Костыли

Стародубцева Наталья Олеговна
Зачин
Хоть чугунком назови, только в печь не ставь.

Очередная операция Павла Федотовича привела к тому, что ветерану сделалось уж вовсе худо. Ещё в годы войны, совсем недолго миновясь со дня, как его - растерявшегося дурака - словно дворового кота за шкирку, прямо из конюшни, швырнули на фронт - случайный укус фашистского выстрела, раздробивший кость "второй, не обязательной" ноги, спас Павла от дальнейшей службы, ну а жену его с тремя детьми, совсем ещё сопливыми, на руках - от голодной смерти в его отсутствие.
О том истершемся, обтрёпанном, туманном, пыльном времени Павел Федотович беседовать и даже поминать пред честными людьми и Божьей милостью стеснялся. Не вышло из него ни героя, ни доблестного воина: ни наград, ни подвигов, ни бравадных песен, ни друзей фронтовых - один страх, копоть, взрывы, страх, суматоха… Страх.
Привыкший с настороженностью относиться к людям, Павел одного только товарища завёл себе в окопах. Необычайно набожным Егор Кривовин был солдатиком - сам не рассказывал о себе, но ребята шептались, будто бы этот худой, длинный, нескладный, ссутуленный под крестовиной невидимой тяжкой поклажи на щуплых плечиках, стеснительный и молчаливый паренек с вечно выскакивающим наружу из, не до конца застегнутого, ворота маятничком крестика на обтрёпанной, просаленной бечёвке, вроде как из духовной семинарии отчислился и добровольно родину защищать призвался.
За это, да ещё за рыжину его, за то, что конопушками бесчисленными природа усеяла и родимым пятнышком в шею за ухом накрепко поцеловала, прозвали Егора сослуживцы сначала помазанным, а потом просто меченым.
Бойцы, от мала до велика, всё, обормоты, подтрунивали над ним. Мол, Егорка, если с немцем один на один сцепишься, а он тебе по морде даст, то ты ему вторую щеку-то подставишь или всё же штыком под ребро?
Егор не злобил на их гогот никогда и, игриво ухмыляясь свободной от замусоленной соломинки половиной рта, привычно отшучивался: "Поживём – увидим, кто кому успеет вторую щеку подставить".
Глянуть бы, в самом деле, а неужто правду сказывают, что у немчуры на пряжках ремня на их германском языке бывает якобы выбито, мол, «с нами бог» - разве же может наш Христос с немцами быть? Ну, ничего, в бою Господь сам рассудит, с кем он сюда пришел.
С первых минут военных к Егору потягивало Павла. Пожалуй, что и малодушной корыстью была их спешная дружба пропитана - если и можно во всей этой темени выжить,  казалось прежнему конюху иногда - это только втихаря пристроившись, приладившись укромней рядышком с полу-попом.
Как бы там ни было, в бой Егор без «Отче наш» и «Живых в помощи» ни в жисть не уходил. Казалось, если уж над кем и смилосердничает - изловчится обогнуть, минует – безжалостный вражеский выстрел, так ужо не ;наче Егора. А кого ж ещё, как не его тогда?!
Вот и на этот раз мимо попёнка пулю пронесло, да Павлу в колено – Господь-то вона, погляди, своих как бережет.
Таким макаром и было дадено, что, смолоду и всю дальнейшую жизнь, Пал Федотыч изрядно и очень заметно, порою бывало потешно, хромал, при ходьбе поднакрениваясь на бок и подволакивая за собой одну ногу. Правая укоротилась от второй почитай едва не н; два сантиметра – где уж им друг за дружкой угнаться.
Но не особенно Павел тужил – некогда было. Да и кто знает, как могло статься – лучше уж хроменьким плотный земляной комок  топтать-выпахтывать, чем целым, ладным, не жившим совсем ещё, без проку гнить, баклушиться, распластанным под муравчатым, колосистым травяным покровом.
Если вовсе уж нестерпимо перед дождем бывалыче разноется его порченая оконечность - разломится, задергает невмоготу – свежим капустным листом или лаптастым вольным лопухом укутывал,  а вообще ото всех бед лечились на деревне стопкой первача, крепким бранным словцом, да святым духом.

В окопы он попал, что говорится, из огня да в полымя.
Деревню их решили раскулачивать – было бы только, что кулачить в селышке, на одной божьей милости кое-как пережившем ту бесшабашную круговерть и свистоплясь, что называется гражданской войной.
Только всё мало-мальски устаканилось: поосмелели односельчане, закопошились как муравьи по весне, стали хозяйства свои налаживать, огороды пополнее садить,  домишки подветшавшие подлатывать - мужиков-то война забирала, а бабы да ребятишки одни всюду разве сладятся - и, как на зло, всего-то год прошел, как смекалистый, балагурный, совсем ранёхонько взявший в жёны свою Еленку – ну а по что ж гармонь тянуть, коль по сердцу мила - Павел, под надзором старшего брата Василия, на отцовой земле, на две их семьи напополам себе своими же руками какую-никакую, а всё-таки мельницу справил.
А как же только что образовавшийся колхоз без мельницы? В том-то и дело, что никак. По результатам партсобрания, прошедшего во дворе председателя со звучной фамилией Кобёл, решили их с братом кулачить.
Шутками, шутками, «что ж вы делаете, братцы», старшего Ваську-то с конвоем увезли – никто о нём больше никогда уж не слыхивал. А к Павлу жена прибежала всё в тот же колхоз, где Пашка в конюхах ходил, у отца, царствие небесное, не к ночи помянутого, да собственно ещё и у деда с прадедом в этом деле поднатарев.
Тогда и справил себе Павел наскорях лошадиный паспорт, вместо новорожденного жеребенка. Да, по этому самому паспорту, числясь селекционным скакуном, в одном вагоне с лошадьми в Москву из деревни доехал. Почти аки тот самый благостный младенчик Иисус, поглубже зарываясь в сено от любого чуткого шороха, всполоха и шепотка на каждой станции между совсем недавно ещё великопрестольной столицей и горемычным селом Адкино.
Как говорили знающие люди, пошло селенье от служивого, людями кликавшегося солдатом Аткиным от того, что был мужичонка откинут из рядов царского войска, а отринули его  в заселенную мордвой глушь  лично по указу прогневавшейся на него царицы Катерины – видать, было за что матушке на него осерчать.

