Судьба поэта

Алекс Росс
Я получил сообщение о том, что он, мой сердечный друг, нижегородский поэт Саня Зимин, отдал Богу душу. Я хотел написать преставился, но думаю, так сказать, было бы неверно. Санек не готовился, ни на что не жаловался, был полон сил, как всегда строил планы и даже горячо влюбился в молодую, недавно освободившуюся зэчку. Поэтому полная остановка жизни была для него полной же неожиданностью. Впрочем и для меня это такая же неожиданность, так как я всегда считал его крепким и надеялся, что он будет жить, быть может, не так долго, как его пережившая войну и лихие девяностые мама - почти до ста, но хотя бы до преклонного возраста! Кроме того, он планировал еще раз съездить со мной на Север, порыбачить и посидеть у костра на Филимоновском озере на Соловках...

Хотя, откровенно, жил он, родившись под знаком скорпиона, экстремально, отдавался страсти полностью, и преграды ставили ему только возможности его довольно выносливого физического тела. Про себя в "Ночном шоссе" он писал: "Я, как участник большого ралли, восторгом объят от такого ощущения. Шоссе как крышка рояля блестит от лунного освещения... На крутых поворотах вытянет "си" не движок, а певец из "Ла Скала". Как сахар в кофе растаял массив, где часто меня ты ласкала... На скорости этой смывает палитру с ночного экрана равнины и встречные фары мелькают, как титры, перед новой, дразнящей картиной..." Мои друзья, красавчик москвич Леха Фирсов, которому мама прочила быть дипломатом, и с родительской подачи банкир по образованию Саша Федюкин из Вологды считали его сумасшедшим. Я могу понять их, далеких от чистой поэзии людей, столкнувшихся с ним лишь по воле обстоятельств.

Для него, в отличие от них, без всякого преувеличения, главным всю жизнь была поэзия - красота и вес слова, а ведилом - сердце поэта. В стихотворении "Рыцарь" он так и пишет: "Я - рыцарь поэзии. Вехой Считаю я каждый свой стих. Но ты не глядишь на доспехи Блестящих успехов моих..." Трезвый, расчетливый рассудок для него был предосудителен. Поэтому иногда он специально загонял себя как лошадь, чтобы, словно вены, вскрыть свой неприкосновенный запас. С тяжелого похмелья, по его словам, ему особенно хотелось жить и писать. В этом его можно сравнить с йогом-тантристом, доводящим действие определенного искуса до полного абсурда. Таким образом он добивался выхода за рамки собственного рассудка к непредвзятому видению происходящего и себя самого со стороны. Возможно, это же желание уже в юности подвигло его приобрести редкий для того времени и дорогой немецкий фотоаппарат Praktika и затем кинокамеру, чтобы запечатлевать полные комизма человеческие причуды. Благо материал у него всегда был под рукой. Его отец, квалифицированный сварщик и народный умелец, по выходным перевоплощался, оттягиваясь дома на полную катушку. Бывало, упивался в хлам и передвигался по саду из своего хозблока с кролями и курами, как ванька-встанька. И когда приземлялся на кучу компоста, неминуемо попадал по милости сына в кадр. Выказывая крохи выпавшего в осадок сознания, он протестующе колыхал потомкам рукой, не желая портить свою праотеческую репутацию. А сын заливисто смеялся, принимая все это за Божественную комедию.

Дядя Валя, так звали отца, имел далекие австрийские корни, был трудолюбив и по-своему предприймчив, но необразован. Эта самая неиспорченная образованием простота и чтение мамой сказок сформировали у Саньки ничем неприкрытую любовь к человеку и к чудесному. В учебе в школе он был небрежен, а к стихам пристрастен. В одном месте про себя он пишет: "Я родился в ласках русской речи". А в жизни он оказался смелым и даровитым. В советской армии, не желая служить медным котелком, несмотря на то, что не имел никакого музыкального образования, вызвался в музыкальный взвод играть на трубе и служба его прошла в радости, с песней. Потом на гражданке он мог виртуозно исполнить марш "Прощание Славянки" на чем угодно.
 
Что ж, от музыки до поэзии один шаг. Соседом Саньки по казарме оказался москвич, тоже Сашка, ставший в последствии настоятелем храма на Ваганьковском кладбище. Он и подсказал поэту идею лимиты. Поэтому после армии Санек сразу же отправился в Москву, устроился рабочим на АЗЛК - Автомобильный завод имени Ленинского комсомола - и ходил на занятия в литературную студию. Но все это было не то что недостаточно для него, а противоречило нраву и его вольнолюбивому духу. На заводе, по его рассказам, практиковалась унизительная стимуляция повышения производительности труда: лучшему рабочему в бригаде по итогам месяца выплачивалась премия - пять рублей, но даже и из-за такого мизера в коллективе царила круговая порука. Чтобы отличиться, товарищи бесстыдно клеветали друг на друга. Поэту эта зараза была в лом, он спешил, искал подходящую литстудию, знакомился с литераторами и потихоньку прогуливал. День ото дня больше. Его уволили, из общежития выписали. Но он держался, жил нелегально, недоедал и пытался лично познакомиться с кумиром молодежи тех лет, Андреем Андреевичем Вознесенским. Нашел его адрес и вечера напролет проводил в ожидании встречи у дома кумира. Вознесенский не появлялся.

Саня дошел до такого состояния, что вынужден был обходить булочные. Их хлебный дух мутил его сознание и обострял голодные судороги. Однажды, скитаясь по улицам в ожидании вечера, он увидел перед собой маняще покачивавшуюся хозяйственную сетку, набитую пышными батонами, которую нес молодой человек, и не выдержал: "Парень, - вырвалось у него, - дай откусить!" Тот, оторопев, в недоумении протянул ему батон. Саня схватил его и с рычанием начал рвать зубами, захлебываясь слюной. Парень ошалело смотрел, не веря своим глазам. В то время народ в стране голода не знал. И вот, утолив первый порыв страсти, Саня заметил дикий, испуганный взгляд парня, застывшего в оцепенении. Тогда он стыдливо отвернулся и, остро ощущая себя библейским блудным сыном, быстро пошел прочь. Столица стала для него западней, надо было бежать из нее от греха подальше.

