Собака-3. Пролетая над гнездом кондора

Сергей Ульянов 5
Этот отдельный текст следует за текстом: "Уступи дорогу бешеной собаке-2".


Последняя глава "Собаки-2", предшествующая данному тексту, называлась:
 "Земля молока и мёда".

Вот там о чём.

Уже в нашу эпоху ночью на Площади московских Трёх вокзалов двое старых соратников встречаются после страшного дневного покушения на их знакомого, и на фоне случившегося вспоминают, откуда всё это выросло.

Перед нами картина лучезарного прошлого середины 80-х годов: солнечное утро, полное для двоих не местных парней здоровья и молодости, женщины, фрукты, кофе, музыка со стадиона, шикарные перспективы по службе тут, в неизведанном для них краю, где мудрые люди породили в Городе на двух холмах среди светлой долину у великой реки для всех эту самую Землю Молока и Мёда.

Ещё никто ни на кого не напал. Вроде бы не напал - хотя герои просто этого пока не видят, а многое уже происходит.

Вчерашние мудрые люди, с которыми тоже не всё так просто, состарились и вымирают, деньги кончаются, а драки за их остатки начинаются. Великие предприятия и стройки оказываются без былых "директоров", а оставленные временно погреть начальственное  место "вахтёры" из Режимных отделов, охраны и Служб снабжения и кормления о они как раз остались.

 И именно они становятся всюду и признаются главными.
Ведь для многих и вахтёр в те годы был - начальник.

Важнейшими для выживания становятся не производственные, а Режимные Отделы, их начальники плетут интриги по "разводке" и доению нужных людей из Главков, а методы у них известны: агентура, подставы, провокации и разборки с "решалами".

Большое значение приобретают служебные девчачьи самодеятельные "бригады эскорта" для разводки тех нужных начальству людей. Именно с такого спецмероприятия и являются на съёмный угол к друзьям поутру двое девчонок в сопровождении встретившего их по пути приятеля. Они собираются на мирное дело - добывать в подарок бывшему их однокашнику к рождению сына дефицитную импортную коляску.

Казалось бы, мирная, весёлая и счастливая жизнь.

И не скажешь, что вокруг уже что-то происходит.

На смену ровного сиденья на пятой точке в шоколаде приходят войны. И не только за делёжку жирных Госзаказов, но и самые реальные: через перекрёсток от "райского уголка", где снимают угол парни, под синим небом находится Райвоенкомат, и там посреди лета идут мобилизационные мероприятия с офицерами запаса. А по соседству, несмотря на каникулы, обитают в таком же съёмном углу студенты с Военной кафедры. И у них какой-то "кипеш". Что такое? С кем собираемся воевать? Может, Польша - там как раз бунтует "Солидарность"? Да и "Афган" никуда не делся.

Вот оно - утро жизни нашего поколения, из чего всё и выросло, что творится сейчас.

 Результат тех делишек мы видим сегодня. Это те же люди, пусть и на сорок лет постарше, но мало изменившиеся. Уже не мудрецы. А "вахтёры" и вовсе всё те же - они даже не виноваты: профессия плюс возраст и специфический опыт. Что же это за опыт? Методы "решал" нашей эпохи стары, как уловки гвардейцев Кардинала против вечных во все времена "мушкетёров": выпивка и женщины. Ведь и подружки являются поутру к ребятам, чтобы идти в спортивный магазин добывать дефицитную ГДР-овскую детскую коляску в подарок их однокашнику Юрчику у пойманного комсомольским Оперотрядом на валютных операциях директора того магазина дельца Погосянского, не просто так. Они укрывались после ночного спецзадания Режимного отдела по охмурёжу кого-то нужного в милицейской общаге, пока не пошли первые автобусы. По пути на остановку встретили их общего однокашника Валеру - и вот явились есть фрукты и пить поутру кофе перед новым делом. Жизнь прекрасна. Пока не нападут уже на самих ребят. Юрчик станет уже в наши дни последним. А наш герой - первым. Но у него появятся сильные союзники. А вот какова роль его подружки, для него так и останется загадкой...
Итак, за розовым морем времени, на синем побережье у великой реки, словно в неведомой герою "Америке", поёт и кайфует весёлый городок... Жила там девчонка...
 
Глава 1

Вопросы и догадки.

1. Сейчас, на солнечном крылечке Катькиного дома, причина утреннего визита обеих подруг для него прояснилась.
Комитет комсомола — ещё недавно там была как раз Натулькина сфера интересов. Тогда, в студенческие годы, на факультете она слыла большой комсомольской активисткой — без Натали не обходилось ни одно культурно-массовое мероприятие их курса. Правда, впоследствии весь пыл ее погасил, как струя какая-то из шланга, один, совсем посторонний случай. На потоке у них обучались на первом и втором курсах, мало общаясь между собой, еще несколько Иоськиных соплеменников–бедолаг, приехавших, подобно ему из теплых абрикосовых краев. Прямо у них в группе тоже имелся один такой — Матус Гельман, великовозрастный уже, отслуживший «срочную», знойный южанин с негритянской жестко-кучерявой, словно свитая черная проволока, шевелюрой. Прибыл он на здешние холмы у реки откуда-то из Молдавии, нрав имел беспечный и неделикатный, посещением лекций себя не утруждал, а потому быстро нахватал задолженностей по зачетам и, не сдав ко всему еще и пару экзаменов, спокойно уехал-таки летом в стройотряд в Карелию. И, что естественно, по возвращении в августе вместо «спасибо» сразу получил на руки копию приказа об отчислении без права восстановления через год, как это дозволялось всем прочим.
Он стоял на раскаленном зноем асфальте пустынного, — только что окончились очередные вступительные экзамены и было затишье, — институтского двора среди пыльной летней жары, еще час назад — привычно дерзкий и беззаботный, а теперь — растерянный, попивший было пива, пахнущий рыбкой, в выгоревшей на солнце стройотрядовской форме: «Нас дороги зовут и зимою и летом. С комсомольским билетом…». Приветом! Песня такая была. Вертел в руках ненужный теперь ему, выданный на руки в Отделе кадров со словами: «Катись», свой аттестат о среднем образовании, а с Волги дул горячий ветер, и рядом, на лавочках, мило целовались со вчерашними абитуриенточками новоявленные студенты. Вот и все!... Такой удар поддых.

Гольцман — так тот вообще заявил ему тогда, — высказав одним словом все, что всегда говорил о здешних порядках, — известное: «Уезжай!».
Хотя обижаться тут было не на кого. Иоська знал и даже считал это справедливым: так случалось с любым, имевшим неосторожность расслабиться. Матус был не единственным на потоке — еще раннее бесследно исчез Маратик, гуляка и донжуан. И — тот незаметный паренёк из Днепропетровска.

Всякого, кто забывал об осторожности, ждала одна неотвратимая участь, и
Иоська, сочувствующий, конечно, — где-то местами, — Матусу, опять, уж в который раз, испытал тогда проклятое чувство, которое гнал, но никак не мог в себе победить: не злорадства, упаси бог, или там превосходства, а — низменного, постыдного, как дурной порок, удовлетворения. Пусть не «лукавого», как порою у русских. Не злого, как у хохлов. Но все-таки, — простодушного, словно у местечкового дурачка, гонимого, позорного откровения: «Не меня!». Конечно, он — умный. Уж он-то не прогуливал, ходил на все лекции, практические занятия, лучше всех составлял не только себе, но и друзьям, векторные диаграммы по электромеханике, и еще покажет себя! А вот Натулька, их красавица и активистка, тогда что-то взъерепенилась. Ей это — не понравилось: что за дела, — летом, когда и преподаватели-то все в отпусках, без предупреждения, заочно — и отчислять? А как же предварительные два выговора необходимые: простой и строгий? А личное собеседование? А возможность уйти на год в «академотпуск», предоставляемый всем другим, не глядя? А хотя бы заранее сообщить — ведь штабы всех стройотрядов были с деканатом «на проводе»! Пламенная комсомолочка — она и сунулась по инстанциям, где получила сразу же и по полной: в ответ ей немедленно пригрозили впаять «аморалку», вспомнив что-то прошлогодне–колхозное и посоветовав заткнуться. Собственно, выручил тогда Натульку ее папа: большой в Городе начальник, и с тех пор она стала проявлять свою комсомольскую активность в других направлениях.
Вот, — в привычной ей сфере ресторанных похождений, например. Значит, родители уверены, что она на второй прополке свеклы, а она тут «танцы с жезлом» устраивает.
И «соседи», что окопались рядом с канцелярией, упомянуты были — не случайно.

2. В то яркое и жаркое июньское утро, на крылечке, Иоська просто разинул рот, ошеломленный догадкой: ведь их комсомольский комитет, его новый лидер, Трест ресторанов и кафе, охмурёж «заказчиков нестандартного оборудования» — это все было связано.

Известные «мероприятия», такие как: «сводить в ресторан», — и развлечь там "нужных людей", хотя бы и из ГАИ, например, — это было у начальства, имевшего автомобили, и прежде в порядке вещей: не взятка ведь!
Только сами-то подобные начальники — а были они сплошь старые, полоумные алкоголики: кому они нужны, — не лично же выполняли эту задачу, ясное дело!

Имелись для деликатных тех поручений помощницы. Но обычные в подобных делах потасканные дежурные «затейницы–тамады» от сферы общепита были заезжены, как старая пластинка.

Вот и находились комсомольскими штабами, направляясь ими затем «на рандеву», «оперативную обработку клиента», то есть, — действительно,словно «по графику», — другие исполнительницы "активных мероприятий".
 Забавные и «культурные», без необходимости с ними «интима», как следовало поступать с «профессионалками», — это, чтоб не травмировать душевно отживших своё бедных импотентов, — а так: попеть... трунды-мунды там всякие..., как говорится.

 В общем — такие "помощницы-любительницы".

Неужели и Натулька этим занималась — активность ее, выходит, и прежняя, и последующая, — соединились! Молодец! То-то Иоську удивила одна деталь: шикарная коричневая юбка из пусть и высококачественного, но всё-таки — кожзаменителя,на ее подруге: в такой-то летний зной! Ведь ладно бы утром, а - что жарким днем там, внутри, будет! Квашня! Но так они же не на раскалённый день глядя — они, оказывается, с ночи с прохладной в гости к ним заявились. Конечно: где-то едва поспали — «на стульчике», или — за столом в какой-то каморке, толком не проспались — и в путь, взбодриться с утра кофе и освежиться фруктами: Натулька — девчонка не промах!

3. Иоська знал: у нее, еще со школы, было много знакомых музыкантов. Это он слышал от друга Митьки, того еще ритм – гитариста. В «политехе» у них был широко гремевший ансамбль. На всех факультетских вечерах со сцены эстрады трое приятелей: Чубаров в неизменном кримпленовом костюме коричневого цвета, зычно и невозмутимо ухавший в актовый зал соло:

«Это кара-кара-кара… Кара-кара-кара… Кум!»...

 Ермаков в своих радикально черных, с клепками, вельветовых штанах в обтяжку, которыми он тщился соблазнять девчонок.

 И "Лётчик" на подхвате в серой «джинсе», — все трое сотрясали спёртый воздух над колыхающейся толпой танцующих этим самым «Каракумом».
Но куда им было до Натулькиных друзей! Один из которых даже успел поиграть в рок-бэнде знаменитого Бульина, уроженца этих мест, а прочие подвизались как раз в венгерском ресторане.
И оказать для друзей такую услугу, как помочь «раскрутить» клиента на заказ песни: шансон там — «Был бы кореш старый — он бы точно смог, только бляха-муха, он мотает срок», - или типа «Сюзанны ми» Кузьмина, было для Натульки и ее соратниц — легко!

Заказ песни стоил трояк, а если с кавказца взять — то и червонец, за один выходной музыкантам можно было сделать выручку в целую месячную зарплату инженера — таксистам и не снилось. А подругам–помощницам за это — бесплатный ужин! При Андропове «фирму» было прикрыли, но теперь опять все расцвело вовсю, да еще под опекой комсомола.
Правда, — это все знали, — и музыканты, и официанты были обязаны за такую лафу отчитываться «кое перед кем», и — письменно. И хотя спецприемы для важных гостей в «народном ресторане» не проводили: для этого были местечки поуютней, — зато именно там «комсомольские фирмы» были задействованы с размахом. Так что Комитет комсомола был в том утреннем разговоре у крылечка упомянут не зря.

4. Комитет комсомола их учреждения, — тот, что располагался через стенку от канцелярии, — это была отдельная песня.
Как и другие важные кабинеты, он находился на втором этаже Административного старого серого корпуса: дубовые его двери распахивались в узкий и тёмный коридор с высоким сводчатым потолком, — когда-то в данном дворянском здании дореволюционной постройки здании размещался женский монастырь, приют, позже — роддом.
 А теперь в одной из бывших келий, а может — палат, заседал здешний комсомольский штаб.

Его с начала этого разгульного года возглавлял спущенный сверху один, ну просто редкостный, кент, - прямо главный герой «Песни песней», молодой будущий Царь царей. И фаворит самого Бога этой Земли Молока и Мёда: в отличном, — при особом «фирменном», алого цвета, комсомольском значке «на шурупе» в лацкане пиджака, — костюме-тройке с блестящим отливом, узко ушитом, с выточками по литой фигуре.

Уж пиджак — так пиджак, фалды которого развевались, - в процессе движения их роскошного комсомольского секретаря по прямой, - над арбузными округлостями его упругих ягодичных мышц, словно крылья орла, а был ведь еще и галстук!
С булавкой, и — брючки, и — часы «Роллекс».

 Все это блистало, и когда во время очередного прохода комсомольского лидера по сумрачному и длинному, под этими старинными арочными сводами потолков, лабиринту коридоров, ходов и выходов бывшего женского монастыря, а теперь Административного корпуса их «шарашки» в свой кабинет на втором этаже, из окна соседней с тем кабинетом канцелярии, - а дверь её была постоянно распахнута настежь, создавая всеобщий сквозняк и оглашая весь этаж доносившимся из-за неё яростным, лишь летали вокруг бумажные листки,  стрёкотом печатной машинки, - так вот, когда из этого окна в пол-стены в коридорный полумрак, пронзив пространство, прорывался вдруг с небес солнечный луч и попадал поочередно на вышеперечисленные секретарские аксессуары, — то они вспыхивали на ходу фейерверком искр, из которых, казалось, готово было возгореться пламя.

