Прощальная симфония

Владимир Константинович Белодед
Много было в моей жизни встреч, оставляющих в душе неизгладимый след. То были поворотные вехи в пути жизни моей; казалось, что я двигался в определённом направлении, радовался, печалился, дышал, творил, задавал себе вопросы и отвечал на них, как позволял в то время мой ум, а на следующий день меня волновали уже новые вопросы, и я искал-искал новые ответы, просил неведомого Помощника явить мне хоть маленький луч истины, дабы прозреть, увидеть, понять и постичь грань великой тайны мироздания, – и вот являлась ко мне милость Того, Кто был неведом мне, сокрыт от взора очей моих, непонятен ещё сердцу моему, но невзирая на это, бывший самым близким и родным моей душе. Самая великая милость, кою я познал, – это встречи с удивительными людьми, каждый из которых – негасимая лампада, зажжённая бережно рукой Всевышнего. Я всякий раз испытывал ни с чем несравнимое блаженство, когда на моём пути встречались новые люди, подвижники и служители своего дела, которые хорошо знали цель своей жизни и провидческим оком прозревали даль времён. От них я многому учился. Что скрывать, на заре жизни своей, в пору юности и пылкой молодости я был горяч, порывист, стремителен: жизнь представлялась мне бурным океаном страстей, в волнах которого мне довелось плыть. Я воображал себя опытным мореплавателем, лоцманом, знающим, как свои пять пальцев, карты всех морей и океанов; я гордился своей значимостью, важностью, мудростью; думал, что второго, как я, найти нелегко – прочие люди одно время казались мне существами совершенно иного плана, и конечно я, по сравнению с ними, всегда выигрывал: я был сильнее, лучше, благороднее, мужественнее… одним словом, самого себя я до некоторого времени считал головой.

Но жизнь многое открыла мне, и спали пелены самовозвеличивания, которые покрывали тьмой глаза мои. Я словно бы проснулся, взглянул на мир другими глазами и, поражённый, замер: Господи! сколько же здесь удивительных, прекрасных, интересных людей, которым я, настоящий, и в подмётки не гожусь! Они живут просто и скромно, исполняя великий подвиг свой! Я же, ничего ещё не достигший, ничего не открывший и не сделавший полезного в мире этом, весь преисполнен чувством гордости и высокомерия! Насколько уродливой показалась мне тогда моя жизнь. Постепенно я очищался от корок величия и значимости, которые жизнь сдирала с меня как коросты. Я стал видеть всю малость и немощность свою, и поначалу меня это ужасно расстраивало, в иных случаях даже убивало. Но, видимо, мне нужно было пройти через хорошую баньку, с крепким жаром, с веничком берёзовым, и нужно было мне из огня броситься в полымя, и не заплакать, не застонать, когда распаренное тело обожгут ледяные струи студёной воды, а от восторга, переполнявшего душу и вскипавшего в сердце волной безотчётного счастья, закричать во всё горло: «Боже! Я жив!»

Благодаря великой Божественной мудрости и любви я ожил и поднялся из тьмы забвения во свет нового дня. И милость святая являлась ко мне, как я уже упомянул, рядом светлых благодатных встреч с людьми, кои были в деснице Всевышнего жемчугами веры и правды. Они встречались мне на всех перекрёстках пути: то в виде простого бедного странника, не искушённого в науках земных, но обладающего такой высокой мудростью жизни, что я немел пред ним и терял посох земного величия; то видел я милость в лице крестьянки, которая, привязав за спину платок и поместив в него младенца, тысячу раз, а может и сотню тысяч, поклонятся земле-матушке, молясь каждым светлым лёгким поклоном своей благодетельнице и хранительнице; то вдруг я сматривался в лицо старого солдата, который, быть может, и француза помнит, – он крутил медленно седоватый ус и, задумчиво глядя в даль, вёл неторопливую плавную речь о земле, за честь которой ему довелось постоять, и во всём образе его светилась такой силы любовь к Родине, что я невольно подтягивался пред ним, вставал во фронт и приносил в сердце присягу на верность Отчизне…

Много было встреч в моей жизни, и каждую я помню до мельчайшей подробности, ведь то, что оставило в душе моей неизгладимый след, что подействовало на мою душу, поспособствовало её становлению и совершенствованию, я забыть не могу. Сейчас порог моей жизни уже близок: чувствуется дыхание конца, в который я должен буду войти как в купель и освободиться в водах её от всего сорного, что ещё осталось на теле моём. В последние дни ярко встают пред внутренним взором очей моих картины былого: минувшее проносится единой полноводной рекой, и я различаю все сокрытые в глубинах живой реки жемчужины вечности. Об одной из них я и хочу вам рассказать сегодня. Жемчужина та – душа повстречавшегося мне на жизненном пути странника, который, испытав в жизни величайшее потрясение, преобразился и жизнь свою посвятил служению красоте. Я не смею сегодня назвать его реальное имя, ибо доверивший мне тайну своей жизни человек просил меня имя его не упоминать. «К чему моё имя? – спрашивал он не столько меня, сколько самого себя. – Есть моя жизнь, и я хочу, чтобы жизнь моя служила человечеству. А имя… Что имя, если жизни нет? Первая – жизнь, и ты, если будешь когда говорить обо мне, забудь имя моё, доверься лишь той жизни, которой я дышу сейчас. Жизнь выноси, ибо она – превыше всего!»

Да простит меня читатель за столь долгую прелюдию к прощальной симфонии жизни, но, видит Бог, и эти звуки нужны: они объясняют и подготавливают нас к общению. Ведь должно состояться общение, полнокровное, полноценное, двустороннее, а для него важно всё.

… Когда пришла мне пора задуматься о своём призвании, я без всяких сомнений потянулся к труду литературному: только на этом месте я видел себя в расцвете сил. Я долго искал сокрытую в густой траве наших житейских переходов ту тоненькую тропку, которой и можно было выйти к столь любезному мне поприщу, но найти её мне удалось не сразу. Отчаявшись и потеряв веру в то, что я когда-нибудь стану писателем, тонко проницающим все события и вещи мироздания, я, вконец обессиленный, удручённый, отправился гостить к тётке в забытый провинциальный городок, ничем не примечательный и не известный.

«Запру себя в глуши! – думал я, яростно кусая губы. – Пусть моя жизнь пропадает! Чего мне ещё искать, если любимого мне дела всё не находится! Быть ремесленником, чиновником, хозяйственником – так скучно для меня, я лучше – в омут головой, чем буду делать то, что противно природе моего естества!» Так думал я в ту пору, и сознательно бежал от безысходности в ещё большую безысходность и безнадёжность. Я хотел заживо похоронить себя в далёком провинциальном городке, но жизнь всё повернула по-своему, и я не умер в городе Энске. А напротив, возродился в нём для новой жизни.

Тётя предоставила мне полную свободу. Будучи существом молчаливым, робким и тихим, она не вмешивалась в жизнь своего племянника, полагая, что я сам со своей учёной умной головой в жизни как-нибудь да разберусь. Меня такое положение вполне устраивало: согласитесь, не очень-то приятно, когда в жизни твоей наступила драматическая полоса, а тут ещё кто-то пристаёт к тебе и пытается врачевать твои ноющие раны. Нет, я был согласен на покой и тишину, и всякого рода вмешательство в мою жизнь меня ввело бы в сильнейшую ярость и гнев.

Каждое утро я просыпался чуть свет, следуя давней своей привычке вставать с первыми лучами солнца. Первым делом я подходил к окну, разводил в стороны шторы и окидывал взглядом даль. Мне хотелось увидеть в дали нечто значительное, что потрясло бы моё воображение, в один миг делая из меня хорошего писателя. Но то ли ничего удивительного в дали просто не было, то ли я не умел видеть в обыденных вещах свет таинственности, но желанного просветления в душе не наступало. Когда я в первый раз подошёл с высокими ожиданиями к окну и раздёрнул шторы, я весь горел в предчувствии чего-то удивительного; когда же отходил от окна, то сердце моё было похоже на едва тлеющую головёшку, настолько всё в нём было сумрачно и горько.

 Но всё равно, как солдат, я следовал одной и той же привычке, слабо надеясь на чудо: я неизменно изо дня в день поднимался с первыми лучами солнца и подходил к окну. Неизвестно, к чему бы привели меня подобные опыты, если бы однажды я не встал до восхода солнца. Движимый каким-то неясным, необъяснимым чувством, я подошёл к окну и по привычке раздвинул шторы. То, что я увидел, заставило меня замереть в удивлении: двор пересекал небольшого роста старичок, идущий необыкновенно лёгким, словно бы летящим шагом. На плече его покоилась лопата, другой рукой он сжимал веточки какого-то дерева. «Странно, – подумал я, – куда это он направился в такую рань? Неужели для посадки этих саженцев не нашлось другого времени?» Я хотел задёрнуть шторы, но что-то остановило меня: глаза сами собой невольно притягивались к удаляющейся фигуре старичка, и он уже казался мне не реальным, а каким-то мифическим персонажем, который возник из полусна-полуяви, и вот явился мне видением.

Я даже так и подумал про него: «Видение!» И забыл о старичке до утра. А на следующий день вдруг опять поднялся до восхода солнца и первым делом бросился к окну: старичок пересекал двор. На плече его опять покоилась лопата, а рука сжимала тоненькие веточки. «Чудной какой-то! – пронеслось в моей голове. – Спал бы да спал себе на здоровье! Выдумал же, до солнца подниматься да шагать куда-то!» Сказано это было с некоторой издёвкой, с ехидцей, я даже услышал резких хохот в глубинах своего сознания. И это-то заставило меня насторожиться. Я задумался: кто этот старичок? В том, что он – не мифический персонаж, не видение, не мираж, – это абсолютно точно. Он – живой человек, такой же, как я, как тётя, как миллионы других людей… вот почему только он ведёт себя так странно: что двигает им? что побуждает его до света идти куда-то, да ещё с лопатой и веточками? Загадка на загадке… Я ломал голову весь день над ними, причём, потоки моей мысли, казалось, перестали мне подчиняться. Я и хотел бы думать о другом, да не мог.

