Бриз

Владимир Ротов
     БРИЗ
               
     Пропал Бриз.
     Фомушин всегда смело спускал его с поводка, пес был хоть и самостоятельный, с характером, но держался в рамках разумного: прохожих не трогал, по зову тут же являлся, вообще хозяина боковым или каким там зрением, умом, памятью, рефлексом – что у собаки работает в параллель с непосредственным вниманием к объекту? – всегда чутко фиксировал даже на расстоянии, даже вне пределов видимости помнил, что не один. Фомушин никогда не беспокоился, потеряв его из виду: далеко не убежит, тем паче в руки никому не дастся. А желающие найдутся заиметь такого красавца. Неужели сладили? Фомушину не верилось.
     Чтоб сильный, самолюбивый, норовистый его Бриз кому-то дался? Такое невозможно представить. Значит, просто потерялся. Но как это могло произойти?
     Что пес попросту сбежал от него, Фомушин и мысли не допускал. Самолюбивый, да, и их отношения нельзя было назвать безмятежными – но сбежать?.. Фомушин угрюмо косил глазами в одну сторону и в другую. Прошло уже два часа, как он не видел Бриза. Окрестности он обошел, кликал до хрипоты – пес испарился. Сиротливый поводок свисал до земли. Фомушин вновь стоял у подъезда. Два часа назад он вышел из него. Бриз выскочил раньше, напугав пожилую женщину, которая замерла на месте и боялась даже голову повернуть. Фомушин резко крикнул – Бриз отбежал от нее. И унесся за угол дома. Фомушин дошел до угла, повернул к дороге, там посмотрел направо-налево, вернулся во двор, подождал, опять пошел к углу и затем к дороге, уже хмурясь и зло зыркая по сторонам. Потом занялся поисками основательно. Результата не достиг. Теперь стоял у подъезда в пустой надежде, что Бриз неожиданно откуда-нибудь явится. Поводок в его яростно сжатой руке больше напоминал плетку.
     Еще утром этот поводок гулял по спине Бриза. Псу провиниться плевое дело, зависит от хозяина, как он посмотрит. Иной – сквозь пальцы, но Фомушин пса держал в строгости; от одиночества и налитой в нем до краев ровной злой силы, не имеющей привычного выхода после бегства жены, он Бризу уделял исключительное внимание. К псу он был привязан, это так, но тем тяжелее становилась его рука, стоило тому ослушаться окрика или взгляда. Фомушин считал, что нет ничего такого, чего бы умный Бриз не понял с первого раза, а потому команду обычно не повторял, прибегая сразу же при неповиновении к крутым дисциплинарным мерам: неисполнение приказа почитал дурью и бунтом, причем сознательным, идущим от слишком самостоятельной и своенравной натуры пса. Ее-то и пытался одолеть. Может, и одолел бы со временем (пес еще молод), воспитал бы ходящего по струнке зверя, но Бриз пропал.
     Прошел еще час. На закатное солнце наползла почти прозрачная тучка, оно приглушенно рдело над соседней шестнадцатиэтажкой, а потом зашло за дом – сразу чуть смерклось и похолодало, пролетел ветерок, распушив остатки волос на голове Фомушина. Он присел на лавочку и посидел, похлестывая поводком по сухому асфальту. Сначала хлестал легонько, задумчиво, ожидающе, затем сильнее – и вскоре уже отмерял заслуженные, полновесные, тугие удары. Вот только приходились они по равнодушному асфальту, даже следов на нем не оставляя. Жильцы, кто шел к другим подъездам, обходили и косились: пьяный? Фомушин был трезв. Только распален до крайности.