 Это был Грушевский — организатор всех культурно-массовых спецмероприятий по «охмурежу» заказчиков из Главка.

Не только в упругом движении он был хорош собой — а и тогда, когда задумчиво стоял, простым и ясным взором вбирая в себя сквозь дымчатые стёкла модных очков в тонкой оправе сияние дня: один ли, или - в окружении галдящей камарильи, что клубилась около него у автобуса, готового везти кого надо туда, где шашлыки — на «полигон» то есть. Бывало ли это поутру или на вечерней заре — но всякий раз снова и снова всё то же низкое солнце, искрясь, пожаром полыхало в ветровых стёклах шикарного туристического «Икаруса», взятого их "Научно-Производственным испытательным Учреждением" в аренду.

Особенно — на ночь глядя, когда ватага рвалась к кудрявым островам, изнывая жаждой влеченья к вольной воле речного разлива, чтобы сразу внедриться в пахучие кущи, сочась желанием и куражом, — и лишь он единственный стоял спокойно, озарённый алыми лучами заката, влитый в тугие брючки белого цвета, струящиеся снизу вверх: от белых же итальянских летних туфель с дырочками по сильным, вольно расставленным ногам его к бугристым чреслам, всегда — под льющиеся из автобуса песни Адриано Челентано и прочих, таких же. Была ли это известная песня «Итальянец» ли, или то были другие мелодии, неважно какие — они, эти «песни моря», все подходили для данного зрелища одинаково в самый раз.

В помощь ему от Треста Ресторанов и Кафе была даже выделена специальная юная дама — колоритнейшая фифочка, вся в «варёнке», причина головной боли его жены и источник сплетен во всех курилках.

Впрочем, у Грушевского к тому времени с ней было уже все серьезно, закончились былые его знойные «песни моря», дела главного комсорга могли оказаться, плохи: райком Партии не дремал. Самое интересное было то, что и позже тот даже не подумал отказаться от столь экзотической своей любви. Уже в перестроечные годы ему сделали предложение, от которого нельзя было отказаться, очень выгодное: возглвить местный реабилитационный наркологический центр: чтобы «доить» различных бедолаг, то есть — алкоголиков там с квартирами, к примеру, психопатов, попервоначалу использовать их во всяких акциях, в рекламе аптек и сосисек, на выборах, и пускать потом в утиль. Это ж «клондайк», добрый тесть смилостивился — лишь бы тот прервал порочную связь.

Так нет — не захотел! Мол, «не на помойке себя нашел», — так и заявил: мачо — он во всем мачо.
«Тогда там окажешься», — сказали ему в ответ.
А ведь был и комсомольский опыт, и Первый секретарь Обкома Партии был на его стороне, не давал его в обиду.

А тот потом и вовсе попёр против всех, и теперь — главный оппозиционер в крае своим былым благодетелям, и партия у него, хотя и смешная, но — своя. Не простил, выходит, не сдал свою любовь, так же, как и нынешний собеседник Смирнова не «сдал» когда-то вовсе уж ему чужих и незнакомых людей — тот самый «культурный центр» профессора Левина, «подставив» под удар и себя тогда, и Юрку теперь двадцать лет спустя. История Грушевского, сегодня — депутата Думы от региона, где он оказался, проиграв со своей «партией власти» местные губернаторские выборы, в глубокой опале, была известна бородатому собеседнику Смирнова сполна.

— Но Натулька! — теперь уже вслух, а не про себя прервал доклад боевого соратника о нынешней ситуации в Городе, который Смирнов посетил на днях, и о новых приключениях там их былого комсомольского комиссара, он.
— Выходит, я её совершенно не знал! Да что там — я, ведь, в сущности, и про Тому тогда ничего не понял: кто она, почему?

5. Куда уж было ему понять! Теперь, в мутном мареве московского утра, что встало из-за островерхих высоток над площадью Трех вокзалов, он, разомлевший от усталости и выпитой «Гжелки», давно позабывший и злость, и страх, и отчаяние, и все прочие эмоции, а также былые желания и мечты, недаром вернулся в мыслях своих в тот другой, ясный день, вспомнив разговор на крылечке «Катькиного» дома, — потому, что тогда было время, когда ни злость и ни страх эти еще и не родились в нем в помине.

А распирало его в тот чудный год одно лишь, зато — всеохватное, - чувство: безудержного щенячьего восторга и счастья просто от этого мира.

Как юная собачка, выпущенная на волю за дверь, радуется и скачет под небом голубым, так и он был рад одному тому, что солнце — светит, утро — ясное, флаг — красивый красный и такого же цвета помидор, который еще и вкусный, что вокруг полно красивых девушек и верных приятелей, и все кругом друзья, и все — друг за друга, и он был уверен, что никто не желает ему зла. И не сделает вреда — ни ему, ни Юрчику, никому!

Хотя, казалось, он один раз уже напоролся на грабли: ведь дома, на родине, его не захотели принимать в институт. Да и тут что-то нехорошее стало происходить — это же было ясно!
Сам ведь сказал Гольцману насчет того, как это его приняли в режимную их «шарашку»: «взяли — не разобрались». Так разберутся!

Но ни о чём об этом он пока не думал, полный восторга от жизни, когда, купаясь в звуках песенок, несущихся с зимнего стадиона, наслаждаясь солнцем, небом, необузданным здоровьем и безудержным счастьем, шалел до визга души от радости каждого дня, от забавных своих друзей и подружек, что обитали в родных для них, а теперь — и для него тоже, сочных пампасах у великой реки с ее пылающими закатами, кудрявыми островами, черными далями и рыком грузового порта, с чайками в небе, лесом-«тайгою» от края до края на том берегу, но — с пирамидальными тополями — на этом, западном правом берегу Волги, где начиналась родная ему, привычная степь: под синью неба, из долу в дол — туда, за Дон, за Днипро, простираясь на юг до самого тёплого моря.

Ведь всякий день был в ту пору для них всех светел и ясен — на годы вперед, в этом земном раю всеобщего неведения и радости, где для него не было печали и бед.

В родной Сашкиной Одессе, где тот проживал неподалёку от вокзала - знаменитого, со старой пожарной башней сбоку, на улице Ленина, бывшей Ришельевской - угол Малой Арнаутской, была, с его слов, поговорка:

"Вся наша жизнь - она, как та улица Ришельевская. Начинается с приморских бульваров и шикарного Оперного театра, а заканчивается какой-то полуразвалившейся каланчой".

И по бескрайней исторической "стране России", если считать таковой земли, что были сплочены воедино в "Век золотой Екатерины", которые та освоила и присоединила, в провинциальных городах, а иных в Империи, считай, и не было, наиболее длинная из центральных улиц непременно вела к вокзалу.
В Москве это была улица Никольская, она же Кирова, в Одессе Ленина-Ришельевская, даже в Бердичеве была главная "вулиця" Карла Либкнехта.
Впрочем, и в столичном Санкт-Петербурге Невский Проспект в своей дальней, не парадной, перспективе, тоже шёл к Московскому вокзалу.
Ну, а в приволжском Городе на Горе, такой, пересекавшей всю его "историческую часть" по пути к вокзалу, магистралью, была улица Красная.
По которой, миновав, наискосок от Катькиного обиталища, сквер, и предстояло направиться беспечной компании друзей к победной и заветной цели.

Красная: ранее - Дворянская, была наиболее длинной из соседних с ней улиц:  она сначала взбиралась от Пензенской заставы к Старому Центру, а затем круто ниспадала от него по краю подножия Большой вершины двуглавого холма старой булыжной мостовой и ступенями тротуара с перилами к центру новому. Там она теперь терялась, заканчиваясь в деловых кварталах. А в прежние года тянулась почти до вокзальной площади.

Так было в этой большой стране повсюду.

И наш герой знал точно - вот что!

Это там, в "Европах" каждый "Город мастеров": с ратушей, с Университетом, с ремесленниками, без которых рыцарям и землепашцам было никак, считался сам себе государством и столицей.
У нас же город - это опорный сторожевой пункт общей державы, где непременно имелись: острог, затем - гарнизон на горе, с которой спускалась пара-тройка продольных, вдоль местной речки, таких вот "мещанских" и "дворянских" проезжих либо торговых трактов, - и с них хорошо был видна издали железнодорожная станция с каланчой в низине, что и отличало губернский или уездный городишко от большого села, - и слободки стражи вокруг кормившего всех рынка.

И жизнь обывателей, прямая, как та главная дорога, из века в век, тоже начиналась как бы цветущим городским садом юности в там, на вершине, с театрами и трактирами, но вела не к Храму, а заканчивалась "развалинами старой пожарной каланчи".

Но нашему полному оптимизма и не ведающему в свои юные годы ни о чём, герою утверждения друга Александра про жизнь не казались единственно верными в то золотое время в новообретённой им для себя Земле Молока и Мёда. Где музыка хоть сияющим днём, хоть лунными ночами, лилась словно с верхних слоёв и просторов, и питались они с друзьями и подружками исключительно небесным нектаром.
С градусами - но абсолютно без последствий.

Так что, извините, неизвестно, как там в Сашкиной Одессе с их улицей Ришельевской - может, она, эта жизнь и заканчивалась у них никому не нужной развалившейся каланчой, но у него-то тут путь его жизни уже теперь стремится как раз наоборот!

Да и разве это было не так? Жизнь такова, какой ты сам её ощущаешь.
 
А он ощущал себя победителем и покорителем. Как забавно теперь тут, на "площади трёх вокзалов", откуда соратникам снова предстояло отправиться в свой бесконечный путь, было представлять это!

Хотя, казалось, это сейчас, в столице осколка былой державы, он достиг заоблачных высот, но душу его переполняли боль и грусть, и путь его по кремнистой дороге жизни меркнул во тьме. А тогда, в пору, когда былые владения той Екатерины разрослись до немыслимых размеров, он был никто, зато для него был сплошной победный, с салютами, цветущий и поющий яркий май.
И - дорога к Храму.

По которой они под песни, звучащие с зимнего стадиона,  и в солнечных потоках, что лились на их головы прямо с крыш, отправились с Катькиного крылечка в лето к очередной своей победе.    

Глава 2

Улица Красная - улица прекрасная.

1. Это были самые первые дни месяца июня. Год 1985-й. Самый обычный советский год. За "речкой" добивали душманов, газовики Ямала били рекорды дОбычи голубого золота, яростный стройотряд под радостный звон гитар достраивал Амурскую магистраль, и новый большеголовый партийный глава в чудной шапке опять грозил водке - привольная жизнь под защитой мирного атома цвела и благоухала.

Июнь - начало лета...

  Они шли через маленький сквер. На углу улицы Красной, у магазина, вытянулась достаточно длинная вереница женщин.
— Интересно, за чем очередь? — проговорил Иоська. — Не иначе, как за дрожжами.
И пояснил, встретив удивленный взгляд Тамары:
— У вас все очереди или за дрожжами, или за тюлем. Село, село.
Впрочем, критика здешнего снабжения не слишком задела патриотические чувства Томы, и она лишь поинтересовалась, откуда сам ее собеседник.
Иоська с гордостью ответил, что он с Украины, описал их собственные очереди — разумеется, совершенно иные, не за дрожжами, и к тому же струящиеся к магазинам исключительно под каштанами.
— У нас тоже много каштанов, — сказала Тамара.
— У вас они не созревают, — заметил Гольцман.
Это было не совсем так, но все же — какое там сравнение! На Иоськиной родине каштаны были огромны, большие темные ежи созревших плодов падали осенью не под ноги, а прямо на головы людям в очередях и, отскакивая затем на булыжные мостовые, трескались, рождая из лопнувшей пупырчатой кожуры крепкие коричневые каштанчики, что вызывало всеобщее веселье, и в Иоськином словесном описании очень заинтересовало Тамару.
Но в данный момент единственное, что устраивало Иоську — так это погода.

Солнце пекло уже, несмотря на утро, вовсю.
Брызжа огнём сквозь не по-летнему еще нежную зелень густых крон акаций и американских клёнов, оно пронизывало и озаряло всё вокруг, и зыбкие тени ветвей играли на розоватой и желтой штукатурке стен окрестных невысоких домов. Эти песочные — от оранжевого до почти белого — тона окрашивали весь город, и, освещенные жаркими лучами, невзрачные, скромной послевоенной архитектуры, четырех-и-пятиэтажки сияли, наполняя согретые солнцем кварталы, что лежали ближе к городскому центру, цветом ярким, как июньская степь. Поперечные, частной застройки, неширокие улицы круто сбегали вниз, к хорошо видимому отсюда сверкающему зеркалу разлива Волги, укутанные зеленью яблоневых садов, скрывающих пока от взгляда центр, но не реку. И пусть на том ее берегу темнели уходящие к горизонту перелески, все равно в налетающих порывах южного ветра ясно угадывались степные запахи, к которым примешивался горьковатый вкус дыма. Поверх не успевшего еще размякнуть от зноя асфальта мела, играя, тополиная метель — пух летел по воздуху с огромных деревьев, склонивших ветви над мостовой. Он сбивался в мягкие сугробы по краям тротуаров, и полуголые, с облезлыми от излишнего загара худыми плечами, дети то тут, то там поджигали хлопья пушистой белой поземки, пеной клубящейся на сочной зелени газонов и залетающей во дворы старых особняков и частные дворики. Так что запах легкой гари тянулся повсюду из подворотен, над которыми вился к изогнутым перилам балконов разросшийся плющ. Здесь, в престижных раньше просторных квартирах, жило когда-то городское начальство, давно перебравшееся в дома получше — розового кирпича башни с лоджиями и модерновой планировкой, но остались жить врачи и вузовские профессора, чьи дети и внуки неразличимо и неразлучно сдружились и слились с окрестной веселой шпаной.

