл окно настежь, в комнату хлынул морозный воздух. Затем принес початую бутылку водки, уложил жену навзнич и ,стянув с нее майку, начал растирать водкой тело.   
        Температура постепенно нормализовалась, больная начала дышать ровнее.
      - Как страшно умирать,  - шептала она, глядя в потолок.
       Соски на ее маленькой груди скукожились, губы слиплись, покрылись белесой пеленой, будто то была  плесень – след от чешуи изгнанной, уползшей из квартиры смерти.
      - Теперь не бойся, - успокаивал муж. -  Померзни немного.
 
        Саня  набирал пассажиров на междугородние маршруты. Это денежное мероприятие контролировали бандиты. Требовали плату за место в колонне. Саня в открытые противоречия не вступал, но платить отказывался. Однажды ночью его автомобиль помяли арматурой, раскрошили лобовое стекло, мощным ударом промяли капот. Предупреждение было более, чем серьезное. Могли и пристрелить.
      Он представил ушлепков, тратящих в местном баре его кровные, больную Наташу, лежащую в коморке, лишенную теперь средств к существованию, и от жутких видений , от бульдожьего прикуса намокали во рту резцы, покрывались сукровицей...
    За сараями он давно приметил маслостойкую трубку от трактора. Ножовкой отрезал от нее два ствола, сплющил, загнул и залил оловом, сделал прорези для бойка, прикрутил стволы медной проволокой к изогнутым ольховым сучьям. Изготовил из гвоздей скобы-бойки, из велосипедных спиц - спусковые крючки. Крючок удерживает на затылке ствола стальную дужку, дужку тянет вперед  мощная резинка; при нажатии на курок крючок ползет назад и отпускает дужку. Та бьет по скобе, острие скобы влетает в отверстие, где порох. Суматошно, как из дурдома, вылетает в сторону пыж, затем пуля - рулет из свинцовой оплетки. 
       Он будет стрелять в коленную чашку, взорвет кость на плече. А лучше бы - в ослиные мозги. Эти мозги способны соображать лишь при болевых сигналах - понимать позицию силы. Второй заряд напомнит об этой позиции, сделает ослов сговорчивей. От гнева в глазах темнело, тряслись руки, и он бросил оба ствола на верстак, будто они горячие…
    Сел, закурил. Когда затягивался, ощущал тупую боль в сердце, боль опять отдавала в левое предплечье.
    Бросил сигарету, затоптал валенком в мерзлой земле, выключил свет и вышел из сарая.
     В квартире две больных женщины. Воздух спертый и пахнет лекарствами. Наташа рвано кашляет в своей коморке. У нее грипп. Саня разжевал во рту дольку чеснока, который катал за щекой, как ириску. Очистил на кухне новый зубчик, рассек ножом, сунул дольки в ноздри и в рот как защиту от гриппа. Теперь пора делать теще инъекцию церебролизина.
     Он снял с себя пуховик, сломал кончик маленькой ампулы,  втянул в шприц желтоватую жидкость. Вышел, включил над  изголовьем тещи кнопку, алые розы на стальных стеблях осветили угол комнаты. Софья Вильсоровна спала, негромко катала в горле влажный комок. Держа шприц в поднятой руке, Саня нагнулся. Теща резко открыла глаза…
    И мир качнулся. Она закричала неистово. Зубов у нее не было, голоса тоже, и звук был отвратительный. Таращись  на него ошалелые глаза.
    Саня густо покраснел. Тень от его взъерошенной головы падала на стену. Он сам видел - зловещая тень.
    Видел и Наташу – тощая, в детской, промокшей от пота коротенькой майке, стояла посреди зала. Проснулась и выбежала на крик. Горько плакала, заламывая руки. На впалом животе трогательно вздрагивал пупок.
    Они его боятся. Конечно, он - чужой человек. И они - чужие. И этот город Челны - чужой. Как он здесь оказался? Выражение убийцы на лице он принес из сарая…
    - Вот… хотел укол…  - пробормотал он, жалко улыбаясь в сторону Наташи. 
    Поздно ночью он отправился на двор, искурил у подъезда сигарету и прошел в сарай. Взял заряды и по скользкой обледенелой тропе двинулся за огороды. Дуги из молодых заиндевелых ив склонились над ним серебристым тоннелем. Тоннель вел к озеру, там была прорубь. Он прошел полверсты и ощутил, что стало теплее, где-то здесь проходил атмосферный фронт.
      В проруби испуганно шарахнулась спавшая рыба. Саня остановился, поднял голову. Из-за туч он не видел луны, но лучи ее пробивались из-под грозовой бахромы, освещали треть неба. На чистом востоке одиноко горела звезда, дрожала и двигалась. Это был самолет или спутник, он мигал, далекий и приветливый.
      Саня  поднял вверх обе руки, и в абсолютной тишине тьму разорвало на два желтых клочка. Булькнула вода в проруби - и раз, и два. Все. Не будет больше тюрьмы. Не будет долгой тоски по воле. 
     Он шел обратно и не узнавал дороги. Обернулся, огляделся, да - идет правильно. Еще лаяли во дворах собаки, потревоженные выстрелами. Затем смолкли. Продолжала тявкать лишь одна, никогда по ночам не умолкавшая.

                2

      Мать Наташи могла болеть годами, и жизнь в коморке не устраивала. Саня подумывал о покупке земельного участка. Неустроенные люди покидали провинцию, стремились в столицы – к рабочим местам. Дома в поселках стояли заколоченные. Для их покупки нужны деньги - много и сразу. Саня приобрел участок дачный -  на окраине Челнов. Полузаброшенный, но с колодцем в огороде и подведенным к столбу электричеством. На садовом участке жилье можно строить сразу, без бюрократической тягомотины и взяток.   
     Ему предложили сруб с выносом, пятилетний, устоявшийся в огороде вдовы: муж умер, и дом теперь строить некому.
      Таежный автокран привез сруб в один заезд, выгрузил на участке. Этот же водитель предложил бригаду плотников, а также опорные плиты под дом, которые сам и выложит. Возиться с ленточным фундаментом на пойменном грунте Саня не решался.
         Местные утверждали, что на пучинистой почве нужно зарываться глубже. Другие внушали обратное: достаточно по периметру  утрамбовать неглубокую канаву песком и щебнем, кинуть легкий фундамент. Третьи советовали с помощью садового бура проделать  в почве отверстия и установить в них асбестовые трубы – как точки опоры для сруба. Трубы предварительно обмотать полиэтиленом или смазать отработанным маслом -   лед при боковом давлении будет скользить и трубы не вытащит. А еще надежней закапывать трубы и заливать бетоном в виде шляпки гвоздя – шляпкой вниз.
      Саня взялся за то, что было под рукой. Крановщик установил на песок девять опорных плит, бригада подняла стойки из блоков, собрала сруб, выставила стропила и набила из тяжелых досок обрешетку.
      Остальное Саня делал сам. Покрыл крышу рифленой оцинковкой, набил потолок, настелил пол, поставил двери и окна, застеклил; молдаване выложили печь-трехходовку.   
      На местных пилорамах резали вагонку. Она была толстая, с маленькими пазами, к тому же сырая. Сушил у натопленной печи. Укладывал по правилам, но доски виляли, будто кокетки. Кряхтя , с силой вгонял кромки в пазы, подтягивал резьбовидным гвоздем.
     Деньги кончились, и встроенную мебель пришлось мастерить самому. Благо, в магазинах появились вычурные балясы, дверки из соснового массива. Стол, две кровати  с шарами и  набранными из балясин спинками, вместительный шкаф, вешалка и комод красовались в лаке, будто пропитанные медом. 
      Теперь Наташа жила на два дома.

      А между тем дочь окончила техникум, предстояло устроить ее на работу. Время трудное, вакансий нет. Продавать в ларьке жвачку? И это девушке, которая на выданье? Ей нужен статус!
       Саня знал – в Москве открыл фирму и преуспевает близкий человек. С ним он отбывал срок в зоне, не раз его выручал. В зоне незначительная услуга – бутерброд с салом  или пачка махорки, предложенные своевременно и бескорыстно, очень дорогого стоят и запоминаются на всю жизнь.
      Лева Трубич, кубанский казак, в Татарстане залетный, прибыв с этапом, жил в зоне отшельником, ни у кого ничего не просил. И тем вызвал у Сани сочувствие. Уже крепко стоявший на ногах Саня за взятку цеховому мастеру закрыл парню наряды на два месяца по 250 советских рублей, пока не пришла тому бумага на алименты. После этого Лева мог несколько месяцев отовариваться в ларьке, быть сытым.
       Трубич освободился на четыре года раньше Сани, перебрался в Москву и начал свое дело. Между тем дошел слух, что распухший Лева старых друзей отшивает. Мол, уже детсадовские друзья лезут в форточку. 
     Чем он занимается, Саня не знал. Навел справки: торгует импортными насосами, дренажными и очистными сооружениями. Коттеджи растут в России, как на дрожжах, застройщики нуждаются в совершенных изделиях западного образца. Саня задумал в открыть Казани филиал.
    Лева удивился, узнав голос Сани по телефону. Впрочем, обрадовался. Расспросил о жизни и пригласил в гости. Саня поехал в Москву.
     В зоне белолицый юноша – а теперь респектабельный мужчина, в дорогом светлом  костюме и с окладистой бородой, добродушно улыбаясь, поднялся из-за стола и, протянув для рукопожатия руку, двинулся по мягкому ковру к Сане. Обнялись, затем пили из крытых чашек эксклюзивный чай.
     Вечером Лева показывал гостю загородный дворец. В  обширной недостроенной кухне ели кубанский  борщ.   Подавала на стол казачка, в расшитом переднике, грудастая и улыбчивая. По случаю были приглашены и другие гости, в основном друзья юности. Молча сидели, опустив локти на стол, как две разные масти. Одни – уже работающие - с упитанными лицами, дорого одетые, с перстнями на холеных руках. Другие – недавно прибывшие- тощие, в потертых джинсах. Но все держались вежиливо: еще неизвестно - кто чьим начальником станет.
     Рядом с Саней сидел парень, в спортивной шапочке, прикрывшей прооперированный фурункул на шее;  руки натруженные, с неотмываемой из пор механической  грязью. Это был сокурсник Левы по техникуму, электрик, прибывший неделю назад из Воронежа. Немного он поработает тут мастером, освоится, а затем возглавит энергосистему холдинга. « Я не потяну» -  отвечал парень. «Потянешь, - настаивал Лева, кусая крупную очищенную луковицу, как яблоко, - у тебя красный диплом»
      Встреча была теплой, вспоминали прошлое и травили анекдоты. За окнами кухни ревели КрАЗы: засыпали грунтом  пойму реки, выравнивали площадь под обширный луг напротив дворца.
    Узнав, что Саня недавно женился, Лева еще из автомобиля начал обзванивать свои склады, подбирал, чтО бы подарить молодоженам. Кроме промышленных изделий, в боксах хранились бытовуха и галантерея, полученные по бартеру. Для Наташи нашлась французская кожаная куртка, для Сани шоколадного цвета немецкий портфель и зимние перчатки. Вещи были добротные, их привезли на другое утро в кабинет Левы, куда прибыл Саня. Лева подарил ему еще две больших, каждая величиной с самовар,  статуэтки –  эксклюзив: белых, будто высеченных из глыбы сахара, петуха и курицу; пара была расписана ярко, на украинский манер -  красными и синими велеречивыми узорами. «Это ты, а это - Наташа»  - произнес Лева с детской наивностью.
      - Слушай,  мы в зоне сидели, - сказал Саня, - а ты петушатиной балуешься…
     - Забудь уголовные замашки, – улыбаясь, как бы вскользь заметил Лева. 
     Они расселись в глубоких креслах друг против друга. Лева ударял ладонью по деревянному подлокотнику, подлокотник иногда выскакивал из паза.
      - Ззз…ин-натулла Бил-лялетдинов! – взрывался Лева и вгонял ударом ладони подлокотник обратно. Подменной фразой он искоренял в себе матершинника - и, как казалось Сане,  находил такой финт удачным: тренер Биллалетдинов был одной крови с Саней.
      - Куда же тебя пристроить? –  между тем ломал голову президент холдинга, - в зоне ты был хорошим коммерсантом.
      - Нет, только не это, - ответил Саня,- там нужда была.
      Лева развивать тему не стал. Поднялся, оперся руками о столешницу, обитую зеленым сукном, и глядел на Саню – любовался. 
     - Прорабом не хочешь?  Мне нужен свой прораб. Я много строю.
     - Дык, я в строительных чертежах - ноль.
     -  Ничего, посидишь несколько ночей с Толиком (он имел в виду вчерашнего электрика в шапочке), разберешься. Ты думаешь, у меня специалистов нет? Мне нужны свои люди. Тебе только за порядком следить, да чтоб импортную технику не разворовали. Думай. Надо делать карьеру.
   - Карьера? Мне уже за сорок, - ухмыльнулся Саня.
   - Самое время для профессионального взлета!  – убедительно,  с оттенком злости произнес Лева; он был младше Сани лет на пять.
      - Ну и как я буду тут работать? У меня в Челнах молодая жена.
      - Жену привезешь. Снимешь квартиру, я буду оплачивать.
      - Спасибо, Лева. Ты настоящий друг! – сказал Саня искренне,  голос его дрогнул. – Кто-то об этом всю жизнь мечтает, а мне запросто упало.  Жить в Москве, быть начальником в крупном холдинге, где президент – друг. Некоторым и не снится. Ты пойми:  предложение твое я очень ценю. И не набиваю себе цену. Но у меня мать старая и теща парализованная лежит. Ну и главное: я как-то равнодушен к обогащению...
    Наступила долгая пауза.
    Саня хотел сказать, что он – социалист, но сдержался, это взорвало бы Леву.
    - Если о моем отказе узнают жена или дочь, - хрипло добавил Саня, - они меня съедят.
    -Ну, как знаешь, - согласился Лева, он покраснел.
     Поднялся с кресла и отошел к окну.
     А когда Саня заговорил об открытии  филиала в Казани, Лева вообще  сник. С филиалом никак не получалось. Рынок Казани покрывали самарские дилеры. Открыть филиал в Казани – значило рубануть по канатам самарцев. Обидеть людей. Тамошнего директора. Лева подошел к столу, где лежала пачка рекламных журналов, вынул один,  раскрыл и на первой же странице увидел рекламу насосов «Грундфос» с доставкой из Самары.
     -Вот! -  Лева ударил тыльной стороной ладони по развороту. - На это я пойти не могу!