Наконец я, вконец обессиленный, решил, что быть может, это дар Божий ко мне, что вот она – замечательная возможность прикоснуться к писательскому труду и написать если не роман, то хотя бы повесть о чудном старичке. Я стал придумывать историю его возможной жизни, причём воображение рисовало мне картины одну удивительней другой. Кем только не был в моих фантазиях этот незнакомец! То я рисовал его несчастным влюблённым, который лишился предмета своей любви ещё в годы молодости, но остался верен ему, и вот который год подряд ходит на могилу своей возлюбленной, поливая её слезами,.. то я представлял себе старика бедным отцом, который потерял всех своих детей, и вот теперь воспоминания гонят его чуть свет, и он идёт по уголкам городка, где был когда-то счастлив со своими детьми… Какой только чепухи я не напридумывал в эти дни! И ведь, стыдно признаться, все эти нелепицы казались мне тогда прекраснейшими сюжетами для полноценного повествования.

Я каждое утро наблюдал за моим героем из-за штор. И воображение моё рисовало всё новые и новые подробности его необыкновенной, трагической жизни. Я уже предчувствовал себя на вершине Парнаса в окружении маститых корифеев писательского дела: образы Гоголя и Лермонтова, Карамзина и Жуковского проносились предо мной крылатыми вестниками немеркнущей славы. О, как я был упоительно счастлив в эти дни! Я даже не замечал того, что все сюжетные линии, проводимые мной, были придуманы и ничего живого в них не было. Я сочинял, фантазировал, парил – и был счастлив тем. И вот в один миг все замки воображения разрушились, и я оказался как пушкинская старуха на пустом бреге моря подле разбитого корыта…

Одна деталь заставила меня задуматься: я видел, как старичок уходил из дома, но как он возвращается домой, – я не замечал. Это настолько заинтересовало меня, что я решил подкараулить его: ведь должны быть какие-то обстоятельства, вынуждающие его так рано уходить из дома и возвращаться уже тогда, когда все спят. «Да, да, именно ночью старичок возвращался домой! – думал я, иначе я обязательно бы заметил его днём!»

Я стал терпеливо ожидать его возвращения домой. Действительно, днём он не возвращался. Вечером я тоже не встречал его. Когда же начинало темнеть, простите, но я от долгого ожидания, проведённого в постоянном напряжении, так уставал, что глаза мои смыкались сами собой. Утром же я бросался к окну и опять видел, как лёгкой поступью мой незнакомец удаляется в даль.

Его поведение заинтриговало меня. Я решил расспросить у тёти, кто он такой и чем занимается. Признаюсь, но поведение старичка, поначалу казавшееся мне удивительным, таинственным и святым, сейчас стало представляться неким помешательством. «Не хватало ещё писать об умалишённом! – думал я в раздражении. – Свяжешься с этим образом – навек не распутаешься! Надо разрешить мои сомнения у тёти, и если дело действительно обстоит так, что этот странный человек немного не в себе, то буду спать спокойно и все листы, исписанные мной, пущу в огонь: не я первый – не я последний!»

Тётя же только плечами пожала, когда я спросил её о старичке. «Бог с тобой, Никитушка! – нараспев сказала она, гладя меня нежным взглядом голубиных очей. – Да я и знать не знаю, про какого старичка ты говоришь. Видно, что-то привиделось тебе, голуба моя, вот ты и взял себе в голову! Нет никакого старичка, а то бы я знала! Мы всё про всех знаем: тем более в своём дворе! Спи спокойно, батюшка, не пекчись понапрасну о том, чего нет!»

«Как это нет?! – растерянно думал я. – Не может же одно и то же видение повторяться изо дня в день?! Ведь я уже сколько месяцев подряд вижу старичка! Что же это – я, стало быть, медленно схожу с ума?» Я метался в мыслях своих, не зная, как разрешить сей трудный вопрос. И наконец решился на крайний шаг: до восхода солнца я поднялся и бегом выбежал на улицу, чтобы убедиться, что мой незнакомец существует. Дрожа от утренней прохлады, а может, и от возбуждения, я стал прохаживаться по двору взад и вперёд, и наконец приметил своего героя. Старичок шёл по своему излюбленному пути спокойной и ровной поступью: я залюбовался им, так он был одновременно величественен и прост.

Поравнявший со мной, он очень естественно приветствовал меня, осветив лицо моё сиянием своих прозрачных голубых глаз. Я стоял, как поражённый, на одном месте, не делая и шагу. Старичок же между тем вышел со двора и пошёл в свой только ему известный путь. Оправившись от поражения, я стремглав бросился за ним. Выбежав со двора, я приметил вдалеке едва заметную точку. Не выпуская старичка из виду, я следовал за ним на приличном расстоянии, чтобы не нарушить ничем его покой. Мысли все оставили меня: я старался не потерять старичка из виду, видел лишь его, и шёл-шёл за ним неутомимо и бодро. Не знаю, сколько я прошёл таким образом; дорога моего странника шла за город. Ноги мои стали гудеть: сказывалось отсутствие привычки делать пешеходные прогулки. Я стал уставать, и в душе появились чувства, близкие к раздражению. «Зачем тебе всё это надо? – настойчиво и нудно комариным писком звенел один и тот же голос. – Ну, подумаешь, старичок! Что с того? Идёт себе и идёт своей дорогой! Дел у него больше нет! А у тебя-то, у тебя, тоже, что ли, дел нет? Брось его да возвращайся поскорей в город, а то невесть что приключится…»

Но мне не хотелось быть рабом этого скучного серого советника, который не давал мне по-настоящему жить, хотя постоянно твердил прописные истины о смысле жизни, о цели бытия, о высоком предназначении человека… Хотелось чего-то нового, неизведанного, вкусить из незнакомой чаши судьбы и задрожать в безмолвном восторге, в опьянении жизнью, в предвкушении чего-то таинственного и дивного! И я шёл вперёд!

Впереди показалась берёзовая роща. Белые свечи тоненьких хрупких берёзок ласково запели мне свою волнующую песнь. Я почувствовал себя враз свободным и лёгким, словно бы и я тоже стал такой же хрупкой стройной свечой в храме природы, а это всё – мои родные сёстры, которые с надеждой, долго-долго ждали меня, и наконец дождались!

Прислонившись лбом к белоснежному стволу первой берёзки, я забылся, унёсся в край грёз и мечтаний. В сознании всплыли какие-то далёкие, полустёртые образы детства – почти невесомые, они, тем не менее, обладали великой силой волновать сердце моё. Голова кружилась, на душе было возвышенно и одновременно с тем спокойно, умиротворённо, сердце и билось взволнованно в груди, и было так радостно и тихо. Странное, непередаваемое состояние… ничего подобного я не испытывал за всю свою жизнь!

На мгновение я даже потерял сознание: настолько соприкосновение с природой подействовало на меня. Очнулся я от тихого голоса. «Ничего, сынок, это не страшно! Так бывает! Полежи-ка на травке!» Мягкая заботливая рука подложила мне что-то под голову, я послушно лёг на траву так, как мне указывал невидимый пока что собеседник. Потом ко мне вернулось ощущение действительности, я смог открыть глаза и к удивлению своему увидел над собой склонившееся лицо старичка. Глаза его светились изнутри дивным свечением, и весь он был как будто соткан из света.

«Святой…» – тихо прошептал я. А старичок просто улыбнулся и поправил под моей головой свою курточку: «Ты лежи, лежи, родимый! Всё пройдёт! Всё хорошо будет!» Я попробовал было приподняться на локтях, но сил у меня ещё не было, и я упал опять на траву; холодные брызги росы упали на лицо, и вместе с ними ко мне вернулись силы.

Я вновь открыл глаза и посмотрел на старичка. Он сидел подле меня, спокойный и умиротворённый, и взгляд его был обращён на белые берёзки. «Кто вы? – полушёпотом спросил я. – Кто? Ответьте мне». – Старичок повернулся ко мне и спокойно сказал: «Кто я? Человек. Такой же, как и ты, как тётя твоя, как миллионы других людей…» То, что он таким спокойным, будничным тоном произнёс мои сокровенные мысли, меня и удивило, и испугало. «А ведь и впрямь, святой! – подумалось мне. – Господи! Как же мне держать себя с ним?» Неспокойные мои мысли, видимо отразились на моём лице, потому что старичок улыбнулся и, погладив меня по-отцовски рукой, сказал: «Да нет же, не святой я, сынок! Простой, обыкновенный человек, который дело своё знает и делом по жизни идёт!»

«Вот влип! – страхом пронеслось во мне. – Да он же мысли мои читает! Знал же, что не надо мне идти за ним, – и нет, приключений ему захотелось. Пошёл, наскрёб себе на голову! Если бы чист был в мыслях, так не беда провидца повстречать, а то сам ведь знаю, что не голова у меня, а решето – сора всякого полно!»

«Ну, как, оправился немного? – ласково спросил меня старичок. – Если ничего, так и встать можно, прогуляться между берёзками – они страсть как любят гулять с нами, с людьми. А если слабость чувствуешь, то ещё полежи, касатик, а я уж, не обессудь, к делу своему обернусь!»