И он вернулся домой на родину, в уютный зеленый городок на Волге, Кстово. На домашних харчах быстро отъелся, пришел в себя и, как бывало, стал помимо основной работы сварщиком на стройке шабашить с отцом на многочисленных приусадебных и дачных участках земляков. Проводил газ, воду, много общался. Чувствовал волюшку, задор и писал.

Как у Волги, у реки
Отдыхали бурлаки,
Всем невзгодам в пику
Ели землянику.
На церквушку кстились,
За всю Русь молились,
А набравшись силы,
В дальний путь пустились.
И с тех пор на круче,
Где живется клёво,
Словно чудо-птица,
Появилось Кстово!

Тогда же он начал регулярно ходить на заседания литературного кружка при районной газете "Маяк", которые вел фронтовик, журналист и поэт, Федор Федорович Ларюшкин. Федор Федорович был намного старше участников, выглядел как добрый, умудренный опытом оракул, поэтому сразу располагал к себе. А тембр его голоса и неспешная и мягкая, хорошо поставленная доверительная речь снимали привычную для незнакомых людей неловкость. Помнится, когда я в первый раз пришел на заседание, он говорил, что писать надо о выстраданном и пропускать все через сердце и душу, что продумывать надо каждое слово, десятки раз, прежде чем вставить в строку. Цитировал "Облако в штанах" Маяковского: "...Прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения..." Заседания с ним проходили в атмосфере высокогорья. Вот в той атмосфере мы и познакомились с Сашкой.

Я в то время проходил срочную службу в кстовской учебке и, будучи освобожденным секретарем, из-за дел, связанных с организацией досуга солдат, сравнительно часто выходил в город. Саня выделялся из всех начинающих поэтов внешностью и живостью ума. Был чуть выше среднего роста, крепко сложен, с примечательными чертами. Скуластый, нос уточкой, волевой подбородок, живые карие глаза, каждый раз прищуривавшиеся при чтении стихов и постановке вопросов. Казалось, так он замечал ускользавшие от внимая других мелкие, но значительные детали. Кроме того, и стихи свои он читал особенно: складывал губы трубочкой, усы при этом топорщились щеткой и, словно трубач, извлекал музыку, музыку слов, даря каждому слову поцелуй. Мне запомнился с той поры его "Июнь".

Душа на радуге сидит,
Над целым миром свесив ноги.
Вся жизнь как будто впереди,
И не видать конца дороги.

Под купол неба влез прогресс,
И уместился мир в пробирке.
А многолапый хвойный лес
Луной жонглирует, как в цирке.

Он вечно юн - не сед, как лунь,
Ввысь зелень прет из сухостоя.
Прошел июнь, на лето плюнь -
На это время золотое.

У меня тогда стихи не случались, я читал стихи своего друга, Виктора. Но сразу после первого заседания Саша пригласил меня в гости. Он жил у родителей на краю Кстово, в финском домике на две семьи. В саду у них росли абрикосы, слива, яблони и вишня, был огород, рдела клубника, потели парники, распространяли дух крестьянского хозяйства постройки с мелкой живностью. У отца там была и мастерская, где в свободное время он успевал плести из лыка пользовавшиеся большим спросом у местного населения лапти. Тетя Маруся, мама Сани, сидела дома. Меня приняли как родного, накормили свежим салатом из своих огурцов и помидор, угостили спирным, к которому оба мужика, мягко говоря, были неравнодушны. Тут же это забавно подтвердилось. Раздобрившись, тетя Маруся сказала, чтобы Сашка, она всегда его так называла, принес мне на пробу их хваленую брагу, которую они по обыкновению перед праздником навели в большой ванной. Чтобы особо не тратиться, к праздникам они всегда гнали самогон. Мне принесли полный ковшик, но брагой от него почти не пахло. Мужики как то лукаво и бычась переглянулись. Оказалось, последние недели, не сдерживая себя, они ходили тайком друг от друга к ванне, пили брагу и доливали воду. В-итоге, на праздник в тот раз им пришлось покупать водку!

К сожалению, пообщаться нам пришлось тогда недолго, Саньке нужны были перемены, свобода не давала ему покоя, пылкое воображение влекло за горизонт. И он собрался с каким то своим корешем и его подругой оторвой за романтикой и за длинным рублем на край света, аж в дальневосточную Находку. В надежде устроиться там на тральщик, либо попасть на остров Шикатан на консервную фабрику. В такой компании это было чистой авантюрой. Путешествие их чуть не закончилось совсем далеко от цели. Оторва, ее звали Симкой, разыгрывая очередную сцену ревности, выкинула в окно идущего по тайге на полной скорости поезда кошелек с общими деньгами. Так что добрались они до Находки с большими приключениями. А там Симка сразу устроилась на рыбацкое судно поварихой и потом по Находке ходили слухи, что моряки выбросили ее за стервозность в открытое море. Санек же со своим злополучным корешем мыкался как бездомный по разным общагам и подрабатывал на поденщине. Но из-за обильной выпивки, которой всегда заканчивались его многочисленные знакомства, так по-настоящему никуда и не устроился. Спасали стихи, родился цикл "Песни у моря." Вот одна из первых.
 
Рождаются новые строки,
В них моря дыханье и вой.
Держава на Дальнем Востоке
Глаза залила синевой.

Расплылся синяк небосвода
И море уснуть не дает.
Россия с засосом восхода
Прибойные песни поет.

В конце концов его кореш продолжил искать свое счастье на дальнем берегу, а он, намучившись, с полным тралом впечатлений, с мешком рукописей да с горем пополам вернулся домой в Кстово.