                3

      Саня настаивал, что Казань крупный строящийся город и должен иметь его представительство. Лева не пошел на принцип - и уступил. Уступил в том плане, что отложил встречу до весны, а на дворе стоял ноябрь.
      Возглавлять фирму Саня не хотел. Это нежелание – не то, что сравни равнодушию к собиранию жуков или марок, - а из терпкой нелюбви к  советским еще торгашам и спекулянтам, к продавщице с презрительно вывернутой губой.
     Страдало и понятие о маскулинности, когда брутальные парни соперничали в продаже женских трусиков и жвачек,  тут вообще чудился писк хвостатых грызунчиков!
        В деле представительства он согласен быть консультантом - с тем статусом, дабы, выйдя из дверей фирмы, забыть о ней и спать спокойно. А не вскакивать и  бежать - подглядывать, штрафовать, увольнять и кроить с налогами, давать взятки и склабиться, рыдать перед рэкетом. А  вечером, смыв с себя дерьмо, надевать латы рыцаря и иметь на столе продажную красавицу с растопыренными ногами. Его сущность не позволит ему этой забывчивости, в затылке будет свербеть то утрешнее, и в конце концов улыбку рыцаря однажды свергнет  в кислую морщь накопившего тошноту суицидника -  хлынет эта тошнота на стол с кровью. С жизнью!
       Бизнесменом надо родиться и ничем не брезговать. Привыкнуть к статусу раба. Рабовладелец – сам первый раб. Смерд волен за пределами владельца, а у владыки такой свободы нет. Он в круге дел, сомнений и  страхов. С до-иродовым комплексом, и потому выдумал и призвал на помощь бога, дабы не быть первым, а только вторым. Иначе можно сойти с ума от груза  непосильной самостоятельности.   
    Другое дело колония. Там была острая необходимость, и Саня занялся оборотом запрещенного в зоне чая. Вышел на вольного мастера, получил через него денежный перевод, уговорил шофера самосвала поставлять за вознаграждение плиточный чай; желающие заработать зэки «поднимали» этот чай через обыск из рабочих зон в жилые, там плитки реализовывались; половина дохода уходила на питание и нужды «семьи», вторая часть  возвращалась в виде денег шоферам для закупки новой партии; все это контролировал Саня. Но в колонии это было вызвано необходимостью, чтобы выжить, не превратиться в скота, и все участники цепочки были довольны и сыты.   
    Лева добро не дал, но Саня решил действовать. Предстояло найти толкового директора. Рекомендовали –некого Равиля, честного умного парня, тот согласился, но когда коснулось дела и надо было собрать базу данных о казанских предприятиях, струсил и  отстранился.
       Тогда и появился у  Сани на крыльце Веня Чирцов, тот баснописец из лито при клубе Маяковского. Веня торговал сверлами, картинами, иконами. Дурил чужих и своих. Приехал с товарищем и уговаривал поставить директором его. О  нечистоплотности Вени ходили слухи, и Саня сказал  об этом в лицо. В глазах Вени свернула роса – он божился, что все будет чики-чики.  Говоря « мы», кивал на квадратного напарника, что понуро сидел перед Саней, опустив тяжелые клешни, с выражением тупой преданности.
    Других кандидатур не было, бизнес в стране только зарождался, а у Вени была коммерческая жилка, опыт спекуляции. Он сидел перед Саней, вытянув в сторону длинные мускулистые ноги. Саня посмотрел на его стертые кроссовки сорок пятого размера. Зашел в дом, вынес черные туфли, поставил перед ним.
     - Примерь. Они мне все равно велики.
      И Саня повез Веню в Москву.  Не весной, как установил Лева, а прямо сейчас, этой же осенью. Отложенное мероприятие – почти отказ. Хотя Лева в открытую и не отказывал. Но если Лева хитрил, то это узнается сейчас. Чего тянуть и льстить себя надеждой до весны?
       Веня перед самым отъездом снюхался с каким-то Романом и попросил Саню взять его с собой. У Романа был собственный микроавтобус и небольшой штат по распространению рекламы; торговал Рома, чем попало, имел опыт общения с инстанциями.
      Лева Трубич удивился неожиданному приезду гостей. Он не мог не принять Саню, и опять зачалась дискуссия. Саня убеждал, а  казанцы молча кивали, боясь ляпнуть лишнего.
      Лева что-то решал, считал, заглядывал в широкий блокнот, ставил в нем метки. Белое широкое лицо его с аккуратно подстриженной  бородой не выдавало эмоций. 
    - Ну что ж, – произнес он, наконец, и оборнулся к присутствующим, - нет ничего омерзительнее, чем без крыши вести собственный бизнес в России!
       В приемной было очень тепло. В белой легкой рубашке, в летних дырчатых туфлях, Лева стоял, опираясь поясницей о письменный стол. Веня и Рома жались у входа плечом к плечу. На полу лежал мягкий ворсистый палас, и у обоих в зимней обуви сильно вспотели ступни. Они не совсем понимали, что хотел сказать президент компании.
     - Сейчас спускайтесь в региональный отдел, - сказал Лева, -  Оформляйте бумаги. Директор вас проконсультирует, будет постоянно на связи. Все вопросы к нему. Через пару месяцев у вас будет доход в две тысячи долларов.
    Веня и Рома густо покраснели. Они не верили своим ушам.
    - А потом еще больше, – добил их Лева и, будто спохватившись, обернулся:
   - А вы друг друга не перестреляете?
     Товарищи опять растерялись.  Однако спохватились.
   - Да вы что?! – обнялись напоказ.
   Лева отвернулся  к столу, начал листать журнал, тихо про себя улыбаясь.

                4

      Фирма открылась. Новое дело дышало с трудом, как больной грудничок. Москва помогала, но особо не баловала. Веня звонил Сане в Челны почти каждый день. Возбужденный и чрезмерно доброжелательный. Стонал от безденежья, просил пробить зарплату еще на месяц. Саня набирал Москву, уговаривал друга. Лева отвечал басом, что на дотациях Казань не выплывет. Что у него тоже, как у Вени, двое детей.  Что он только за электроэнергию должен 400 тысяч и не знает, где их взять. Однако уступал и деньги высылал.
      Анька добросовестно трудилась с первого дня. На всю фирму она была пока одна, сидела на телефоне, иногда впадала в отчаянье. Сельский менталитет, отсутствие начитанности затрудняли общение с упрямыми, недоверчивыми и хитрыми клиентами. Их  надо  убедить, привлечь, или просто убить.  А еще - знать технические данные изделий, номенклатуру, коммерческие термины.
       Ничего не получалось!  Веня тоже находился в растерянности. И, когда Анька, спотыкаясь о кафельные выбоины, искала его по коридорам завода, по-деревенски певуче растягивая «Ви-иниамин И-игоревич!..» -  он, как иллюзионист, вспархивал тенью и стелился вдоль стен - выскальзывал из реального пространства и где-нибудь во дворе в виде гонимой ветром газеты припадал к забору, пока не смолкнет девичий голос. Или запирался в туалете и отсиживался на унитазе с выражением трогательной неподсудности на лице.
     Комнат при заводе стальных пружин и оснастки, где они снимали офис, было множество - и Анька, поблуждав, покликав, как Аленушка в лесу,  возвращалась к письменному столу и  вздыхала, что вот опять клиент потерян. 
       Однако упорство, тысячи столичных буклетов, тематических журналов, которые распространял со своим штатом Рома,  потихоньку меняли ситуацию и фирма начала приносить прибыль. Пришли новые девушки, операторы и компьютерщики, дело расширялось, товар из Москвы валил. И приодетая Анька - уже не за отцовские деньги, а за свои – кровные, с нескрываемой улыбкой удовольствия вышагивала между рабочих столов,  цветущая, с новой прической, мягко выставляла вперед красивую, как у матери, ногу в узенькой туфле. Особенно радовалась, когда  приезжал отец, высокий, с благородной сединой на висках, и, беседуя с кем-нибудь, курил, потягивал в комнате отдыха кофе. Она по нескольку раз входила к отцу, вертелась и, не сказав ни слова, внутренне сияя, будто в душе хранилась чудная тайна, исчезала. Ну а как же? Благодаря ее отцу, а собственно – ей ( потому что представительство затевалось ради нее), работают здесь люди, получают хорошую зарплату и кормят семьи.  Она боялась, что может выглядеть не скромнее других, и всегда старалась  подчеркнуть, что она - на одной доске со всеми;  и ее, казалось, любили.
      Наивная, она не понимала, как и многие во времена становления предпринимательства, что в бизнесе существуют рычаговые слова - «номинальный» и «фактический». Отчего те многие, романтично и самоотверженно начинавшие, впоследствии пострадали и потеряли все.
     В руках Вени был документ утверждающий, что собственник - он. Остальные,  кем бы они ни были: идейными учредителями, мозговым центрами – их всегда можно уволить. Ссылаясь на развитие фирмы, Веня перестал платить зарплату Роме, они схватывались в рукопашную несколько раз, и Лева оказался прав – не перестреляли, но хорошо помордовали друг друга.
     В конце концов, были уволены и Рома, и Равиль, и тот, квадратный, с ручищами. Все дела вел новый директор Олег, умница и трудяга, при нем фирма увеличила обороты. Веня купил офис, бывший гастроном в центре города, а затем хорошую квартиру. Теперь он не звонил Сане. Часто пропадал за границей. Появились новые друзья, партнеры, он закупал картонные ящики с сухим вином и бражничал в офисе. Разжирел и обрюзг до неузнаваемости.
    - Когда ты звонишь, - краснея, признавалась Анька отцу, -  он  издали машет руками и ногами: скажите, что меня нет.

