Нарцисс Араратской Долины. Глава 17

Федор Лапшинский
Мой папа очень хотел, чтобы я, его младший сын, стал  мастером спорта СССР по плаванию. Это у него была такая, вот, идея фикс. Сам он в прошлом занимался спортом, был лёгкоатлетом.  Сохранились фотографии, где мой красивый худой папа позирует с метательным диском. Мастером спорта он не стал. И видимо, из-за этого его гордость и тщеславие сильно пострадали. Что тут скажешь, мой папа был очень гордым человеком. По отцу он был армянин, а по маме – поляк, и такая смесь, видать, даёт в результате людей горделивых и немного непонятных, и даже странных.  Мою польскую бабушку я помню совсем смутно. Екатерина Александровна была не очень ласкова к нам, своим внукам, её молодость пришлась на гражданскую войну и на малорадостную послереволюционную жизнь, в которой она была вынуждена скрывать своё аристократическое происхождение. Она сожгла весь свой семейный польский архив, чтобы её не разоблачили, как белопольскую шпионку и врага народа. В первом браке бабушка была замужем за каким-то русским прокурором, который, был человеком честным и порядочным и, который  потом загадочно исчез где-то в туркестанской пустыне. Будучи уже во втором браке с простым армянским бухгалтером, она родила дочь и сына. Её второй муж Григорий был уроженцем, ныне турецкого города Карс. Они жили в Ставропольском крае, где, когда родился мой папа, свирепствовал голод и, по его словам, даже наблюдались многочисленные случаи каннибализма, и детей одних не выпускали на улицу играть. Потом они перебрались в солнечную столицу Армении, где и поселились в самом центре города. Ереван  тогда стремительно расцветал и превращался в прекрасный и жизнерадостный град-столицу. Мой папа в детстве был ребёнком не очень послушным и даже хулиганистым. По его скудным рассказам, во время войны, он со своими дружками-подростками, совершали налёты на караваны американских ленд-лизовских грузовиков, которые везли из Персии банки со сгущёнкой и заокеанской тушёнкой. То, что его тогда не застрелили – это ему сильно повезло. После же войны его забрали в армию, во внутренние войска, на целых четыре года и послали служить в самые западные лесистые края нашей родины, где злодействовали тогда разного рода бандиты и борцы с советским режимом. Тут ему тоже повезло, что он остался в живых. Папа иногда вспоминал, как там было неспокойно и опасно, при этом, какие там были добрые и красивые белорусские женщины.

                В старости бабушка Катя отличалась довольно суровым и строгим нравом. Она умерла, когда мне было шесть лет, заснула днём с книжкой и не проснулась. Мой старший брат, вернувшись из школы, застал её уже навеки уснувшей. Жизнь её была не очень счастливой, а смерть – лёгкой и быстрой. Прожила она где-то 74 года, - когда грянула Революция, ей было 18 лет.  Я её практически не помню. Помню только сильный запах бабушкиной косметики: она постоянно пудрилась и ходила в шляпке, как польская аристократка. И ещё, Екатерина Александровна очень следила за чистотой, всё время убирала в квартире, и это было у неё навязчивым пунктиком. Мы жили все вместе в двухкомнатной квартире на улице Комитаса. У бабушки была своя комната, а у нас своя. Жили, можно сказать, в тесноте, и личного пространства было мало. Поэтому, меня часто мама отвозила к своим родителям в Москву, где мне жилось спокойней и гармоничней. Бабушкин муж же, мой армянский дед, умер ещё до моего рождения. Про него я ничего не могу сказать и тем более вспомнить. Говорят, он был очень тихого интеллигентного нрава и работал ревизором. Почему-то, не сохранилось ни одной фотографии его с бабушкой Катей. Говорят что, у него появилась любовница, и жена этого ему не простила. В общем, они довольно шумно расстались и, видимо, все совместные фотографии она уничтожила. Я не видел ни одной её фотографии, кроме тех, которые делались до революции; их прислали нам какие-то польские родственники. Семейные фотографии, сделанные в профессиональной фотостудии. Там бабушка Катя ещё молода и красива и с печалью, без улыбки, смотрит в своё будущее. Рядом - её брат, её очень красивая сестра, умершая потом от испанки; её полноватая мама, которая прекрасно пела; её меланхоличный папа-военный врач, который потом застрелился. Фотографии эти были сделаны в городе Санкт-Петербурге, где они тогда проживали.