Дом стал его тихой и надежной гаванью. Там его ждали всегда. Там все было просто, понятно и предсказуемо: его немалая Родина, откос на Волге, знакомая работа, выпивка, общение и творчество. Я к тому времени отслужил и уехал на Север, но связь между нами установилась постоянная. Мы обменивались письмами и открытками. Он периодически куролесил, бывал в Горьком, в Москве, но всегда возвращался в отчий дом. А я, устав от Севера, по весне начинал иногда мечтать о его хлебосольном доме и воображал, как мы паримся свежими березовыми веничками в домашней баньке, вываливаемся изможденными в сад, я плюхаюсь в ванну с ледяной водой под вишней и лакомлюсь ее сочными ягодами... И приезжал. Все происходило, как в мечтах, даже лучше.

Там было все, разговоры о земном и о вечном, споры о любви и дружбе, свои стихи и кумиров. Жар порой поднимался такой, что, распоясавшись, мы переходили на настоящий кулачный бой. И опередили тем самым героев фильма "Бойцовкий клуб", ведь он тогда еще не был снят. Впрочем, в сравнении с утрированными боями Бреда Питта и Эдварда Нортона, дерущихся невзаправду, а по чужому замыслу и из-за бабла, наши бои проходили не для зрителей, поскольку были вызваны либо глубинным азартом генов пробудившихся в нас конкурирующих предков, либо для снятия негативного заряда, который видимо накапливался даже у таких добряков, какими мы были по жизни. Наши бои были полны тонкой бескровной эстетики и имели более сильный внешний эффект. Так чего только стоил однажды после удара ногой мне в пах густой черно-фиолетовый цвет моей мошонки с четкой границей по лобку! Да и мой ответный удар, из-за которого Сашка выломил дверную коробку с дверью и оглушенный оставался какое-то время лежать на ней, соображая, как мог образоваться такой безобразный пролом в стене в запертую комнату брата. Причем я с себя ответственность тогда полностью снял и к ремонту не прикоснулся.
А он позже написал в "Щекотке":

...Еще я скукой не убит,
Но мною пройдены этапы,
И потому когтистый быт
Разжал безжалостные лапы.
И я эмоциям сдаюсь,
Пусть мне щекочет нервы драка.
И от щекотки вдрызг смеюсь,
Я над собой смеюсь, однако!

Ему очень понравилось, точнее, он был в полном восторге от того, как однажды в честной драке при свидетелях я жестко уложил авторитета местных разборок, уважаемого спортсменами школы известной на всю страну кстовской академии самбо. А случилось это в местном ресторане, когда мы с Сашкой решили "дозаправиться". Он указал мне на симпатичного парня, сидевшего в компании таких же крепких молодых людей за соседним столиком, и мне захотелось с ним познакомиться. Я решил, что повод есть и заговорил непринужденно с намерением в подходящий момент предложить выгодную сделку, но авторитету показалось, что я вел себя фамильярно. Он тут же вместо сделки предложил выйти и получил согласие. У местных дуэли по такому поводу не были редкостью, поэтому сопровождались определенным ритуалом. С общего согласия и совершенно спокойно мы вышли из ресторана и завернули за угол, чтобы с улицы ничего не было видно. Друзья авторитета с моим поэтом демонстративно встали в сторонке, предоставив нам возможность без помех выяснить правоту. У меня в жизни в то время был период неудач, легко вызывавших во мне ярость, поэтому в тот вечер моим противником на самом деле был не мой случайный спаринг парнер, а проделки самой судьбы и выхода у меня не было. Кроме того, за плечами у меня была школа игры в хоккей с шайбой и опыт серьезного уличного драчуна, поэтому все произошло молниеносно. Лежачего добивать я конечно не стал. За спиной же почувствовал недоумение, никто из присутствующих не ожидал такого исхода. Авторитет поднялся и уважительно пожал мне руку. Удивили и его друзья. Вместо того, чтобы запинать нас, сил у них хватало, они все пожали нам с Сашкой дружелюбно руки и с миром разошлись. После этого статус Сашки в определенных кстовских кругах укрепился и он жил в родном городе даже в лихие 90-е совершенно спокойно.

Бывало, что под градусом мы спонтанно срывались в ночь к какому-нибудь его другу писателю или к поэтессе в Горький и нередко оказывались в совершенно нелепом положении. Результат, словно в лотерее, зависел от везения. Раньше мобильной связи не было, поэтому как то зимой в холода, не застав адресата дома, и зная, что в столь поздний час ночью транспорт не найти, мы поднялись на последний этаж высотки и читали стихи у батареи на межэтажной площадке. Я что-то из любимого Маяковского, потом Андрея Вознесенского: "Вьюга безязыкая пела в Елабуге. Что ей померещилось, Скрымтымным..." А он в строку свои стихи о зиме:

"Мир слепнет в круговерти
И глохнет в шуме кутерьмы.
Но лишь союз любви и смерти
Нерасторжим у края тьмы.

В дожде серебрянных волокон
Скрипит по улицам зима.
И в зеркала замерзших окон
Природа смотрится сама.

Зима-старуха снегом пудрит
Свое недоброе лицо.
Потом метель в седые кудри
Вплетет трамвайное кольцо.

Альянс любви и смерти - пылкий!
Прекрасна страсть у края тьмы.
Сосульки острые, как шпильки,
В косматых волосах зимы.

От зимней стужи стонут черти
И сходят медленно с ума.
Любовь и страсть до самой смерти
Хранит холодная зима.

Затем, помнится, допив остатки вина, мы перебрались повыше и, свернувшись клубками, заснули на ковриках у дверей незнакомых людей...