     В последнее время все плотнее обволакивала его пустота. Он мало говорил, мало общался с людьми, таким был смолоду, но старение, которое все подытоживает, и эту его привычную и всем знакомую нелюдимость довело до своего предела. И вдобавок сделало еще рельефнее и заметнее для окружающих все прочее в его характере: матерую теперь злобу (по молодости, прежде – с выплесками мрачноватой удали, да он и пил прежде чаще), несокрушимую уверенность в собственной правоте, сжатую силу, с годами не убывающую, наоборот, словно бы копящуюся в нем до времени. Он до конца не тратил ее, при любых столкновениях с людьми оставлял солидный запас – люди это чувствовали, потому и опасались его: а ну как в полную силу распояшется, подумать страшно, что будет. Видимо, в лице его, твердом, как чугун, с ровной здоровой краснотой от избытка крови, в колючем взгляде теряющихся на этом широком лице глаз, в крепкой и чуть округлой фигуре, округлой, разумеется, не от жирка, не от телесной распущенной дряблости, а от мышц и жил, плотно и щедро облегающих костяк, - во всем его тугом обличье, видимо, безошибочно угадывалась эта оставленная про запас и готовая взорваться яростью сила. Но она не взрывалась, ограничиваясь вспышками в половинную мощь, которых, однако, бывало вполне достаточно для того, чтобы смести очередного противника или случайную, имевшую неловкость попасться ему на дороге жертву.
     А кем была его сбежавшая жена Галина? Противником или жертвой? Немного было от того, немного от сего. Сидя на лавочке у подъезда, Фомушин вспомнил также про нее и вскользь, поглощенный мыслями о Бризе, подумал, что она тоже пропала, сгинула. Сначала жена, потом пес. Тут была своя закономерность, но Фомушин на ней не заострился и более того – не принял как закономерность, а лишь как череду досадных и ему назло совершенных деяний, за которые он еще спросит. С Галины, во всяком случае. Он был уверен, что она вернется. Жить ей особенно негде. Да она и не сбежала так, как это бывает, когда рвут концы, исчезают неизвестно куда: к племяннице она ушла, больше некуда. Он туда не звонил, не интересовался. Он ждал, чтоб она вернулась сама, без зова.
     Он не перечитывал ту записку, но помнил слово в слово, память у него была еще молодая: «Борис Михайлович, счастливо оставаться. Живи один. Провалился бы ты куда-нибудь, свободнее б дышалось. Тебя это не минует – провалишься. Желаю тебе. Галина». Одно только удивило: с чего вдруг по имени-отчеству? Откуда такая официальщина? А что провалиться пожелала, так не впервой.
     Он после и письмо обнаружил: записку на столе оставила, а письмо, подробное и едкое, сунула в сервант, под графин, и он лишь пару дней спустя случайно взгляд уронил и машинально вытащил, не догадываясь, что это письмо от нее. Догадаться было невозможно: записка ставила точку, ничего больше не ожидалось. Прочитано было наоборот, не в той последовательности, в какой писались эти две бумажки; несомненно, сначала было написано письмо и уж напоследок, перед бегством, второпях – записка. Записка была, как вспышка ненавидящего пламени, мгновенно прожигающего до нутра (если б он позволил, пустил бы пламя внутрь), а письмо – как ровный безжалостный огонь, в долгом горении скручивающий, скукоживающий, уничтожающий адресата (опять же, если б адресат безропотно позволил себя спалить). Фомушин не позволил, он сам сжег и письмо, и записку, сжег не на метафорическом, а на обыкновенном, от зажженной спички полученном огне, сжег в унитазе и смыл пепел. «…Я долго думала, что ж ты за человек, ведь времени у меня не было узнать тебя как следует. Это смешно: кто меня гонит, живи и узнавай. Но не могу. И не хочу копаться в тебе, тяжелое это занятие, как будто резину рвешь, а она тянется, тянется… А чего ее рвать, надо просто отрезать ножом. Вот так я и насчет тебя дозрела: ничего уж такого сложного и нет, никаких объяснений не нужно искать. Что ты собой представляешь, мне бы, дуре, сразу понять, довериться бы своему впечатлению, а я не доверилась, решила: впечатления бывают обманчивыми, надо же узнать человека, нельзя же так скоро судить. Тут была ошибка, ведь по-нормальному именно и