«Да я уже ничего вроде! – стал я подниматься с мягкой лежанки своей. – Не знаю, что и приключилось со мной! Стоял – и упал!» – мне хотелось как-то оправдаться перед ним. Но старичок, видимо, не нуждался в такого рода объяснениях. Он пожал мне руку и с улыбкой сказал: «Ты не волнуйся о том, что было: давно, видать, с природой один на один не был! Вот и закружился немного! Без природы человеку плохо, к природе его естество тянет, а когда попадает душа в живое пространство, так и земля из-под ног уходит: всё поначалу бывает! Ты вот с берёзками моими, с доченьками родимыми, погуляй, послушай их песни – они больно голосистые у меня, многое тебе порассказать могут!»

Я тогда не придал его словам большого значения. Стал ходить между берёзками, гладил их стволы, целовал их тоненькие веточки, дрожащие на ветру. И на душе было так легко и отрадно, что я забыл обо всех горестях и невзгодах своих, забыл даже о том, как очутился в этом заброшенном уголке, какая беда привела меня в провинциальный тихий городок.

Долго я бродил в березнячке, дышал чистым свежим воздухом и всё не мог надышаться им. Когда я вспомнил о старичке, солнце уже поднялось довольно высоко. Я забеспокоился, стал оглядываться, искать своего странничка. Но вокруг меня танцевали белые берёзки, а старичка видно не было. Я почти бегом бросился искать его, и вскоре нашёл – на краю берёзовой рощи, там, где берёзки были совсем маленькие, тоненькие, недавно рождённые на свет. Старичок стоял на коленях подле маленького саженца и что-то говорил ему. Не смея подойти ближе, я так и стоял в некотором отдалении от него, ожидая, когда же он поднимется с колен и увидит меня. Но молитва его была долгой, тогда и я, подчиняясь неведомому мне доселе чувству, встал на колени перед маленькой белой берёзкой, которая и росточком-то была меньше меня вдвое, и стал тихо молиться пред ней о чём-то тайном. Сознание моё словно бы отключилось в эту минуту от сердца: сердце пело, сердце взывало, сердце молилось, а ум мой не понимал ни слова. Всегда требовательный и критичный, сейчас он словно бы застыл пред величием свершающегося, и я был благодарен Господу за дарованное мне счастье свободы от собственного разума. Так было отрадно жить сердцем, окрылённым, возвышенным, просветлённым; каждое слово, слетающее тогда с уст моих, взмывало в небеса пташкой златогрудой, и я явственно различал в высоте заливистые трели своей молитвы. Она была не одинока в небесах, рядом с ней парила голубицей молитва старца. Она опекала и оберегала мою малую молитву, простирала над ней крыла, когда чересчур любопытная тучка подбиралась к новорождённой пташке и хотела смочить её лёгкие крылышки своими каплями, чтобы в страхе нырнула птаха в земную зелень и спряталась, не пела бы, не молилась.
 
Какое блаженство – молиться на природе, когда тебя со всех сторон окружает такая чистота, целомудрие и непорочность, когда ты наполнен дыханием девственной красоты, несущей в душу твою возвышенные песни, озаряющую тебя всего от головы до ног потоками лучистого света. Казалось, целая вечность прошла с того мгновения, как я вошёл в молитву. Не знаю времени, я его просто не замечал – одно сердце жило во мне, и сердцем я чувствовал вечность… Поздно вечером мы возвращались со старцем домой. Уже первые звёзды заискрились на небе, прохладный ветерок освежал горячую голову мою… Я старался ступать так же спокойно и ровно по земле, как мой новый друг, у меня, конечно, это мало получалось, но я был счастлив от одной только мысли, что иду рядом с таким высоким и чистым человеком.

Придя домой, я первым делом сжёг все листы с набросками: всё казалось теперь таким ничтожным и мелким, не стоящим и ломаного гроша. Потом повалился на кровать и уснул как убитый. А утром проснулся до восхода солнца и выбежал во двор, где меня уже ждал старец. Ни слова не говоря мне, он улыбнулся и пошёл своим путём. А я, как мальчишка, бросился за ним вприпрыжку, но потом сменил восторженное прыганье своё на такую же спокойную ровную поступь, как у него, и всё старался идти за ним след в след, хотя у меня, признаться, это не всегда получалось.

И опять была берёзовая роща – белая-белая, вся сотканная из света солнечного, вся осиянная крылами голубиными. Я бродил между берёз, любовался их девичьей красотой, а потом молился вместе со старцем в шатре небесной тайны, под пологом бескрайних небес. Я не задавался вопросом, что приводит старичка сюда, чем он занимается – мне было хорошо, и я наслаждался новым для себя состоянием. Большего пока не хотелось!

Но видимо, всему – своё время! Настало и для меня время вопросов, когда я с сыновьей доверчивостью обратился к своему водителю: «Кто вы? Что приводит вас сюда каждый день?» «Жизнь! – кратко ответил он, а потом, видя моё ожидание, добавил: – Жизнь привела меня сюда, и жизнь меня благословила на то, чтобы я до конца дней своих трудился на этой земле, трудами искупая своё преступление!»

Эти слова о каком-то преступлении никак не вязались в моём сознании с чистым и святым образом старца, со всеми действиями его. Я затряс головой и воскликнул: «Что вы такое говорите? Какое преступление? Разве может преступить грань дозволенного такой чистый и святой человек, как вы?!»

Он улыбнулся и сказал мне: «Каждый из нас не сразу ко свету приходит – из великой тьмы мы поднимаемся, бывает, что и преступление совершаем, за которое нужно расплачиваться…»

Он замолчал. Я же чувствовал, как меня буквально распирает изнутри один вопрос: я хотел знать его жизнь, хотел вместе с ним пройти из тьмы во свет, испить горькую чашу его судьбы, чтобы в дне сегодняшнем радоваться и торжествовать вместе с ним. Не сказал: но выдохнул я: «Милостью Божией вас прошу, расскажите мне историю вашей жизни… Поверьте, это не для любопытства! Это для меня, для моей души нужно, чтобы и я жизнь свою осмотрел – где я? что со мной? какой я? Прошу вас…»

Сбивчивые мои речи подействовали на него. Смахнув слезу с глаз, старец сел в мягкую траву и задумался. Я не нарушал его тишину, а только молился в сердце и просил Господа, чтобы Он даровал мне милость Свою. Наконец старец открыл уста и сказал: «Да, ты прав, сынок, это нужно тебе для жизни. Что ж, я расскажу тебе всё, как было: ещё раз пройду по ступеням лестницы жизни своей, окунусь в море своей судьбы! А ты слушай, слушай, голубь мой! И дай да Бог, чтобы это пошло кому-то на пользу!»

Помолчав чуток, он начал вести неторопливый свой рассказ, который для меня был подобен ярко вспыхнувшей звезде озарения посреди вечернего безмолвного неба.

«Я родился и жил в богатой семье. Отец мой имел за собой большое имение, так что и я, когда встал на ноги, недостатка ни в чём не испытывал. Как-то всё в моей жизни складывалось так, что я особо и не трудился по достижению каких-то целей. Легко учился, брал одну высоту за другой; всегда был окружён товарищами и друзьями, которые относились ко мне с уважением, а иные даже с чувством благоговения. Когда я оперился и встал на ноги, вошёл в свет – меня сразу заметили и признали. И опять мне не пришлось особо напрягаться: признание пришло ко мне как-то само, и я принял его как должное. Если выразиться одним словом, то жизнь к тому времени казалась мне штукой простой: я считал себя счастливчиком, любимчиком судьбы, и думал, что так со мной будет всегда.

Быстро женился, жена – красавица, видная, знатная, умом тоже не обделена – чего ж ещё желать! Родились дети, начались новые хлопоты и заботы. Но всё катилось по счастливой колее, и я в семейной жизни чувствовал себя превосходно! К этому времени я приохотился писать – писал обо всём, что притягивало внимание общества. Талант, о существовании которого я доселе не знал, прорвался из внутрь меня фонтаном новых идей, мыслей, слов, – и мне приходилось лишь садиться за стол, брать перо и писать. Писал я так же, как и жил, – не прилагая излишних усилий! Произведения, которые я выпускал в свет, сразу привлекли внимание мыслящих людей нашего времени: моё имя стало известным, на улицах мне кланялись как писателю, с ожиданием заглядывая мне в лицо – чем-то я порадую их назавтра. А я и не знал, чем, потому что писал, как придёт на ум: я хорошо чувствовал пульс времени и разбирался неплохо в предметах, интересующих наше общество: до низких вопросов я не опускался, обращался к проблемам высокого порядка, как то – нравственность, духовность, подвиг, служение… Круг моих почитателей рос с каждым днём, и я взлетел уже на вершину писательской славы, позволив себе свысока посматривать на «мелких» – как я говорил когда-то – «людишек». Да, я казался себе орлом, сравниться с которым в полёте не сможет ни один из смертных. Разве что Бог может поспорить со мной в талантах и способностях… Так я думал, так я жил. Меж тем колесо моей судьбы подходило к переломному моменту всей моей жизни.

Всё было в моей жизни привычно и обыденно: почёт, внимание, уважение, признание, любовь. Я думал, так есть и так будет всегда. Но как же глубоко я заблуждался! Лишь потом, много позже, я понял сердцем своим, что каждому из нас Господь дарует свои таланты, чтобы мы умножили и развили семена Божественной гармонии, и от нас, малых, зависит, какие плоды произрастим мы из тех семян. Если таланты светлы – то и плоды должны быть пронизаны светом чистейшим. Но о том я тогда не задумывался. Мне казалось, что пользоваться талантами, которыми я наделён невесть почему, это так естественно, и я должен брать то, что даёт мне природа, а благодарить кого-то за сии дары? – кого- же? ну, если только Господа! вот только я не знаю, от Него ли я обрёл эти дары или сам когда-то добыл их?.. Лукавые мысли вращались в моей голове, а я и не понимал их скрытого лукавства: пригрел на своей груди змею, вскормил и вспоил её, а потом получил от неё такой сильный укус, что земля зашаталась под моими ногами. А впрочем, обо всём по порядку.