Красная, враждовавшая и в кровь дравшаяся на танцах в городском парке со всеми мыслимыми и немыслимыми "Манчжуриями", "Шанхаями" и прочими соперниками и всех побеждавшая, пересекала, вдоль реки, низвергаясь к центру, — то асфальтовая, то булыжная, здесь — ровная, а ниже — с крутыми ступенями тротуара, — весь город и казалась — наиболее длинная из старых улиц — сама этим жарким и ветреным городом, который просто не был бы самим собой без нее.
И теперь, в ясном сиянии утра, она оживала — хозяйки с тазами, наполненными бельем, развешивали во дворах по веревкам простыни, рядом у подъезда по-субботнему радостная нарядная ватага украшала лентами свадебную "Волгу", сверкавшую в солнечных лучах ветровым стеклом. Причем кто-то уже стал отмечать грядущее событие — за столиком для забивания "козла" сгрудилась вокруг трёхлитровой банки с пивом теплая компания: ларек на базарчике, очевидно, открылся. А над решетчатой голубятней, что возвышалась над крышами сараев, кружили в небе белые и пятнистые голуби. Улица пробуждалась, готовясь к радости и веселью наступившего дня.

— Улица Красная — улица прекрасная — прокомментировал Гольцман, вспомнив цитату откуда-то.
Он был очень начитанный.

Тома шла между ним и Иоськой, явно стараясь держаться тени тополей, и потому они немного отстали от остальных. Жаркое солнце было Тамаре с утра определённо не в радость.
— А я очень люблю жару, — сказал Иоська, ступая по ярким, усыпанным завихряющимся в порывах ветерка пухом, световым бликам.
— Чем сильнее, тем лучше.

Оказалось, впрочем, что жару любили все. Во всяком случае, Наташка, подставив лицо горячим лучам, буквально купалась в них — не назагоралась, очевидно, в колхозе. За разговором Александр и Иоська с Томой заметно поотстали от приятелей. Легкие босоножки Натали ступали перед их глазами в клубящуюся пену тополиных хлопьев, как по линейке, ровно, и шла она чуть впереди собеседников уверенно и смело, забывшись в каких-то своих мыслях и покачивая в такт шагам джинсовыми бедрами так, что даже толкала порой слегка шедшего рядом Валерку.

Глядя на эти смелые движения перед собой, Иоська словно не узнавал свою сокурсницу. Да и приятельница, похоже, была под стать ей, что уже говорило за себя — скажи мне, кто твой друг…
Валерку, впрочем, Натали искушала зря — бессменный с первого курса комсорг группы, он вот уже второй год, как был женат и даже имел ребёнка. Правда, окрутили его лишь на последнем году учёбы — весёлая рыжая бестия, взявшаяся неизвестно откуда, смеясь, перешла дорогу всем факультетским красавицам. Хотя к моменту выпуска во всей их группе таких, поддавшихся на искус, было немного: не считая пришедших после армии выпускников подготовительного отделения — только Валерка да Юрка Шиманский, которому в первую очередь и были обязаны наши герои сегодняшним утренним походом. Причём инициатором всего была Натали.

 Смешной случай с "рыбой мечты" произойдёт позже, когда разверзлись уже хляби небес, что дарили многим тот щедрый улов, обрушив на голову нашего героя громы и молнии, но вместе с этим - и чудесное спасение тоже. А сначала там, на вершине горы, где от основания зелёного парка горбом опрокидывалась сразу в две стороны — на запад и на восток та прекрасная улица Красная, что устремлялась перед глазами дружной компании, шедшей в тот давний год по ней от залитой утренним светом мансарды вперёд, в солнечную долину,- цвела, ожидая их, чудная, щедрая, буйная жизнь, которая завтра, как они были уверены, примет их с радостью в свои объятия, как своих друзей. Ведь чем они были хуже тех двоих непутёвых сыновей Хозяина всех громов и молний, твердей и хлябей, Небес, Земли и "рыбных припасов" — обитателей "Обкомовского дома" на общей для них всех тогда условной "прекрасной Красной улице": Бориса и Леопольда!Не так давно - соседей по подъезду их Витали Белова.
 
Вот аж куда он попал на зависть былым землякам! Любуйтесь.

Смирнов тем временем продолжал рассказывать о событиях и героях. Он расставлял слова своего повествования не спеша, и они падали в сознание его спутника, как будто выкатываясь из душного марева, объявшего усыпанную тополиным пухом уже вполне реальную Красную улицу, перемежаясь, дополняя и расцвечивая воспоминания о той прогулке. В то далёкое утро!               
   
       От гастронома с очередью у дверей улица довольно круто пошла на подъем, чтобы, преодолев последний квартал, опрокинуться широкими ступенями тротуара и булыжной, сменившей асфальт, мостовой, будто бы через перевал, резко вниз, к центру города. Тома, притомившись идти в гору, замедлила шаг и остановилась, ловя лицом легкий ветерок...

Тополиная поземка мела здесь по улицам едва не месяц кряду. По вечерам ее прибивали к бордюрам струи поливальных машин, и в волнах невидимых испарений, что поднимались с раскаленного асфальта, терпкое дыхание поля и трав мешалось с едва уловимыми запахами смолы и хвои. Все это приятно удивляло Гольцмана, который, попав с южной кромки евразийской степи на северную, вновь вдохнул тут неповторимый коктейль, присущий, казалось бы, воздуху лишь его родного города, где степные ветры были насквозь досыта напоены и пропитаны на радость курортникам йодом и солью Чёрного моря. И теперь, расслабленный прохладным ветерком, Александр также остановился рядом с Тамарой, засунув руки в карманы брюк. Натали удивленно обернулась, посмотрев на отставших спутников. Её красивые темные волосы блестели, вымытые шампунем — ясно, что импортным — и, почти невесомой пушистой волной падая на загорелую шею, чуть колыхались на ветру. Тишина и умиротворение витали в воздухе. Мохнатые шмели жужжали в сочной зелени газона, прическа Тамары излучала едва уловимый запах неведомых духов, и полосатые стрекозы, зависая в воздухе, носились над Томиной головой, приняв ее, вероятно, за какой-то яркий цветок.

Покопавшись во вместительной голубой сумке из плащевой ткани, Тамара извлекла оттуда светлую большую панаму и, нахлобучив ее небрежным жестом на затылок, задрала голову туда, где в синеве сновали стремительные птицы, словно сама намеревалась рвануть вслед за ними неведома куда.
— Ласточки — символ нашего города, — пояснила она вопросительно уставившемуся на нее Иоське.

Придерживая тонкой рукой свой головной убор, она смотрела в сияющее небо, по которому крошечным, серебрящимся в солнечных лучах перекрестьем полз к зениту реактивный самолет.
Натали, поглядев на подругу, усмешливо отвернулась.

— Надену я белую шляпу, поеду я в город Анапу, — сказала она. — И сяду на берег морской со своей необъятной тоской.

Анапу Наташка вспомнила не случайно. Не прошло и месяца, как Тома вернулась из Анапы — там она проводила отпуск с их общей подругой. И об этом на протяжении всего пройденного короткого отрезка пути до наступившего момента не переставала делиться репликами-впечатлениями с Натулькой и заодно со всеми. "Общая  знакомая", отчаявшаяся надеяться выйти замуж, мечтала устроиться поварихой на какой-нибудь корабль, или даже в Афганистан, но лучше все-таки на корабль, для чего собиралась ехать в порт Владивосток, на маяке которого не гаснет огонек, и Анапа была для нее пробным камнем, хотя и неудачным. Так как не она, а Тома, если ей верить, стала там как бы любимой женщиной механика Нечупуренко. Море, чайки, поездка с друзьями в Сухумский обезьяний питомник и, наконец, кульминация — встреча на ночном анапском пляже с пограничным нарядом , явившимся среди перевернутых вверх дном баркасов в самый разгар амурного похождения. Это оказалось еще более интересно по той причине, что Тома сразу же подружилась со всеми пограничниками.
Воспоминания заметно возбудили Тамару, и глаза ее засияли.
— И на штыке у часового горит полночная звезда, — оживленно подалась она вперед, устремив на компанию немигающий взгляд распахнутых чайного цвета глаз, засиявших калейдоскопом огней в пылу нахлынувших чувств.
Они-то, эти чувства, и отняли, очевидно, у нее последние силы, а вовсе не жаркое солнце, не крутой подъем по улице и, тем более, не Наташкины непрекращающиеся подтрунивания над ее головным убором.

— Это не шляпа, — проговорила Тома, — это панама. Мама, мама, где моя панама.

— Она, словно обидевшись на подругу, вновь сунула свой головной убор в сумку и отступила в спасительную тень акаций, ветви которых нависали из-за аккуратной ограды, за которой начиналась от перекрестка территория политехнического института. Из прилепившегося через дорогу к подножию кирпичной девятиэтажки кафе "Русский чай", что располагалось как раз напротив главного входа Иоськиной альма-матер, вывалила шумная толпа студентов — кончались последние зачеты перед летней сессией. Здесь, в их родном Политехе, на кафедре Вычислительной техники в новом корпусе, и работал Юрка Шиманский — единственный из их группы товарищ, которого после диплома оставили при институте. В отличие от Александра, в аспирантуру он, правда, так и не поступил. И не по причине той самой своей любовной истории, которую никто не мог ожидать.

Иоська недаром, воспользовавшись Тамариными остановками, притормозил у входа в институт — вдруг Юрка выйдет в кафе.

 Но Шиманского не было.

Валерка, впрочем, по-своему расценил Томино замешательство:
— Чайку, чайку? — не преминув  подковырнуть, по-джентльментски участливо осведомился он.
— Нет, некогда чаи гонять, — поглядела на часы Тамара.

Она стояла среди зелени акаций, и тени ветвей ласкали ее стройные голени, переходящие в изящные щиколотки и тонкие, аристократические ступни. Глядя на эти тронутые загаром лодыжки, Иоська понял, наконец, где же он видел ее — разумеется, в родной конторе. В прохладном полумраке коридора нижнего этажа из вечно распахнутой двери канцелярии, что располагалась между зубоврачебным кабинетом и комитетом комсомола, крупной дробью разносилось яростное стрекотание пишущей машинки. А когда оно изредка прерывалось, то в этот коридор выпархивала она — в ажурной белой шали, накинутой на миниатюрные плечи, отвечая кому-то: "Ага, ага!" и прижимая к груди кипу свеженапечатанных приказов и инструкций. Сейчас, в свободной и просторной одежде, Тамару не мудрено было не узнать — ведь в переходах своего этажа она всегда появлялась в строгом сиреневом платье, иногда — красном, что, плотно обтекая нерезкие изгибы тонкой фигуры, делали ее хрупкие формы изящными и по совершенству очертаний напоминающими вырезанную из кости статуэтку. Высокая и строгая, она казалась недоступной и таинственной — такой непохожей на подругу Наташку, чей насмешливо-отстраненный, с туманной поволокой, взгляд был устремлен в дали все тех же ведомых только ей, наверное — колхозных, воспоминаний и переживаний, а затекшие ноги переминались на тротуаре, измученные Томиными задержками. Да и все другие утомились уже, казалось, и измучились, глядя на нее.

Гольцман не мог не заступиться за бедную девушку.

— И кто додумался построить город на таких холмах? — свалил он вину за общее раздражение на ландшафт.
— Раньше на танцы бегали — не замечали! — вздохнув, — мол, старость — не радость, — кивнула Тома туда, где за последней складкой местности звучали, паря в поднимавшихся ввысь струях наполненного запахами зелени тепла, всплески музыки.
"Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко. Не будь ко мне жестоко, жестоко не будь", — доносились из-за главного корпуса политеха звуки беззаботной песенки. Там, сразу за институтом, начинался центральный парк, носивший имя земляка Поэта, также уроженца этих мест, которые оказались удивительно плодовитыми на различных гениев... И по случаю субботнего утра окрестности танцплощадки и сбросивших покров ночной темноты парковых зарослей — этих свидетелей извечных ночных комедий и драм — оглашались весельем детского праздника, словно и не было только что наполненной тайнами душной ночи.

— Тома недавно была знаменитостью танцплощадки. Вон — Валерка знает, — усмехнулась Наташка.
— Да, подтвердила Тома похвалу Наташки в свой адрес. — Я ходила тогда туда вот в таких широченных брюках, ни у кого похожих не было.
— Вот правда-правда, — устремила она взгляд широко открытых глаз на Иоську, словно тот мог не поверить, и показала руками ширину брюк.
— И все на танцах на меня смотрели, — от нахлынувшего возбуждения даже чуть поперхнувшись, добавила она. — Но это — раньше.
— Теперь уже не ходишь? - спросил Гольцман
— Нет, — вздохнула она, — возраст...
Каждое лето гулкие звуки близкой музыки, как волны прибоя, накатывались вечерами на тихие улочки, и, хотя слов песен было не разобрать, воздух над холмом содрогался ударами ритма, и задумчивые поливалки ползли вверх по улицам, словно бы в такт накатам звука поднимая под тугими струями облака водяных брызг. Сегодня также была суббота, и снова к вечеру задрожит воздух под ритм аккордов, взметнётся сверкающая пыль, и Сашка, высунувшись по пояс в окно и вдохнув её запах, скажет: мол, если что и нравится ему в этом городе, так то, что по вечерам тут поливают улицы.
Субботняя лень и покой сковали округу. И лишь у обеих подружек был сегодня не выходной день. С тех пор, как их НИИ получил Заказ, едва ли не каждая суббота была там официально рабочей. Работала даже столовая и все службы, в том числе канцелярия. Однако, вопреки Валеркиным подкалываниям, девушки не прогуливали. И если Наташка хотя бы сбежала из колхоза, то Тамара была на работе — просто с утра она выполняла спецзадание. После обеда по пятницам и рабочим субботам все не занятые на срочных заданиях сотрудники с начала месяца скопом выгонялись в сквер, носящий имя Поэта, на борьбу с одуванчиками. Трудно сказать, с какими такими нежелательными воспоминаниями связаны у молодого Генерального директора цветущие одуванчиковые лужайки, но, похоже, борьбу с пушистыми цветками на закреплённой за вверенным ему учреждением территории тот считал делом чести.
Лишь Иоськин отдел оставался пока не слишком загружен работой, к Заказу отношения не имел, с Легендой не ознакомлялся, вожделенный Допуск получать только собирался и рабочих суббот не знал. Тома же не имела покоя и по субботам. И сегодня она была вся в делах. В дополнение к основным обязанностям Тамара выполняла в своей канцелярии ещё и работу курьера, на вакансию которого не нашлось специального работника из-за низкой зарплаты. И теперь она три раза в неделю усердно приносила почту, а кроме того закупала в книжном магазине на углу различные канцелярские принадлежности: линейки разной длины, стирательные резинки и тетради в клеточку и линейку, скрепки и кнопки. Это давало Тамаре к её стопятирублёвому окладу ещё одну десятку, а, значит, возможность ежемесячно лишний раз сходить в ресторан. Червонца вполне хватало на сто двадцать грамм, салатик с кальмарами, горячее жаркое, бутылку местной минеральной воды «Кувака» с сиропом для запивки, а также на такси до дома, и ещё оставалось. То есть дополнительная работа окупалась сторицей, а сегодня к тому же давала возможность проветриться перед одуванчиками.
Для этого она ушла пораньше — ведь книжный открывался только в десять, и тут же, у проходной, встретила дефилирующую из дома Натульку. Вообще, у сквера, украшенного старинным бюстом Поэта, сходились все городские маршруты. Так что пересекавший перекрёсток по пути к Катькиному дому Валерка наткнулся на подруг естественным образом. Натулька сразу возжелала лично оценить подарок Юрчику, а книжный магазин находился неподалёку от спортивного. Город был так мал!