Кто то может отнести это к акционизму, десятилетием позже появившемуся на свет в Ленинграде с художественными перфомансами группы "Новые тупые", но это не так. Акционизм появился как постановочное сценическое явление, для публики, мы же ни для кого не играли, не отвлекались от сути проживания формальным изображением чего-то, мы жили, разом постигая объективизм и субъективизм. И можно сказать, практиковали экзистенциализм в полевых условиях, а не в университетской аудитории. В универститете программы продуманы старшими наставниками и студенты идут изведанными тропами логики, поглощая артикулированные идеи. Нам нужна была не теория, но практика преодоления собственной сущности и достижения предельной глубины эмоций. Наш опыт чем то похож на опыт, описанный Анатолием Францем в новелле "Валтазар". Там царица Савская, Балкис, с возлюбленным Вальтазаром, царем Эфиопии, тайком от стражи сбегают из дворца в одеянии нищих и пускаются в ночь, в гущу сброда, к крючникам, носильщикам и блудницам, чтобы пережить неизведанную опасность и быть захваченными таким страхом, от которого холодеет тело и шевелятся волосы на голове...

По словам Мирдада, героя книги Михаила Наими: "Логика - всего лишь костыль для инвалида. Для быстроногого - обуза, для летающего - неподъемный груз. Логика - незрелость, сплетающая сеть из паутины, чтобы поймать бегемота знаний." Польза от логики лишь в том, чтобы отбросив ее, прийти к вере. Мы остро чуяли тогда дух Маяковского и были полны веры, что "сами держим в своей пятерне миров приводные ремни!" Наверное человеку, сориентированному на рынок, понять это сегодня трудно. Но это и происходило не сегодня, и даже не вчера. Время было другое, шла перестройка, близились лихие годы и наша карусель на дереве добра и зла была прививкой к грядущим испытаниям. Это мистика, но испытание не заставило себя долго ждать.

Когда я в очередной раз, погостив на Волге, собрался к себе на Белое море, то бишь на Соловки, где занимался реставрацией памятников истории и культуры, поехал со мной туда и Саша. Ему вновь захотелось приключений, в этот раз его влекли уже не деньги, а северное сияние и легендарные острова - место высокой святости и запредельного порока. Но там ему помимо светлых откровений пришлось пройти и серьезные испытания. Известно, что на Соловках ничего случайного не бывает и даже паломники, прибывающие туда на короткий срок, и те обязательно получают внушительные уроки на месте либо в пути туда или обратно. Тут я должен объясниться. 

У Сашки всю жизнь каким то мистическим образом и самым невероятным макаром, казалось, совсем несвойственные его социальному положению и среде, в которой он воспитывался и жил, появлялись какие то необычные знакомые и очень ценные антикварные предметы. То вдруг его другом оказывался родственник того самого всемирно известного Штрауса, то он носился с невесть откуда взявшейся бесценной средневековой иконой, а в Архангельск он привез старинный палисандровый крест с резным распятием тонкой работы и захотел его продать. Для оценки мы побывали у моей хорошей знакомой, знатока древнерусского искусства, известного на Севере краеведа и ученого с мировым именем, Ксении Петровны Гемп. Она благосклонно приняла нас у себя дома и без труда определила, что крест изготовлен на Афоне в конце XYIII начале XIX века. После этого, несмотря на то, что собирался в святое место, Сашка продал крест, можно сказать, за бесценок - за двадцать пять рублей в местный художественный музей. Связано ли с этим то, что произошло потом, не знаю.

Как раз тогда на нашем недостаточно оснащенном техникой реставрационном участке из-за большого объема завалов в Просфорном и Прачечном корпусах да и из-за подсобных работ вообще возникла острая необходимость в неквалифицированной рабочей силе. Дело осложнялось тем, что при дефиците рабочих рук на самом острове, попасть туда в советское время можно было только по приглашению и процедура выдачи разрешения занимала не один день. В итоге, приезжали туда только туристы в организованных группах либо энтузиасты. Поэтому мне пришлось исхитриться. Я договорился со своим другом из Архангельска, кстати, тем самым поэтом, Виктором, подыскать мне в городе тридцать пять мужиков, которые из-за своего криминального прошлого не могут устроиться на работу и готовы работать в суровых условиях. Виктор собрал таки и привез эту "бригаду" прямо в аэропорт и я, как десантников, забросил их с Сашкой спецрейсом на остров, где их встретили и расселили в более менее приспособленном для проживания Святительском корпусе монастыря. Мне самому надо было еще на какое-то время задержаться в Архангельске, чтобы отправить на участок необходимые стройматериалы морем. Мастеру на участке я, разумеется, передал, что Зимин мой товарищ и его тоже надо включить в рабочий процесс. Насколько были опасны некоторые из вновь нанятых мной людей, я не отдавал себе отчет. А ведь среди них были не только простые люди с судьбами, над которыми поглумилась система, но и два внешне совсем тихих человека рецидивиста, отсидевших в тюрьме за убийства по тридцать и более лет.

Спустя неделю, по прилете на остров я заметил своего поэта издалека, через арку Никольских ворот монастыря. Он, словно нищий на паперти, понуро сидел на толстых гранитных ступенях крыльца у Чоботной палаты. Когда я подошел, по его щекам скатились две крупные слезинки. Каким-то выболевшим что-ли, тихим и ласковым голосом с паузами, словно неверя в случившееся, он негромко повторял: "Меня били... понимаешь? Меня били..." Мы обнялись. Оказалось, мужики, с которыми он прилетел и начал работать, очень крепко наказали его за то, что, будучи дежурным по кухне, он пропил хлебные деньги и весь день неизвестно где пропадал. Думаю, он понимал, что, если бы они не знали, что он друг начальника, ему досталось бы намного больше. Но меня удивило, что у него не было и капли злости на обидчиков, и он не послал ни одного свирепого проклятия в их адрес, более того, потом никогда в жизни не упомянул об этом случае. А мне тогда вспомнились сказанные по такому же поводу слова Сергея Есенина, которые приводит в своих воспоминаниях в книге "Аламазный мой венец" хитрый и, по мнению Асеева, коварный Валентин Катаев: "А меня еще потом били маляры!" Волю же слезам Саша дал, так как расслабился, дождавшись меня.