                Мой папа тоже не отличался лёгкостью характера, - его он унаследовал от своей мамы. Тут, видимо, польские гены оказались сильнее армянских. Хотя, он часто бывал в довольно весёлом настроении, которое могло испортиться от какой-то глупой пустяшности и, надо сказать, гневался он сильно и бурно, будучи типичным холериком. Он не умел совладать с приступами непонятной слепой ярости. Он мог быть очень весёлым и быть душой компании, но потом, также легко впадал в какое-то мрачно-задумчивое состояние: уходил в, так сказать, потёмки своей горделивой души. Моя героическая флегматичная мама сильно намучилась от этих его польских заскоков и вывертов. Я думаю, что причиной было ещё то, что советские люди жили в бездуховности и атеизме. Страх смерти всегда подсознательно томил моего папу. Всё-таки, мой папа был большой жизнелюб и ему явно не хватало стоического умонастроения или, попросту говоря, принятия того что есть, без желания это улучшить. Он не был равнодушным стоиком, - он был инфантильным идеалистом. Мой папа очень боялся в чём-то ошибиться. Всё должно быть сделано идеально, и он именно страдал от  своего стремления к невозможному безошибочному совершенству. Была ли какая-то связь между страхом смерти и страхом сделать ошибку? Мне кажется, что эта связь была, ведь ошибки в СССР не позволялись и сурово наказывались. Поэтому люди не признавали своих ошибок и не прощали ошибки другим. Люди же верующие и не гордые, спокойно ошибаются и не доводят ничего до совершенства; они живут сегодняшним несовершенным днём, и всё время пребывают в тихой радости и в спокойном душевном равновесии.

                Мой папа был геолог, и эта профессия гармонировала с его неспокойным темпераментом. Он не любил сидеть на одном месте и что-то там писать или считать; хотя, это ему тоже приходилось делать, и в этом ему частенько помогала его спокойная и рассудительная жена. Общение с природой было самым успокоительным средством для моего папы: на природе он расслаблялся и как-то соединялся со своим, так сказать, высшим Я или, попросту говоря, становился самим собой. Вспоминаю его многочисленные командировки в кабардино-балкарские горы, в городок Тырныауз, куда он несколько раз брал и меня. Мы ездили туда - 700 км и обратно - 700 км, в военном уазике. Мой папа очень любил куда-то перемещаться в пространстве и в душе был настоящим путешественником. Видимо, в прошлой жизни его Дух обитал в каком-то французском корсаре, грабившим португальские каравеллы. На это ещё указывала его сильная увлечённость рыбалкой и любовь к водным пространствам. Когда он был ещё молод, он часто на своей надувной лодке рыбачил на озере Севан, ловил там сига и ишхана.  А в городской жизни он был суетлив, и этим немного напоминал неугомонного актёра Луи де Фюнеса: такой же весь на нервах и это смотрелось довольно трагикомично. Папа меня, видать, сильно любил и, поэтому, он мною постоянно занимался,  следил за моим режимом и, можно сказать, не давал мне свободы. Свободы в моём детстве было мало, её мне сильно не хватало. Видимо, поэтому я впоследствии и стал «свободным» художником, чтобы этим скомпенсировать то, чего был лишён в своём ереванском советском детстве. Всю свою жизнь я мечтал о Свободе, и никогда практически не был свободным. Только, рисуя свои картинки, я освобождался от внешних ограничений. Мой папа тоже, видимо, мечтал о Свободе и поэтому так и не вписался в советский режим и не сделал  карьеру. Он не вступил в Партию и не стал большим уважаемым Начальником, хотя у него была харизма, и он умел и любил общаться с разными людьми, особенно с простыми людьми. В этом смысле, мой папа был настоящий демократ и высокомерием не страдал. Сам я не унаследовал этого качества, и с людьми общаться не очень умею.

                Всё своё детство я вставал очень рано. Мне надо было идти на тренировку в бассейн, чтобы проплывать свои утренние пять-шесть километров. Мой папа вставал ещё раньше, чтобы приготовить мне свежевыжатый морковно-яблочный сок: пол-литра которого я выпивал на свой завтрак.  Этот постоянный ритуал соблюдался на протяжении всего моего трудового детства. Работала и стонала электрическая соковыжималка; шумело радио, по которому передавали последние вести вражеские западные голоса. Папа любил слушать правдивые новости от разных радиостанций: Голос Америки, радио Канада, Немецкая волна, Радио Свобода постоянно вещали в нашей ереванской квартире. Два часа утром и два часа вечером, мой папа внимал этим свободным радиостанциям, где говорили только Правду, и где открывали глаза и уши нашим советским людям.  Под эти правдивые голоса я, можно сказать, и вырос, и пропитался недоверием к советской власти. Голоса эти, конечно же, глушились нашими радио-спецслужбами, чтобы нашим людям было тяжело слушать лживую пропаганду. Мой папа искал всевозможные способы, как бороться с нашими глушилками, прибегал к хитроумным ухищрениям, и это у него неплохо получалось. Меньше всего глушили «Радио Канады», его я по утрам и слушал. Оно было довольно нейтральное, и не такое злопыхательское и антисоветское. Если у нас где-то там падал самолёт, то мы про это узнавали через эти голоса из-за границы. В СССР, почему-то, наши добрые старики  не хотели огорчать советских людей сообщениями о разных там крушениях и катастрофах,  чтобы нашим людям легко работалось и безмятежно спалось. Зачем знать что-то плохое, если вокруг так много хорошего…