Навстречу компании брел к базарчику — куда же еще, — путаясь в собственных штанинах, изрядно с утра нагрузившийся опохмеляльщик. До сих пор многое в жизни здешних аборигенов было для Иоськи дико.

— У нас в городе он и квартала бы не прошел — забрали, — заметил Иоська, — хотя и милиции нигде не видно. А здесь по центру шляются, и хоть бы что. Хотя эти, в погонах, на каждом шагу.
Сам он шел не спеша, расправив плечи, и, гордо выпрямившись, четко вышагивал по тротуару длинными прямыми ногами, словно журавль, отчего весь его вид казался особо значительным.
— Йоська, смотри, ты даже ходишь вон как..., — усмехнулась Наташка, подбирая слово. — Элегантно. Он у нас — европеец, — похвалила она его перед всеми.
— Да бросьте, — съязвил, испортив всю песню, Гольцман. — Глядите вы на него больше. Там у них такая же дыра, с той лишь разницей, что все-таки юг, Украина.
Подобное оскорбление лучших чувств стерпеть было невозможно. Но тут в поле зрения компании уже показался желанный спортивный магазин, у бокового служебного входа в который, ну ясно, несмотря на раннее для открытия время, маячила растрепанная и суетливая фигура Погосянского, нервно переминающегося с ноги на ногу.
Что же, сейчас он восстановит свое реноме, и они увидят, на что он способен, — Иоська опять выпрямился, приняв значительный вид.
Однако Тома словно не заметила его преображения, и, снова выдохшись, в который уж раз остановилась. Наташка тоскливо покосилась на нее.
— Что ж это такое — просто жуть, жуть, жуть, — вздохнула Тамара. Воспользовавшись остановкой, Гольцман похлопал себя по карманам и, брякнув коробком спичек, извлек из пачки крепкую сигарету "Ватра".
— Значит, на танцы вы больше не ходите, — констатировал он, прикуривая.
— Да уж, — подтвердила Тома. — Теперь мероприятия более солидные. Вот, к примеру, — вновь оживилась она, — через неделю будет "прощание с комсомолом".
— Что, что? - поперхнулся в изумлении дымом Гольцман.
— "Прощание с комсомолом", — подтвердила охотно Тома вторично. — Комитет организует строго конфиденциально. Им там почти всем сразу исполняется по двадцать семь лет, последний год в комсомоле, и в узком кругу решили отметить...
— Ты что, в комитете? — спросил Сашка.
— Нет, — улыбнулась Тамара, — Но все же делается через нас. Соседи, — она имела ввиду тех, что были за стенкой, — наши лучшие друзья. И место хорошее: здесь есть, возле города, такой-такой..., — не сразу подобрав слово, она нервно прищелкнула тонкими пальцами.
— Кемпинг! — вспомнила она, наконец. — И там намечается кое-что. Правда, народу сколько надо не набирается — у кого экзамены на вечернем, у кого еще всякое-разное. Так что могу устроить, а то Наташка вон не хочет ехать.
— Или передумаешь? — поглядела Тома на подругу.
— Нет, не надо, — хохотнула та. — У нас там в колхозе свой... "Кемпинг". Под чинарой.

2. Да уж, что-что, а незабываемые сцены двух вечеров, проведенных на первой прополке свеклы, куда он был заброшен с десантом, срочно посланным начальником отдела Сидоренковым в помощь напрочь пропавшему в полях постоянному составу, и сейчас ясно стояли у Иоськи перед глазами.
Красное закатное солнце, застывшее в огненном разливе вечерней зари, повисло над дальними, темнеющими уже лесопосадками, зыбкой рябью отражаясь в зеркале Шемуршанского пруда, в который под звучное щелканье кнута со стороны обширных лугов на другом берегу с требовательным мычаньем, и поднимая со дна волны бурых навозно-илистых разводов, заходило на водопой возвращающееся с пастьбы стадо колхозных коров, а навстречу ему от ближних камышей, пошатываясь, но полный отваги, шел к воде Митька Ермаков в зеленых, как тина у прибрежных камней, плавках.

Легкий матерок пастухов долетал с порывами ветра от противоположного берега, но его весело покрывал всплеск лихой, взмывшей к небу над головами сгрудившейся вокруг разгорающегося  костра  теплой  компании, песни:

— "Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя..."

Здесь, в глуши степного района, дни протекали без неожиданностей. Утром, едва открывался магазин, где всегда с ранья стоял на полке вермут по рубль двадцать, в ближайшем садочке концентрировалась тёплая компания "волков" с четвёртого этажа, которые в перерывах между испытаниями Изделий извечно торчали на заготовке кормов, дни напролёт поправляя здоровье вонючей и отвратной трёхрублёвой "Андроповкой" и переживая не один десант пропольщиков свеклы.

Те же проводили время в песнях и купании в пруду.

И было видно, что к этому времени дружная компания вряд ли ещё толком знала даже месторасположение своих свекольных борозд, хотя и конструкторши уже заканчивали обрабатывать отведённые им гектары. А уж конструкторши могли дать фору кому угодно во всём.

  И вот уже Митька Ермаков, широко расставив крепкие ноги в кирзовых сапогах, сидел вечерком на брёвнах у столовой, и, наблюдая за неспеша приближающейся к нему Зиночкой в накинутой на бретельки не высохшего ещё бордового купальника клетчатой рубашке, похлопывал ладонью по тугой штанине брезентовых брюк, приглашая Зиночку присесть.
 
 - Митя, я мокрая! - приглушённо и нараспев, с туманной поволокой во взоре, предупреждала та,но всё же принимала предложение, после чего мокрым становился уже сам Митька.

А мимо шлёпали чёрными пятками к свекольным бороздам конструкторши. Беззаветные трудяги и сплошь уроженки окрестных деревень, они чувствовали себя на свекле и заготовке кормов, как рыбы в воде Шемуршанского пруда.
Правда, ни разудалые испытатели с четвёртого этажа, ни тем более бледные разработчики конструкторш не интересовали. Лётчики совхозной авиации, кудлатые армяне-строители, клавшие асфальт к центральной усадьбе - вот кто входил в сферу их основных симпатий. Но - прежде всего городские КамАЗники, возившие щебень на строительство трассы. Конструкторши уходили во тьму на приглушённый свет далёких фар в тот час, когда та же Зиночка надевала уже бриллиантовые серёжки - специально привезённые из дома, неоднократно потерянные  и найденные всем миром в щелях скрипучего пола огромной комнаты совхозного общежития, которым служила для всех старая деревянная школа.

Эти серёжки сверкали зеленоватым, в цвет её огромным, словно у рыси, глазам, огнём, когда Зиночка, сжав побелевшими от напряжения пальцами шершавую рукоятку тяпки, которую она держала наперевес, с решительным видом стояла на краю свекловичного поля, вперя горящий взор изумрудных очей в голубую даль, крепкие её ноги были расставлены широко, чёрные от земли пятки словно вросли в рваные полукеды, и солнечный луч полыхал на отточенном клинке острия. Но даже Митька Ермаков не видел её в эти минуты - забыв про всё и мучимый одним желанием, он спешил через поле к вожделенной после вчерашнего бочке с водой. Такая измена оборачивалась ему боком. И уже не помогали уроки плавания, которые давал он Зиночке в Шемуршанском пруду - рядом с ним она, плоховато державшаяся на воде, успешно доплывала даже до центральной коряги. Однако невнимание и отсутствие деликатности в поле сводили все его ухаживания и усилия на нет.

Лишь прибытие на выходные десанта во главе с Иоськой  смогло побудить его институтских товарищей к непродолжительной трудовой деятельности в бороздах. Чем он был очень горд. Но трудовой запал тоже имел границы в пределах разумного.
 
И вот уже снова Митька Ермаков, на берегу взорвавшегося лягушачьим разноголосьем в тёмных заводях, пруда сжимал в ладонях бока  своей единственной и вечной подруги-гитары и, глядя мимо Зиночки на серебрящуюся в лунной дорожке водную рябь, пел, словно бы ни для кого:

"Посмотри на это небо, посмотри на это море, посмотри на эти звёзды, окуни в них взгляд тверёзый - видишь ты их, знай, в последний раз. А мы попросим Герца, старенького Герца, он тебе сыграет модный, самый популярный, в нашей синагоге отходняк".

Над ними, словно камыш, шумели чинары.

И Иоська, видевший всё это на первой прополке, куда он попал на один день с тем воскресным десантом помогать постоянно находившемуся на отдельческих пяти гектарах и совсем было пропавшему в бороздах составу, отлично понимал, что для Натали никакой "кемпинг" был нынче ни к чему.
 
Да и что могло быть милее забубённой романтики российских чинар, среди которых, как буревестник перед грозой, парил над прудом на фоне кромешной мглы надвигавшейся из-за дальних лесопосадок тяжёлой и долгожданной за неделю этой жары, фиолетовой тучи, неспешный ястреб.

Последний багровый луч озарял сверкающей бахромой света нависшие к воде лиловые лохмотья, и Федюха Акимов, деревенского пошиба мальчишка, маленький, плотный, в толстых роговых очках, на одной ноте упрямо выводил, словно молитву:

"Облака, опускайтесь к нам пониже, подползайте к нам поближе"...

Федюха был уже "готов", последний стакан явно не пошёл ему на пользу, хотя Чубарик, могучий, с лицом задумчивого богатыря, уже и добрался до единственного фанфурика своего сирийского одеколона, флегматично отвинчивая колпачок.

 Всё спаянное за пять студенческих лет ядро группы Р-2 собралось с прибытием десанта в этом "колхозе", и оказалось, что они, раскиданные в "шарашке" по разным отделам, вовсе не отвыкли друг от друга. Иоська учился в третьей, с английским языком, группе, и вплотную с лихой компашкой только в конторском уже профкоме, где он одно время подвизался и даже помогал Чубарику с Митькой сколачивать рок-группу. Теперь лишь Федюха Акимов несколько успел оторваться от коллектива, паря в голубых далях.

- Смотрите! - указывал он пальцем во мглу неба. - Там орёл!

- Тебе ещё сто пятьдесят - ты там птеродактеля увидишь, = замечал ему Митька Ермаков, совершенно трезвый из-за переживаний, полученных им от новых проявлений Зиночкиной непредсказуемости.

- Нам кажется, что здесь только два орла - ты и Чубаров, - жалея Федюху, говорили ему девушки, прибывшие с десантом. Скромные и непьющие, они ёжились, сбившись в кучку, за спинами компании, стремясь в страхе перед надвигающейся грозой поскорее в общежитие, и если от чего-то и изнывали сейчас, то лишь от последствий адского солнечного пекла и непосильной дневной работы в бесконечном поле.
В самом деле, нелёгкой на здешних километровых, заросших сорной травой, которую им, городским изнеженным белоручкам, необходимо было полоть, бороздах, наградивших каждую из них ожогами, содранными мозолями от шершавых рукояток мотыг и болью в неразгибающейся часами спине.

А Иоську - его первой любовной трагедией. Поэтому кто, как не он до глубины души понимал, пусть и задним числом, друга Митьку.
Тут, на берегу тёмного Шемуршанского пруда - прибежища утопленников и услады водолазов типа Андрюхи Чубарова.
   
Чёрная Митькина шевелюра за последние два или три года успела заметно поредеть, но раннюю плешь и невысокий рост скрашивали висячие казацкие усы, придававшие его облику особую богемность, что было очень кстати - ещё с институтских лет он не вылезал из студенческих рок-ансамблей, да и теперь, уже в их "шарашке", создавал с другом Чубариком, редким "латром", но парнем хоть куда, нечто подобное при Комитете комсомола. Однако сейчас он намеревался то ли с горя топиться, то ли заплыть за неведомые буйки. Его неразлучная подруга-гитара валялась в траве, а Митькина пассия ещё с додипломных времён Зиночка из опытной лаборатории, утопая не в его объятиях, вовсе не смотрела на него, а устремляла подёрнутый извечной туманной поволокой взор к темнеющему уже небу.

"Под чинарой густой мы сидели вдвоём, и скользила рука по руке молодой", - высоким голосом от души выводила она, слегка искажая текст ввиду особой стеснительности.
 
И можно было лишь восхищаться Натали, которая, конечно, тоже иногда появлялась в борозде, но сохранила стойкость и боевой дух.

Тем больший контраст с этими картинами являла сейчас Тома, в чьих тонких музыкальных пальчиках невозможно было представить, например, лом, или даже мотыгу. Куда уместней в них было бы видеть ну, скажем, сигарету с ментолом, или изящную ножку бокала с шампанским, или хотя бы "Кувакой". Да и взгляд ее, хотя и был в романтическом порыве устремлен в те же голубые дали, но в далях этих брезжила не навозная гладь Шемуршанского пруда, а сверкающий брызгами морской прибой, пальмы и кричащие чайки над пирамидальными тополями на солнечном берегу, где теплый соленый ветер с моря дул и мешался с музыкой кафешантанов и гулом прилива. Но сейчас эти пальчики извлекали из объемной сумки ручку и аккуратный блокнотик.