В тот вечер мы на радости выпили в его комнате, раздухарились и учинили привычное побоище. Причем в широком коридоре того самого древнего Святительского корпуса. Чем, кстати, вызвали ужас у постоянных жильцов и командированных из Москвы реставраторов-проектировщиков. Начальник дрался с каким-то приезжим бичем.

Потом какое-то время, когда я возвращался на остров из ежемесячных командировок с отчетами, он приходил ко мне в квартиру. Наш 12-квартирный дом из силикатного кирпича был холодный, строила его бригада армян-шабашников под руководством некоего Валеры Погосяна. Люди говорили, что стены дома внутри они оставили полыми. Поэтому по дороге ко мне Сашка всегда прихватывал где-то увесистую сосновую чурку, колол ее у сарая, живо заносил поленья в дом и сразу затапливал прожорливые печи. Мы ужинали, а потом весь вечер чаевничали. Он обыкновенно сидел на табуреточке у приоткрытой печной дверцы, завороженно смотрел на огонь и фурчал из большой кружки свой чай без сахара. Сахар отбивает вкус, говорил он. Кстати, он никогда не курил, аппетит же имел зверский и готовил сам, с удовольствием. Один раз он попробовал пожить в квартире один, но ему не понравилось и он основался в теплой монастырской келье и даже реже стал приходить, когда я приезжал. Слава Богу, он вовремя перешел в бригаду к местным жителям. Так как уголовники одному доброму человеку из своей бригады за ослушание, за то, что утаил заработанные на стороне деньги и не сдал в общак, "качнули" грудь, а другого четвертовали и разнесли части тела по всему южному дворику монастыря. Остров тогда пребывал в оцепенении. Возможно, это была жестокая, прорвавшаяся в самом тонком месте месть нечистых духов, вынужденных поневоле трудиться во славу Божью на разборке завалов, оставленных ГУЛагом. Так, как в свое время они трудились по молитвам святых отцов на возведении неприступных монастырских стен из гигантских валунов. Однако вскоре пришла благодатная весна и вновь подарила селянам надежду.

Сашка быстро привык к неудобствам и пребывал в бодром состоянии духа. Его занимал местный колорит, местные харизматичные жители и бичи, съезжавшиеся со всей страны, занимали часто меняющиеся состояния погоды и моря, да и сама, совершенно уникальная для приполярных мест природа Соловков. Причем ему не нравилось работать в замкнутом пространстве, а нужен был простор небес, живой лес и меняющаяся, как пульс, линия горизонта. Поэтому он с удовольствием соглашался на любую работу вне стен монастыря. Катался в кузове ГАЗ-66, разгружал ПТСы со стройматериалами, ездил за песком или за глиной в карьер, исполнял какие-то мелкие поручения. Как то один сходил за пятнадцать километров на остров Большая Муксалма за морошкой для командированной на участок главбухши мастерской. По возвращении расписывал мне красоты приполярной тундры, восторгался монастырской дамбой между островами и прочитал родившееся в пути четверостишие "Сельская дорога".

Простая, без тайного смысла,
С такой не захочешь, но скажешь:
"Веди..."
Заплакана вся, от грязи раскисла,
Как проститутка на исповеди.

В это же примерно время он начал писать цикл "Времена года" и при встречах обязательно читал что-нибудь новое. Дни шли один за другим, все стало выглядеть более чем стабильно. Но душа поэта не выдержала монотонности будней и он, воспользовавшись случаем, учудил. Случилось это, когда в гости из Архангельска прикатил еще один поэт, тот самый Витя. Появление его совпало с приездом на остров какого-то замминистра. Мне надо было поучаствовать в организации приема высокопоставленного лица и я, занятый на производстве в летнюю пору больше обычного, отправил поэтов с необходимыми вещами на ГАЗ-66 в помощь, расчитывая появиться у них позже. Мои друзья были в полном восторге, так как замминистра принимали в Исааковской пустыни на живописном берегу озера Лесное, откуда открывается великолепный вид на Секирную гору с Вознесенским скитом. Вид этот был запечатлен в свое время еще Михаилом Нестеровым. В общем это была тихая, хорошо обустроенная база отдыха 1-го Автотранспортного предприятия города Архангельска. Хозяйством там заведовал сердобольный ветеран профсоюза, дядя Саша Костин. Все хозяйство у него содержалось в полном порядке, двухэтажный келейный корпус с чистым бельем в уютных комнатках для приезжих, небольшая, отдельно стоящая столовая и у самой кромки воды удобная рубленая баня с причалом для купания и с весельными лодками для прогулок и рыбалки. Рыбы в Лесном озере водилось немеряно. То есть Исааково представляло из себя настоящее райское местечко, где было за честь вкусить удовольствий человеку любого ранга.

Возможности реставрационного участка позволяли по мелочам помогать небольшим хозяйствам вроде этой базы отдыха. Впрочем взаимопомощь на острове и вообще была обыкновенным делом. И поскольку отношения с дядей Сашей у меня строились на полном доверии, то и к посланцам моим он отнесся, как к своим. А они, почуяв волю, легко и гармонично сошлись со столичными гостями. Поэтому когда я приехал, там царило полное взаимопонимание, гостей, образно говоря, можно было брать голыми руками. Стол ломился от закусок, а количество непочатых бутылок "Столичной", предусмотрительно охлаждавшихся в приямке у причала в воде озера, с первого взгляда невозможно было даже посчитать. Было видно, что выпито немало, поскольку чинов уже никто не разбирал. Садилось солнце, по зеркальной глади озера скользил молодой месяц, Сашка по-своему, чуть подвывая, читал стихи "Вера, Надежда, Любовь":

Улыбчивый месяц над крышей.
Мы вместе с тобой наконец,
И четко Вселенная слышит
Биение наших сердец.

Дрожат в напряжении звезды,
Дрожит на травинке роса.
А души, несвившие гнезда,
С надеждой глядят в небеса.