проверяют на расстоянии, а не сходятся, чтоб проверить. Дура и есть дура. Но это моя беда, тебе злорадствовать нечего. В итоге и ты пострадал. Нет, не пострадал ты. Но я тебе предрекаю: пострадаешь. Темный ты, глухой и мертвый, как ржавая железка, одна в тебе и есть сила – сила железного веса, тобой хорошо по головам бить, никто не уцелеет. Я-то уж точно загнулась с тобой. Может, выправлюсь еще, не старуха, найду человека, с кем размякну и оживу, три года – маленький срок, не намертво ты меня придавил. Зачем пишу, и сама не знаю. Это – как послание в пустоту, знаю же, что тебя не проймешь. Наверное, больше для себя, а не для тебя пишу, свою дурь пытаюсь понять. Но хочется, ужасно хочется, чтоб хоть в печенке, хоть в селезенке, хоть в желудке или желчном пузыре у тебя откликнулось; на сердце я не рассчитываю, нет его у тебя. Вот интересно, неужели сам ты никогда не чувствуешь этого, что пусто у тебя в этом месте? Я такого впервые встретила. Необычностью ты меня и привлек, загадкой, думала: в прошлом у человека было что-то такое тяжелое, чем он и поделиться не может, такие страдания, о которых не расскажет. Думала, дурочка, поживем, расслабится мужик, смягчится. Нету в тебе никакой загадки; я, как это поняла, тошно мне стало. Господи, подумала, да что ж я жизнь-то гроблю, за ради чего? Эту чушку железную обихаживать? Пропади ты! Вокруг же тебя нет никого, кто с твоей работы хоть раз позвонил, кто тебя навестил? И с чего тебя сразу на пенсию спровадили, как ты думаешь? Поперек горла ты всем, рады были от тебя избавиться в своем «Горэнерго», благо что мастера участка заменить несложно. А мы-то, мы – жили, как за-чумленные, всё втроем. Вот жалко мне Бриза, уж на нем ты отыграешься. Он тоже твоей злобностью сыт…»
     Из-за Бриза письмо и вспомнилось, из-за этого места. И он подумал: она еще вообразит, если узнает об исчезновении Бриза, что он сбежал. Не сбежал. Нет, милочка, не сбежал… Фомушин был уверен в Бризе, которого взял совсем мальцом: монтер на участке поделился заботой, куда бы щенка деть, оставил было себе, выбрал из помета своей Джульбы самого красивого, да не получается держать двух собак, мала квартира. Зовут, сказал, Бриз: бриз – это морской ветер, щенок шустрый, тоже вроде ветерка, а он, монтер, на флоте служил, так и сошлось, что Бриз. Фомушин недолго подумал и решил привести. Детей не было, жены не было. Галина появилась – Бриз уже крупный стал, сильный, с широкой дымчатой грудью, не чистопородная овчарка, видом немного на волка смахивал, а может, и был кто в роду из волчьей породы. А нравом уж точно свободных кровей, но зато и работа серьезная была – дрессировать его, это не какого-нибудь хиляка, который хвост поджал и скулит. Фомушин втайне уважал Бриза, тем круче с ним обходился. Считал так: только покажи слабину – можешь прощаться с псом, уже не ты ему, а он тебе будет хозяином, на голову сядет. К людям, считал, тот же закон применим, и уж чего раз навсегда заказал себе – это обнаруживать перед ними малейшую слабость или неуверенность: съедят и кости выплюнут. Ну, его-то не съедят.
     Фомушин мрачный сидел, усталый, поводком вяло скреб по асфальту. Он уже и не ждал Бриза, теперь был уверен, что пес исчез безвозвратно, что-то его увлекло далеко. Он встал и пошел в подъезд, к лифту. Лифт был занят, стоял где-то на верхнем этаже, горела красная кнопка. Фомушин подождал, однако по-прежнему никто не спускался, кнопка продолжала гореть. Он крикнул снизу – хриплый голос его пронизал все этажи. Ничего не воспоследовало в ответ. Он еще подождал и стал подниматься по лестнице. На пятом этаже створки двери лифта пацан лет двенадцати держал, в одну спиной упирался, в другую рукой, а ногами притопывал: развлекался. Фомушин походя, не раздумывая, ткнул его кулаком в бок и пошел дальше: всего на один этаж осталось подняться. Истошный рев нагнал его через две секунды. Фомушин ровно поднимался, не оборачиваясь. Позвонил в квартиру, из которой вышел с Бризом совсем, казалось, недавно. Он как-то не верил, что уже часа три, если не больше, прошло.
     Брат открыл удивленно:
     - Ты чего? – И тут же ухо навострил: - Кто это там? Что случилось?