— У нас как раз парней не хватает, — поглядев на новых знакомых, проговорила она. — Давайте я вас запишу, — предложила Тома, деловито прицелившись ручкой в листок.
— Меня увольте, — сказал, затянувшись дымом, Гольцман. — Вон Йоська пускай съездит. Съезди, съезди, проветрись — шутя, ткнул он товарища кулаком в спину.
— Хорошо, — вошла в азарт Тома и, продолжая глядеть в блокнот, осведомилась:
— Как твоя фамилия?
— Бирнбаум, — сказал Иоська.
— Как? - переспросила Тома и, с третьего раза, по слогам разобрав слово и выписав непонятные буквосочетания, облегченно вздохнула:
— На Западной Украине, помню, — мы были на экскурсии во Львове, тоже такие трудные фамилии — не выговоришь. Ты не с Западной Украины?
— Примерно, — уклончиво ответил Иоська и, не зная зачем, похвастался:
— Территория нашей области частично даже входила в Запорожскую Сечь.
— Казак нашелся, — не смог подавить насмешку Гольцман.
Но Тома, забывшись и не слыша собеседников, была уже во власти воспоминаний.
— Нашу тургруппу поселили не в гостинице, а в пригороде, на частных квартирах, помнишь? — обратилась она к Наташке.
Полгода назад, в начале зимы, Натали действительно ездила по льготной тридцатипроцентной путевке — их имелось в профкоме в изобилии — на недельную экскурсию в Прикарпатье. О чем, впрочем, особенно не распространялась. Там они с Томой ,скорее всего, и подружились, но в отличии от Наташки, поездка оказала на Тамару, судя по ее воодушевлению, неизгладимое впечатление.
— У нас там тоже были друзья, местные, да, Наташ? Иван...
— Ванёк, — с усмешкой поправила Натали.
— Или этот, Сашко! Вот у них фамилии тоже были.., — не смогла она вспомнить.
— Ничупуренко, — съязвила Натали.
— Нет, не такие, — Тома едва не захлебнулась в приливе непосредственности. — Там вообще не разобрать. И язык тоже — ничего не поймешь. Но мы немножко научились, — подняла она глаза на Иоську, вновь будто опасаясь, что ей не поверят.
— Вот и поговорите между собой, — посоветовала Натали и пояснила:
— Он в школе учил украинский.
Но Тома уже вновь унеслась в даль воспоминаний.
Черепичные крыши Старого города, узкие ущелья улочек и гордая Краковская, холм Высокий Замок, на котором, правда, не имелось давно никакого замка, а раскинулся лишь обширный парк над городом, и, наконец, дивный вечер в кафе "Пидзамче" — "под Замком", куда они ходили с друзьями... Впрочем не слабее были и другие вечера.
— Там такое вкусное пиво, — рассказывала Тома. — Обычно мы брали в магазине рыбки, ребята приносили "газу", — передразнивая мягкое украинское "гэ", на одном дыхании говорила она. — И начиналось... У нас была такая хорошая квартирная хозяйка, она тоже любила повеселиться, пока была молодая, все понимала: когда еще гулять как не в молодости.
Тамара вдруг посерьезнела и, на секунду замолчав, с неожиданной грустью добавила:

— Потом уже не погуляешь.

Но тут же порыв воодушевления вновь охватил ее — настроение Томы менялось мгновенно:

— Мы там "бачилы", — с видимым удовольствием вспоминала она непонятные слова. — Потом это... "Шукалы"... Я влюбилась во Львов, — окончательно выдохшись, на последнем вздохе завершила она свой страстный монолог.
— Тома у нас вообще влюбчивая девушка, — пояснила Наташка.
— А первые два дня мы жили в пансионате, там входная дверь на ночь запиралась, и они к нам лазили вечерами в гости через балкон, — сказала Тома в дополнение ко всему, и обе опять вспомнили смешные слова, развеселившись и от этого веселья устав:
— "Гарныи хлопци..."
—Мы уже ездили во все экскурсии, — правда, правда! — заявила Тамара.
— В Ленинград, — прокомментировала Натали.
—Да, — вздохнула Тома. — Видели белые ночи. "И пили спирт неразведенный у разведенного моста", — проявила эрудицию она.
— В Одессу вы не ездили? — спросил Гольцман.
— Собираемся вот, — словно ожидая именно этого вопроса, опять воодушевилась Тамара. — Скоро поедем. Я уже представляю, как пройдусь по Дерибасовской под каштанами, — погружаясь в мечты, поделилась она ближайшими планами.
— На Дерибасовской нет каштанов, — сказал Гольцман.
— Зато там есть кое-что другое, — довольно туманно заметил Иоська.
Даже для самого себя он вряд ли мог сформулировать, что он имел ввиду. Но гулкое людское половодье всем известной улицы — вопящее, галдящее среди взвизгов уличного оркестра в разлившемся над мостовой сиянии стеклянного куба -"аквариума" ресторана "Братислава", зелень лип, чьи ветви дробили в вязкой жаре вечерних сумерек свет фонарей: все эти и прочие воспоминания преследовали его неотвязно, как и вкус незабываемого йодистого воздуха, волны которого, густые, словно само соленое близкое море, дрожали над скульптурами на крыше знаменитого Оперного театра. Всякий раз, когда перед каникулами Иоське не удавалось взять авиабилет на Киев, он добирался домой через Одессу, куда, кстати говоря, ходил отсюда также и прямой Новосибирский экспресс. И всегда, наведываясь на большой книжный развал, что находился у транспортного кольца среди обширной площади, что носила когда-то название Греческой, заглядывал и на знаменитую главную улицу. И теперь, отвечая на вопрос заинтригованной его загадочной репликой Тамары, он постарался описать в двух словах и Оперу, и скульптуры, но это ему не слишком удалось, и он быстро запутался.
— Когда мы там будем, надо обязательно сходить на "Лебединое озеро", - сказала Тома.
— Зайдите лучше в "Гамбринус", — посоветовал утомленный излишней интеллектуальностью разговора Гольцман. — Там есть такая знаменитая пивная. Запомнили название?
— Я читала Куприна, - чуть обиженно заметила Тамара.
— Только сейчас этот погребок не на том месте, где был до революции, а через дорогу, — пояснил Александр и добавил:
— Там по вечерам играют одесские песни. Даже еврейские.
"Опять иду по лестнице воспетой, а эскалатор оставляю в стороне", — эту мелодию про Потёмкинскую лестницу исполнял кудлатый скрипач, представлявший себя как бы в роли Сашки-музыканта, искалеченного в начале прошлого века погромщиками.

Сделав нехитрые дела и выполнив заказы родственников, Иоська заглядывал порой сюда на кружечку пива, но не оно, а пьянящий дух свободы, хоть придавленной, но все же вовсе невозможной ни в Киеве, ни в его родном городке, ни где-либо еще, кроме окрестностей этой веселой улицы, вновь и вновь увлекал его в город у моря. А вдали от него он с завистью и порой с восхищением смотрел на Александра, с чьего языка порой смело срывались слова, которые ему самому никогда и в голову не пришло бы произнести вслух. Сашка жил также в центре, но в добром десятке кварталов от Дерибасовской, по пути к вокзалу, где на улице Воровского — некогда Малой Арнаутской — напротив его дома, скрытого под сенью шелестевших огромными листьями могучих тенистых платанов, взметалась в синее небо белоснежная громада валютного отеля "Черное море". Два года до поступления в Политех Сашка работал электромонтажником на заводе у порта, пока бес не надоумил его податься в этот город, прельстивший, скорее всего, своей малоизвестностью — так было надежней.

— И что же, в Одессе никак нельзя было поступить в институт? — поинтересовалась у него Натали.
— Можно, — ответил он, — но не за просто так. Знаешь — на каждый экзамен своя такса. А у меня мать учительницей работала, у нее нет таких денег, так что бесполезно. Тем более с моей пятой графой, — кинул он обгоревшую спичку за изгородь политеха. — Я два раза пробовал.
— Совсем никого не берут? - спросил Валерка.
— Одного из ста, разве что, если попадется сын адмирала — Героя Советского Союза. Или по рекомендации самого КГБ. И не только у нас, а везде во владениях нашего Щербицкого, — добавил он зло. — Редкая сволочь, — пояснил Александр.
— Вот видишь, — ободрила его Наташка, — как ты должен быть благодарен России, — с чувством патриотизма произнесла она.
— А что? — Гольцман, усмехнувшись, пожал плечами. — Здесь я хотя бы поступил. Даже в аспирантуру взяли, — чуть задумавшись, сказал он, сделав паузу и положив спички в нагрудный карман полосатой, словно тельняшка, футболки с распахнутым воротом.
— Не в пример нашему Юрчику, — не преминула подколоть Натали.
— Ну, знаешь, — сощурился Сашка, — у меня была более абстрактная тема, чистая теория. У Юрки подобное так просто не пройдет. Я вообще удивляюсь, как этого, — кивнул он на Иоську, — взяли в режимное учреждение.
— До кучи, не разобрались, — заметил, поддерживая общий шутливый тон, Иоська.

 Из-за ограды обширно раскинувшейся поодаль территории горбольницы неспеша вышла небольшая пушистая кошка и, остановившись, вопросительно уставилась на Тамару.

— Кис-кис, — потеряв интерес к малопонятному ей разговору, сказала та и вздохнула:
— Когда мне будет пятьдесят лет, я заведу пятьдесят кошек. И все станут у меня жить. В Анапе у нас во дворе было десятка два котят, такая прелесть.
— И она всех кормила, — проговорила Натали.
Что же, в Одессе ей не пришлось бы скучать: по вечерам, когда желтые, сбитые из пористого ракушечника, стены уютных дворов оглашались звоном колокольчиков, что возвещали прибытие мусоровоза, к щедро пахнувшим ведрам собиралось множество разнокалиберных кошек и котов. Родные воспоминания всколыхнули что-то в душе Гольцмана, и он с интересом поглядел на Тамару.

— Тома очень любит животных, — перехватив его взгляд, пояснила Натали. — Расскажи про черепашку, — предложила она подруге, когда все они вновь стронулись с места.

Лишь Тома продолжала, словно задумавшись, стоять, где стояла.

— "Бедняжка-черепашка!" — набрав в легкие воздуха, заявила она. — Бедняжка-черепашка — не правда ли, бедняжка? Ведь жесткая рубашка навеки ей дана, — заговорила Тамара с воодушевлением, но тут же в голосе ее послышалось сочувствие:
— Стоять она не может, сидеть она не может. Хоть маленькая будет, хоть будет со слона. — И обращаясь к Иоське, продолжила:
— Бедняжке-черепашке в негнущейся рубашке все наши охи-вздохи, как видно не понять. Несчастная, но все же ходить умеет лежа! — распахнула она на Иоську засиявшие глаза. — И твердую рубашку не думает менять, — завершила Тамара декламацию.
— Сама придумала? — спросил ее Гольцман.
— Нет, — ответила та, — это нам в Анапе рассказали.
— Кто же эти черепашки? — спросил Александр, вечно выискивающий во всем какие-то двусмысленности, и, затянувшись "Ватрой", выпустил прямо в Иоську струю дыма столь крепкого, что тот чуть не задохнулся.

3. Нет, что не говори, а сигарет без фильтра Иоська на дух не выносил.
Впрочем, не слишком выносил он также и сигареты с фильтром, однако мириться с ними все-таки приходилось — все околопроизводственные дела в Конторе решались в курилке. Правда предпочитал он болгарские, послабее. И пока таял, дотлевая, длинный изящный окурок в его пальцах, можно было вполне степенно поговорить с кем-либо о том, о сем. Сигарета придавала значительность и солидность, а они в недалеком будущем могли ох, как пригодиться. Будущее же было не за горами. С привлечением отдела к исполнению Заказа завотделом Сидоренкова обещали взять куда-то наверх, с собой он наверняка потянул бы своего протяже — Иоськиного шефа, и если место последнего займет Маргарита Михайловна, то он, Иоська, смог бы стать, чем черт не шутит, вполне полноценным руководителем группы. А там шеф, который далее продолжил бы, наверняка, вслед за директором свой взлет, и вовсе потянул бы всех по цепочке в сияющие выси. Вот где бы пригодилась приобретенная солидность в решении деловых проблем. И пускай пока что в распоряжении Иоськи находилась одна лишь милая Кирочка, лучезарные перспективы были совсем близко, а тщеславный пожар горделивых и мстительных чувств уже полыхал, разгораясь, в его душе.
Он ясно представлял себе, как небрежно войдет в родной двор, и все ехидные физиономии вечно шпынявших его соседей вытянутся в восхищенном и завистливом изумлении при виде его — первого в истории своей семьи интеллигента и большого начальника.
Будучи проездом в союзной столице Москве, Иоська не раз слышал насмешившее его мнение о том, что евреи вовсе не трудятся нигде на физической работе. Уж он-то знал, что за этим стоит, и какие такие странные евреи заполонили далекие московские края. Он вполне разделял мнение Александра о местных республиканских порядках. "Киев — это Берлин тридцатых", — говорил когда-то еще дядька Иоськиного дворового дружка Даньки Хаймовича — сипатый, потерявший голос бывший артист Киевской эстрады, а ныне пропахший пивом квартальский пьяница и шут, с треском выгнанный из Киева и со сцены.