Равнины в молчании строгом,
Как в скорби святая родня.
Лишь люди, забывшие Бога,
Во тьме не увидят огня.

Мы будем хранить еще строже
Вместилище русских красот.
Надежда в дороге поможет,
И вера конечно спасет.

Сольются в любви наши души
Надежнее брачных колец.
И будет Вселенная слушать
Биение наших сердец.

Речь шла в основном о русской литературе и поэзии. Поэты читали стихи по очереди. Дяди Саши не было. Он сделал свое дело и, по обыкновению, отдыхал. Вскоре и гости, довольные банькой и низшедшей на них благодатью, угомонились. Я с ребятами еще попарился и перед рассветом искупался. После этого притомился и  ушел в приготовленную для нас комнату, а они, пребывая на взводе, чудили дальше. Я не знаю, что они делали. Только чуть позже утренник загнал в дом и их, но поскольку ориентиры ими были нарушены, они застряли в общей гостиной. Сдернули там с окон дорогие шторы и, укрывшись ими, какое-то время валялись одетыми на диванах. Видимо, размеренная жизнь на острове Сашке показалась удавкой на шее и он полностью отпустил вожжи. Так, отогревшись, они решили ударить пробегом автомобиля дяди Саши по формализму и сельской дороге. Но далеко, слава Богу, не уехали, их остановили девственные соловецкие заросли. Дядя Саша пережил это событие как потерю девственности. Все, что угодно, но такого - у себя, да еще от моих товарищей он "ну никак даже и вообразить себе не мог!" Потом еще долго при встречах в поселке я избегал его укоризненного взгляда. 

Сразу после отъезда Вити Сашка заговорил о романтике путешествий, о красивых больших белых теплоходах, привозивших беспечных туристов на Соловки, завспоминал родные края, свой обрыв на Волге, засобирался и уехал. И словно в воду канул.

Я же оставался на Соловках до тех пор, пока остров не посетил Тихвинский Свет и его сын, Игорь не снял с монастырской колокольни водруженную ГУЛагом ненавистную верующим пятиконечную звезду. На Соловках все без исключения полно смысла и имеет космические последствия. Так и в тот раз - мир буквально сошел с ума, советская власть, словно лишенная соловецкого символа, рассыпалась, упал железный занавес, за ним рухнула и Берлинская стена. Лихие 90-е сделали многих невменяемыми. Меня Бог миловал, я вовремя остепенился и колесил по стране с благородной миссией, восстанавливал храмы и памятники культуры на Урале, в Калининграде и в Москве. В конце концов, пересек рубежи Отечества и начал бродить по всему белу свету. Сашка из-за своего знака зодиака какое то время оставался верен экстриму, как-то успел жениться и развестись, пробовал с корешами заниматься торговлей, печатным бизнесом, фотографией. Получалось бойко. Однако в какой-то момент обстоятельства вынудили и его сделать выбор между наживой и поэзией. Он, разумеется, предпочел музу.

...Шоколадные ночи минули,
Начинается праздник не наш,
Где на рынке жужжащем, как улей,
Вакханалия диких продаж.
Где людей обобрали до нитки
И страну повернули вверх дном,
Как и прежде растут маргаритки
Под твоим невысоким окном...

Отыскал он меня спустя несколько лет через мою маму. Мы вновь стали обмениваться письмами. Его письма со стихами находили меня на Крайнем Севере, в Европе и за океаном. Он зазывал меня к себе, хвалился поэтическим календарем, что подготовил к печати семь своих книжек, что в нем открылся еще один талант, он рисует иронические сюжеты и делает коллажи, рассказывал о своих выступлениях в городских библиотеках и клубах, присылал публикации, предлагал размещать мои эссе в местных СМИ и мечтал о большом совместном проекте. Я пару раз заглядывал к нему. Это было незабываемо.

В первый раз оказалось, что он живет в Старом Кстово у своей Маргариты! Она работала библиотекарем. Автобус туда ходил с большими интервалами, поэтому добирались мы на перекладных, потом петляли среди редких ветхих построек, среди древних пожарных водоемов, пересекали заросшие сорной травой пустыри и непонятно откуда взявшиеся залежи древесных опилок и остатков мусорного хлама. Это был старый двенадцатиквартирный дом, никогда невидавший ремонта. Весь облупившийся, словно прокаженный в струпьях, он стоял среди огромных тополей на высоком цоколе, как памятник ушедшей эпохе. Сашка сказал, что откроет изнутри, так как утерял ключ и привык вползать в квартиру через форточку. Это было невероятное зрелище, его ловкости мог позавидовать киношный человек-паук.

В большой квартире было пусто и холодно. Маргарита отсутствовала. Кроме вороха рукописей на круглом обеденном столе и на старом комоде ничего напоминающего домашний очаг в памяти не осталось. Оставаться там у меня не было никакого желания и мы уехали домой, под крыло к тете Марусе. Дядя Валя, никогда несчитавшийся со своими инфарктами, этот мир тогда уже покинул и клетки для домашней живности пустовали, а все остальное оставалось по-прежнему, и сад с огородом, и дом с банькой. Помнится, я удивился, опять увидев в комнате у Сашки ворохи рукописей и черновиков. На что он гордо ответил: "А что ты думаешь, а?!" и, прищуривая по-своему глаза, прочитал строчки из своего стихотворения "Вечерний час".

...Я Божьей милостью художник,
Мой путь к гармонии далек.
Успех мне, словно подорожник,
На душу раненую лег.