                5
               
     У статусной Аньки, теперь студентки вуза, появился новый жених. Тоже больной: он, как и предыдущий ухажер Леня Окунев, завидя Аньку, с восхищением на нее таращится. Вот она стоит на крыльце смеясь. Заведя ногу за ногу, встречает гостя – а тот шагает, не чуя под собой камушков, глаза сверкают, как два пузыря.
    -  Какая у вас Аня! – с восхищением признается он Сане, глядя на ходу в лобовое стекло летящего автомобиля. И больше у влюбленного слов нет.
     Его зовут Эдуард, Эд, он лейтенант  милиции. Изящный и стройный шатен. То ли студент юрфака, то ли уже аспирант. Его «девятка» летит, крякает спецсигналами, мерцают у бампера проблесковые маячки. Сбросив скорость, упирается в поребрик передними колесами, от сильного газа, отпущенного в нужный миг, тихо, как трактор, взбираются на тротуар - и опять летит дворами, обойдя пробки на шоссе. Управляет страж порядка манерно:  не убирая руки с низкого рыгача - то и дело меняет скорости. Левая рука висит на баранке, как перчатка. 
        Анька  раскладывает перед отцом его подарки: джинсы, дубленки. «Вот колечко с алмазной обработкой» - вскидывает пальчик.
       Прежде, когда крутились во дворе бандиты, все боялся отец, что родит и разведется. И сидеть по ночам ему – деду, в трусах да с коленками, - с кричащим дитятей на руках. Покачивать. Вместо колыбельной, выть в небо: а-а! а-а-а... А дочь ищет в ту пору на танцульках да в барах нового  отца акуленку.
    А тут не то что бандит. Целый милиционер!
    - Откуда ж такие вещи? – спрашивает отец с беспокойством, - у лейтенанта зарплата-та…
   - Та-та-та! – передразнивает дочь. Самоуверенная, немного уже чужая, - евойная, лейтенантская, уже и подзатыльник не влепишь.
   - Он - крутит!
    -Это как?
    -Ком-мерция! – гордо и растяжкой произносит дочь. - Вам, старому поколению, не понять.
     - Это, когда я старым поколением стал?! - дергается в обиде отец.
    Но дочери уже в комнате нет. Дочь вышла, шагнула в свою горницу – на золотые ступени. Водит очами золушки – видит мир новый, сияющий звездами и мишурой.
      А не обманулась ли детка?
      Лейтенант  лейтенантом. При погонах. Подъедет к дому, крякнет сигналом, войдет во двор. Что он там, в доме, делает – откуда же знать? Чай  пьет или в шашки играет. А, может, еще как играет – людям это вовсе не интересно. А важно честным людям вот что. Странную вещь заметили люди. Особенно те, чьи дочки на выданье.
     Ровно в девять вечера лейтенант уезжает. Засекали соседки  время. А однажды собрались и сверили час отбытия группой. Да! Ровно в двадцать один ноль-ноль! Сматывается, как немец. Пунктуальный и занятой. А спрашивается - куда?
       - Иди ты! - толкает легонько одна другую локтем, – а то не знаешь?
        - Не знаю, - тупит другая, с разгорающимся огоньком в животе.
        - А - к жене. К законной супруге!
        - А эта? – продолжает тупить соседка. – Выходит - так?
        - Получается, что «так».
        - Погоди, погоди, – встревает третья, - так – это так себе, что ли?
        - Ну да.
         - Та-а-ак!..
         Еще не хватало скандала! Такое на улице уже было. Приходила летчица, вернее, жена летчика,  кассирша из аэродрома, побила  палкой другой кассирше Майке окна. Теперь эта кассирша Мая стыдиться соседей, ходит  на работу со своего конца улицы кружным путем, вышла из ворот и сразу – запятая, хвостиком в овраг, а там дачные сады и выход прямо на Гвардейскую.
        Весть о женатом лейтенанте разносится по северо-восточной части поселка Калуга. Идет по дворам. И к Аньке в дом прилетает.
       - Он – женатый? -   спрашивает Саня у дочери.
       - Он? – произносит с испугом Анька, - откуда знаешь?
       - Я не знаю. Говорят.
       - Я сама подозревала! – в отчаянье тянет дочь, покрываясь красными пятнами.
        И  шатаясь уходит к себе. 
       -  Откуда они знают?! -  кричит вдруг из комнаты, голос плачущий, полон обиды. Вот ведь какая она - дочка! Она опять - дочурка. Возможно,  в беде, и может, даже обманутая.
      - Ты не вмешивайся, – появляется через час в дверях. Глаза сухие,  лицо решительное. - Я сама с ним поговорю.
        Время идет нудно. Черепашьим ходом.
        Вот, наконец, тихий утробный шум «девятки». Кряканье сигнала. Клацанье щеколды на воротах. Сколько лет этой щеколде! Тяжелую  грушеобразную ручку на ворота еще в молодости выточил токарь-отец. Сколько раз ее стук извещал о радостях, сколько раз о горе! Какую весть принесет сегодня? Все детство щеколда вскрикивала весело. Когда Саня влетал в ворота с ранцем за спиной, чтобы бросить его и бежать на улицу, где звенит детвора. С годами  щеколда постарела, стала звучать печальней. Иногда взвизгивала стертым железом, как ушибленная камнем собачка…

                6   
 
      Саня сидел на лавке за стеной сарая, курил. Эд прошел в дом, минут через десять уехал…
      Вернулся через полчаса, привез документы, доказал, что холост. Он - сын матери, требовательной мусульманки, вне службы ровно в половине десятого должен быть дома. Точка. Иначе у ней – сердце.  Таков в семье порядок. Зона ответственности каждого требовала безукоризненного подчинения. Эд сам имел над родителями  власть: уборка дома числилась за ним, он тщательно перемывал полы, протирал кафель на стенах, полировку на мебели, после чего родители ходили по струнке: не дай бог, кому уронить на пол бумажку или запятнать жирным пальцем дверку шкафа!
       Поначалу он казался мажором, белоручкой, как сын местного советского начальника. Но после того, как Саня увидел вычурную  железную кровать, со спиралями, коваными шарами и розетками, которую тот собственноручно выправил в кузнице тетки, Саня, сам в прошлом кузнец-самоучка, проникся к Эду уважением.
      И потом, когда на пути из Москвы у Сани «стуканул» двигатель,  Эд выехал к нему на помощь вместе с Анькой тотчас. Седина в бороду, бес в ребро: Саня ввязался на трассе в гонку, два автомобиля летели стрелой на одной линии. Тогда Саня утопил педаль газа до пола, чего прежде никогда не делал, держал… и вдруг машину дернуло, она стала терять скорость...
     Автомобилисты отбуксировали его жигуленок до мотеля «Визит» под Нижним Новгородом. Оттуда он позвонил Аньке – сообщил лишь, что задержится. Назвал причину и место. А затем набрал номер Вени Чирцова, рассчитывая, что тот пришлет на помощь своего водителя на «Волге».  Связь была плохая. Веня пробулькал, будто в скафандре из-под воды, о том, что  существует эвакуатор, и пропал в глубинах эфира. И надо знать, с каким чувством в ту минуту вспоминал Саня их знаковый разговор на крыльце, когда  Веня умолял поставить его директором. Его клятвы  о преданности,  его чистые, в божьей росе, глаза…
      Утром Саня позавтракал в мотеле. Не успел умоститься на корточках у обочины, дабы чувственно искурить первую сигарету, как увидел со стороны Нижнего белую «десятку», - автомобиль, как мираж, приближался пунктирами, что говорило о высокой скорости.  «Десятка» крякнула,  пустила вдоль обрешетки знакомое голубое мерцанье и, нагло развернулась на двойной сплошной линии, встала перед Саней. С пассажирского сиденья улыбалась белокурая Анька.
     - Даже покурить не дали! – нарочито упрекнул Саня, удивленный произошедшим, – это вы ночь не спали?
      Он был тронут.
      Между тем молодежь только что отошла от ссоры. Оказывается, они плутали у Нижнего часа полтора. Анька тыкала пальцем в телефон, но связи не было ни с отцом, ни с мотелем. Эд винил Аньку за бестолковость. Она сказала ему перед выездом, что отец стоит, не доезжая Нижнего. Собственно сказала то, что Саня и сообщил по телефону. В расстроенных чувствах, чумазый после возни под открытым капотом, Саня не додумался лишний раз капнуть в девичью головенку, что стоит «не доезжая Нижнего» - со стороны Москвы. И Эд летал по сельским дорогам, «не доезжая  Нижнего». Но только  со стороны Казани. Ругаясь с Анькой, давил на акселератор, «убил» на кочке переднюю стойку подвески, на следующей яме - вторую. День был праздничный -  2 мая, автомобилисты спали на дачах, и на дорогах царствовал «зеленый свет».
     Эд тащил  жигуленок на брезентовой ленте. Саня включил аварийку.  Когда трогали от светофора, притормаживал, дабы от рывка не ударить «десятку» в зад. При буксировке разрешенная скорость – 50 км в час. Но за Нижним – на просторе, гнали под сто. Аккумулятор от мигания габариток сдох, без работы двигателя отказывали и тормоза. Шоссе было чистым на десятки километров вперед. Жигуленок летел на лямке, как тележка, -  уже под сто двадцать. Саня, каменея, переводил взгляд от спидометра на задок «десятки», представляя, как без тормозов сплющит его, будто рыхлое яблочко.
     В Чувашии при съезде с высокой горы жигуленок  на повороте чуть не встал на ребро. Оторвался левой стороной от асфальта - и приподнятый на сиденье Саня с крена тщательней разглядел под собой пропасть. Он запротестовал, выкинул из окна руку… « Хорошо же убить будущего тестя!» - кричал на торчащую из «десятки» смеющуюся голову. Остановились. Напились из Анькиного термоса горячего чаю. Поехали дальше. До Казани добрались за шесть часов. Получается, от Москвы смогли бы – за двенадцать. Тогда как Саня на жигуленке своим ходом доезжал лишь за пятнадцать часов. Наверное, они показали рекорд буксировки.
   Вскоре Анька вызвала Саню на никах . «Как – уже?» -  удивился отец. И выехал из Челнов в Казань. Будущий зять, приехал за ним на Калугу, пригласил в свой автомобиль, провел вверх по лестнице до квартиры, уважительно придерживая ладонью за поясницу. 
     За столом сидели пожилые сват и сватья, знатная родня. Маленькая головка сватьи была обвязана цветастым платком - на тюркский манер. Анька тоже сидела в платке -  белом, с шелковистыми блесками и с бахромой, завязанном ото лба на затылке. Она молчала, потупив взор.
     Пожилой, аскетического вида хазрэт прочитал молитву. Начали принимать пищу. Когда мулла поел и ушел, появилось на столе спиртное. Разговор не получался, да и говорить никто не хотел; ели будто в столовой.  Хотя сват, бывший директор завода,  был прост и пытался шутить; также не мудрствовали и его родные братья, мужья чопорных женщин. А те высокомерия скрыть не могли – в повороте головы говорили с расстановкой и показывали ноздри.
     С Анькиной стороны Саня был один в поле воин. Ему было начхать на их высокомерие – больше он их никогда не увидит. Да и не нужны они ему. Это их ребенок привязался к его ребенку. Это им нужна его дочь, его кровь. 
      Эд встал, надел обручальное кольцо на руку Аньки. Тесть торжественно вручил ей ключи от второго уровня квартиры. Сказал – она там хозяйка.
     Саня не пил. Посидел для приличия еще полчаса и уехал. По дороге думал – Райку не пригласили потому, что пила, да еще она русская, православная. А Саня как-никак - Искандер Минрахипович.
      Еще вчера он не знал, что принести на никах. Помнится,  родственники во время никаха дарили друг другу ситец на платье, покрывала и скатерти. Посоветоваться было не с кем, с Галлиулиными отношения охладели после его женитьбы на Наташе.  Он зашел на Чеховский рынок. Денег было в обрез, все съедало строительство дачи. Купил четыре комплекта постельного белья из натурального хлопка.  Бренд был чувашский, хваленый. На никах - достойно, а на свадьбу он подкопит.
    Анька планами с ним уже не делилась, и он не знал, что молодые  от свадьбы отказались. Никах – и был этой самой свадьбой. Нынче венчание в церкви и мусульманский никах  превосходили по значимости роспись загсе.
      Деньги, которые ушли бы на свадьбу, молодые истратили на заморское море.  И все же получился конфуз с никахом… Саня стал копить деньги на подарок - в тайне от Наташи: с Анькой друг друга они ненавидели уже люто. Он крутил баранку по пятнадцать часов в сутки – и в два этапа в течение полугода передал молодоженам в качестве свадебного подарка десять тысяч рублей, равные его двухмесячному заработку.
       