Ты слишком молод, чтобы помнить наше время, вопросы, которые волновали и будоражили высший свет. Те вопросы всегда менялись – в зависимости от времени и обстоятельств, но, видит Бог, большая половина мыслящих людей нашего времени задумывалась над вопросами высокого порядка. Одним из них был вопрос об отношении к природе. В своё время люди стали замечать, что природу используют грубо и безжалостно в своих целых умы корыстолюбивые, единственное желание которых – стяжать как можно больше богатств. Природа – свободная от начала – стала вдруг в руках человека жалкой рабыней, которая должна безмолвно отдавать ему самое ценное и дорогое, чем она владеет, и при этом не иметь даже прав на то, дабы подать голос в свою защиту, прикрыть грудью своих детей, сберечь то, что находится на грани вымирания. Одним словом, вопрос о рациональном и бережном использовании природных богатств, о чутком и внимательном отношении к нашей матери встал в то время с невероятной остротой. Мы, может быть, впервые взглянули на то, что представляет из себя природа, – и ужаснулись, как много бесчинств и неразумств совершено нами – человечеством, обладающим развитым умом и достаточными способностями; как грубо и жестоко мы врываемся в её священный храм и рушим, калечим, убиваем, гоним и бросаем на ветер то, что свято!

Моё перо откликнулось на этот порыв, возникший в обществе, и я выпустил в свет один за другим рассказы. Они кричали, взывали к заснувшей совести, бичевали и клеймили дела тех, кто прикрыл глаза совести своей пеленами лжи и обмана! Новый успех в обществе – да ещё какой! Меня приглашали на заседания новорождённых союзов защиты природы, где я с неменьшим пылом и жаром взывал к собравшимся, обращая обличительный перст свой на поникшую природу! Я весь внутри себя был охвачен огнём: и мне нравилось такое существование, ведь я пел, играл на струнах общества, и общество внимало мне! Да, признаюсь, в то время это для меня было сладким хлебом!

Жизнь моя бурлила ключом. Пришлось на время покинуть даже семью, жившую в родовом имении, и поселиться в Москве. Забот и хлопот было предостаточно, так что я не имел права бесцельно и бездумно пускать на ветер свои силы и слова. И ведь меня тогда нисколько не останавливало то, что я давно уже не соприкасаюсь с природой и не знаю её живого дыхания. Всю мою жизнь заполнил город, и я жил давным-давно только им, а о природе знал, по сути своей, понаслышке. Но перо моё резво бежало по бумаге, и я писал – писал так, как мне давалось. У меня никогда не возникало противоречий между образом моей жизни и тем, что я пишу. Если бы в то время я хотя бы раз остановился в своём безудержном беге по жизни и взглянул честными глазами на самого себя, я наверняка бы ужаснулся тому, какой мелкой была тогда моя душа: ни одно слово, вынесенное мною на бумагу, не проросло в глубинах моей души: я писал, строчил, являл миру пасквили, обличал неразумных, а вот на себя взглянуть как-то забыл. Думалось, что если ты – писатель, значит, тебе всё позволено: ты можешь и не жить по совести, так, как того требуешь сам от окружающих. Тебе всё простится, ведь ты – талант, глыба, с которой люди считаются.

Так колесо моей бурной жизни крутилось и вращалось, доколе не остановилось. Я почувствовал вдруг разом какую-то дикую усталость и решил уехать в имение – повидаться с женой, с детьми, отдохнуть от всех забот и волнений последнего времени. Быстро собрался, взял нехитрый скарб и – бегом в родное гнездо. Имение наше было расположено в живописном поэтическом месте: со всех сторон окружённое берёзовыми рощами, оно вселяло в душу особый настрой, всегда мне было здесь легко и привольно. Я бродил по светлым дорожкам нашего сада, вспоминая, каким играм и шалостям предавался здесь в годы своего детства вместе с братьями своими. Рассказывал детям о прожитом, смеялся вместе с ними над особо смешными случаями своей жизни, и был несказанно счастлив.

Погуляв вдоволь по саду, я направился к берёзовой роще. Тонкоствольные берёзки окружили меня хороводом голосистых девушек, которые наперебой просили меня рассказать что-нибудь занимательное. И я, поверите ли, ощутил себя молодым человеком, попавшим на свой первый выход в свет: я явственно различал белеющие лица взывающих ко мне девиц, чувствовал даже аромат лёгких духов, исходящий от их прозрачных платьев, и волнение окутывало моё сердце. Я был счастлив и блажен, как никогда. Пробродив почти до обеда в березняке, я, уставший, но окрылённый и восторженный, вернулся под отчую крышу. Зашёл я во двор через маленькую калитку, и, проходя по двору, заметил собирающегося в лес Микулу – нашего старого работника по хозяйственным делам.

– Ну, здравствуй, что ли, братец! – обнял я его, похлопав по широкой спине. – Как живётся-можется?

– Здравствуй, барин! – просиял тот в ответ. – Живём ничего, с Божьей помощью как-нибудь пробиваемся! Не жалуемся!

– В лес никак собрался? – спросил я вновь, указывая на заткнутый за поясом топор. И вспомнив, кто есть я, строгим тоном добавил: – Ты, Микула, с лесом не больно-то балуй! Лес – наше национальное богатство, каждое деревце нам надобно беречь, как зеницу ока.

– Да вы что, барин? – искренне изумился Микула. – Да разве мы лес-то не бережём? Да он заместо матушки родной, потому мы к нему как к родному сердцу и относимся! Ни-ни чтоб деревце какое на корню срубить! Это вы уж, барин, можете спать спокойны!

– Ну, смотри, – погрозил я ему пальцем. – Чтоб не было беспорядков в нашем лесу. Головой за него отвечаешь!

Микула как будто даже обиделся немного. Засопел носом, встал вполоборота ко мне, приготавливая всё необходимое для работы. Не хотел я обижать старого доброго работника, который был на хорошем счету ещё у батюшки моего. Поэтому я примирительно тронул его за руку и доброжелательно сказал:

– А какая у тебя забота сейчас в лесу, Микула? За каким делом отправляешь?

– Да неужто вы не знаете, барин, какая у нас забота нонче? – удивлённо вскинул брови Микула. – Лес чистим, сухостой вырубаем, чтобы легше в лесу дышалось, чтоб живое шибче росло. Вот так, почитай, кажный день и езжу в лес как на работу. Работа не больно лёгкая, да сладостная: по сердцу мне, батюшка, лес родной очищать, словно бы новым воздухом сам наполняешься.

Я заинтересовался:
– А нельзя ли мне, Микула, с тобой?

– Отчего нельзя? Завсегда можно. Посмотрите на наш труд мужицкий, как мы с лесом в родстве трудимся, как в едином дыхании с им пребываем.

– Тогда вот что, – потёр я руки. – Ты для меня тоже топорик приготовь. А то что же это я – со стороны на тебя буду смотреть? Нет, я тоже хочу поработать, родному лесу помочь!

– Постараюсь, постараюсь, батюшка! – расплылся в улыбке Микула. – Коли есть охота, то есть и дорога!

Через час мы уже ехали с Микулой на санях. Солнце, задорно улыбаясь, рассыпало во все стороны света потоки золотых лучей. Падая на землю, укутанную в белое покрывало, те лучи разбегались по белоснежью миллионом жемчужных искр. Хотелось каждую поймать, подержать в своей руке, примерить к своей одежде – как-то она украсит тебя? Дышалось легко, воздух был прозрачный и глубокий: такой исцеляет и врачует – подумалось мне. Незаметно доехали до леса, где трудился Микула. Знакомой проторенной среди снега тропой он вывел меня на утоптанную поляну, потом наладил топор и, давая мне, наставил так:

– Ты, барин, к дереву сердцем подходи: сердце тебе и скажет, какое деревце пред тобой – есть в нём жизнь али нет. А чтоб полегше тебе было, так ты со мной походи чуток, через моё сердце посмотри да послушай – я лес хорошо чую, близко он к сердцу моему лежит.

– Ну что ж, можно и с тобой походить! – сказал я, а в сердце моём шевельнулся червячок неприязни: «Вот ещё, была нужда ходить с мужиком да у него чему-то учиться! Чему это, интересно, может меня научить необразованный мужик? У меня за плечами высшая школа, а он – что такое? Весь век в грязи провёл, а туда же, в учителя метит! Ну, братец, распустились тут без меня!» Но вслух я этого не сказал: пошёл за Микулой, насмешливо поглядывая ему в спину.

Микула подходил к деревьям, которые казались ему мёртвыми издали, на цыпочках, тихонько касался их ствола, потом прикладывал ухо, долго слушал-слушал, кланялся дереву бесконечно долго, и лишь потом говорил, какое это дерево: есть ли в нём ещё жизнь. Я горячился: едва Микула подходил к дереву, я сразу же начинал давать советы: «Ну, конечно, это дерево мёртвое! Разве не видно! Руби его – и всё тут! Чего ждать, время терять!»