В другой приезд я встретил его недалеко от родительского дома. С домашним веником и двумя большими оцинкованными ведрами он направлялся на огороды, собираясь уничтожать одолевавших картошку колорадских жуков. Он с сарказмом костерил на чем свет стоит и колорадов и, забросивших их в Европу, американских союзничков. Бурные чувства к Маргарите у него иссякали и он переехал опять домой, к маме. И хотя вышел на пенсию, денег не хватало, так как пенсия была мизерной. Чтобы выжить, сажал картошку на участке за поселком и периодически разгружал вагоны на городской продовольственной базе. Радость приносили ему простые вещи. А сад у дома, улица Монтажников, картины неба да горизонт с солнечными восходами и закатами стали постоянным источником его вдохновения. Пронзительные философские откровения с этих пор появляются в его стихах и ленивым полднем рядом с пчелами-непоседами и пасущимися коровами, и в вечерний час, когда "Углы домов, как колуны, тупые и без вдохновенья..." И, словно пятидесятый псалом царя Давида, у него случается стихотворение "Гроза№50":

Сверкают молнии, как ляжки,
По голубым разводам луж.
И ветер в клочья, как рубашку,
Рвет тучу, точно пьяный муж.

Играет тьма со светом в прятки.
А гром горластый сам не свой.
Сверкают вспышки, словно пятки,
За убегающей грозой.

Гроза, как женушка от мужа,
Бежит, куда глаза глядят.
Но засияло солнце в лужах,
В семействе вновь покой и лад...

В последнее десятилетие, за исключением нескольких коротких встреч вне Кстово, мы общались только по телефону. Компьютер по-хорошему он не освоил и использовал, как печатную машинку. Связь через Интернет оставалась для него непреодолимым препятствием. Он все обещал мне пригласить к себе какого-то знакомого, чтобы установить скайп, но так, видимо, и не собрался. В кои то веки у него появилась дочь, уже взрослая. Юля. Оказалось, ушла от него в свое время сама жена и он приезжал к ней в Нефтекамск, когда родилась дочь. И потом еще не один раз. Теща всегда высмеивала его уже с порога и встречала словами: "Явился, не запылился". А потом все твердила: "Зять, нехер взять." Он же оставался верен себе, созванивался, и как только узнал, что дочь мешает матери устроить свою жизнь, позвал к себе. В начале Юля хотела только познакомиться, но он ей пришелся по душе и она осталась у него жить. Появление ее ему самому не то что не помешало, а даже помогло изжить невольный комплекс и проявить отцовскую любовь. Им втроем под одной крышей зажилось замечательно. Тетя Маруся вела домашнее хозяйство, Саша занимался огородом, Юля осваивалась на новом месте. По вечерам они собирались у голубого экрана телевизора, смотрели и обсуждали новости. И все стало у поэта, как у всех людей. К тому же стал приходить успех, Сашу принимают в Союз Писателей, он участвует во Всесоюзном фестивале "Русский смех", в различных конкурсах. В одном письме ко мне иронизирует: "...Призером хочется быть, но этого мало и не от меня зависит выбор. Подобная суета скрашивает мне провинциальную жизнь и не дает сдохнуть от скуки или от смеха..." Его стихи публикуют в поэтических сборниках, в одно время он даже пробует себя в Драматическом театре в Нижнем Новгороде. И творит с удвоенной силой. Ему пишется легко, иногда ночи напролет. Мысль его становится острой, в иных строчках блестит, как лезвие меча самурая.

...В коридорах власти меняют обои.
Все ждут, куда же качнутся качели.
Все больше барабанного боя,
Все меньше скрипок и виолончелей.

...Правды хлебнув соловецкой,
Поздравляю всех с рынком, с победою.
Я родился при власти Советской,
А умру при какой, не ведаю.

Он изобретает Ма-Му - машину мыслящую, из которой, как из рога изобилия, сыплются сверкающие юмором безжалостные хохмы: "Тоталитарная душеловка", "Революционный курятник", "Эсэсэрцы и ка пе эсэсовцы", "Оккупация азбуки", "Гигиеновые собаки", "Шиши", "Костоломовская архитектура". Под грифом "Совершенно секретно" он пишет "Принципиальный план захвата инфопространства", где есть такие вот строчки:

Время тикает тик-так
Каждой минутой проплаченной,
Поэтому телик, как мусорный бак,
Набит он всякою-всячиной.

Все идет ровно, устоявшийся быт, плодотворное общение с коллегами, хождение по редакциям, публикации и выступления. Даже привычные запои становятся все короче и короче, а периоды трезвой активности все длинней. Он весел и постоянно напевает, то с пафосом: "Волга, Волга - мать родная...", то изображая неизбывную тоску: "Только мы с конем по полю идем..." Он щедр и без расчета делится всем, чем может. Однако остро чует, что яркие политические хохмы лишь на время заменили ему исчерпанную до дна любовь к Маргарите и пишет:

...Не уйти от высоких эмоций,
Без любви человек, словно тля.
Не с того ли у ног моих трется,
Как собачка, планета Земля.

Поэтому, как только знакомится с откинувшейся из зоны зэчкой по кличке Шухер, разчухивает ее самобытность и сочную, неутоленную в зоне женскую самость, влюбляется по уши. Зовут зэчку Зинкой, она якобы смотрящая за щипачами и сдает бабло в общак. Но это его не смущает, он уже большой дядя. Ему как раз нравится то, как она иллюстрирует свой богатый уголовный опыт и дает, можно сказать, в упор рассматривать ценности совершенно незнакомого ему мира. Это действует магически и вызывает у него мальчишечий задор. А тете Марусе, наоборот, присутствие зэчки претит. Она ругается. Не нравится зэчка и Юле. Они вместе пытаются помешать парочке. Но Саша неумолим, и Зина то и дело остается у него ночевать. В итоге, история их отношений чем-то напоминает отношения вологодского поэта Николая Рубцова со своей, удушившей его по пьянке, пассией.