                7

     В стране свирепствовала демократия, товарищи превратились в господ и стали кичиться родословными.
      - Между прочим, я - княгиня! – элегантно представилась одна пышная дамочка в трамвае. Только что отчихвостившая тощую попутчицу за место на сиденье. И, гордо вскинув голову в дорогой норке, продефилировала к выходу.   
    - А мой дедушка мурза была! – тыкала пальцем, кричала ей вслед другая - сухощавая и чернявая, в пуховом платке, пододвигая на сиденье авоську с чак-чаком.
         - А я - Орлов! Граф, – встревал какой-нибудь испитой тип из бывших - из тех, окончивших, получивших степень и спившихся без работы, превратившихся в язву.  -  Потомок крепостных из Орловки. Ге-ге-ге!.. - показывал два уцелевших зуба.
   От родословных перешли было  к темам национальным: татар отселяли в Монголию, а русских в Московию. Но своя рубашка ближе к телу – и в пору приватизаций о происхождении забыли, кинулись к интернациональному дележу. Поняли, что они - собственники квартир. И если умирал кто, шушукались, кому что достанется. На почве дележа родственники становились врагами. Сестра возненавидела сестру, брат брата, сын отца. Благо без сабель и винтарей -  с помощью пера юриста; такая вот имущественная гражданская война!
     У Сани тоже появились проблемы с домом. Не особо чувствительные, однако,  неприятные. Галиуллины проявляли недовольство, что  дом  на Калуге достался ему одному. Притом, что он еще и наследник квартиры на Танкодроме. Он должен поделиться. Хотя бы квартирой. Мать Сани, тетя Маруся, не хотела квартиру приватизировать: на кой черт? В могилу, что ли, оформлять? К ней послали жить кузинку Сани – ту самую  Ольгу, что ходила в спортивном костюме и принесла ему весть о смерти отца.  Она стала жить с матерью, помогала ей по хозяйству. Тут Саня был доволен. Он не знал, что квартиру приватизировали. Наследницей стала значиться и эта самая Ольга. Да хоть бы и знал, там половину уступил бы: ему и дома с землей хватало. 
   Анька хвалилась Сане, что свекровь от нее без ума – и на кухне, и в саду-огороде при даче. Руки у деревенской Аньки и вправду были золотые. Как признала в свое время еще матаковская Зоя: только искры летят.  Однако через год молодые с родительской квартиры съехали на съемную. Саня в подробности не вдавался, не его дело, но понял: отношения между снохой и невесткой  вдруг испортились. Свекровь, страдавшая легкой формой шизофрении, стала донимать Аньку подозрениями, измышлениями; предприняла путешествие на Калугу – ходила по соседям, собирала информацию о родословной  Авиловых-Галиуллиных.
      Саня предложил молодым жить на Калуге, будут тут расти внуки, играть в овраге, где Саня в шалашах ночевал мальчишкой. Родовая земля не пропадет!  Но дочь отказалась наотрез: на Калуге нет условий.
     Как это нет? – думал  Саня. В доме газ, есть баня, туалет теплый. В Матаках-то по нужде на улицу выбегала, к сталактитам. Вода зимой замерзает? Так проведите свою, общая труба около дома проходит; дело трех дней, Саня вон своими руками два дома и две бани построил.
    Анька предложила отцу продать дом и купить им квартиру. Он колебался, да и было жаль: ведь только отмучился -  пристрой отгрохал, с удобствами и с балконом в сад. Два года не пожил… Но он хотел счастья дочери. Что ж, продадут, купят квартиру, поживут, зять в органах работает, получит и свою. Не все сразу. Но еще раздумывал, сомневался… Тогда Анька сообщила по телефону, что была на Калуге, нашла в сарае на опилках горелые спички, какую-то канистру. «Не зять ли надоумил про спички и канистру?» - подумал  Саня, но забеспокоился. Махнул рукой. Продавайте!   
      И тотчас к нему последовал звонок из Казани, от старшей сестры – от Галиуллиных. Ты что вздумал? Это дом матери! Ее родовой! Ее память! Когда она узнает, что дома больше нет, ее инфаркт хватит. А так - она знает, что всегда может туда приехать, отдохнуть. Там вся жизнь ее прошла!
     Об этом Саня как-то не подумал. Закрутился в делах. Да, для матери – это свято. Он набрал Анькин номер тотчас – и дал отбой.
      Вечером она перезвонила и чуть не с  криком начала обвинять отца, что он подставил ее мужа, дом уже берет крутой предприниматель, они подписали договор.
    Как - уже? Так быстро? Саня собственно еще и доверенность не писал... Что - зять сам липовую доверенность состряпал?  Прошу не обижаться! Здоровье матери дороже ваших капризов. У вас есть квартира, на втором уровне, со своей лестницей и отдельной дверью от свекрови. Живите!
      Он тяжело закончил разговор с дочерью. Претензии к зятю, о которых говорила Анька, у несостоявшегося покупателя быть не может. Хозяин - Саня, к нему пусть и едут. Мало ли какой форс мажор! Наезд же на самого  зятя исключается, зять сам, кого хочешь, посадит. Тогда Эд работал уже в прокуратуре.
      И все же чувствовал вину, позвонил Аньке, та была недовольна, несчастна!
     - Родители детям не знай какие подарки дарят! А ты мне на свадьбу четыре наволочки подарил!
     Тут Саню задело. Он вспомнил те трудные месяцы.
   -  Да, подарил, - сказал он.- На последние деньги. Нам с Наташей тоже ничего не подарили – время такое. Я что – в сундуке прятал? Жалел для тебя? Куда ты торопишься? У вас все впереди…
      - Впереди? Так вся молодость пройдет – ютиться по чужим квартирам!
      - Идите на Калугу – там четыре комнаты.
      - Там невозможно жить!
      И все начиналось по новому кругу.

      Внезапно умерла свекровь Аньки, ртом хлынула кровь, женщина сделала от стола три шага и упала в зале.
      Через некоторое время можно было возвращаться в родительскую квартиру мужа. Тесть в снохе души не чаял, да и вообще, старея, становился ко всему безразличен, начал выпивать и отшельничал на даче. Молодые вернулись, но Анька долго не протянула:  вещи и предметы, которых при жизни касалась свекровь, вызывали у нее оторопь.  На паласе, на мебели, на обеденном столе мерещились брызги крови…
    - Да все уже отмыто! - негодовал муж.
    - Не могу я! – плакала Анька. И замыкалась на сутки.
     И даже, когда зять снова снял квартиру и  привез туда отцовский холодильник, она страдала: обходила этот холодильник стороной. Боялась при нем, дрожащем и вздыхающем, оставаться дома одна. Она была беременна, и зять от греха подальше увез агрегат обратно.
        Вскоре он приобрел однокомнатную квартиру, помогли в органах. Квартира находилась на первом этаже трехэтажного, нового проекта дома. Дверь выходила на балкон, имелся просторный холодный чулан с отдельным входом. Небольшая квартира, но своя.
    Когда Анька родила мальчика, начались проблемы с молочной железой. У нее уже удаляли  опухоль на груди – оперировали  в онкологичке под кремлем. Тогда она только приехала из деревни, бесилась на диване с сестренкой. Ну-ка, ну-ка… что это у тебя? - Райка опухоль заметила, отправила дочь к врачу.
      В раковой больнице девочка испытала ужас - увидела искореженных болезнью пациентов, наслышалась страхов. И когда Саня приехал к ней, молча лежала на кровати, лицом вверх, и, вскидывая подборок,  горько безутешно плакала.
      Сердце отца сжалось, он понимал состояние своего дитя – здесь, среди умирающих… Но чем помочь?! Только словами. Нежными словами. Все будет хорошо. Молода она еще для серьезной болезни. Такие уплотнения вырезают нынче у каждой второй. В  семье Галиуллиных у всех сестер удалили. Такая уж кровь. Но ничего страшного, раком у них в роду никто не болел.
     Как раз тогда Саня только познакомился с Наташей. Она пригласила его  на свое двадцатилетие. С усердием готовила стол и свой наряд, позвала подруг, чтобы показать Саню. Но он отказался. Не мог сидеть и нравиться, когда у дочки такое горе. Еще днем съездил к Наташе. Встретил ее у подъезда, подарил духи, извинился. Они стояли под лестничным маршем у двери в подвал. Тень от марша падала на бледное лицо Наташи. Она слушала внимательно, с оттенком печали – юной эгоистической печали, не понимая, что может грозить его дочери, какой-то там девочке, и ушла наверх, очень несчастная.
     И вот опять у Аньки пошли уплотнения, загноились. От боли она не спала ночами, лекарств не пила, так как кормила грудью. Врачи откладывали операцию. И только когда Анька приехала и настояла, категорически настояла на удалении образования, медсестра  приставила к ее груди шприц - и чуть ли не в лицо ей брызнул из груди кормилицы гной.   

                8

     Дима Обрядцев, друг детства, руководил в Омске архитекторским бюро. По смерти матери вернулся с женой и двумя взрослыми сыновьями  в Казань. Разменял квартиру. Да еще строил рядом с Саней коттедж. Жил тут же отшельником в избушке матери, и все мечтал женить старшего своего сына Игоря на Аньке.
    Игорь был славный парень, умный, тихий, белолицый. Саня и сам бы не прочь с таким породниться, но у Игоря был страстный роман с омичанкой,  на которой он вскоре и женился.
     Невестка оказалась девушкой вспыльчивой, нервной. Она тоже, как  Анька, жила на втором уровне огромной
 квартиры и также не ужилась со свекровью, женой Димы Обрядцева.
     Дима попросил  Саню пустить молодоженов в пустующий дом. Саня охотно согласился. Дом хоть будут отапливать. Дима разобрал забор между участками и каждое утро перед службой с удовольствием намывался в неостывающей бане соседа.
     Но в следующую зиму молодожены развелись. Невестка пыталась отсудить от большой квартиры верхний уровень. Однако не получилось. Она  забрала ребенка и вернулась с Сибирь.
      Санин дом опять пустовал. И когда он приехал в июне,  не узнал его: старая половина сильно просела. Вероятно, прежде под обшивкой бревна держались за счет сухости, а теперь без отопления, в сырости, отяжелели и смяли собственную гниль под весом крыши. В подполье стоял болотный дух.
       Туда еще при молодоженах подтекала вода.  Обрядцев привез тогда для строительства щебень, щебень у обочины зимой смерзся. В марте побежали по улице талые  воды. Накнувшись на щебень, свернули к Сане в палисад, а оттуда в подполье.
     Как же молодожены тут жили?– недоумевал Саня. Сотрясали диван под вешнее журчанье?  Благо, в центре подполья находилась углубление для хранения картофеля, вода собиралась там и  образовала провал, вроде лунного кратера.
      В том же году жена Димы Обрядцева с младшим сыном прибыла зимовать под крыло мужа. Стали жить вчетвером. Туалет был на склоне оврага.  А у Сани возле бани стола будка для инвентаря. В ней устроили туалет. Приямок зимой быстро наполнили, и в апреле оттаявшая жижа начала перетекать в подпол предбанника.
       Печь в бане просвечивала. При работающей горелке на деревянной стене плясали зайчики. Плеская воду в раскаленную кладку, парильщики вымыли из нее глину.
      Саня закидал землей нутро будки. С негодованием. С недоумением. Интеллигентные вроде люди! С хорошим советским образованием! А – свиньи!
       Дверь будки забил накрепко гвоздями.
       Вечером, когда Дима пришел со службы, объявил ему, что спилит  отвод газовой трубы в баню и поставит заглушку. Дима лишался горячих утренних процедур, просил трубу оставить.
    Саня на то сказал: газ проведен нелегально и, если газовики обнаружат это, предъявят счет и крупный штраф, Дима заплатит?
     Они стояли в саду. Яблони уже облетали. Небо было сизим и неуютным.  Дима смотрел на Саню немигающими голубыми глазами, точь-в-точь,  как в детстве, честный, немного неуклюжий, с сизыми ресницами и потрескавшимися губами…
      - Вот и я говорю!- резюмировал Саня, едва сдерживая улыбку.
       Перекрыл газ, разрыл перед баней землю, отрезал трубу,  заглушил, забетонировал яму.
       И все же чувствовал неловкость перед другом детства, онемело глазеющим на спиливаемый патрубок.
     - Ты не должен обжаться, Петрович! -  закричал Саня, разгибаясь от заглушки и уже смеясь, - три года я рисковал ради тебя, хотя при отъезде должен был трубу заглушить; твои дети жили у меня даром. Чего еще-то?
     Про ручей в подполье и загаженную будку не сказал - пощадил соседа.

     Тогда же Анька обратилась к Сане: можно они с мужем построят на участке коттедж? Саня ответил: пожалуйста. Это даже здорово! За домом земли много.
      Анька сказала, что нужен весь участок, с местом, где стоит дом.
     - Как это? –  протянул в трубку Саня.
     - Мы построим дом, а ты  скажешь: это моя земля, убирайтесь.
     - Я так скажу? Хе-хе!.. Это опять зять тебя научил?
     - Нет, - возразила Анька.
      - Если зять заерепенится (а мы обязательно поссоримся, потому что он уже сейчас  начал хамить) куда я пойду? В Челнах у меня только дача. Без регистрации, без почты, без поликлиники. Я стану бомжом.
        -  Да пропишет тебя муж… Комната тебе будет.
         -  Меня – на моей земле пропишет? А Наташу куда денем?
         Анька промолчала.
         Наташу они в расчет не брали. 
        - Слушай, я такой же молодожен, как и вы! – закричал он в трубку. –  Моя жена твоя ровесница. Почему мы должны вам все отдать? Ты отказалась жить в этом доме. Отказалась жить в собственной квартире у тестя. То хочешь строить коттедж. То хочешь эту землю продать. Знаешь, продать я и без вас могу! Мне нужна квартира на старость.   
       - Мы же будем смотреть за тобой.
       - За мной? Спасибо! А  жену мне отослать? И за комнату работать у вас дворником?
       Анька отключила телефон.