Но Микула, казалось, совсем забыл о том, кто есть я и кто есть он. Ко мне он относился как к мальчишке несмышлёному, говорил со мной строго: «Нет, погодь, милой! Это дерево никак трогать нельзя – есть ещё в нём жилка живая! Ему бы помочь надоть, тогда оно в порушку свою нам и явит красу да силу свою. А так-то легко дерево срубить, жизни его лишить; ты вот, барин, поверь в дерево да прислушайся к нему сердцем: оно тебе много чего рассказать может!»

Эта морока с деревьями меня вконец умаяла, я уж и не рад был, что связался с Микулой. Хотелось вырваться из ставшего враз опостылевшим леса, побежать по полю, полететь птахой вольной, независимой ни от чьих суждений и указаний. А Микула всё слушал деревья, примеривался к ним. От многих отходил, погладив их ласково рукой: «Расти, голуба моя!» Иные деревья он гладил по-другому – словно бы прощаясь с ними: «Бог с тобой, душа моя! – говорил он вполголоса. – Жизнь твоя прошла, теперь пред Господом дано тебе предстать!» Потом доставал топор и с размаха наносил первые намётки на тяжелый ствол дерева. Дерево гулко крякало, смиряясь со своей неизбежной судьбой, и через некоторое время тяжело падало в снег, забрасывая Микулу водопадом белых искр. Рубить даже мёртвое дерево для Микулы было серьёзным делом: он подходил к своей работе как к священнодействию, мне казалось даже, что я слышу непрестанную молитву в его сердце.

Наконец, я взмолился, не выдержав бездействия:
– Микула! А что уж совсем нельзя одному дерево выбрать да срубить?

Микула внимательно посмотрел на меня и спросил, прищурив правый глаз:
– А сможешь, барин?

Кровь взыграла, ретивое взметнулось, и я твёрдым чеканным голосом произнёс:

– Ты что, совсем уж плохо обо мне думаешь? Да знаешь ли ты, Микула, сколько я трудов вот этому самому лесу посвятил? Эхе-хе, друг мой! Если бы умел ты читать, ты сейчас не говорил бы так! – Конечно, я понимал, что говорю не от чистого сердца, что разом вскипели во мне и гордыня, и ревность, и чувство уязвлённого самолюбия, и что, говоря от таких источников, я являю не лучший образец поведения. Но меня, что говорится, понесло: я лихо вскочил на разгорячённых коней и погнал их напролом. Что мне сейчас Микула с его советами да наставлениями: я сам себе голова, учитель и наставник первой руки.

Микула печальными, сиротливыми глазами смотрел, не отрываясь, на меня. Я и видел в его глазах томящую боль, слышал, как он взывает ко мне откуда-то из глубин души своей: «Барин! Не надо этак!» Но я ничего не мог поделать с собой: зарвался, зарвался вконец, потерял ум, позволил всем скрытым внутрь меня силам тьмы вырваться наружу и прогарцевать перед простым мужиком.

Долго я риторствовал перед Микулой, а он молча стоял предо мной, и голова его опускалась всё ниже к земле. Наконец, фонтан красноречия моего иссяк, я поправил шапку на вспотевших от возбуждения волосах и повелительным голосом сказал Микуле:

– Я пойду в ту сторону, а ты трудись здесь! – И не ожидая ответа от него, решительной поступью направился в глубь леса. Шагал я быстро, чувствуя себя как перед боем: всё внутреннее моё напряглось и натянулось как струна – вот-вот при виде врага я коснусь рукой тетивы, и стрела, звеня в воздухе, полетит точно в цель.

Удивительно, что лес, всегда успокаивающий и умиротворяющий мою душу, сейчас, казалось, не принимал меня. Я чувствовал его неясное отношение ко мне, ту непонятную настороженность, которая волнует и тревожит превыше всего. Но вместо того, чтобы остановиться и подумать над тем, что происходит, я шагал и шагал вперёд, утопая в снегу по бёдра, выкарабкиваясь из снежного плена, отряхиваясь и отплёвываясь от попавшего в рот снега, – ярость всё сильнее разгоралась во мне.

Какое-то безумство овладело мной, но я потерял власть над своим рассудком: невидимая сила гнала меня вперёд – и я был покорен ей как раб. И в то же время эта же самая сила давала мне ощущение власти над лесом, я чувствовал себя сильным и великим по сравнению с ним, и мне хотелось показать свою мощь всем деревьям.

Вдруг впереди показался просвет – мелькнули белые платьица берёз. И я вступил в хоровод недавних подруг моих. Сердце моё вздрогнуло, я на мгновение словно бы очнулся. Спала пелена с глаз, и я, ошеломлённый, огляделся по сторонам. Тишина, глубокая, прозрачная, устойчивая, святая и неколебимая тишина разливалась вокруг. В таком чистом свете только и думать о возвышенном и прекрасном! Мысли о святых истоках стали было зарождаться в моей голове… но в этот самый момент мой взгляд вдруг упал на берёзу, что стояла в центре молоденьких берёзок. Её старость вдруг показалась мне настолько уродливой по сравнению с привлекательной красотой молодости, что я даже поморщился и резко отвернулся от неё. Потом взглянул ещё раз: да, берёза, открывшаяся моему взору, была далеко не красавицей – согнувшаяся в стволе, с поникшими бледными ветвями, она производила вид если не мёртвого, то очень больного создания. «Вот он – мой решающий час! – пронеслось в моей голове. – Я должен восстановить справедливость! Мёртвое должно покинуть землю для того, чтобы живое жило ещё лучше!»

Я подошёл к берёзе ближе! На какое-то мгновение мне показалось, что она смотрит на меня с нескрываемой мольбой и болью, я даже ясно различил в рисунке её коры человеческое лицо. «Мистика какая-то! – подумал я, невольно кладя на лоб крестное знамение. – Привидится же! Нет, пора кончать это дело! Рубить – и всё тут!»

Я уже занёс топор над берёзой, как вдруг услышал прерывающийся хриплый голос:
– Не смей! Не бей живую!

Топор выпал из моих рук, я быстро оглянулся: утопая в снегу, ко мне бежал, задыхаясь, Микула:
– Не трогай её, барин! Она же живая! Живая…

Ярость волной накатила на меня, я не мог сдержать растущего гнева, и всю лавину гневных и раздражительных слов обрушил на голову Микулы.

– Ты что, слежку за мной устраиваешь? Забыл, холоп, о том, кто есть я, и кто есть ты? Пока что ты у меня в подчинении, а не я у тебя! Изволь, голубчик, слушаться!

Но глаза Микулы были полны таким огнём несогласия, что я невольно вздрогнул и отвёл от него глаза. Потом, набравшись сил от источника гнева и ярости, набросился на него с новыми упрёками. Не упомнишь всех слов, которыми я беспощадно и безжалостно разил старого верного слугу нашего дома. Плечи его опускались всё ниже к земле, и сам он был уже похож на близкий к смерти дуб. В конце моих слов он не сказал, но выдохнул побледневшими губами:

– Не трожьте её, барин… Живая она… Грех это – душу живую запросто так загубить…

Одной половиной своей души я и жалел Микулу, понимая, что для него лес – это всё, но другая часть моей внутренней природы была охвачена огнём, а кто сталкивался хоть раз с пожаром в лесу, тот знает, что остановить его практически невозможно. Так и я не мог остановить бушующее во мне пламя. Я считал себя правым, мне хотелось учительствовать и разглагольствовать, показывая неграмотному мужику, насколько он глуп и суеверен в своих предрассудках.

Хотелось мира с Микулой. Я примирительно погладил его по руке и сказал:
– Ну, чего ты кипятишься, чудной? Микула! Посмотри ты глазами: это же мёртвое дерево, к тому же уродливое. Оно всю картину леса портит!

Надежда промелькнула в глазах Микулы и он вскинулся, потянулся ко мне:
– Да нет же, барин, нет, живая она, поверьте, родненький вы мой, в это! Вот, вот, послухайте! – и он прислонился ухом к берёзовому стволу. Глаза его засверкали дивным блеском, он что-то зашептал берёзе. Я наклонился ради интереса к нему поближе и услышал отрывистые слова, долетающие до моего слуха: – Родненькая моя… не бойся… не пугайся… не предадим тебя смерти страшной… тебе ещё жить да жить… живи, матушка… живи, любая…

«Да он что, совсем рехнулся! – пронеслось у меня в голове. – Такую образину называет любой?» Поспешно отойдя в сторону от Микулы, я издали смотрел на него и всё больше убеждался в том, что он не в своём уме. «С таким свяжешься – навек не расхлебаешь! А ведь с виду вроде бы нормальный мужик. Да, каких только уникумов нет в наших краях! Бедная Русь! И это – твой народ! Да…»

Сюжет нового рассказа уже созревал в моей голове: мне хотелось обличать мужика, выставить все его предрассудки и неразумства, показать нашему цивилизованному обществу, что с таким мужиком мы воз не сдвинем с места. Герои Крыловской басни промелькнули пред моими глазами, я ухватился за этот образ обеими руками, и ниточка будущего рассказа потекла в моей голове. Я упивался состоянием дивного вдохновения, было опять легко и сладостно, вот только в сердце чувствовалась какая-то червоточинка или изъян, который не давал ощущения полного покоя. Но я старательно отметал все сомнения, отдаваясь во власть царящей во мне стихии.

– Барин! А, барин! – вдруг донёсся до моего слуха робкий голос Микулы! – Не трогай берёзоньку… Христом Богом тебя прошу, не трогай!

– Да что ты всё об одном?! – махнул я раздражённо рукой. – Заладил себе, как попугай: не трогай да не трогай! Не трону! Больно мне нужна твоя красавица! – и ворча себе под нос, я отошёл от Микулы в сторону.