Никто не верил ему всерьёз. Чудной квартал, как живой осколок рухнувшей в небытие черты еврейской оседлости, жил своей жизнью, себе на уме, и никому не доверяя на слово. Старики, благополучно вернувшиеся из эвакуации после войны в свои дома и растерявшие где-то там, далеко на востоке, родных, что будучи помоложе, остались жить в тех местах, найдя судьбу и работу, сами привезли с собой превратившиеся в легенды воспоминания о просторах снежных краев. Холодная и загадочная огромная Россия всегда воспринималась здесь с опаской и какой-то завороженностью, как нечто дикое и неведомое. Сибирь, как представлялось Иоськиным землякам, начиналась уже где-то за Харьковом. Там трещали тридцатиградусные морозы, сугробы укрывали деревья и города, и местные жители, запросто выпивая по литру водки, богатырски умудрялись выполнять свои служебные обязанности, как ни в чем не бывало. И все же едва ли не каждая семья в квартале имела на пугающем востоке родственников, которых судьба забрасывала в самые медвежьи и неведомые углы. Пусть даже там, в России, тоже жили какие-то свои, совсем не еврейские евреи, все равно осевшие в неведомом далеке земляки были для оставшихся дома теми, кем виделись когда-то благополучным американцам покорители Дикого Запада. Имена их произносились с гордостью, фотографии украшали комоды, многие из них выбились в ученые и начальники, а давно сгинувший и забытый Иоськин сосед, плешивый Гомберг, объявился вдруг в некоем сверхзасекреченном городе без адреса и названия где-то под никому неведомым Арзамасом. И даже однажды приехала на день или два, но вскоре исчез, оставшись в памяти обывателей какой-то гордой легендой двора.
Что и говорить, если тут не имелось иных знаменитостей. Завбазой или главбух — вот какие должности были верхом мечтаний его обитателей, о более захватывающей карьере не мог никто и думать, хотя чьим-то зятьям и племянникам и удавалось порой выучиться неподалеку на музыканта или учителя, а тот, кто хотел разбогатеть, смело ехал в Одессу. Так, перед взором Иоськи до сих пор стоял его дворовый угнетатель Мишка Гонтмахер, чернявый как цыган, с коротко стриженными кудряшками смоляных волос, сверкали карие, навыкате, маслины глаз на худом смуглом Мишкином лице, что мгновенно находили свою жертву в любом закутке двора — и за помойкой, и среди гаражей. Будучи старше Иоськи на два года, лучший пловец и ныряльщик во дворе, он носил тельняшку и с молодости занимался темными делишками, за что заслужил от громогласной супруги Данькиного, пропахшего пивом, дядьки простое прозвище "Бандит". Иоська был чрезвычайно рад, когда Мишка-бандит после решающего скандала со своей припадочной мамашей укатил в Одессу, где вскоре благополучно и сел. Однако не прошло и двух лет, как тот вернулся, весь татуированный, вовсе не собирающийся устраиваться куда-либо на работу. Дочерна загоревший, с фиолетовыми узорами наколок на мускулистых плечах, он, голый по пояс, ежедневно возвращался с Буга в озаренный жарким предзакатным солнцем двор и всякий раз с оттяжкой больно шлепал зелеными резиновыми ластами пониже спины вечно подворачивавшегося ему под руку Иоську, награжденного им за крайюю худобу обидной кличкой "Цуцик-Шмуцик"... Это было тем обиднее, что происходило, как назло, постоянно на глазах Мишкиной сестры — сероглазой кудрявой Риты, к которой Иоська питал нежные чувства, и с которой они даже целовались однажды за гаражами. Вечерами он с нетерпением ожидал, когда в распахнутом окне первого этажа оживал Риткин проигрыватель и двор наполнялся одной и той же утомившей всех мелодией: "Время пройдет, и ты забудешь все, что было с тобой у нас. Нет, я не жду тебя, но знай, что я любила в последний раз". Тем более ошеломляющим оказался тот миг, когда теплый весенний ветерок впервые донес во двор запах гуталина, а следом пред взорами всех его обитателей возник под развесистой шелковицей стройный курсант-авиационщик в начищенных ботинках, сиявших в лучах апрельского солнца как два черных зеркала... Вскоре он начал являться снова и снова в тот час заката, когда на лавочке у подъезда высаживалась шеренга тетушек и мамаш, сразу впивавших жадные взгляды в новоприбывшего. А Иоська с балкона своего второго этажа тоскливо наблюдал, как Рита в белом воздушном платье стремительно вылетала из подъезда навстречу милому дружку, успев смерить всех сидевших на лавочке горделивым взглядом, и тот увлекал ее в заросли цветущей черемухи за заброшенной водокачкой. А в августе, когда осыпались и были ободраны все ягоды шелковицы, когда звезды в ночном небе стали падать и в дебрях палисадников распустились "золотые шары", состоялась свадьба. Она случилась как раз в те дни, когда шумной Данькиной тетке удалось-таки пристроить своего рябого сыночка, а их дружка, Фройку торговать пивом на набережной Буга. Не в пример папаше, сам Фройка пиво терпеть не мог, так что тут она могла не опасаться. Фройка Бромберг, толстый рыжий увалень с изъеденным оспинами лицом, имел другой недостаток — он был безнадежно ленив и к тому же не выговаривал половины букв, так что наиболее трудным делом для него было произношение собственного имени и фамилии. Заставить его сделать что-то по дому было совершенно невозможно — он всегда скрывался, и как раз в тот момент, когда во двор въехал свадебный кортеж, над шелковицами в пятый раз разносился зычный голос Данькиной тетки, такой же рыхлой, как и ее сынок. Наполовину свесившись из распахнутого окна, она кричала на весь двор , непередаваемо грассируя:

— Э-эфраим!

И под этот вечный возглас, с тяжким вздохом: "А зохен вей," сверлили взглядами сигналящие машины с лентами пенсионеры за доминошным столом, а бессмертный, помнивший еще Кишиневский погром начала века, старый Янкл произносил сочувственно и печально нараспев:

— Ма-аладой человек...

В эти же дни в авиационном училище происходил очередной выпуск и, не далее как через месяц, молоденький свежеиспеченный лейтенант в ладной форме, словно гусар в былые времена, умчал Ритку Гонтмахер, первую дворовую красавицу, в затерянный где-то в дикой глуши, среди айсбергов и торосов далекий северный гарнизон.
И хотя старики, ворча, осуждали Риткину мать, а женщины тайком жалели красавца-офицерика, которому теперь, по их мнению, не светила уже никакая военная карьера, но все они скрыто или явно завидовали тете Гене. А супруга Данькиного дядьки, измученная борьбой с непутевым мужем и сынком-балбесом, не будь рядом помянуты, впервые вздыхала тихо, без воплей, и со словами: "Чтоб я так жила" прочила сто болячек на голову того, кто осуждает Риточку, если с ней что случиться.

— Разве кто имеет что против, Соня! — успокаивал её Янкл. — Упаси бог! Что за дела — нехай становится генеральшей.

Это случилось в пору, когда Мишка-бандит, окончательно вроде, намылил лыжи обратно в Одесские лиманы. "Если выпало в империи родиться — лучше жить в глухой провинции у моря", — печально вспомнил по этому поводу Хаймович чью-то фразу, так понравившуюся впоследствии Гольцману.
А Данькина тётка только сплюнула вослед бандиту, когда тот, гуляя последние денечки, поил пивом всю окрестную шпану, для чего заставил толстого Фройку Бромберга прикатить свою бочку прямо во двор.

...  Огромная и загадочная страна манила всех.

Нет, не только страх гнал, конечно, в северные холода бывший местечковый люд — ужасы прошлого и здесь, на Украине, канули пока в Лету, а случись что — дикая Россия была не менее опасна...

Едва не каждый молодой человек из квартала мечтал когда-нибудь въехать в родной город, унизивший и отринувший его ранее, на белом коне. Быть может, явиться столичным начальником или ученым и показать всем на что он способен, плюнув в глаза былым надменным мучителям. Это было маловероятно, требовало отказаться от самих себя, и Иоська-то знал, какие такие евреи не хотят там, в Москве, "работать на заводе". Это были ни какие не евреи, а люди специально приехавшие в большой город для того, чтобы навсегда перестать быть евреями, стряхнув проклятье судьбы, не оставлявшей им иной участи, как становиться сапожниками или дворниками, часовщиками или кандидатами в тюрьму... Разве другую судьбу знал Иоськин отец Мендель Бирнбаум, столяр с мебельной фабрики, пропускавший по субботам рюмочку-другую горилки в "стекляшке" на углу на пару с Данькиным дядькой за их несбывшуюся жизнь. Все обитатели двора хранили адреса дальней, никогда в глаза не виденной ими, столичной родни, все мечтали отправить своих детей куда-то в поисках счастья, и сами те дети заранее репетировали гордую осанку, внушительные позы и независимый, а не затравленный, взгляд в глазах, но все при этом понимали абсолютную бесплодность таких потуг. Однако, некоторые периодически повторяющиеся события питали остывающие надежды людей, не давая угаснуть этой их вечной способности к нахождению еврейского счастья среди отчаяния, своего веселья и радости в привычном смехе сквозь слезы. Время от времени, едва ли не ежегодно, во дворе появлялись приехавшие в отпуск чьи-то сынки и племяннички. Лощеные, в костюмах-тройках, порой поменявшие фамилии, они, не желая ни на кого глядеть, проходили под шелковицами в сопровождении привезенных из дальних краев северянок-жен — сплошь роскошных блондинок, один вид которых наполнял сердца дворовых подростков жгучей завистью. И хотя старики опять же недовольно ворчали, но постаревшие мамаши вчерашних получателей их тычков и подзатыльников ходили в такие дни по двору, одариваемые восхищенными взглядами соседей, гордые, как гусыни. Иоська и сейчас помнит великовозрастного сынка Шульманихи, соседки сверху.
Тот явился летом, редким хлыщом, привезя с собой жену, ослепительную и разбитную красавицу. Шульманиха ходила тогда важная, как-будто выиграла пять тысяч в "Спортлото", представляя всем невестку, как медаль, хотя весь двор знал, что вездесущая благоверная старого Янкла Нехама застукала ту в заброшенной водокачке с Мишкой. Хотя никто не говорил об этом открыто, опасаясь козней "бандита". Но все завидовали этому хлюсту Кольке Шульману-Синицкому, и так было всякий раз, и все надеялись, что уж их-то внуки будут русскими и найдут, наконец, свое простое счастье.
Пройдет время, тысячи белобрысых московских пацанов, надев ермолки, пойдут в еврейские школы не то чтобы не таясь, но гордые за происхождение своих бабок, и свет их сияющих глаз озарит переулки Солянки и Марьиной Рощи. Но тогда, в вязком тумане безвременья, их родители ехали в никуда совсем за иным. Там, в вечно промозглой Москве, где серое небо сеяло сырость на узкие кривоколенные щели переулков и вовсе не было дешевых фруктов и того сала, не всем удавалось устроиться так, как каждый хотел. Сколькие остались на всю жизнь осветителями в театрах и слесарями по лифтам, мастерами холодильных установок и парикмахерами, даже водителями троллейбусов! Но еще больше оседало их на бескрайних холодных просторах провинции, в бесчисленных безвестных городах. И все же, плача и отрывая от сердца, матери опять и опять слали детей в "дикие края", и причина тому была стара.
В каждом доме квартала по вечерам и субботам не забывшие Тору старики молились туда, где на восточной стене комнаты висел "мизрох", картина или коврик с восточным пейзажем. Что и говорить, Иоська сам в младших классах разносил в Пурим сладкое печенье родственникам и знакомым своих родителей, и его осыпали пухом умерщвлённного петуха в судный день — "Йом-Кипур" осенью, но, в общем, он был бесконечно далек от всех этих дел. И, как сотни лет назад сентябрьскими закатными часами накануне первой звезды под лунный еврейский Новый год "Рош-Ашана" под шелковицами звучало печальное и извечное, как святая и несбыточная мечта, пожелание на иврите — "Следующий Новый год — в Иерусалиме».
Но не только Израиль, а даже язык его был запрещен, и устремленные к востоку сотни тысяч бездонных глаз смотрели мимо земли праотцов, но с верой, что с рассветного края придет Спаситель. И хотя там была лишь огромная и незнакомая ледяная страна, агентами которой их считали здешние украинские националисты, все равно они, видя в окнах утреннюю звезду, снова гадали, что же там, на востоке, за рдеющей полосой надежды?

На Востоке была Россия.

4. Ведь лишений и житейских неудобств здесь, в Городе на горе, хватало. Даже невозмутимый ко всему Гольцман это признавал.
— Только у вас эти коляски — дефицит, — говорил он, стряхивая пепел в кусты. — Всюду в других местах они стоят свободно. Проблема лишь в деньгах. Впрочем, здесь даже пальто зимних сделать не могут, на которые посмотреть было бы не стыдно. Висят в магазинах рядами эти, с каракулевыми воротниками, позорища…
Впрочем, трудно было понять, почему это его так волнует — за всё время их совместного пребывания в Катькиной квартире он не купил себе в здешних магазинах из одежды ничего, так как страдал от постоянной нехватки финансов. Да и вообще был равнодушен как к шмоткам, так и к климату, щеголяя всю зиму в курточке из кожзаменителя на рыбьем меху и шапке — тоже, как и у Иоськи, кроличьей, но куда более облезлой. Самого же Иоську более всего шокировали в этом городе не периодические перебои с начавшей уже порою и вовсе исчезать варёной колбасой, не отсутствие в магазинах не только мяса и кофе, но и — нормальных брюк, и даже не пьяные, средь бела дня шатающиеся по городским улицам. А — нечто вовсе немыслимое: какой-то особый шик дефилировать по центру города в домашних тапочках. Многолюдные монстры промышленной электроники, заводы и институты, заполонившие мегаполис, вытянули из окрестных колхозов и совхозов, казалось, всё трудоспособное население. Кварталы новых многоэтажных районов теснили раскинувшиеся под холмом, в волжской низине, огороды, бесчисленные общежития, смелые, буйные, десантом вклинивались в самый центр, наступая на историческую часть города, как море на берег, завоёвывая всё новые земли, размывая, подобно островкам, последние черты былого и словно готовясь вовсе смыть нечищенное годами лицо города. Электроника здесь процветала, регулировщики и монтажницы, работавшие на оборонку, получали много, жили хорошо, покупали машины и смело жали подмётками пушистых тапок на газ. Шумные толпы хозяйственных тёток, с весельем и отвагой загоняя в подворотни сирых обитателей коммунальных полуподвалов центра, вихрем сметали с прилавков гастрономов абсолютно всё, штурмуя по пятницам автовокзал и электрички. Домой, домой! Не удивительно, что здесь стали дефицитом простые, хотя и дорогостоящие, импортные детские коляски.