                В общем, мой папа был явным антисоветчиком и диссидентом, и если бы мы жили в более суровые времена, его точно бы посадили. К тому же, у нас на видном месте висела фотография Папы Римского Иоанна Павла II, который имел польские корни. Мой папа гордился своими польскими генами. Его польский дед был военным врачом-окулистом, служил в российской армии и даже имел высокий чин, чуть ли не генеральский.  Звали его Александр Карлович. К сожалению, он закончил свою жизнь трагично;  застрелился от душевной тоски, когда ему было немногим за 50 лет. Это произошло в 1915 году, во время первой мировой войны, где-то в районе нахичеванского городка  Джульфа, что расположен прямо на границе с Персией. Где-то там его и схоронили, вдали от жены и детей. Наверное, у него начались проблемы с психикой, но никто про это ничего не знает и, очевидно, прощального письма своей жене он не послал. Я думаю, это было очень большим потрясением для его родных. Его жена же, впоследствии умерла в оккупированной немцами Варшаве, во время уже второй мировой войны. Говорят, что она была полупарализована, но всё равно продолжала красиво петь разные оперные рулады, сидя в кресле у открытого окна. Прохожие собирались её послушать и бурно ей аплодировали. Смерть же её наступила в результате бомбёжки, и, можно сказать, что моя польская прабабка красиво умерла.

                Между трагической смертью моего польского прадеда и моим зачатием прошло ровно полвека. Зачат я был  тоже  на границе с Персией, в небольшом городке Кафан, с населением в 20 тысяч человек. Он расположен недалеко от Джульфы, - между этими городами где-то около ста километров. В Кафане тогда проживали мои родители, - в большом доме и в очень неплохих условиях. Свою молодую жизнь там они потом всегда вспоминали с тёплой ностальгией. В Кафане они жили и богаче, и просторней, и мой папа там даже был начальником на каком-то руднике, где добывали медь и молибден. Рожать же меня моя мама полетела в Москву. Я был третьим, и совсем незапланированным поздним ребёнком. Моей маме уже было 33, а папе – 37 лет. Мама очень хотела девочку, а родился чудной красивый мальчик, с печальными глазами и с не очень крепкой, и даже аутичной психикой. Мой папа ей вообще предлагал сделать аборт и даже настаивал на этом. Моя же героическая мама ни за что не хотела на это идти. Видать, ей во сне явился ангел и велел меня непременно рожать. В общем, зачали меня родители в начале октября 1965 года, на улице имени Серго Орджоникидзе.

  Мой папа потом меня сильно полюбил, и, надо сказать, что со мной был довольно мягок. Хотя, признаюсь, я его, всё равно, немного побаивался: побаивался его внезапных вспышек гнева и немного деспотичного характера. К счастью, мой папа не был алкоголиком. Он умеренно выпивал и умел себя держать в руках. Никогда я его не видел пьяным и потерявшим человеческий облик. Моя мама бы не стала жить с алкоголиком, и сама она всю жизнь прожила трезвенницей. У нас в семье часто бывали застолья. Мне очень нравилось, когда к нам приходили друзья моих родителей, и они весело общались и спорили.  Они очень эмоционально громко разговаривали на разные политические и педагогические темы. Несмотря на, так называемый, советский режим, был всё-таки некий дух свободы, совсем не было страха, что кто-то пойдёт, и что-то там напишет куда надо или настучит в КГБ. Ереван 70-80-ых годов, в этом смысле, был достаточно свободным и жизнерадостным городом, и люди там болтали много лишнего, и все слушали «вражеские голоса». И в магазинах были продукты, и не было очередей за разнообразными местными вино-водочными изделиями, и на улицах в пыли не валялись пьяные, и было много ещё чего хорошего, про что я потом буду вспоминать и ностальгировать…