Он ещё раз посмотрел мне в спину, потом надев на голову шапку, глубоко вздохнул, перекрестил берёзку и пошёл в свою сторону, довершать оставленное дело. А я долго бродил между берёзок, вдохновение вскоре покинуло меня – рассказ ни в какую не шёл – и это был первый случай в моей практике, когда начатая мной вещь не удавалась! Пытаясь найти причину моего неуспеха, я вдруг опять кинул взор на сгорбленную берёзу, и молния пронзила моё сердце.

«Да это всё она виновата! – подумалось мне.– Одна ложка дёгтя, известно, целую бочку мёда портит! Вот и она – образ совершенства и гармонии портит одним лишь видом своим! Нет, я должен восстановить справедливость!» С этими думами я решительно взял оставленный в стороне топор, подошёл к берёзе и с размаху вонзил острие топора в её седой ствол. Берёза охнула, простонала и, как мне показалось, даже вскрикнула: «Не убий!» Но меня опять понесло: я рубил берёзу безжалостно, и оправдывал каждый взмах топора тем, что убеждал себя в безжизненности берёзы. «Мёртвая она – туда ей и дорога! Коли умерла – так чего её ещё хранить?» Берёза не сдавалась, она не хотела покидать своего места, держалась всеми волоконцами могучего ствола за корень. А я рубил и рубил. Пот лился со лба ручьями. Я не успевал отирать его. «Проклятая! – думал я. – Умерла – так и покидай эту землю достойно! Чего мучать человека! Всё равно я тебя повалю – всё равно всё будет так, как я хочу!» Берёза стонала, но стояла. Она боролась за остаток жизни, а я не видел её любви, её мольбы не слышал: передо мной была одна цель – срубить берёзу, удалить её с лица земли, чтобы не портила она ландшафт, чтобы не мешала вдохновению…

– А-а-а! – вдруг донёсся до слуха протяжный плач. Микула стоял на взгорочке, и, раскачиваясь из стороны в сторону, плакал громким голосом. Ветер трепал его седые волосы, но он не замечал этого. – А-а-а! – как оплакивание, как последняя молитва, улетало в синеву, и мне стало жутко от этого плача. Я отбросил в сторону затупившийся топор, толкнул рукой подрубленный ствол берёзы – и он, вторя плачу Микулы, запел высоким дрожащим на ветру голосом: – А-а-а!

«Господи, прости!» – пронеслось в голове привычное выражение. Я всё смотрел на поваленную берёзу, над которой склонились тоненькие девицы – мои недавние подружки, которые час назад с восторгом и восхищением заглядывали мне в глаза, ловя каждое признание моё в любви. Сейчас их лик был строг, и они не подпускали меня к себе – я это сразу почувствовал. Я пробовал было пошутить с ними, но они холодно отвергли меня, обращаясь всеми веточками к умершей берёзе.

«Глупости какие!» – подумал я, спешно покидая берёзовую рощу. Быть больше в лесу мне не хотелось. Видеть Микулу и выслушивать его стоны и причитания – это, простите, выше моих сил! Поэтому я пешим шагом пошёл к усадьбе, и по дороге всё пытался вспомнить недавно пришедший мне сюжет, но тщетно – он исчез, улетучился, словно его никогда и не было. Пришёл я домой уставший и физически и душевно. Жена встретила меня радушно: «Наконец-то вернулся в родные пенаты наш путешественник!» Но я не ответил на её шутку, забился в кабинет и приказал подать мне обед прямо сюда. Ни с кем мне не хотелось видеться: только быть одному, в глухом одиночестве, чтобы и меня никто не трогал, и я никого бы не задевал.

Несколько дней пронеслось как в тумане: я отсыпался, валялся на диване, прозябал – одним словом, отводил душу, облегчал её, как мне тогда казалось, на самом же деле – ещё большая тяжесть навалилась на сердце моё. Когда я вышел из своего добровольного заточения, я к своему то ли удивлению, то ли стыду, а может и к радости – кто тогда мог разобрать, что делалось со мной? – узнал, что Микула умер два дня тому назад. «Сердце, – горестно вздохнула жена, рассказывая мне о кончине нашего верного работника. – Говорят, в последние перед смертью часы всё о какой-то берёзке говорил… Не знаю, что такое… Может, ты ведаешь, сударь мой? Ведь ты, кажется, с Микулой в лес ездил? Может, там что с ним случилось? –Ведь крепкий, крепкий был мужик – лошадь запросто поднимал. А тут – на тебе – от разрыва сердца! Да, не всегда внешнее наше соответствует внутреннему!»

Взяв себя в руки, я быстро перевёл разговор на иную тему: «Да, ты права, душенька: иной раз внутреннее наше сильно отстаёт от внешнего. Вот знаю я такой случай…» И я рассказал жене несколько историй света, когда все окружающие считали человека благополучным и порядочным, а он оказывался на самом деле сущим мерзавцем. Жена ахала и всплёскивала руками, качая головой; мне же было лестно её внимание ко мне, тем более, что в своих рассказах я представал перед ней этаким обличителем современных порядков и нравов, зерцалом правосудия и правопорядка.

Но как я ни пытался заглушить волнение в своей груди, оно с каждым днём росло всё сильнее. Нет-нет, да и просыпался я в холодном поту, а в голове у меня звучал надсадный плач Микулы и вторящие ему стоны погибающей берёзы. «Нет, надо срочно летом отправляться на воды! – думал я. – Нервы никуда не годны! Любой пустяк выводит из равновесия! Ну, подумаешь, срубил я мёртвое дерево! Что ж такого! Мужики столько лесу рубят – и ни один из них угрызениями совести поди не мучается! А ты – голубая кровь! – срубил первый раз дерево, и какое дерево: дряхлое, мёртвое, уродливое – послужил во благо родного леса, а потом ещё и мучаешься угрызениями совести! Слабоват стал, братец, слабоват!»

Перед глазами всё вставало поникшее тело берёзы, и её огромные на полствола глаза смотрели на меня с невыразимой болью, тоской, мольбой… а ещё с прощением. Да-да, я не чувствовал от умирающего дерева ни проклятия, ни ненависти – оно любило меня, прощало мой грех… И это-то наводило на душу мою страх и ужас! Я перестал спать, потерял покой. В голове то и дело звучала мысль: «А ведь дерево было живым!» Голосом Микулы она пробивалась в сознание моё и стучала там серебряными молоточками. Микула так же, как и само дерево, не обвинял и не осуждал меня: он, когда возникал в моём сознании далёким и зыбким образом прошлого, обращался ко мне с печалью и тоской. Он жалел меня, плакал за душу мою, молился, и вместе с тем прощал меня! Тогда я всего этого не понимал: мне казалось, что наваждение, преследующее меня, идёт от лукавого. И лишь по прошествии времени я понял, что то был великий дар в моей жизни, явленный мне милостью Божией.

Пришла весна. Постепенно покой вроде бы вернулся в душу мою. Редко-редко когда в душе возникало тревожное ощущение, что я сделал что-то богопротивное, чему ещё и сам не знаю цену. Но я всячески отметал позывы совести моей, и пытался вернуться к желанному покою.

Как-то раз жена пригласила меня прогуляться по аллеям сада. Незаметно, за разговором, мы вошли в берёзовую рощу. Жена восхищалась красотой и юностью девственных берёзок, я рассыпал во все стороны поэтические эпитеты, веселился и играл. Но в душе моей созревал комок страха. Я боялся подойти к месту, где зимой срубил берёзу. Боялся – и в то же время хотел подойти к нему, чтобы убедиться наверняка, что дерево, срубленное мной, было мёртвым.

И я шёл вперёд, шёл навстречу своей судьбе, своему перерождению. Вот наконец и та поляна, где несколько месяцев тому назад я проявил столь несвойственное мне буйство. Обрубок дерева, поваленный ствол, сырой и ещё более неприглядный, как труп… и… что такое?.. сок! Сок течёт из обрубка, орошая всю землю подле пня чистой хрустальной, как слёзы, влагой. Я замер поражённый: «Не может быть! Откуда здесь взяться соку? Это просто влага, снег стаял и обрубок вымок…» Я машинально прикоснулся дрожащей рукой к мокрому плачущему стволу, потом поднёс рукой ко рту – да, сомнений быть не может: это берёзовый сок! Так значит, дерево было живым!!! Значит, я по ошибке принял его за мёртвое и по неразумству своему лишил его жизни!!! Кто же я после этого!!!

Шатаясь на месте, я, не в силах стоять, опустился на поваленный когда-то мной ствол, закрыл лицо руками и горько заплакал. Слёзы текли из глаз моих, текли в первый раз за последние десятилетия моей жизни. Последний раз я плакал когда-то в детстве. Взрослая моя жизнь была настолько безоблачна и отрадна, что я забыл давно уже вкус слёз. И сейчас они, копившиеся во мне эти долгие годы, вылились водопадом безудержного горя.

Жена со страхом бросилась ко мне: «Митенька! Что с тобой? Что?!» А я не знал, как ей объяснить, что разрывает душу мою на части, что клокочет и бьётся в груди моей. Жена плакала, обнимая меня, и я наконец решился открыть пред ней душу: «Машенька! Это я, понимаешь, я, это дерево срубил! Я его убил!»

Слёзы разом высохли на глазах жены. Она засмеялась каким-то неестественным смехом, держа ладонями щёки, потом радостно сказала: «И всего-то? А я-то думала, что случилась какая-то трагедия в твоей жизни!»

«Как?! – вскричал я в великом поражении. – Для тебя это не трагедия?! Я убил дерево, я душу живую загубил! Это ты понимаешь?!»