Погосянский, этот растоптанный Иоськой король дефицита, топтался у служебного крыльца и глядел на того, как побитая собака. Подоспело время открытия магазина, расхристанная уборщица в драном сером халате с треском распахнула дверь главного входа, и вышло, что наши герои оказались здесь сегодня посетителями не первыми. Тёплый сквозняк поднял у порога вихрь тополиного пуха.

— Ваксой запахло, — сказала НаталИ.

5. И в самом деле, в проёме двери с большой упаковкой в руках показались два курсанта артиллерийского училища. Весело крикнув что-то им вослед, из-за дверной створки на секунду выглянула и пугливо исчезла, увидев директора, девчонка-продавщица. Иоська также смотрел на Погосянского, но здесь роли были противоположны. Он спускался к служебному крыльцу по небольшой, врытой среди одуванчиков в склон газона, бетонной лестнице не спеша, твёрдо печатая шаг по ступенькам, а директор Погосянский уже бежал навстречу, улыбаясь, и заранее протягивал для пожатия руку, будто не понимая, что гусь кое-кому не товарищ. Небрежно сунув в его ладонь лишь два пальца и даже не поглядев на директора, Иоська рядом с ним с отстранённым видом зашёл в коридор подсобки. Надо сказать, что в детских колясках он не понимал ни черта. И тут как нельзя кстати оказался Валерка, который протиснулся в дверной проём следом. Синяя ГДР-овская коляска стояла, уже приготовленная, прямо в коридоре. Валерка проверил рессоры, поковырялся в каких-то механических сочленениях, и всё это время Погосянский искательно смотрел Иоське буквально в рот.

— Сегодня можно к вам в штаб зайти? — сглотнув что-то, стоявшее в горле, нерешительно спросил он.
— Нет, зайди через недельку, сейчас твоя папка в райотделе, — проговорил Иоська и, желая успокоить вконец запаниковавшего Погосянского, добавил:
— Да не волнуйся ты, всё нормально. Просто Караев в командировке, а всё у него в сейфе заперто.

Надо сказать, что состоял Мартемьяновский отряд из шпаны, не меньшей, чем их клиенты. Всякий искатель приключений, не успевший завести девушку для усмирения своей энергии считал за честь прибиться сюда. Грешным делом, Иоська тоже гонялся тогда по осенним лужам за несчастными алкашами, стойко снося издёвки и насмешки Гольцмана. Ведь порядок должен, считал он, быть: а то как же! Он был в этом абсолютно уверен.

Правда всерьёз в рейдах отряда Иоська не участвовал, так — за компанию, хотя вид активного бойца делал усиленно. И пускай Александр смеялся над ним, а порой и серьёзно говорил, что всё это плохо кончится… Но разве он мог понять ту, конечно, не жажду порядка, но радость всесилия, значительности и отваги, да пусть даже презренной гордыни, которую Иоська после стольких лет униженности и страха только и испытал впервые здесь, в пронзённом солнцем диком, забытом Богом углу бескрайней степи. Да, и у него тоже была увесистая полосатая дубинка, замаскированная под милицейский жезл. Но как-то весной, когда Юрка Шиманский увидел мартемьяновских ребят в деле, он лишь плюнул и заявил, что бить впятером одного могут только трусы и слабаки, не способные выйти один на один. И пусть сказанное было по отношению к ребятам более чем несправедливо, но после этого разговора Иоська, который сам лично никогда никого не бил, всё же засунул дубинку под тахту, где та и лежала до сих пор. И в штабе бывал лишь изредка — так, заходил навестить старых друзей. Но всё равно сосущее и постыдное тщеславие жгло под ложечкой, и бордовое удостоверение он частенько носил с собой, а полосатый жезл под диваном придавал ему чувство уверенности и даже некоторого могущества. Капитан Караев действительно был в Саратове в погоне за большой фарцой, которую накрыл Васька Петров. Сам Иоська с той поры, как устроился после диплома на работу, давно отошёл от тех дел, подвернувшийся Погосянский со своими высокими связями был и для штаба, и для райотдела «не пришей к штанам рукав». И Вовка Мартемьянов сам просил Иоську засунуть неудачливого валютчика куда-нибудь подальше, чтобы больше никогда того не видеть. Так что паниковал бедняга зря. Андроповские гонения, обрушив гнилые обломки фасадных украшений на головы простых граждан, и не опасные даже для него, благополучно кончались. Спокойная и вольготная жизнь вновь сияла у порога и, успокоив директора, товарищи победно выкатили коляску на солнечный свет. Девушки, развлекаемые наверху бетонной лестницы Александром, одновременно издали восхищённый возглас:
 - «О-о!».

Оценив великолепие коляски и Иоськины удивительные пробивные способности, компания легко и весело распрощалась. Гольцман, показав всем напоследок растопыренную пятерню, первый с независимым видом зашагал прочь по Красной в направлении библиотеки.
 
Тамара, вспомнив о времени, подалась в свои, открывающиеся также в девять «Канцтовары» внизу на углу. Заспешила по вечным своим неотложным делам Наташка и через мгновение уже была скрыта из виду толпой на остановке, с которой уходил к вокзалу вечно переполненный в этот час восьмой автобус. Довольные и весёлые крепкие молодые тётки с безразмерными кошёлками, сверкающие обновками и пышущие здоровьем. Бойцовского вида парни и деловитые мужички с шутками и беззлобной руганью втискивались-таки, все до единого, в очередной подъезжавший маршрутный автобус и уносились туда, где жарились, умирая в солнечном саду от жажды, на свёкле, тряслись в клубах удобрений и пыли, на дребезжащих сеялках, гнили в силосных ямах Иоськины сослуживцы.

Правда, справедливости ради надо сказать, гнили там очень и очень весело.
«Когда, наконец, они уже все уедут и больше не приедут?» — пришла вновь ему в голову при виде таящей толпы на остановке тоскливая Сашкина фраза.
 Которую он обращал скорее обитателям родного Привоза, то есть — приехавшим торговать на знаменитом Одесском колхозном рынке селянам, вымещая тем самым на ни в чём не повинных местных аборигенах прежнюю униженную спесь одессита перед приезжими. Которых в городской русскоязычной Украине называли рагулями.

А теперь? Кем сами они были теперь тут, в своём нет, не изгнании, а на диком побережье, что расстилалось там, под горой, где сверкало, отражая ослепительные лучи солнца, бескрайнее рукотворное волжское море - с баржами, с чёрными татарскими лесами на том берегу, куда ему вскоре придётся бежать, словно зайцу от орла, от удалых охотников? 

Наш герой видел себя совсем не изгнанником, но первооткрывателем шикарных пампасов в какой-то знойной Аргентине, хотя и ходили тут местные по своей Главной улице отнюдь не в белых штанах, но в "лаптях": домашних тапках, и в стёганых ватных фуфайках. И он был среди них засланцем европейской цивилизации.
Мало ему досталось по разным местам дома, там, на "Пивденном Буге"!

Вскоре он получит своё и тут!

Потому что механика успеха в этом краю весёлого общего счастья была проста. Пока одни совершали подвиги: любовные и трудовые, другие, "проклятьем заклеймённые", норовили ими воспользоваться. Не подвигами - плевать они на них хотели. А - мальчишками и девчонками. Подставив, заслонившись ближним и натравив на них своих бешеных собак, которым надо было уступить дорогу. Это - даже в благополучные годы.
 А уж при малейших изменениях: "нефть" там "упала", или техника изменились - так и вовсе начинали есть ближнего без соли и перца.
Не его первого, но и он дождётся своего часа.
 
А десятилетиями спустя и Юрчик, поймав свою пулю-дуру.

Да и они ли одни?
Сколько их было, тех "неуловимых Джо", которых пока никто не ловил!
Надолго ли?

Но в то ясное и поющее утро, в хмельном мареве над прекрасной улицей Красной он ещё не знал ничего, находясь в счастливом неведении того, что и на его голову придёт "пират угрюмый", хотя к другим приходили по их души.
И для того, чтобы спасти голову, следовало эту свою душу заложить.

 И пока что он здесь, в покорённой им тут для себя личной его "Америке", сам себе казался молодым ковбоем.
И свою креолку нашёл он на песке.

Как говорил герой советского фильма про Новые приключения Неуловимых:
"Буэнос Айрес, шлимазл!".

Глава 3

Пролетая над гнездом кондора

— Странно все обернулось, — проговорил бородатый человек. — Как ты полагаешь? Вот ведь была же когда-то такая история про Юрчика и про нас, его друзей, которые жили – не тужили…
— А потом с ними: сначала — с тобой, а потом и — с другими, что-то случилось, — сказал Смирнов. — А сегодня пострадал и Юрчик. Но пуля — дура.
— И что же с ними случилось? — засмеялся его собеседник.
— Ну ты ведь знаешь. Сначала был «твой друг» — Гена…

Тот тоже усмехнулся в ответ — ведь это было чистой правдой. До появления на отдельческом собрании в их «шарашке» того самого «серого человека» — Гены он, в сущности, как разумный человек ещё и не начал жить. То есть жить не для того только, чтобы зрением, слухом, обонянием: всеми своими чувствами, — впитывать в себя тот весёлый мир, что окружал его в неведомом диком краю, но и — делать это, хотя бы что-то, да соображая. А а не так: лишь поглощая взахлёб новые впечатления и эмоции.

Действовать он начнет позже, а пока все то, что сегодня могло бы вызвать в нём разве что снисходительное недоумение, было единственной сутью и страстью его существования, которое определялось для него лишь парой слов: «щенячий восторг». От жизни, от беззаботных его друзей, а также — от изведанных им тут и пока не изведанных новых ежедневных приключений и удовольствий. Вот какой была для него та его «маленькая страна» ясных дней тогдашней его жизни — мир синего побережья, где зла и горя — нет. Когда все вокруг себя он воспринимал исключительно созерцательно. Подумать только, всем им: ему и его друзьям, было далеко за двадцать, а многим — и куда больше, — но никто из них не был пока по-настоящему взрослым, и не знал ничего, как те коротышки в Солнечном городе, куда не в сказке, а наяву он попал из своего украинского неласкового для него далека. Это была страна незнаек и детский мир, где имелись, среди прочих персонажей, свои «винтики» и свои «шпунтики» — самоделкины с общими для них для всех секретами: секретами коротышек. И, конечно, у всех у них был Тот, кто этот мир для них создал — отец родной, о чём — позже.

Нет, и другой, неприветливый, мир, тоже, конечно, существовал, все это знали, — но он был пока где-то там — на Луне.

Чудное дело — бородатый спутник Смирнова постаравшийся забыть все, что произошло с ним позже: собственную историю, закончившуюся крахом всех планов и бегством из Города, — отлично, в деталях, помнил то, что было сначала: до того, как «исчезли солнечные дни». Ведь это была и не жизнь еще даже, а карнавал — яркий, шумный, со звуками, запахами, весёлыми удальцами — его приятелями с их проделками, где и начальники были как бы не настоящими, и опасности — несерьезными. Как он был рад тому, что вырвавшись из-под гнета затхлых, как тьма египетская, порядков своей родной Украины: такой вроде и красивой, вечно цветущей, тёплой, бесснежной, но при этом — задавленной, где его и за человека-то не считали, а вовсе не «тильки лишь» абрикосово-виноградной, — в вольные пампасы дикого края у великой реки, он оказался тут. Вот она — вольная воля дальних просторов! Многоязыких, где и строгости были не строги, и не знал никто ничего. Ни бесшабашные и могучие его друзья — удальцы, ни он, живший тут, словно Незнайка в Солнечном городе, где имелись не одни лишь только унылые промышленные пейзажи, но также: и — бескрайнее рукотворное море, и — зеленые горы-холмы, и скверы, и автомобильные эстакады, что чертили своими спиралями простор неба, нависая в воздухе над землей прямо за балконами новых высоток, «районов-кварталов», в которых строились всё новые и новые жилые дома с античными арками, взметались мосты, а где-то возводились «откормочные комплексы»: мясные, молочные, куриные. И благодаря этому в магазинах просто так, свободно,  продавались не только памятные синие куры, но и ветчина аж двух сортов, — не давая умереть с голоду аборигенам, которые ведь не получали, как он, из дома посылок с тушенкой, индийским растворимым кофе и гарным салом от родителей. Ему-то это здешнее «изобилие» было смешно после обильных «ридных» краев, но местные гордились. Наверное, и он со временем привык бы и гордился, — не случись с ним ничего из того, что позднее таки случилось. Не могло не случиться — ведь он того не знал, а на самом деле в Городе на горбатой горе велась в те годы яростная борьба за место у трона: в ногах у хозяина этого края. Вот мелких и затаптывали.
Действовать он начнёт позже, а пока все то, что сегодня могло бы вызвать в нём разве что снисходительное недоумение, было единственной сутью и страстью его существования, которое определялось для него лишь парой слов: «щенячий восторг». От жизни, от беззаботных его друзей, а также — от изведанных им тут, и пока не изведанных, новых ежедневных приключений и удовольствий.

Вот какой была для него та его «маленькая страна» ясных дней тогдашней его жизни — мир синего побережья, где зла и горя — нет.

Когда всё вокруг себя он воспринимал исключительно созерцательно.
Подумать только, всем им: ему и его друзьям, было далеко за двадцать, а многим — и куда больше, — но никто из них не был пока по-настоящему взрослым, и не знал ничего, как те коротышки в Солнечном городе, куда не в сказке, а наяву он попал из своего украинского неласкового для него далека.
Это была страна незнаек и детский мир, где имелись, среди прочих персонажей, свои «винтики» и свои «шпунтики» — самоделкины с общими для них для всех секретами: секретами коротышек.

И, конечно, у всех у них был Тот, кто этот мир для них создал — Отец родной, о чём — позже.

Нет, и другой, неприветливый, мир, тоже, конечно, существовал, все это знали, — но он был пока где-то там — на Луне.