      В бане стали жить бомжи. Окно в овраг превратили во входную  дверь. Гараж и чердак дома разграбили. С каждым приездом Саня обнаруживал следы варварства.
      С дороги заезжал отдохнуть, но приходилось засучивать рукава и заниматься починкой. Он устал держать в порядке два дома. Не мог смотреть на эту разруху. Уже до чего дошло! В саду тринадцать яблонь, много плодоносящих слив, кустов вишен и смородины. В пору сбора приглашал соседей, те приходили семьями – с ведрами.  Еще задолго до приезда Аньки посадил три вишни на улице напротив окон  -  для детей. Кусты превратились в деревья, в августе стояли вовсю красные  от ягод. Нынче  при сборе толстые плодоносящие сучья сломали, оторвали с мясом – с глубокими ранами-впадинами в стволах. Две мощные  яблони в саду вовсе спилили - унесли топить бани.
      Саня уже не чаял, как бы скорее все это продать, пока целы строения. Матери было уже не до дома,  она наполовину ослепла и могла выходить лишь до булочной.
      Предстояло готовить документы. Женщина, работающая в исполкоме, рассказала ему в беседе, что у нее тот же казус - простаивает дом родителей, она уже четыре года ходит по инстанциям и не может получить новые документы. Как же так? - думал Саня. Если служащая исполкома, пусть и не начальник, но знающая там все ходы, не может сладить с этой бюрократией,  то как же он, Саня, все это осилит? Тем более, живя в Челнах!
      Но покупатель нашелся быстро. Это был Вадик, сосед с другого конца улицы, развозчик пиццы. Дом у него был средний, но с проходом через чужой двор. И небольшим участком. Саня мог осуществить сделку только по генеральной доверенности. Сосед дал согласие: родственники его жены имели связи в нужном месте. Саня посчитал это удачей. 
        В то время такие, как у Сани дома, продавались по цене двухкомнатной квартиры. Саня назвал цену и уехал в Челны. В августе Вадик позвонил, спросил: как - в силе их договор о продаже? Саня подтвердил.
      - А-а-а!.. – застонал тот, - ты заломишь цену до миллиона!
      - Я же сказал тогда: восемьсот! – отрезал Саня.
      В  советское время земля не ценилась, налог за нее взимали грошевый, важнее было строение. Цены на участки держались стабильно - годами, десятилетиями.  Но именно тем летом они поползли вверх. Саня об этом не знал. 
       Уже к сентябрю документы были готовы. Саня приехал в Казань. По цене он сдержал слово. Но Вадик начал торговаться, плакаться об отсутствии денег.
      Они стояли на улице, ранняя осенняя тьма поглотила дома, и было зябко. «Ну что ж, выходит, не судьба!» -  сказал Саня облегченно, лишь бы не торговаться, и направился в сторону дома – под горку.
      Пауза была недолгой. Грянул за спиной тяжкий топот, хлопки подошв бегущего с горы человека.
     Тяжело дыша, Вадик преградил дорогу. В свете луны сизое от холода лицо его выражало испуг.
     Костлявый и гундосый, с развальцой в походке, Вадик слыл лентяем. Но был себе на уме. Лень его заключалась в том, что для ближнего он пальцем не шевельнет. Еще юнцом он приносил к Сане, только отсидевшему срок, свою трудовую книжку - с просьбой удалить из нее через криминальных умельцев ненужные записи,  превратившие эту трудовую в волчий билет. Тогда подумалось, что это будущий бомж - из тех, у кого стопка трудовых книжек, кто пьет и работать не может.
     Однако, в отличие от сверстников, Вадик оказался стоек к вину. Неуч, он женился на девице со связями, с институтом физкультуры и с орлиным носом средь впалых щек, -  тощей, манерно курящей, при каждом удобном случае изменявшей супругу. А случаев соседями (в том числе и Саней) было замечено много: когда Вадик отсыпался после ночных смен, она в открытую  обнималась с френдом на соседней улице, средь бела дня шагала с ним об руку по Калуге.
      Местных она не знала, и ей казалось, что и о ней никто не ведает, тогда как новенькую как невестку  все отлично знали в лицо.
     Однако Вадика щадили. О проделках жены он ничего не знал, или притворялся, что не знает.
     Перед сделкой эта пара зазывала Саню в дом, поила чаем и обихаживала. Ну, а как же? Ведь соседи -  почти родня! И Саня был немало оскорблен, когда совершая сделку у нотариуса, перед подписью в документе прочитал: в случае отказа, он, Саня, будет должен этим соседям, почти родне! возместить стоимость своего дома в двадцатикратном размере! Он вида не подал, только сильно покраснел. Подписал бумагу. Завтра они рассчитаются, и больше он знать их не будет.
      Дима обрядцев, архитектор, журил Саню. Он и раньше предупреждал,  что земля будет расти в цене. Предлагал на месте дома совместно построить общежитие – малосемейки по западному образцу. Саня отказался: слишком долго и  тягомотно.  Подходил к нему и сосед  Витя Парамонов, толковый семьянин, на все руки мастер. Говорил, что скоро такие участки будут стоить пять миллионов. Скоро - это когда? Да и сумма сказочная, невероятная, а Витя Парамонов слишком дружелюбен: это он потому врет, чтобы Саня не съехал. Но ведь и Саню надо понять: он вдрызг измотался! И куда ж вы все смотрели, когда вишни его ломали, когда затопляло подвал?!
       - Ну, и кому ты отдал? – кричал на него Дима Обрядцев из-за рабочего стола.
        Он сидел в своем кабинете, а Саня напротив в кресле. Саня часто заходил к нему на Чехова, пили чай, болтали. - Он тебе вон какую бумагу подсунул! «В дватикратном размере»! – продолжал Дима. - А если завтра рубль обвалится? Что ты на свои кутарки купишь? У него и отец был куркуль, сигареты стрелял у моего отца. « Петь, дай, что ли, закурить?» - а свои прятал. Забирай завтра же деньги из банка и вези сюда. Тут в долевом строительстве наша сотрудница отказалась от квартиры. Взяла ипотеку, хочет быстро - вторичку. Я попрошу директора – уступить тебе по старой цене. Она платила со скидкой как нашенская.
     - А сколько будут строить? И где гарантия?
     -  Строить будут два года, а гарантия – я!
     - Не. Мне надо готовую, - отказался  Саня.

                9

        Просмотрев объявления о продаже квартир, Саня с ужасом обнаружил, что цены на двухкомнатные квартиры подскочили на треть. Нужных ему объявлений в газете  не было. Продавались лишь многокомнатные обиталища. Рынок недвижимости замер. Чего-то ждал, подозрительный, как омут, с затаившимися на дне аллигаторами.
     Даже на однокомнатную в неликвидном поселке Ометьево у Сани денег теперь не хватало. Он позвонил риэлтору и поехал по адресу в Ометьево –хоть что-то разузнать. Квартиры в доме имели общий коридор, как у малосемеек. Риелторы уже были там -  крупный мужчина с азиатским лицом, беседовал с хозяином квартиры; его помощница, крошечная дива в джинсах, фамильярно вмешивалась в их разговор.
       Оказалось, что одновременно с квартирой продается сарай, баня и небольшой участок. Квартира Сане не понравилась, вызывал подозрение общий коридор. Как в общежитии! Он пошел курить. Девушка спустилась следом.
        У подъезда она привалилась к стене, глубоко затягивалась сигаретой и манерно скидывала пепел. Джинсы туго стягивали ее тонкие короткие ноги. На вопрос, как эта квартира будет продаваться, она хмыкнула: только одновременно с баней и садом!
       -  То есть, если я заплачу…
       -  То квартиру получите, когда кто-нибудь купит сад и баню! – перебила она.
       -  Как это?
       - Так это, - сказала и, глубоко затянувшись, запрокинула голову, стала медленно выпускать дым.
      - Вот так, друг Горацио! – сказала.
      Саня глянул на ее кривые икры, похожие на два банана, и пошел прочь.      
     Даже на эту хибару не хватает!  Он понимал, что при новых ценах надо срочно занимать деньги. Но у кого? Шел мировой кризис. Московский друг, Лева Трубич, завязанный на Европу, был на грани краха. Оставался Веня Чирцов.
      Выйдя из автобуса на Чеховском рынке, Саня позвонил ему, объяснил ситуацию и сказал о денегах.
       Веня в ту минуту как раз проезжал рядом. Его зеленая « Волга» через минуту остановилась возле Сани.
       В салоне, кроме водителя, сидел директор Олег.
       Веня не выходил из машины, а только приоткрыл дверь.
       Он отказал в деньгах еще по телефону. Но зачем-то вот подъехал.
       - Я не могу! -  он тряс из салона головой, сильно напрягаясь и краснея, - у меня полторы тысячи баксов на новый компьютер! -   распахнул дверку, зачем-то  вышел, пригнулся, держась за бок. Разжиревшая шея надулась. Он пересел на заднее сиденье, тронул за плечо водителя, – и Саня проводил взглядом багрово пылающий сквозь светлые волосья затылок, раздутые с обеих сторон, как у тетерева, щеки.
     Не его обрюзгший вид, ни жадность поразили Саню. Вене-то он знал цену и другого не ожидал. Здесь, на пятачке асфальта, Саню вдруг пробило другое – глубоко личное. Кровное. Он профукал родовое гнездо! Место, где жили его предки, мать и погибшие на фронте дядья… Мало того, что профукал. Он еще рисковал остаться без жилья вообще!
    Он перешел дорогу и поднялся в строительную контору к Диме Обрядцеву. Тот был занят. Разбирал на столе цветные чертежи. Рядом с ним стоял молодой человек из архитектурной группы. Сверял проекты, советовался.
   Когда тот ушел, Дима обратился к Сане.
 -  Сейчас чай закажу. Как дела?
 - Даже на однокомнатную не хватает, - ухмыльнулся Саня.
  - Я тебе говорил! – сказал Дима и крикнул, краснея: - А ну тащи взнос!
   Дима был старше Сани на полтора года, и это мальчишеское превосходство сейчас проявилось.
   Саня считал себя мудрым, разумным  человеком, но вдруг  понял, что всю жизнь был идиотом. И за что такие, как Дима, ценили его?!
    - И на взнос не хватает, - чуть не пропел он, будто юродивый. Его обуревало нервное…
    - Я обожду, - спокойно сказал Дима, не отрываясь от бумаг, - заплачу свои. Появятся деньги, отдашь, –  затем поднял на Саню свои светлые голубые глаза с белесыми ресницами, мягко улыбнулся:  - Соседи – это почти родня!
      Дом строили  четыре года, здание поднялось красивое, находилось в дорогом месте, в центре поселка Калуга. Но в квартирах отсутствовала отделка, даже входная дверь, а на стяжку пола требовался чуть ли не самосвал бетона.
       Жилье было записано на дочь, чтобы не ездить из Челнов по каждому звонку прораба. Зять приезжал в своем грозном мундире и в контору, и на стройку, что-то уточнял в документах. Даже устроил скандал, что в документах метраж квартиры дан внешний, а не внутренний.  А когда строители устроили в квартире бытовку, выгнал всех и повесил дощатую дверь с амбарным замком.

                10

     Теща понемногу начала передвигаться – волочила одну ногу, двигая впереди себя легкий венский стул. На углу теряла башмак, оборачивалась, цепляла его большим пальцем ноги и двигалась дальше…
       В  тот вечер Саня забрал Наташу от терапевта, у нее было пониженное артериальное давление; накупили на рынке овощей, лекарств в аптеке, долго пили чай у Софьи Вильсоровны; на дачу выехали довольно поздно.
     Предосенняя безлунная ночь. Дорога узкая, избитая, фонари на столбах погашены – и неожиданно вырастает у обочины пешеход, пропуская автомобиль, оборачивает освещенное фарой белое лицо...
      В садовой пойме, куда стали съезжать, висит густой туман.
      Осень в низине наступает рано. В середине августа снимают помидоры, для хранения обрабатывают химическим составом. А картофель второй год погибает от фитофторы, опрыскивание не помогает. Ботва вянет полосами, будто ходит тут ночами нечисть, сеет с руки яд, а утром глядь – будто косой срезали. Остается  в земле то, что успело вырасти до цветения - картофелины с яйцо. Да и то – хлеб. Молодой картофель выкапывают, жарят- катают с треском на горячей сковородке, а после - с маслом и луком…
      У реки, над полем отцветающего кипрея, туман висит  слоями; переливается в качком свете фар; туман, кажется, поглотил вселенную, заглушил звуки и  что-то хранит в себе, немостижимый и беспокоящий. Да это и не туман… Это дым! Дома на соседней улице едва виднеются, торчат из него, как притопленные суда. А из фундамента крайнего валит дым – густо и бойко, в несколько струй, как из-под крышки кипящей кастрюли.
     Саня остановил машину, быстро прошел к  соседнему дому, поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Из подсвеченного лампочкой обиталища вышел Михаил Адамыч, пожилой белорус, сухощавый и курчаво косматый; он еще не ложился. Вытолкнулась следом и его верная супруга, низенькая и пухлая Надя. Увидела клубы дыма напротив их дома и заголосила.
      Быстро собрались дачники. Молча, с суровыми лицами стали носить воду в прикатанную бочку. Сообщили в пожарку и в город - хозяевам бедствующего дома. Хозяева приехали быстро. Отперли замок, отворили ворота низкого гаража, в глубине которого - боковая дверка. Мужчины с ведрам подходили и, пригнувшись,  плескали воду в открый лаз  -  невесть куда. Выбегали, кашляя и морщась от дыма.
         Жена Адамыча причитала: 
       - А мы и не знаем! Телевизор смотрим. Сгорел бы ты у меня, Миша! И я с тобой! – вопила еще громче.
         Ее паника передалась мужу. Он заметался.
         -  Саша, что делать? – судорожно хватал соседа за локоть. – Саша!..
         Бабья блажь Адамыча, в жизни человека спокойного, даже  сурового, не удивила Саню. Судьба не раз сводила его с таким типом людей, на пожарах они паникуют и теряют рассудок. Они не трусы. Наверное, это в генах: от вида сгорающего жнивья, кренящегося в пламени жилья, превращенных в уголь сородичей – под  гиканье и посвист скачущих с факелами кочевников…
     К огню Саня относился критически. Как и его мать. Недавно полыхнула синтетическая сорочка на груди Ольги, стоявшей у горящей газовой плиты. Мать пришлепнула пламя ковшом воды - в мгновение ока, как муху. За ту секунду огонь успел лишь свернуть кожу на шее Ольги…
      У Сани самого горела баня. Ночью увидел из окна спальни:  стеклоблоки в парной - алые. Отчего? Свет выключен. Еще вечером Анька, пришедшая с мороза, бегала в баню греться. Для пущего жара повернула озябшими пальцами газовый краник до предела, поленилась нагнуться – глянуть в топку, помылась и ушла.
        Огненная шлея, пройдя по дымоходу, лизнула черное небо, заискрила сажей, того и гляди – вылетит ,крутясь в ступе, баба –Яга. За несколько часов железная каменка с голышом внутри накалилась до предела. От нее вспыхнул полОк, а затем высохшие до треска стены. Воды под рукой всего -  ведро. Водопровод от строящегося коттеджа Димы замерз. Было еще полведра – под рукомойником. Полтора ведра на весь пожар.
     Саня перекрыл в доме газ, взял оба ведра и, теряя шлепки, саженями замахал к бане через сад. Снежный наст держал лишь мгновенье, лед резал голые лодыжки до крови. В парилке полыхало - через мышиные ходы в насыпной стене поступал воздух. Саня сгоряча рванул на себя дверь -  на вдохе. И хватнул легкими черную волну, в голове помутилось; он  рухнул на колени, успел задвинуть дверь...
       Низом в моечную комнатку поступал с улицы свежий воздух. Саня пригнулся, продышался, сосредоточился. Вновь распахнул дверь и с размаха – с колена плеснул прицельно  в печь. Раскаленная стальная каменка будто взорвалась. Дверь захлопнул. Вскоре окатил каменку из второго ведра. Густой пар еще с первого раза подавил огонь. Тлеющие на чердаке опилки через щели в потолке тоже увлажинились…
       Теперь он успокаивал Адамыча, уверял, что уже не полыхнет: та вода, что внутрь наплескали, дала пар. Да и в окружении бетона пламя наружу не вылезет. Подвал был перекрыт строительными плитами.    
       Хозяйка дачи, молодая дородная баба, в ситцевом платье, мощно двигала бедрами – носила воду.
       - Чего стоим? - озверело закричала на пожилых зевак.
        Люди испугались, отвернулись – ища ведра, или просто шагнули прочь.
       Даже Эмма Ефимовна, пожилой хирург, женщина строгая, струсила:
       - Мы поливам, Валя, поливам!.. 
       Произнесла  на деревенский манер.
       Прибыли пожарные. Залили подвал из брандспойта, выволокли и бросили во двор четыре шпальных бруса, траченные тлением. Затем вытянули электропровод, и всем стало понятно: дом обогревался помимо счетчика . Этот левый провод, лежавший на брусках, перегрелся и начал палить дерево. 
     Пожарным дали взятку, и мощные красные зилы, глухо урча,  попятись в гору – вон из поймы.
      Был уже шестой час утра. У Наташи опять упало кровяное давление. От возбуждения и бессонницы в глазах Сани прыгали мошки. Он умылся, разделся, лег и провалился в тяжкий сон…
     Невыносимый  трезвон взбудоражил мозг, вселенную... Отяжелевшей  ладонью он нащупал на столе трубку, приложил к уху:
      - Алле.
     - Мама умерла, - сообщил женский голос. -  Тетя Маруся умерла…
      Саня замер, цепенея. Наташа заплакала у его плеча.