«Господи! Нежности какие! – поджала она в ответ губы. – Да вон посмотри, мужики рубят лес – и ничего, все живы, слава Богу! А ты, одно-единственное деревце срубил – и в плач! Митенька! Жизнь жёстче! Ах, как ты, голубчик мой, далеко ушёл от жизни! Надо тебе, пожалуй, на воды съездить, нервы полечить. Да, да, пожалуй, летом нам всем и надо будет отправиться в приятное путешествие. Куда ты предпочитаешь, родной…»

Крик вырвался из моей груди: «Прекрати, Маша! Как ты можешь нести этот вздор подле мёртвого дерева, которое убил твой муж! Маша! Очнись! Я сегодня очнулся – и тебе говорю: очнись! Так дальше нельзя жить! Мы живём фальшиво, притворно, гадко: мы лицедействуем и играем, но не живём по-настоящему, в полную силу и мощь! Надо же когда-то и нам, спящим, очнуться!»

«Ну, завёл! – с раздражением бросила жена, холодно глядя в сторону. – Значит, я заслужила такого к себе обращения? Ну что ж, сударь мой, ты, конечно, можешь всё, ведь ты знаменитость, у тебя имя, слава, деньги! У тебя есть всё – я же ничего не имею, кроме любви к тебе! И ты смеешь укорять меня за любовь, и за любовь мою к тебе так жестоко обвинять меня!»

Слёзы катились с глаз её. Я чувствовал себя совершенно разбитым: ничего не хотелось – вот бы лечь и умереть подле этого дерева, и всё – больше ничего не надо! Жена всё плакала и причитала над моим ухом, но я не различал слов, излетающих из её уст, я весь был настроен на восприятие тишины берёзовой рощи. Я верил и знал наверняка, что в этой тишине кроется для меня какая-то глубокая тайна и я обязательно должен раскрыть её, иначе мне больше не жить на земле. И в этой вере родились новые желания. Хотелось покоя, радости и умиротворения. Хотелось узнать самого себя – настоящего, а не придуманного, каким я всегда выходил в свет и каким я казался себе до сего дня! Хотелось реальной жизни, а не миража! С этими желаниями я встал с поваленного дерева, поклонился до земли плачущему обрубку и пошёл по весеннему, пробуждающемуся лесу к усадьбе. Жена моя направилась за мной следом, и слёзы её непрестанно жгли мою спину.

Ещё одно обстоятельство, бывшее в тот же день, добавило покаянных слёз в чашу раскаяния моего. Когда я подошёл к дому, приметил стоявший у крыльца возок. «Гости! – пронеслось в моей голове. – Как некстати!» Но то, что нам порой кажется лишним, на самом деле является даром воли Божией, и, идя через тесноту, которую создают всевозможные обстоятельства, окружающие нас со всех сторон, мы неизбежно выходим ко свету, и делаем важнейшие открытия, к которым мы бы не пришли, сидючи на одном месте.

Приехал по важному, неотложному делу Павел Алексеевич, давний мой приятель, поддерживающий меня вот уж сколько лет. Пришлось надевать на лицо приветливую улыбку и выходить к гостю.

– Дмитрий Матвеевич! – широко разводя руки в стороны, приветствовал он меня. – Как надолго вы упрятали себя в эту глушь. Не случайно, не случайно, голубчик! Наверное, в скором времени порадуете нас новыми шедеврами пера! Как Пушкин, запершись в Михайловском иль в Болдинском порой осенней, создал в глуши настоящие шедевры мысли русской, так и вы, мой друг, чую, чую сердцем, создаёте для нас шедевр всех шедевров!

Мне были неприятны его слова, текущие патокой из улыбающихся уст. Но делать нечего – чтобы не обидеть и не оскорбить гостя, я должен был улыбаться ему. На душе же у меня было скверно, как никогда! Между тем Павел Алексеевич неспеша подошёл и к сути дела, по которому он приехал в столь отдалённое место.

– Друг мой, Дмитрий Матвеевич! – начал он торжественно и высокопарно. – А ведь меня привели к вам причины, надо сказать, сверхважные! Думаю, что вы не откажетесь посодействовать нам! – тут он, выдержав многозначительную паузу, поднял вверх указательный палец левой руки и важно произнёс: – Сбылось, мой друг поэт, ещё одно святое предсказанье! – потом, засмеявшись, добавил: – Я сегодня в приподнятом настроении, поэтому всё шучу! Уж вы меня великодушно простите, Дмитрий Матвеевич! Перехожу к сути дела!

И не снижая тон разговора, придерживаясь всё тех же высокопарных нот, он поведал мне, что в Москве под его личным началом организуется общество защиты природы, в которое привлекаются люди очень высокого положения.

– Вот и вас, Дмитрий Матвеевич, я призываю вступить в наши ряды. Конечно, общество – это сказано громко. Пока что мы представляем из себя скромный союз любителей природы, но я думаю и верю, что со временем наш союз перерастёт в большое общество и будет иметь вес. Я даже могу приоткрыть завесу тайны – мы должны будем выйти на мировой уровень! – тут он опять поднял заострённый перст левой руки и многозначительно поглядел на меня.

Предложение его показалось мне настоящим издевательством. И в который раз за последние дни я посетовал в душе своей на козни и проделки судьбы, проклиная лукавого в его злонамеренных играх. Но что винить лукавого, если на всё была воля Божия, и мне нужно было проснуться окончательно, сбросив с глаз своих вековой покров смерти. Это сейчас я хорошо понимаю, в какой трясине века был я тогда, – сейчас всё виднее. Тогда же я не понимал ещё и сотой доли того, что происходило со мной до сего дня, и того, что совершалось со мной сейчас, в дни перелома.

Невидящими глазами я смотрел куда-то в бок, мимо своего гостя, и молчал. Молчание моё он расценил по-своему. Взяв мою вялую руку жаркой, потной рукой, он стал отчаянно трясти её, внушая мне важность этого предприятия:

– Друг мой! Вы даже подумать не можете, какое у нас будущее! В скором времени наш союз будет греметь во всём мире! А ведь сейчас от нас нужно так немного: взнос при вступлении – мизерный, для вас, любезный Дмитрий Матвеевич, – это сущий пустяк. Так что смелее, мой друг, делайте решающий шаг в своей жизни.

Машинально я спросил: – Какой шаг?.. – думая в это время о другом.

Но Павел Алексеевич ухватился за мой вопрос, как за спасительную соломинку. Он стал жарко шептать мне прямо в лицо свои планы относительно меня. По его расчётам я должен был писать воззвания, статьи и рассказы, которые бы лучше всяких иных средств агитировали народ относиться к природе с должным почтением и уважением.

– Вы представляете, – добавил он в конце своей пламенной речи, – какой вес придадут нашей работе ваши выступления. Вы – человек известный, к вашему мнению многие прислушиваются. Если уж вы скажете что-то о природе – это попадёт в самую цель. Вот увидите, и ваш талант чрезвычайно возрастёт на той благодатной ниве, которую сегодня я предлагаю вам!

Каково же было изумление моего гостя, когда я твёрдо ответил ему:
– Нет! Я должен отказать вам, любезный Павел Алексеевич, потому что делать то, что вы предлагаете мне, я более не в силах!

– Что? – поползли вверх его брови. – И это говорит мастер пера, отточенного как топор?

Сравнение моего пера с топором ещё больше заставило меня задуматься над своей жизнью. Я уже не слушал излияния Павла Алексеевича, хотелось тишины и покоя. Поэтому, сославшись на головную боль, я поспешно удалился, оставив своего прежнего товарища в недоумении. Назавтра я к нему тоже не вышел, боясь, что его натиск мне будет не выдержать. Я знал уже, к каким средствам прибегают предприимчивые организаторы какого-либо нового дела, только бы заполучить себе желанное лицо. Зная силу тех средств, зная самого себя, пребывающего сейчас в состоянии крайнего удручения и уныния, какой-то внутренней расслабленности и нестойкости, я не был уверен, что не пойду на поводу у сил, которые долгие годы довлели надо мной. Я был слаб, и впервые в своей жизни я признал эту слабость, и даже порадовался ей. Ибо в этой слабости была хоть какая-то жизнь. В моей же прежней жизни ничего настоящего не было!

Не буду описывать сейчас долгие мучительные дни, проведённые мной в покаянных молитвах. Скажу только, что ещё несколько раз в ту весну я ходил к убитому мной дереву и всматривался до рези в глазах в текущий прозрачными каплями сок из плачущего обрубка. «Корень живой! – думал я. – Корень животворит и желает соками питать всё древо. А древа нет, я его срубил, предал смерти! Некого поить бедному корню, некому отдать свою силу!» Но на следующий же день я убедился в неправоте своего суждения: оказывается, корню было кого питать. Как-то само собой мне захотелось посмотреть, куда же текут ручьи берёзового сока: имеют ли они какую-то цель своего пути или просто впитываются землёй, бессознательно и бездумно, подчиняясь каким-то стихийным процессам и законам.

Каково же было моё удивление, когда я проследил путь движения берёзового сока. Сок не просто впитывался землёй и пропадал в ней, как в тёмной бездне. Нет, он ручейками протекал по земле к корням тех стройных молоденьких берёзок, которые отпевали свою мать в день смерти её. Горе дочерей берёзовой рощи, потерявших по неразумству моему самое дорогое, что было у них, – мать, настолько потрясло меня, что я потерял дар речи. Я превратился в бессловесное существо, которое, однако, не потеряло возможность слышать звуки окружающего мира. Мой слух даже стал как-то тоньше и обострённей: то, что всегда почиталось мной шелестом ветра, колыханием травы, журчанием ручья – сейчас обрело новые краски, и я услышал симфонию природы.