Чудное дело — бородатый спутник Смирнова постаравшийся забыть все, что произошло с ним позже: собственную историю, закончившуюся крахом всех планов и бегством из Города, — отлично, в деталях, помнил то, что было сначала: до того, как «исчезли солнечные дни».
Ведь это была и не жизнь еще даже, а карнавал — яркий, шумный, со звуками, запахами, весёлыми удальцами — его приятелями с их проделками, где и начальники были как бы не настоящими, и опасности — несерьезными.
Как он был рад тому, что вырвавшись из-под гнета затхлых, как тьма египетская, порядков своей родной Украины: такой вроде и красивой, вечно цветущей, тёплой, бесснежной, но при этом — задавленной, где его и за человека-то не считали, а вовсе не «тильки лишь» абрикосово-виноградной, — в вольные пампасы дикого края у великой реки, он оказался тут.

Вот она — вольная воля дальних просторов!

Многоязыких, где и строгости были не строги, и не знал никто ничего.
Ни бесшабашные и могучие его друзья — удальцы, ни он, живший тут, словно Незнайка в Солнечном городе, где имелись не одни лишь только унылые промышленные пейзажи, но также: и — бескрайнее рукотворное море, и — зеленые горы-холмы, и скверы, и автомобильные эстакады, что чертили своими спиралями простор неба, нависая в воздухе над землей прямо за балконами новых высоток, «районов-кварталов», в которых строились всё новые и новые жилые дома с античными арками, взметались мосты, а где-то возводились «откормочные комплексы»: мясные, молочные, куриные. И благодаря этому в магазинах просто так, свободно,  продавались не только памятные синие куры, но и ветчина аж двух сортов, — не давая умереть с голоду аборигенам, которые ведь не получали, как он, из дома посылок с тушенкой, индийским растворимым кофе и гарным салом от родителей.

Ему-то это здешнее «изобилие» было смешно после обильных «ридных» краев, но местные гордились. Наверное, и он со временем привык бы и гордился, — не случись с ним ничего из того, что позднее таки случилось. Не могло не случиться — ведь он того не знал, а на самом деле в Городе на горбатой горе велась в те годы яростная борьба за место у трона: в ногах у хозяина этого края. Вот мелких и затаптывали.

4. Отца родного: первого секретаря Обкома Партии, звали Лев — это было его, Хозяина, имя согласно паспорту. И, подобно изгнаннику «родных палестин» Иоське, был он тут человек пришлый.

Званый на трон сюда: в солнечные знойные пампасы, где сирые и утлые селения встретили его, — в пятидесятые-то уже годы, — соломенными крышами и затопляемыми в половодье слободками, и это — даже в областном центре, единственной «высоткой» в котором было тогда пятиэтажное здание железнодорожного техникума близ вокзала, а на окраинах не имелось и электричества, и не было в продаже ничего, даже хлеба и сахара, а лишь какие-то дикие люди гнали в гору на пастьбу своих диких коров, да гудели степные ветра, — именно здесь Лев построил в миг настоящий Соцгород, и плотину, родившую море, и сахарные заводы.

Холмистое, болотистое дикое побережье стало сплошной стройкой.

Могучие большегрузные КрАЗы дни и ночи сотрясали глинистый шлях и песчаные карьеры, где правили привезённые Львом издалека строительные генералы империи Управления Исполнения Наказаний.
А для развязок транспортных путей и узлов, над котлованами, рабочими бараками и убогими, в два окошка, хижинами местных аборигенов-«индейцев» с огородиками, где те сажали подсолнухи и огурцы: свою еду, взметнулось, чертя синеву неба, диво дивное, — бетонные эстакады на мощных опорах, врубленные тут в почву навек, — детище Мысли и Воли тогдашнего маршала всех здешних строителей: соратника Льва — директора Облгражданпроекта Рафаила Раца: великого и ужасного бессменного «Рафа», тоже привезённого им издалека.
Чья могила с гранитным памятником и теперь венчает Аллею славы городского кладбища, в те годы — нового, но затем разросшегося вмиг донельзя: смертность тогда была высока.

Началось же все когда-то с его идеи создать тут, средь девственно нетронутой цивилизацией целины у Волги, некое чудо.

Ведь в этих краях вместе с заводами, что после войны везли, да недовезли куда-то из эвакуации, и которые были брошены в местной степи, осело также много чужого бездомного, но грамотного нездешнего люда. Вот они-то и должны были сплотиться, по замыслу будущего Хозяина края, в город электронщиков: отечественную «силиконовую долину».

Эта мысль  родилась у Льва после того, как генсек Брежнев, которому доложили, что наступил момент горькой истины: нашим технологиям не догнать уж не наши технологии никогда: оно и ясно — пока у нас согласуют — все уже устарело, да и вообще, — гениально приказал больше ничего, раз такие дела, не изобретать, а только копировать готовое: добытое на Западе разведкой.

Вместе с ошибками, слой за слоем, тысячи программистов "передирали" теперь один к одному секреты кибернетики столь скрупулезно, что наши спецы догнали «ихних» вмиг.
Всякие шведы просто изумлялись, читая собственные, прямо с забытыми ошибками, старые программы в русском исполнении, возникающие вдруг виртуозными ремейками из ниоткуда опять!
Запад трепетал. Их опять «умыли»!

Ясное дело, что бесчисленные НИИ и КБ в стране не один год бились за право быстренько создать первый советский Персональный Компьютер и связующие сети.

 Дрались за этот «фронт работ» все: уральцы, ленинградцы, сибиряки, но пробил у Косыгина в Совмине свой секретный план действий под кодовым названием «Интерфейс» он: Лев Борисович Ерманов.

Неспеша, обаяв всех столичных визитеров, он скрупулезно и четко выбивал для области заказ за заказом. Денег было полно: в Москве Льва ценили, благодаря чему он и создал в диком прежде речном краю свои «Острова изобилия», тот самый маленький рай кур и ветчины, строек и НИИ, вокруг которого на всем побережье уже провозглашали, как лозунг:

               «Хотим жить, как тут»!

Ведь еще в те годы, избрав для выполнения заданной цели запретный «рыночный» путь, он предложил московским кураторам именно баш на баш то, что им и было надо. В обмен на те деньги, что пойдут вскоре из столицы бурным потоком не ему лично, а на электронику: эти самые микроЭВМ, он предоставил москвичам в виде «отката» нет, не банальную «долю», то есть взятку в купюрах, зачем!
Ведь деньги были всё равно для таких товарищей «не в коня корм».

А он предлагал им — здесь, у великой реки, вернуть для себя то, что было утрачено ими с возрастом, — а другие, как ни в чем не бывало, имели и теперь, годы спустя: умение, как прежде, в лучшие их годы, получать удовольствие, радость от жизни.

Хоть на денёк обрести вновь тот «утерянный рай», что был, вот досада, в изобилии и теперь у всяких «умников», — тех, кого не брали ни годы, ни водка, — а у них, хозяев жизни, — не было.
Тем более, что теперь после андроповских чистоплюев вернулись к своим чинам и постам привычные степенные люди, следом за ними — те, кто был пониже рангом, все, понятное дело, с челядью.
И опять, для ублажения их простых желаний и чаяний: таких, как, к примеру, свиные хвосты там, — те, что ближе к задку, — с капусткой на закусь, прочее подобное, баньки, пальба на зорьке по уткам, — пошли в ход «отдельные нумера», звучал ресторанный шансон:
«Выплеснуть бы в харю этому жиду, что в коньяк мешает всякую бурду…».

...«Был бы кореш старый — он бы точно смог, только, бляха-муха, он мотает срок...».

5. Однако было уже ясно — все не то! Нет, конечно, подавалась повсюду, как раньше, и такая, венчающая вечные ценности эпохи, классика, как колбаса под рижский ликер. И местную фирменную водку с кореньями «Золотой гребешок» все также дарили гостям, как сувенир, — бойцы Мартемьянова доносили... И колбасы этой по-прежнему было пять сортов: причем клевета, что ее всю сожрали именно тут, как стали роптать вскоре. И профессионалки любовного фронта в тех баньках трудились, — но этого было мало, такого счастья и повсюду хватало, не это стало основным. Главным оказалось местное, только здешнее ноу-хау!

В чем ведь была, хоть тресни, основная проблема солидных людей?

«Всё есть — удовольствия нет».

Не спасали тут и «сопровождающие» тех товарищей дамочки — потасканные, не забавные и не вкусные, без особого ума и былой красоты, давно и глубоко пьющие и усталые. Это их потом  списывали в утиль — пиво подавать, рыбу чистить, полы мыть, туда и дорога. Ясно, что и беседы с ними дорогих гостей были — тоскливы, проку — никакого. А ведь тут, рядом, имелись такие дивные городские холмы с лесом на обеих кудрявых вершинах, — большой, и малой, синие загородные дали вокруг, и конечно — великая река. Оставалось лишь только, чтобы хоть кто-нибудь, да сказал угасающим мужикам вновь про то, что те и сами знали когда-то, да забыли: «Посмотри, как все красиво»!

И чтобы они — поверили. Сам видя все это, Лев гениально рассчитал, что гостям надо: вернуть, отдельно — каждому для себя, этот утраченный ими «красивый мир». Таков и был его проект, для всякого дорогого гостя — индивидуальный, чтобы затем он мог бы сказать те самые слова: «посмотри, как все красиво», уже и самому себе тоже.
И потом стремился в свой утерянный было, и обретённый тут, рай, вновь и вновь.

Выручала в деле достижения будущего изобилия края Волга. На островах, под шашлычки у пристани катеров, где были пирсы, под приглядом специальной обслуги в штатском, матросиков, «водил» и «разводил», как раз и ковался скорый залог и почин чудес и секретов местной электроники, а затем — и процветания всего края. Секрет же главного успеха был прост и завораживающ.

Лев направил весь процесс на деловые рельсы, ведь он использовал запретный во всем остальном рыночный путь.
Но это был не простой, а единственно возможный тогда, зато расцветший после андроповских строгостей до ошеломляющего изумления рынок: рынок радости и известной русской мечты, которая именовалась не словом «успех» — как у американцев, и — была это также не бюргерская желанная сытость немцев, а называлась эта мечта двумя словами: «другая жизнь».

Для всякого русского она своя.
Для гостей островов предлагался — «веселый мир», которого уже нет у них, сорокалетних, в реальности. Вернуть для них утерянный рай!

Тот, что был у каждого из них когда-то, до успеха, почета и должностей: весёлый мир — мир беззаботного благодушия, беспечной доброжелательности и веселья, без претензий и поползновений, интимных ли, денежных, — всего того, чего не осталось «в реале» у них, ставших в зрелые свои годы «из ничего всем», да и ни у кого больше не было.
Разве что в среде умников хрЕновых, но таких меж них не имелось. Для прочих же радости весёлого мира и были той самой «другой жизнью», куда безнадёжно стремились многие.

Ведь недаром в те годы все, кто попроще, слушали всяких там «итальянцев», или — ямайских мулаток «Boney M», ещё — роскошную шведскую «АББу». Ценился не пошлый, слезливый шансон для жирных импотентов:
      «…Ых, какая женщина, мне б такую…», которого хватало во всех баньках и охотничьих домиках.

И милы были не потрёпанные затейницы от Треста ресторанов и кафе, знакомые ещё с комсомольских гульбищ с дежурными ладно бы — райкомовскими активисточками, а то и — замызганными, известными своим зычным хохотом, жрицами гостиничных эскорт-услуг, что расцвели после Московской олимпиады «под колпаком у Мюллера»...
 
 ...А влекло к себе в этих не жарких краях — иное:
             «Что-то южное, знойное, смачное».

Вот она какая была, эта русская «другая жизнь», мечта в стиле «Ла винила-текила», том стиле, который станет столь известен в скором, неведомом всем им пока, будущем. А тогда — кто тогда мог об этом догадаться? Только Лев!
Ясно, что в целях секретности цикл должен быть замкнут.

Для кого заказы выбиваются — тот пусть и постарается.
«Шарашки» были поставлены на самообслуживание.

И комитет комсомола именно их учреждения играл тут наиважнейшую роль.
Ведь секретные испытательные полигоны, куда с тайной пристани в камышах уходили по Волге «Кометы», находились как раз на тех островах, на которые возили отдыхать также и московских гостей: имевших безбрежные денежные фонды будущих заказчиков «нестандартного оборудования», производимого в городе.

И все тут, на островах, знали лихого комсомольского комиссара Евгения Грушевского, верную боевую подругу Юлю и его весёлую свиту.

Вот каким он парнем был!
Вот каким был тот Город на синем побережье, где над двумя кудрявыми макушками зелёных холмов, большой и малой, разливались пылающие закаты, по глубоким оврагам журчали ручьи и не умолкали в кустах, как вешний гром, соловьи в конце мая, а каждое утро из-за бескрайнего разлива реки вставало огромное солнце, в сиянии которого Город тот растаял за розовым морем памяти, как сон.


Краткий пересказ сделан нейросетью YandexGPT


Собака-3. Пролетая над гнездом кондора (Сергей Ульянов 5) / Проза.ру

Статья представляет собой воспоминания о прошлом и размышления о жизни.


Главный герой вспоминает свой восторг и счастье от мира в юности.


Вспоминается разговор на крылечке "Катькиного" дома, когда чувство щенячьего восторга и счастья переполняло героя.


Герой вспоминает свою жизнь в провинциальных городах России, где центральная улица вела к вокзалу.


Обсуждается разница между "Городами мастеров" в Европе и городами в России, которые считались опорными сторожевыми пунктами общей державы.


Герой ощущает себя победителем и покорителем, несмотря на различия в восприятии жизни.


Пересказана только часть статьи. Для продолжения перейдите к чтению оригинала.

От автора. Пересказ нейросетью не очень получился из-за большого объёма текста. Пересказано только начало, причём формально.

ОКОНЧАНИЕ ПЕРВОЙ ЧАСТИ Романа: "Уступи дорогу бешеной собаке".

Эти ТРИ отдельных текста составляют ПЕРВЫЙ законченный литературный продукт романа: "Уступи дорогу бешеной собаке".

Переход к ВТОРОЙ ЧАСТИ:  тексту: "Собака-4. Там, где под пампасами бегают бизоны".