     На рев внизу еще дверь открылась, женский голос послышался, утешающий и спрашивающий. Пацан орал не переставая: кулак пришелся в ребра. Фомушин подумал, что ребро он не сломал, вряд ли сломал. Впрочем, мысль тут же прошла, его главной заботой было втолковать брату, к которому черт его занес сегодня с Бризом, насчет пса. С братом виделся – хорошо, если раз в год, сегодня же заехал по делу: решил выменять у него старинные отцовские карманные часы фирмы «Фавр Локль», которые без толку место занимали у брата в шкатулке, на материно золотое колечко, брат давно на него зарился для своей дочки, чтоб она с этим колечком венчалась. Теперь часы приятно тяжелили карман брюк. Брат не понимал, зачем он вернулся, притом же разговаривать было трудно из-за шума, поднятого ударенным парнишкой. Брат больше прислушивался к тому, что доносилось снизу.
     - Бриз потерялся, пес мой, - объяснял Фомушин. – Ты слушаешь меня? – Он смотрел недовольно, зло.
     - Ну? – Брат изображал внимание, а сам все косился вниз. Характером в тихую мать, запуганный с детства, он всю жизнь побаивался старшего брата, который нравом вышел в отца. Неизвестно, от кого из них младшему больше доставалось тычков и побоев. Но часы, однако, отец завещал ему, а не старшему: там нашла коса на камень.
     - Бриз, говорю, потерялся, - ровно втолковывал Фомушин. – Ты запомнил его? Если увидишь где поблизости, ну вдруг, дай знать. Понял?
     Брат кивнул. Фомушин не сильно рассчитывал, что Бриз объявится. Но мало ли… Так все-таки хоть какая надежда оставалась.
     Он ткнул пальцем в погасшую кнопку лифта, сел и поехал вниз, мимо затихающего плача на пятом этаже.
     К автобусной остановке он шел через пустырь, озираясь на всякий случай по сторонам. Видел нескольких собак, но все мельче Бриза, даже издали не похожие на него, так что Фомушин особенно и не вглядывался.

     Осенью позвонила племянница: «Дядя Боря, на свадьбу жду. В субботу». Фомушин вспомнил, что брат ему говорил про свадьбу. Он с подарком решил не связываться, а приготовил деньги. Надел выходной костюм с галстуком и поехал.
     Сейчас тот пустырь еще более обнажился и стал непригляднее, чем весной: кое-где пробивавшаяся тогда трава теперь побурела и легла, бурьянные кустики клонились от ветра и скребли сухую голую землю, замусоренную обломками кирпича, стеклянным боем, тряпьем, - тут и свалка находилась, разбросанная на многие метры.
     Свалку минуя, Фомушин и увидал трусящую чуть в стороне собачью стаю. Впереди неспешно, вальяжно перебирал лапами крупный серый вожак. Фомушин приостановился, вглядываясь, а потом и совсем встал: впереди бежал Бриз. Фомушин успел подумать, что не зря на свадьбу поехал, и, еще додумывая, закричал что было сил вдогон уходящей стае:
     - Бриз!!!
     Видно было, как вожак, не останавливая бега, повернул голову, как затем сделал плавный поворот, как вся стая, вписываясь в очерченную им дугу, последовала за ним – и вот уже Фомушин видел увеличивающуюся с каждым махом его лап и становящуюся все различимее морду Бриза.
     …Он летел на крыльях. Услышанный им зов поднял в его полууснувшей памяти целый вихрь, в нем смешались разные образы: комната с его подстилкой и кормушкой, лицо хозяина, который теперь стоял и властно ждал, его жесткая рука, а в ней ременный поводок-плетка, бывало, заставляющий Бриза вздрагивать от боли, вызывающий ярость, но ее же и смиряющий, а превыше всего, надо всем парила в воспоминаниях былая радость от одного присутствия хозяина, от его голоса, от его шагов, от его запаха, от прогулок с ним – от всего, чего Бризу, убежавшему тогда за игривой дворняжкой, так не хватало, без чего ныло у него в душе и скреблась по ночам тоска. И счастье, счастье и ликование ощущал теперь Бриз, кинувшись с лету на грудь хозяину, едва не опрокинув его. Он слышал за собой распаленное дыхание не отставшей стаи…

     Из газеты:
     «Вчера на окраине города стая бродячих собак напала на человека. Исход трагичен…»