Вся природа пела, и как пела! Я и сейчас не в силах передать ту живительную чудную песнь, проникающую в глубины сердца и настраивающую душу мою на возвышенный лад! Всё вокруг меня пело о жизни, и это было так чудно! Пели и берёзки, и облака, и капли берёзового сока, и травинки-малютки, и шустрые божьи коровки, ныряющие в густую зелень как в морскую волну… Всё пело, и среди этого поющего океана молчал один лишь я! У меня не было в сердце той песни, которой я мог бы влиться в стройный хор этих чистых неподкупных голосов! У меня не было той жизни, которой я мог бы петь вместе с природой!

Это было величайшим потрясением в моей жизни. Я долго и горько плакал, пытаясь найти в потоке своей жизни хотя бы одно мгновение истинной радости и восторга, живое и естественное, простое и величественное во всём! Но то ли я в то время был неспособен узреть в себе ничего доброго, то ли, действительно, доброго мне не довелось к тому времени вырастить, но все мои попытки ни к чему хорошему не привели.

Разуверившись в самом себе, в состоянии полного безнадёжья, я упал в холодную траву и раскинул широко в стороны руки. Хотелось плакать, но слёз уже не было! Долго я лежал так на земле, обнимая её, и не знал, не понимал, принимает ли земля моё признание, верит ли она мне… Вдруг, совсем внезапно, моей щеки коснулась тёплая капля – одна, вторая, третья – капли те омывали мои щёки, стекая тоненьким ручейком к устам. «Неужели плачу!» – подумал я, лизнул каплю языком и вскрикнул радостно: «Сок! Берёзовый сок!» Да, это был сок убитой мной берёзы! Она плакала и слезами её корня я омывался от всей скверны прожитых лет. До сих пор я ощущаю вкус берёзовых слёз на своих устах… Сладостное, ничем не передаваемое ощущение…

Тогда-то я и понял, что берёза, которую я срубил, была матерью. И что с того, что ствол её согнулся – невзгод да бурь было много! И что с того, что краса её давным-давно померкла и по сравнению с дочерями своими она выглядела дурнушкой – главное, что она любила их и верила в них, она питала их соками живыми, и это от её красоты все берёзы рощи расцветали.

Мне хотелось молить прощение перед плачущим обрубком, но сколько бы ни молил о прощении, если не будет жизни обновлённой, значит, ничего не произойдёт в душе. Движимый сердечным порывом, я сходил на деревенское кладбище, где покоился прах бедного Микулы. Поклонился его скромной могилке, погладил рукой пушистую зелень травы, покрывшей холмик, и попросил у невинной души прощения.

Величие не в том, что ты имеешь высокий сан, носишь славное имя и распоряжаешься накопленным твоими предками богатством! Нет, совсем не в этом величие! Там, у могильного холмика, я понял, что Микула в деле своём был величествен и славен! Я же, всегда думающий, что величие ходит впереди меня, по сравнению с простым русским мужиком был ничтожным и мелким, душа моя казалась по сравнению с его душой пересохшим болотцем. И ведь я просто не хотел этого видеть: опирался на какие-то затверженные формулы и по ним судил о людях!

– Прости меня, Микула! – поклонился я земле. – Ты сейчас в Царствии Небесном, помолись обо мне, грешном, Христа ради!

И то была не мистика, но живая реальность, когда я услышал в сердце своём тёплый, чуть с хрипотцой голос Микулы: «Ничего, барин, пройдёт и эта тьма, очистится сердце и будешь ты свободным. А я давно простил тебя, вместе с берёзкой-матушкой и простил! И молюсь я за тебя ежечасно пред лицом Господа: как же мне не молиться за тебя, ведь я тебя, почитай, с пелёнок знаю».

– Микулушка! – слёзы хлынули из глаз моих, словно весенние воды. – Микулушка! Что я могу сейчас, в своём жалком состоянии, сделать для тебя? Ты только скажи! Как я могу послужить тебе… и берёзке-матушке?..

И опять – не во сне, но наяву – знакомый, дорогой голос: «Посади берёзку, барин! Не одну посади, а столько, сколько сердце твоё захочет! Сердцу верь, и по сердцу живи!»

В тот же день я посадил берёзку на могилке Микулы. Она затрепетала веточками, танцуя в порывах лёгкого весеннего ветерка. «Вот так-то хорошо!» – услышал я знакомый голос и порадовался. Я знал, что мне теперь нужно делать, чем заниматься. Ясная чёткая цель светила предо мной звездой незакатной, и я решил до последнего дня жизни своей служить этой немеркнущей звезде надежды.

Я сжёг в огне все рукописи, ожидающие своего издательства: всё это было пустым, придуманным. Теперь мне нужно было не писать, но жить. Нужно сказать ещё и то, что я сжёг только рукописи последнего времени, того критического, когда я находился на глубине рва смертного, – тогда я уже не писал от вдохновения, но измышлял от разума земного. Что же касается моих первых работ, которые так полюбились нашему читателю, – то о них я скажу следующее: они все были написаны по внушению свыше, и являлись для души моей ниточкой путеводной надежды. Вот только я не понимал этого! Я принимал явленное ко мне слово как должное, думал, что это я пишу столь мастерски, я владею таким удивительно полноводным и точным языком. А оказывается: всё это было плодами Божьего вдохновения, и Господь посылал мне эти потоки высокой и светлой мысли как великий дар во спасение души моей. Но что я мог тогда понять, слепец! Я смотрел – и не видел, принимал – и пользовался, даже слова благодарности не вынося из своих уст! «Всё это моё!» – твердил я, отталкивая рукой надмения и гордости своё спасение.

И теперь я наблюдаю, что часто в нашей жизни ниспосылает нам Господь спасение, но насколько мы оказываемся безрассудными, слепыми и глухими пред явлением Божьей милости! Самого простого не хотим понять, вот почему святое Слово не становится в душах наших светильником веры и истины.

Я избрал свой путь: оставил раздвоенное имя, снял с плеч своих бремена неудобоносимые и вышел на новую дорогу. Путь мой был и тернист и сложен: пришлось какое-то время усердно пробиваться через стену непонимания и неприятия того, что я делаю. Поначалу я трудился в родном лесу – начал с того, где когда-то совершил тяжкое преступление. Именно здесь мне и нужно было очиститься от греха! Родные – жена и дети – не сразу смирились с новым моим путём: всё же привыкли они к тому, что глава их семейства – лицо известное и прославленное в столицах земли нашей. Много было упрёков и порицаний с их стороны: меня пытались даже поместить в специальную лечебницу, из которой я, впрочем, вскоре был выпущен, как совершенно здоровый человек.

Я очищал лес от поваленных деревьев, садил берёзки, разговаривал с ними, открывал пред ними душу свою – они всё понимают и могут помочь тебе по-настоящему – берёзки помогают внутреннему твоему, проникая силой молитв своих до самого сердца. В образе светлых берёз, которыми я окружил себя, я видел и слышал родную Русь! Русь жила в сердце моём благодаря этим скромным берёзам, вот когда я подошёл к книге её жизни и прочитал первые буквы её!

Вся жизнь моя теперь – в берёзах! Волею судьбы мне нужно было уехать в дальний забытый всеми провинциальных городок, поселиться здесь и продолжать своё нехитрое дело. Каждое утро, чуть свет, я иду к моей родной земле и сажаю берёзки; каждая из них – что дочка моя милая. Вот и всё служение моё, сынок!»

Старец замолчал, задумчиво глядя в даль. Потом через минуту-другую добавил: «Видишь, как получается: матерь жизни лишил – деткам её всю жизнь служить буду! Она на мои плечи свой крест переложила, свою дороженьку мне указала». Он вынул дрожащей рукой из-под нательной рубахи деревянный крестик, поцеловал его нежно и сказал: «Из берёзы-матушки крест сделан! Так она мне указала!»

Слёзы тихо стекали с глаз моих. Хотелось чего-то настоящего, сильного, живого, а не придуманного. Хотелось что-то важное и существенное сказать моему старцу, но слова, что лезли в голову, всё были не те. Не мог же я, право, сказать ему, что зачитывался его произведениями и желал всегда быть на него похожим – таким же горячим и пламенным борцом за правду! Не мог же я сказать ему и то, что пробую сам писать: каким мелким и пустым казалось всё это сейчас в минуту сокровенной тишины. Нужно было что-то иное – не пустое и зряшное, но живое и действенное.

Поэтому я с мольбой взглянул в его лицо и тихо прошептал: «Отче! Помоги и мне посадить свою берёзку!..»

…Много в нашей жизни бывает встреч, и каждая из них оставляет свой след в нашей памяти. Иные встречи глубоко врезаются в сердце наше, становясь основными вехами жизненного пути. Такой для меня была встреча с Дмитрием Матвеевичем, который, открыв предо мной завесу жизни своей, и мне помог разобраться в том, что я делаю и кем мне должно стать.

Писателем я не стал. Понял, что главное моё дело на земле – это жить! Благодаря помощи вышней по великой милости Божией я нашёл себя в мире этом и вступил в полнокровную жизнь! Слава Господу за это! Сейчас я стою уже на пороге, и чую, что скоро дверь закроется и за моей спиной – но страха нет в моём сердце, ведь я жил и я познал вкус истинной жизни! Я посадил свою берёзку, и сейчас в сень листов её могут прийти дети мои – они не познают сиротства, ибо в сени древа жизни моей услышат песнь торжества воли Божией. С Богом я подхожу к жизненному концу, и с Богом вступаю в последний свой шаг! И обращаясь ко всем детям, я страстно и горячо шепчу им: «Посадите свою берёзку! Она так нужна земле Русской!»