                11

       Он стоял на коленях, мать лежала  на диване, где умерла. Гроб еще не привезли. Всматривался в подвязанное платочком,  неподвижное белое лицо с темными шелковистыми бровями. С умилением, с горькой улыбкой  любовался. Сейчас он ощущал лишь одно, очень важное, после чего изменится его жизнь:
     -   Ее больше никогда не будет!
     -  Не будет, милый… - повторила сзади тетка Авилова, она, беспокоясь, наблюдала за ним от двери.
     Он утерся, поцеловал еще теплое лицо, хотел подняться, но  вопреки расставанью - в тоске! с  судорожным вздохом,  нагнулся и поцеловал еще раз; поднялся с колен и вышел на улицу.
   На улице его ждала Анька.
  - Можно я пойду, пап? – спросила она, докрасна потирая большим пальцем тыльную сторону ладони. Она отпрашивалась, чтобы не видеть мертвую.
   - Хорошо, иди, - сказал он с пониманием.
     Анька прошла тротуар и села в «БМВ». Автомобиль  развернулся и стал удаляться. На заднем сиденье покачивался на вешалке синий китель с погонами капитана юстиции.    
     Во дворе дома он начал раздавать деньги женщинам, чтобы мать помянули. Те взглядывали на поданную купюру, быстро сжимали ее в кулаке и уходили.
     У подъезда кто-то дико завопил:
      - Мамочка моя! Марьям-апа умерла! Ого-го-го! 
     Это был Леша, напомнил о себе. Сидел на асфальте, будто юродивый на патерти. Подскакивал, как безногий, и взмахивал руками.   Саня подошел, сунул ему купюру, тот посмотрел в ладонь и взвыл еще пуще.
       Это был сожитель Ольги. Кто их свел, Саня не знал. Леша выпал, как из дымохода, - грязный, с семью судимостями и семью килограммами советских копеек в черном тугом мешочке. В таком мешочке советские школьники прежде носили вторую обувь. « Ольга! Скоро мы станем миллионерами! В этих копейках - платина!»  Леша картинно бросил увесистый куль к ногам Ольги. Куль устойчиво тюкнулся в пол, будто рыхлая гиря. Польщенная Ольга сидела на диване, подтянув ноги, скривила от удовольствия рот.   
      Леша клялся, что был чемпионом Российской федерации по шахматам. У него была хромая мама-еврейка, преподавала литературу и припадала на одну ногу - точно так же, как Ольга (Ольга из-за проблем в крестце начала прихрамывать).
    Она восхищалась Лешей, рассказывала о нем родне и потихоньку снискала право жить с ним в квартире тети Маруси. Он приучил больную Ольгу выпивать, родственники видели – дело неладное. Однажды приехал муж Даны, бывший группировщик, выволок Лешу на улицу, избил и пригрозил: если Леша  еще раз в этой квартире появится, то его распнут на двери, как его знаменитого сородича.
      Но все спутала сама Марьям-апа. Пусть Ольга живет, ей надо!
      Приезжал наведать мать и Саня.
      Маленькая, в белом платочке встретила его поцелуем сухих губ в прихожей, в руке кастрюлька с чем-то желтым. 
   - Что это у тебя?
   - Горох.
   - Горох?
   - А молодоженам варю.
   - Горох?..
   -  А больше нечего. Съели все!   
   - Где они? -  спросил Саня, мысленно засучивая рукава.
   - А они вон - у себя спят,  – сказала мать. И добавила с улыбкой:  – «кчоклышып ».
    Татарским она владела в совершенстве.
    Саня прошел в кухню. Сел за столик и начал выражать недовольство в отношении Леши, мать сидела напротив.
     – Не сметь! – оборвала она строго. И постучала пальцем по краю   столешницы. - Сам-то с Наташкой живешь! -  нахмурила брови и опять грозно постучала костяшками пальцев по столу: - Не смей!
    Иногда, душевно расслабившись, она говорила, что Леша – посланник ее младшего братика Николая, умершего во время войны. Подперев рукой щеку, любовалась Лешей со стороны. Называла Коленька. Леша был в восторге и на лету исполнял любое желание Марьям-апы. В отличие от ленивой, неповоротливой Ольги, пулей летал в магазин и приносил все, что заказывали.
     Ольга призналась Сане, что у них поздняя любовь. С улыбкой удовольствия произнесла ему на ухо: «Леша сказал мне: «Изменишь – зарежу!».
      Тетя Маруся росла в семье старшим ребенком, была за младшых в ответе, и потому всю жизнь стояла за родню горой. За родню она могла последнее отдать. Была безотказной. Но в этом-то и таилось для нее зло.
      Пользуясь ее гостеприимством и отъездом Сани, к ней зачастили бедные родственники. Из тех – из пьющих. Сыновья младшей Галиуллиной. Просили взаймы денег, порой устраивали пьянки прямо в квартире. Она их не гнала. Для вдовы-старушки, угнетенной тишиной и одиночеством, это было возвращением к жизни. Ей нравилось, что во всех комнатах горят лампочки, трещит телевизор, стоит галдеж. Она со стороны с наслаждением наблюдала за хмельной беседой своих мужалых племянников, - тех беспомощных и криворотых от плача,  кого когда-то носила на руках. 
     Ко времени получения пенсии и Саниных переводов чаще  наезжал молоденький Эмиль, красавец альфонс, регулярно  спаивающий дочь предпринимателя на деньги этого же предпринимателя. Предприниматель, седовласый отец некой Тани,  устраивал на Эмиля охоту – настоящую  - с ружьем, но лис  вовремя уходил. Таню познакомила с Эмилем как раз Ольга,  - в очередной раз пребывая  в психиатрической больнице. Она от души предложила подружке: хочешь синеглазого брюнета?  Энрикэ Иглесиаса? – Хочу! хочу! - закричала пухленькая сдоба…
    И еще до выписки полоумные надули всех охраняющих умных – тайная  встреча состоялась. И девушка в 28 лет впервые познала, что такое счастье. Кто скажет, что такое настоящая любовь? А вы спросите у Тани. И еще стоит доказать, кто в этом искаженном мире больше пациент:  Таня, имеющая счастье жить с Эмилем, копией  Энрикэ Иглесиаса (пусть и не поющей копией, но ведь и оригинал не умеет петь) - или плешивый психиатр, светящийся в своем кабинете иссиня-землистым лицом, наверняка брошенный женой, наверняка ветеран-онанист с самого подросткового времени? Кто больше из этих двоих пациент?
       После возлияний с Эмилем у девушки обострялась болезнь, и ее вновь отвозили на Ершова. Тогда обнищавший  Эмиль и наезжал к бабке.
       Однажды у Марьям-апы пропала вся пенсия, которую она хранила под матрасом. Исчез и орден «Отечественной войны» с пиджака покойного отца. Пропала даже папироса из кармана, которую отец перед смертью не докурил, та папироса, о которой в песне поется. Она хранилась в кармане несколько лет, как ценнейшая вещь. И вот какая-то мразь, не имея сигарет, по пьянее ее искурила.
       Саня конкретно не мог винить в этом именно Эмиля. Потому что там крутился с девицей и брат Эмиля - старший Инвар, отсидевший срок за изготовление автоматического оружия. Тот же Леша мерцал там сальными шароварами. Приходили и друзья Леши. Разгневанный Саня приезжал к матери внезапно – в надежде застать шоблу. Но все неудачно.
     Матери было за восемьдесят. Она жаловалась на камень в животе. Ей прописали подсолнечное масло – по столовой ложке три раза в день. Масло она не любила. Ей помогал анальгин. И в тот вечер, когда она в очередной раз стала жаловаться на камень,  -  морщась и плача, просила анальгин, Ольга сгоряча налила ей полчашки подсолнечного масла: вот тебе, анальгин! пей!
   Та взяла пиалу обеими руками и послушно, мелкими глоточками выпила. Вскоре поджала грудь рукой – прилегла на левый бок, дабы весом придавить скачущее сердце. И в конце концов сдалась, подчинилась судьбе – в три утра умиленно сомкнула веки…   
 
                12

      Через месяц после похорон Сане позвонила Анька.
     - Пап, у меня к тебе деловое предложение. Я не знаю, как ты это воспримешь…
      - Ну?
      - Делать чистовую отделку в твоей квартире нужны большие деньги. Ты сам говорил: только на стяжку пола нужен «КамАЗ» бетона.
      - Ну…
       -Давай поменяемся, ты возьмешь нашу, а нам отдай свою.
       Что-то страшно неприятное кувыркнулось у Сани в животе. Он уже дал объявление о продаже. Эту просторную квартиру он взращивал в цене, начиная с фундамента. Рассчитывал купить с вырученных денег двухкомнатную. Там еще осталась бы сумма на черный день. Дочь предлагала взамен четырнадцать квадратных метров в двухэтажном доме.
      - Мы все тебе оставим. Стол, микроволновку…
      - Микроволновку? Это - на которой кашу подогревают?..
       Саня сдержал себя. Он уже ничего не хотел объяснять дочери – ни того, что он лишен работы, ни того, что может внезапно заболеть, что на его плечах жена и больная теща. - Знаешь что? – сказал он, - умру – заберешь все. 
      Она бросила трубку.
      Саня негодовал. 
      Рассказал об этом Наташе.
      -А  что ты думал? - ответила жена, – это наше поколение. Мы – хапуги. Она – моя конкурентка. Поэтому мы с ней ненавидим друг друга. У Аньки  к тебе чисто материальный подход. Ты вытащил ее из деревни, открыл для нее фирму, дал образование… осталось тебя раздеть.
      Казалось, она была права. Именно это и бесило.   
     - Не смей! – только и мог сказать в ответ.
      И горе, когтистое горе, впилось в грудь. Он терял дочь. 
      Тянул несколько дней. И все же позвонил.
      - Чего надо? – зло произнесла Анька, узнав его номер.
       Он спутался.
      - Почему ты так со мной разговариваешь?   
      - Не мучь меня! Не звони больше,- сказала дочь и отключилась.
       Вскоре зять приобрел трехкомнатную квартиру в новом микрорайоне. В том же году от приступа панкреатита скончался его отец, оставив  в наследство двухуровневую квартиру в четыре комнаты и дорогую кирпичную дачу в два этажа со своим пирсом у озера.