Отношения Саши с Зинкой Шухером, то есть светлого лирика с уголовницей, более, чем серьезные. Они оба уже в определенном возрасте и хорошо отдают себе отчет в том, что происходит. Она от жизни ничего не ждет, и не подозревает "...как умеет любить хулиган... ему бы только смотреть на нее, видеть глаз злато-карий омут, и чтоб, прошлое не любя, она уйти не смогла к другому." Но ей бы только выпить да побалдеть, поэтому от него ничего не требует. А ему кажется, что в ней нет никакой фальши, что она такая, какая есть, естественная и спонтанная, и это редкость. Но, если в трезвом состоянии между ними царит мир и согласие, то во время выпивок вскрываются глубинные ценностные противоречия и они скандалят. Случайно ли, на почве ли этих борений, интуиция подсказывает, что неспроста, в это время он особенно занят мотивами 1-ой Мировой войны. Касаясь этой темы, он воспламеняется. В одном месте пишет:

...В тишине где-то брешет собака,
Тихо время идет, без затей.
Но уже я не вырвусь, однако,
Из страстей, как из острых когтей.

Как они приходят к перемирию, можно легко догадаться. Легко можно понять и то, почему, когда Юля переехала, а тетя Маруся слегла, они оба за ней ухаживают. Но длится это недолго и после смерти тети Маруси Зинка живет у него, они выпивают чаще, вместе и по очереди. У Зинки полно специфических связей, поэтому в доме не переводится дешевая самопальная водка или самогон. Бывает так, что до пенсии его еще далеко, а еды купить не на что. Из запоев он выкарабкивается с трудом, подняться не может по несколько дней. У него появляется предчувствие скорого исхода, он понимает почему, но продолжает жертвовать собой...

Орлино сдвинув свои брови,
Готов я к трудности любой,
Когда иду на запах крови
И надо жертвовать собой.

От жертвы в общем нет вреда,
Но жертва все таки опасна.
И только женственность всегда
Непобедима и прекрасна.

Из ничего опять возникла
Любовь бодрящею весной.
Она запахла земляникой,
Кровавой ягодой лесной.

И пусть подорвано здоровье,
Я все равно вступаю в бой,
Когда вдруг чую запах крови,
И надо жертвовать собой

В конце концов, промыв песок дней своих, как старатель в суровых условиях, и уложив свои драгоценные чувства и мудрые мысли в два поэтических сборника, "Чаши полушарий" и "Любовь и цветы" да приложив к ним несколько самородков поэм, он просто напросто остывает, зэчка лежит с ним сутки, но согреть не может...

Придя в себя спустя несколько месяцев, я думаю о том, насколько же быстро происходят крутые перемены в нашей жизни! Ведь еще совсем недавно в письмах ко мне он сокрушался о нереализованных желаниях. "Планы еще в зачаточном состоянии, но я вижу грандиозные перспективы, - пишет он мне. - Ибо, как говорил Бендер, Нью-Кстово хочет быть центром вселенной, как и любой микроб на свалке истории..." И далее: "На собственной биографии убеждаюсь в нелюбви граждан к выскочкам в ярких перьях. Но сие терпимо, пока есть целеустремленность и живет во мне веселый человек..." Он предлагал объединить мою книгу "Русский дом" со своим циклом "Времена года". И терпеливо ждал.

Только сейчас я по-настоящему понимаю, что ждал он меня всю жизнь. В отличие от меня у него всегда находилось для меня время, он ничего от меня не скрывал, всегда был предельно открыт и ему абсолютно ничего не было жалко для меня. Это необъяснимо. Ведь мы никогда не клялись в верности, ни о чем не договаривались, ничего не обещали друг другу. Нам хватало простой сопричастности. Узы были настолько крепки, что на них не действовало ни наше положение, ни время, ни расстояния, ни даже моя мама и друзья, относившиеся к нему с иронией. Он доверялся мне, как ребенок. Например, я ему звонил и говорил, встречаемся в Нижнем тогда то, поедем в Семенов и он появлялся. Или сообщал, что встречаемся такого то в Москве, только чур, быть трезвым! И он появлялся в назначенный час на Павелецком абсолютно трезвый, сияющий, с ворохом стихов и эмоций. Однажды он полдня сидел на лестнице у Дворца Молодежи на Фрунзенской в Москве, ждал, так как я не мог его взять с собой к товарищу, незнакомому ему. Сейчас я не помню ничего конкретного, что такого важного решил тогда у товарища, но помню жару того дня и дремлющего на ступенях дворца Сашку. И такие случаи то и дело всплывают в моей памяти, цепляя за живое. Так и в Семенове я оставил его ждать за воротами фабрики "Хохломская роспись", чтобы он не помешал во время интервью с художественным экспертом предприятия. Не забыть мне и то, как он, провожая меня в путешествие по Волге на туристическом теплоходе, в момент отхода судна страстно захотел остаться на борту. Я уверен, что, если бы он остался, был бы серьезный скандал, но сейчас мне стыдно за то, что я уговорил его сойти на берег. Ведь сам он так никогда в жизни и не испытал замечательное чувство свободы отпускника, пусть и временно отправляющегося в далекое путешествие на белом комфортабельном теплоходе, когда за все заплачено, все за тебя организовано и ни о чем заботиться не надо. Просто он не думал о таких вещах никогда...

Теперь уже не будут приходить от него бодрые поэтические письма, не будет неожиданных звонков с городской почты в Кстово, не будет сердиться на него моя мама... и остается, забившись подальше от всех, читать его письма и рукописи.

Вот, беру я в руки его ветхие, пожелтевшие от времени листки, смотрю на ошибки старой печатной машинки с западающими клавишами, где вместо заглавной "А" стоит "Л", вместо маленькой "а" - "з" и другие "шутки" нужды, на его быструю руку с колкими буквами в горбатых строчках поправок и происходит чудо, моя душа оживает. Мне кажется, является он. Только почему-то каждый раз наворачивается слеза...

Независимое ожидание

Независимо от мя, независимо,
Но истина в этом хоть тресни.
Стали песни мои, как письма...
Стали письма мои, как песни.

Я теперь оживляюсь весьма,
Когда слышу почтовую песню.
Но так долго я жду письма,
Что покрылся поэтической плесенью.

Я от всех, пожалуй, независим
И могу лететь хоть в Боготу.
Только без твоих коротких писем
Мне, дружок, совсем невмоготу!