                13   

        Объявление о продаже Саниной новой квартиры размещали полгода, рынок недвижимости замер. Но вдруг нашелся покупатель – именно такой, что когтями вцепился в объект и не хотел его упускать. Эта была девочка. Ей нравилось место и вид из окна: далеко-далеко над калужскими садами – до Горок - до берегов Волги.
      Она была дочь обеспеченного человека. Маленькая, почти декоративная, с тонким ножками, стянутыми черной кожей брюк так, что едва не выворачивало тощие, с два кулачка, ягодицы. На вид ей было лет восемнадцать. Ах, эти  ангельские лица! История помнит их в образе роксолан и вавилонских наследниц.  Ради капризов таких малюток убивали тысячи здоровых людей, уводили в рабство, отнимали имущество. И вот теперь по прихоти такой пигалицы забирали у Сани квартиру. Он сам ее продавал, но эта девочка чем-то его раздражала...
    Встреча состоялась в строительной фирме. Приехала на изящном  дамском автомобиле и Анька. Беременная вторым ребенком, пополневшая, в длинной норковой шубе под пантеру, белые волосы рассыпаны по плечам.
        Предупредительно вежливая, с подобием  снисходительной улыбки на лице, подписывала бумаги, поблескивая бриллиантом на среднем пальце. Бумаги ей услужливо подставляла молоденькая секретарша. Иногда, перед тем ,как поставить подпись, Анька  звонила мужу, консультировалась.    
     Дочь покупателя и две девушки из строительной фирмы, принимавшие участие в сделке, Аньку с интересом разглядывали.
     Еще когда она вышла из автомобиля и пошла в расстегнутой шубе через заснеженный двор, риелтор по имени Аглям, тот самый крупный мужчина с азиатским лицом, с  которым Саня познакомился в Ометьево, наблюдая за Анькой из окна второго этажа, не без одобрения заметил Сане:
     - Не простая у тебя дочь.
    - Это она ради меня нарядилась,  - улыбнулся Саня.
      Сделав переоформление бумаг и денежный расчет, поехали на работу к Аньке – довершить формальности.
       Там-то и случилось то, что едва не аннулировало сделку. Анька должна была написать от руки бумагу, что она получила от покупательницы сумму в 999 тысяч рублей за квартиру. Это был обычный прием, используемый риелторами: квартиры, стоимостью более одного миллиона, облагались налогом. Эта расписка давала право покупателям на возврат НДС.
        Анька позвонила мужу, прослушала инструктаж и, отложив телефон, сказала:
        - Это я подписывать не буду.
       Все всполошились.  Аглям начал было что-то Аньке объяснять. Затем позвонил ее мужу. Говорили они долго.
      Саня вышел курить. Когда вернулся, Аглям все еще уговаривал Эда.
    - Ну, вы сами сказали, что проверили мою подноготную,  – твердил в трубку Аглям,  - нареканий от клиентов нет.
     Саня сидел на диване, свесив голову и сцепив пальцы рук; слушал.
     - Подноготную? – повторил он и укоризненно покачал головой. Негромко проговорил в пол: - он, когда с Анькой еще встречался, ездил в загс, поднимал нашу с Райкой брачную регистрацию – законная ли Анька дочь.
     Говорили по телефону еще минут десять. Аглям что-то доказывал. Но даже он, человек на редкость вежливый и уравновешенный, не выдержал упорства прокурора и отключился.
    - В таком случае мы должны отказаться от покупки,  – сказал отец девочки. Без шапки, коротко стриженый, с серебристой сединой по черным волосам, он казался мельче, тщедушнее. – Без доверенности мы потеряем больше ста тысяч.
      Наступило молчание. Анька вышла из комнаты.
     - Дай! Где? – Саня вскочил и потребовал у Агляма его телефон, где был номер зятя.
      Он плохо помнил весь разговор, в голове у него звенело. Врезалась в память лишь одна фраза зятя:
    - Если они откажутся от покупки, я должен буду им  999 тысяч рублей. Где я тебя буду искать?
   - Ме-ня?..  – изумился Саня, наливаясь гневом.
    Это была последняя капля. Аглям во время подоспел, отобрал у него трубку и  отключил связь.
    В офисе воцарилась тишина.
    -  Я сам напишу, - сказал Саня, весь красный; обернулся:  - покупателей это устроит?
    Те переглянулись и пожали плечами. Хозяином квартиры все же был Саня.
    Под диктовку Агляма он написал доверенность от имени Аньки. Поставил подпись.
     Когда все разъехались, Саня прошел в туалет и наткнулся на Аньку. Она сидела в узенькой кухне с раскрытой дверью. Шубу не снимала. Глядела в остывшую чашку чая.
     Саня остановился.
     - Он сказал: «где я тебя буду искать?» - произнес в гневе. - Надо же до такого додуматься!.. А покупатели откажутся от квартиры, то есть  отдали мне два миллиона, а теперь откажутся от них ради 999 тысяч!  Твой муж из мести хотел сорвать сделку! И ты пошла против отца!  – он не мог подобрать слов пожестче. – Продалась из-за машинок! Ты не моя дочь! Ты Райкино отродие! Предатель!  Я столько сил в тебя вложил…
       Анька сидела, чуть обернув в его сторону голову. Склонилась ниже и с ненавистью, исказив лицо, произнесла:
     - Сволочь!
      На другой день она ему позвонила и сообщила, что она беременна. И если с ребенком что-нибудь случится, Саня будет отвечать.
     Это его добило окончательно. Он испугался за здоровье будущего внука. 
      Позвонила младшая Галиуллина.
      - Ты что наделал? – кричала в трубку, - зять хочет завести на тебя уголовное дело за  подлог.
     -  За подлог?
     - Ты подписал от имени его жены документ на крупную сумму.
     - Ты все сказала? – проговорил Саня. –  Как же вы все настроились против меня ради этого прокурора! Ну да!  Он пригодится, когда твои сыновья бандиты!
     И только Авиловы держали его сторону. Тетка с дядькой требовали Ольгу вышвырнуть из родительской квартиры. Он и только он, Саня, – единственный наследник. Галиуллины заберут квартиру себе, а Ольгу сгноят в психушке. Авиловы требовали решительных действий.
     А хорошо, если бы его посадил зять! Саня прямо жаждал этого! В тюрьме он возьмет гитару и, зажав зубами спичку, дабы лучше мычалось, будет трындеть балладу о прокуроре:

Я сын трудового народа
Отец мой родной – прокурор,
Он судит людей беззащитных,
Не зная, что сын его вор.
 И вот на скамье подсудимых.
Молоденький мальчик сидит,
И голубыми глазами,
На прокурора глядит.
Началась речь прокурора,
Преступника надо судить,
За крупные деньги и злато,
Нельзя его больше щадить,
 
Окончилась речь прокурора,
Судья уж расстрел утвердил,
А прокурор после казни,
Узнал, что он сына судил.
 
Бледной зарей озарился,
Тот старый кладбищенский двор,
А над сырою могилой,
Плакал отец-прокурор.
А над сырою могилой,
Повесился сам прокурор
 
     И будет у Сани героическая судьба. Фото его поместят на стенд общества пострадавших тестей, а под фотографией будет написано: «Сгноенный собственным зятем!»
     Ну, это же не серьезно! А прознают коллеги? Это ж сучье клеймо! Посадить буратино ради куша – это само собой, а вот чтоб собственного тестя за просто так!..  Это, знаете ли, дойдет до начальства. Там, улыбнутся, покачают головами. И конец карьере. А тут – майор. Ждет подполковника.

                14

    Ольга не хотела съезжать с квартиры тети Маруси. Тогда как Галиуллина с согласия Сани готовилась ее продавать. Все документы на жилье сразу по смерти дяди Минрахиба она увезла к себе, боясь, что Саня втайне жилье сбудет. Она стала названивать и пугать Ольгу, что ее убьют черные риелторы. В городе о них ходили страшные слухи. Ольга струсила.
       И Леша у нее, как назло, куда-то исчез. Она его ждала. Известие о его смерти добило ее. Зять-прокурор ночью выезжал на труп в Борисково. В трупе узнал бродягу Лешу. У Леши было перерезано горло. Он лежал на пороге какой-то хибарки. Ольга заперлась. Никого не впускала. Дверь, замки и цепь обмотала бельевыми веревками, подтянула веревки к ножкам трюмо. Подтащила к двери тумбу. И, когда родственники взламывали замки – голодная, обессилевшая лежала на полу, из последних сил упиралась в дверь лыжной палкой, препятствуя проходу.
     Ее опять увезли на Ершова. Там она и умерла.
     Галиуллина  пустила в опустевшую квартиру гастербайтеров с Украины. Лишнюю мебель вынесли, на полу расстелили десяток матрасов. Бригада имела собственный микроавтобус, он стоял напротив подъезда. Сестра получала деньги, хранила это в секрете от Сани. Знала, что проверять он не станет.
      Но Саня – знал. Ему как наследнику по старому знакомству звонили соседи его покойных родителей: мол, гуляют тут хлопцы, с зарплаты шумят. Надо принять меры.
    Он позвонил сестре, сказал, что был в Казани, проезжал мимо родительской квартиры. Там горит свет.
   - Как свет? - изумилась та. - Может, я забыла выключить…
  -  Во всех комнатах.
  -  Ммм… Как это? Надо зятю сказать, чтоб съездил – выключил.
  - Дык там люди внутри ходят. Занавесок нет, все видно.
  - Лю-ди? Ба-а! Может, воры?
   То, что по телефону Галиуллина признает факт наличия платных жильцов, не было и речи. Дабы уличить в этом, надобно привезти на квартиру саму ее персону, взломать дверь, ибо жильцам велено никому не открывать; построить всех, пересчитать, тыкая каждому пальцем в грудь, как в существо реальное. Вот тогда – да, есть надежда, что признает. Но и тут удивится, захлопает ресничками. Это, наверное, зять без ее ведома впустил, колючи у нее украл, сволочь! 
     А насчет света, что горит сейчас в окнах, пусть Саня сам приедет и проверит. Что – не проверил-то, когда мимо проезжал? Надо было поднять задницу и зайти. Ключей у него нет! Вон они – у двери висят, приезжай да бери.
      От услуг порядочного Агляма сестра наотрез отказалась, наняла знакомого риэлтора, крашеную куклу. Та не могла найти покупателя полтора года, тогда ей помогла другая риелторша – нашла. И теперь по уверению Галиуллиной, Саня должен заплатить обоим риелторам. То есть первой, неудачной, - по договору, и второй, удачной, – за то, что нашла покупателя.
        Саня, скрепя сердце, отдал деньги, лишь бы навсегда развязаться с кузиной. Но на этом его мытарства не закончились. По смерти Ольги Саня поставил ей памятник из черного мрамора - с портретом: в здоровой своей молодости Ольга была достаточно красива. Галиуллина уверяла, что расходы они понесут пополам.
      Но когда памятник установили, заявила, что Саня за второго, удачного, риелтора денег ей так и не отдал, у ней все записано, так вот эти деньги пусть и пойдут в счет памятника.  Обманула Саню? но Ольгу ведь не обманешь! Это ведь не то, что в молодости дурила Ольгу, когда та прилично зарабатывала инженером на военном заводе и на дни рождения дарила ей и маленьким ее детям, Жанне и Дане, дорогие подарки. А та – вещи ненужные, поднесенные ей кем-то лет пять назад: кофточку с пластмассовой мимозой на груди,  или  малОй лифчик четвертого размера, когда у Ольги всего-то – два кукиша на груди.
      И когда квартиру Марьям-апы продали, хлам выносить, естественно, пришлось Сане. Он привез трех таджиков, отпер дверь. Да, так и есть: двенадцать матрасов на полу,   лежат аккуратно в ряд, прикрыты старыми фланелевыми одеялами. В кухне чисто. В большой кастрюле – украинский борщ. Еще теплый. Хлопцы съехали, вероятно, утром. Вошла пожилая соседка. Увидев Саню, стала предъявлять претензии, сначала тихо, затем громче. Что вот некоторые тут денюжку с квартирантов стригут, а некоторые, которые за стеной живут, вынуждены…
   Таджики направили на соседку таран – деревянную кровать – и вместе с кроватью вытеснили ее из узкой прихожей на площадку.
    Саня прощался с квартирой. Вещей родителей осталось так мало! Кое-что он, конечно, заберет на память. Прежде всего, его интересовали фотографии. Однако в ящике серванта их не оказалось. Он был поражен, обнаружив их в чулане – они валялись россыпью в куче набитого доверху барахла.
        Фотографий в семье было много. Разных форматов. Качественных. На хорошей бумаге. Двоюродный брат матери был отличный фотограф. Он запечатлел все периоды жизни семьи, начиная с дофронтовых лет.
     Мятые снимки лежали вперемежку с обувью, старыми половиками, меховыми шапками, бытовой техникой, известью в мешках…
       Саня аккуратно извлекал каждую фотографию, разглаживал, прижимал к полу стопками книг, которых тут тоже валялось  множество.
       Вот они - молодые мать и отец. Вот деревенские родственники. Вот дядья, погибшие на фронте. И опять отец в гимнастерке, военная медсестра Маша в белом халате...
      Кто же так жестоко обошелся с фотокарточками? Квартиранты? Или сама Галиуллина? За что же она на них так обижена? За то, что не досталось ей ничего от калуженского дома?   
      А таджики в смежной комнате крушили мебель. С треском отдирали створы от прочного советского шифоньера, от серванта. Громили эпоху и выносили на свалку.
     В жизни бывают поступки, которые не сразу поддаются осмыслению. Все эти фотографии Саня потом покорно отнесет Галиуллиной.
     Именно ей!
    Фото  фронтовиков  потребуются ее внуку, когда начнется движение Бессмертный полк. Она будет слезно молить отдать их ей, чтобы внук увеличил их в школе, а потом нес на зависть товарищам по улице 9 мая. Ведь это важно и для успеваемости.
       И Саня отдаст.
       Отдаст -  ради  памяти о дядьях,  об отце и матери. Ведь у Сани дочери-то нет. И внуков, получается, тоже нет.
      А мальчик Галиуллин -  он играет в  войну, он в отличие от разжиревшей, игравшей когда-то в куклы Галиуллиной, будет хранить память о воевавших предках -  ведь «мальчишке  шоколад - потому что он солдат!» 
       Другого выхода нет. Молодая Наташа после его смерти отнесет всю кипу на чердак. Купит дачу другой человек. А нынче хозяин пошел аккуратный, чистоплотный, чужих кальсон не донашивает. И эти фотокарточки, как чужую «инфу», которая «присутствует, витает, влияет  и мешает жить», этот эзотерик- чистоплюй пустит на растопку банной печи. 
         Теперь в Казани Саня бывал редко. Приехал как-то в июне, бросил машину и стал бродить по знакомым улицам.
         Зелень бушевала. Рынки бурлили, вздуваясь и оплывая на тротуары ранней клубникой.
         Сидя в саду на Восстания, Саня ощутил внезапную тоску по дочери. Как она там? Как внуки? Он вынул из полиэтиленового пакета блокнот, нашел номер телефона Аньки. Набрал и стал ждать. Звонок его прервали. Он набрал повторно. Может, она сменила номер? И это кто-то чужой обрывает?.. Вскоре вздрогнул и его телефон. Пришло сообщение. Он открыл смс.
     И прочитал омерзительную фразу.
     От дочери. Крупными буквами.
     Так его еще никто не оскорблял.
     Он оцепел. И, казалось, видел, как наливаются кровью обиды его глаза…
     Можно ссориться с родственниками. В горячке выпалить брань. Но после двух лет молчания получить от родной дочери – такое!.. Это было больше, чем оскорбление!  Он почувствовал, что никогда ее не простит.
     «И войны не надо. Мы сами уничтожаем друг друга. Ольга убила мою мать. Галиуллина угрозами загнала в гроб Ольгу. Теперь дочь добивает меня» - думал Саня, направляясь по трассе в сторону Челнов.
               
                15

    Прошло еще пять лет. Саня жил с Наташей на даче. Теща поправилась, чуть прихрамывала, ходила с клюшкой в магазин. Но требовался присмотр: однажды она  набрала в капроновый ковш воды и поставила его на горящую конфорку...
       Дана Галиуллина воспитывала мальчика.
       Мужа Жанны, того, что привозил деревенской Аньке вещи, убили рэкетиры. Расстреляли рано утром, когда выносил мусор; он закрывался от пуль ведром.
       Старшая Галиуллина, их мать, вышла замуж за героя России и уехала к нему в Москву.
        Лева Трубич внезапно умер от инсульта, вдова свернула его бизнес, - и Веня Чирцев опять стал ходить в стертых кроссовках, похудел и, когда встретил на улице Саню, склабясь, долго жал ему руку.
        Дима Обрядцев проникся Православием. Для молитв устроил в коттедже большой алтарь, а на родине матери, где она похоронена, построил деревянную церковь и содержал священника.
       В абстинентном состоянии с Эмилем случился эпилептический припадок, и он в судорогах размозжил затылок о бетонный пол в подъезде. На его похороны собрались все девицы района, даже проститутки, даже они - с выжатым до капли, как в рюмку яд из зуба змеи, тестостероном. Не в силах осмыслить случившееся, глазели друг на дружку ошалело.
     Анька жила в большом коттедже у реки, по утрам отвозила в городскую гимназию сыновей. Она была уже домохозяйкой, без пяти минут генеральшей - Саня видел на сайте прокуратуры фото окрепшего скулами зятя: в шитом синем мундире, с широкими, под звезды полковника, вставными плечами.
       Саня сдавал в аренду жилье, иногда выезжал на трассу подработать. Внешне он почти не изменился. Только прибавилось на голове седины.
       Наташа стала краситься в темно-каштановый цвет. Она не работала, готовила дома борщи и соленья. Зимой каталась на лыжах. Летом, подключив наушники и напялив на скрученную косу бейсболку, часами гоняла по рощам на  велосипеде. Ставила «звездочки» на тяжелый ход и упорно крутила педалями. Вернувшись, принимала душ, набрасывала на плечи большое полотенце, выходила к Сане, пьющему у журнального столика чай,  и  начинала хвастать рельефом бедер.
        - Гляди! - выбрасывала  вперед натруженную ногу. -  Вид спереди… Вид сбоку…
        Саня кивал одобрительно и брался за свою чашку…
       - Стоп! – приказывала жена, – не отворачиваться! А вот вид сзади... Бесподобно?
       – Бесподобно! - отвечал  муж. И уж продолжал, потому что все равно не отвертеться:
    - Теперь будет вопрос: на сколько лет ты выглядишь? Я мнения своего не менял. На двадцать!
   - Ну, уж, на двадцать, - скромно возражала та и, мельком глянув на себя в зеркало, признавал ась:  – На двадцать три – точно!
     Затем она ужинала и спала часа два. А ночью через пароли открывала в компьютере заветные файлы и продолжала писать свой роман - фэнтези для подростков. С юмором и страхами. Сане случайно попадались в корзине удаленные черновики: писала она очень увлекательно,  язык был хлесткий и образный. 
      Иногда она забивалась в угол дивана. Взяв себя под локти, подолгу глядела куда-то вдаль. И вдруг в тишине произносила:
     - Когда-нибудь я стану очень богатой. Как Джоан Роулинг.

     Вести об Аньке приходили случайно - через родственников. Кому-то дарила шубу с плеча, кому-то вышедший из моды перстень. Муж менял ей автомобили каждые три года.
      Иногда Саня  вспоминал крашеный домик в Чернышевке - гвоздь под кучей матрасов, на которых Аньку зачали. Принцесса из сказки привередничала из-за горошины, спрятанной под десятью перинами. Анька  – из-за гвоздя. Сказка-сказкой, а в ней намек: гвоздь колит чувствительней. И дитя любви, почти сирота, с малых лет научилась стоять за себя, царапаться. Когда только приехала из деревни и показала оскал, младшая Галиуллина усмехнулась: «Звереныш!». Этого Анька ей простить не могла...
      Саня иногда думал: ну, какой он Аньке отец? Он не обмирал при ее детских болезнях, не катал ее на спине, не рассказывал на ночь сказки. Даже не отвел в первый класс. Она - не привитая яблоня. Без отеческого сорта. Самого важного. Чего же он хочет от дикого ростка? 
     Одно время неделями снился ему бред, раздвоение личности, он где-то живет другой грязной жизнью, а тут прикидывается честным человеком. И тогда он уходил в другую - параллельную жизнь. Вот он шагает по вечерней улице. Мигает реклама, тяжко стучат чугунными колесами трамваи. В освещенном салоне сидят люди. Сидит у окна молодая женщина, наглухо завязан, обмотан вокруг шеи штапельный  платок, с крупными ало-зелеными цветами по черному. Она вглядывается из окна в темную улицу, смотрит на шагающего Саню. У остановки  кто-то бежит к нему через дорогу. Визжат тормоза. Эта женщина в платке ударяется кулачками ему в грудь.
   - Отец!
   - Да, да,- подтверждает он холодно, глядя выцветшими глазами в небеса. - Ушла?
   -  Кур заведем.
   -  Он гулять начал?
   - Помидоры посадим.
   - Я ненавидел тебя.
   - Сыновья вспашут землю.
   - Я видел их в лодке. На берегу моря. Ты запретила показывать мне их фото, но Галиуллина, худая щель, не стерпела, показала: « Проболтаешься – убью!» Они ведь боятся тебя, прокурорши. Два мальчика в лодке! Такие белоголовые! Как хорошо, что я к ним не привык. 
     Этим же летом его заклинило на Райке: она приходила бессонными ночами, юная и любящая. Нежное чувство к ней, трогательное до мурашек, жило в нем неделю, он провалился в прошлое и заново переживал былые встречи. Тот осенний бал. И песню «Ясные светлые глаза» в исполнении неизвестной тогда певицы. Мало знакомые, на балу они искали друг друга глазами, находили, соединялись и шли танцевать медленный. Дни были теплые, видения цветные.
     А в июле младшая Галиуллина прислала ему смс-ку:  «Умерла мама Ани. 21 июня. Подробностей не знаю, позже сообщу». Он не сразу сообразил, что это Райка; ощутил испуг, страшное чувство потери… Придя в себя, начал судорожно листать дни назад - до тех дней июня, когда она являлась ему; сверил числа по записям в блокнотах, по чекам из магазинов, по старой телепрограмме. Да, дни сходились… Вспоминала? Жила, как и он, прошлым в те дни?  Лежа навзничь. После болей. После тяжкого дня обретала в ночи невесомость – вступала в сеанс – в первую свою любовь – до утра…   
      Теперь на дворе стоит август. Саня сидит под солнышком на крыльце. Он глядит на золотую осу, что кружит на ступени лестницы, чем-то страшно довольная, артистичная, будто изучает в круженье новый осиный танец. Затем оса перелетает на ветку березы, что висит над головой. А ведь эту березу, двенадцать лет назад – травинку, он чуть не срезал лопатой при рытье фундамента, заметил, выкопал и пересадил сюда. Саня чует: береза его любит. Сторожит у порога его покой.
     Выходит в сени Наташа, держась за косяк и прогнувшись, протягивает ему телефон.
   - Какая-то девушка.
   - Девушка?
   - Спрашивает Искандера Минрахиповича.
     Саня прикладывает трубку к уху:
   - Слушаю.
    -Привет! – звенит детский голосок.
    - Привет.
    - А кто это звонит тебе? – вкрадчиво спрашивает голосок.
    Голос он узнает сразу; произносит:
     - Аня.
     Долгое молчание.
    - А как ты узнал? – с любопытством и удивлением.
    - Ну, как я тебя не узнаю...
    - Я человек самодостаточный, – произносит она, перестроившись на другой лад, - мне ничего не надо. Ты, наверное, обиделся тогда?
     - И на том свете хватит.
    -  Я не хочу, чтобы с тобой получилось, как с мамой. Я не успела...
    - Рано же ты меня хоронишь.
    - Нет. Я говорила с Жанной. Она видела тебя. Говорит, ты болел весной и выглядишь плохо…
    - Сейчас цвету и пахну.
     - Жанна кается, что не помирилась со своим отцом. Мы долго говорили с ней. И после этого я решила.
   - И все же хоронишь…
    - Как это?
    Он молчит.
    - Ты сам виноват. Сказал, что я - левая.
     - Я не то имел в виду, – он старается быть мягче, – и ты сама это знаешь.
    Она опять говорит про Жанну, про ее умершего отца, частит, путается и вдруг захлебывается слезами. Несколько минут бормочет несвязное. Все плача и плача. Он слышит лишь: папочка!..  мой дорогой папочка!..
     Связь неожиданно обрывается. Наверное, на счету кончились деньги: звонок междугородний.
     Он ждет. Но она не звонит.
     Ни на второй день, ни на третий.
     И каждый день, прошедший в ожидании, становится для него печальнее. 
     Но что-то случилось. Что пришло в его жизнь? А это - тихая, нечаянная радость пришла.
     Ее было и без того мало, а в тишине, без звонка, без голоса, без ее слез, радость тратится. По каплям. С каждым ударом часовой стрелки. Уходит в песок.
    Сам он не звонит. Ему нечего ей сказать: прошлого не склеить.
    Получается, звонком она просто отметилась, дабы спокойно жить? И плакала она – жалела себя? Он зол, но, одновременно переживает за нее и за внуков. Как жаль: его внуки будут  завидовать товарищам, у которых есть деды, мудрые и усатые.
    Проходят зимы. Проносятся ливни. Отцветают луга. Проходит жизнь.
    Когда  дочь есть, она жмет на родной номер и говорит очень важное: у тебя есть я! Как твое здоровье, дорогой?   
   Он ждал звонка еще два года – до инфаркта. Она так и не позвонила.

                Конец
Ноябрь 2017г