А семью Павлову: жену вместе с новорождённым сыном, невестку, братовых двух дочерей, тем временем, одноколенники (на всю деревню - две фамилии), войдя в массовый противозажиточный кураж, из дома выселили мытарствовать в избушке без полов, кем-то прилепленной почти что аккурат к обочине пологого речного берега.
Весной в дом можно было только по полатям заходить – плещась по-над завалинкой, вольная вешняя вода до окон доходила, превращая в зыбкое илистое болото земляной пол.
Бабка Еленкина рассказывала, что близко к воде в здравом уме никто отродясь и не жил, и не строился -  в таких местах разве что висельников зарывали да прочих заложных покойников, чтоб водяные берегини, перемывая кости их, не поскупились на дожди и наделили землю знатным урожаем.
Пока жирующие кулаки ютились в своей лачужке, так и ветшали два соседних кровных дома: опустевшими и никому не нужными. Да на кой клят они сдались кому - у каждого в деревне своих таких изб полно.
Земли переселенкам не оставили, и на работу кто же их возьмет - первыми занеможили и слегли почти одновременно Васильевы девчата. Пестовали болезных, как могли, да не столько помогали, сколько казнились – толку от лечения не вышло.
А тут ещё сама Елена по ночам кричать стала. Как только час дьяволов наступает, орет через сон «Пресвятую Богородицу» - никому в избе глаз невозможно сомкнуть.
Уже и к знахарке за сонной травой сходили. Куда уж там. Только устроились бабы на ночлег, провалилась измотанная Павлова жена в  дремоту, как в яму глубокую, да словно о землю ударившись, проснулась, аж подпрыгнула на кровати, как если бы сильный мужик тряханул лавку её что есть сил.
Темень кругом – ну хоть бы одна звёздочка через окно пробилась. Лежит Лена, пошевелиться тяжело, всё тело ватное, и дивится, на этом ли свете она проснулась, вроде и всё вокруг знакомо, да и всё ж как-то не так, темени такой ночью сроду не было, да и пол вроде как сухой – что делается: явь ли, сон ли это.
Свесилась Лена с лавки на земь, ступила осторожно, на всякий случай шарясь руками по знакомым занозистым стенам: и впрямь под ногами не хлюпает – твердо, сухо. Да как может-то быть такое?
Покуда глаза пообвыклись в темноте - вроде бы как и не одна она проснулась-то. Васильева-то Людка тоже у своей кровати стоит. Балахон какой-то чёрный, вроде как монаший раздобыла – для чего это.
Двинулась Лена тихонько к невестке своей, чтобы малышей на печке не перебудить. И не поймёт: на лавке тоже Люда спит.
Это что ж за зараза потешаться вздумала, кого нелегкая-то принесла, что воровать-то у них в хате? Остервенелой коршуницей бросилась Лена к незваной гостье, хвать её за волосы на виске, с себе лицом поворачивает – кто такая, с чем пришла?
А та и не сопротивляется нисколько, словно мякиш или свежая глина податливо за рукой Елениной молча подается. Уже лицом к лицу с Еленой, чуть ли не одним дыханием с ней дышат – не узнать гостью, никак не узнать, вовсе лица у неё нет, место, где оно должно быть есть, а вместо узнаваемых черт – одна только размытая туманистая дымка.
Лена с перепугу аж отпрянула и начала креститься. В окно белёсо сверкнула луна, а посетительница молчаливой тенью прошмыгнула к печке и растаяла.

Помыкались было невестки по несчастью: куда идти, к кому бежать… водищи в доме по колено. Проревелись дружно, да, когда первая девчушка испустила дух, пошли к добрым соседям за лопатой.
Сосед ус покрутил,  сплюнул через плечо, да и погнал понахапавшихся на его крестьянской кровушке буржуек со двора.
Почти следом под их окном скандалила знатная на всю округу склочница, мол, ввечеру второго дня кто-то несушку у ней со двора, подлюка, умыкнул – с кого ещё спрос, как не с кулаков!
К вечеру померла вторая Павлова племянница, а у порога бабы подняли лопату и небольшой подзастарелый образок.
На всякий случай, остерегшись людских глаз, вечером же побрели копать. Из старого забора своего втихаря по паре досок сняли – скандыбили новоприставленницам то ли гроб, то ли накат всторонке от дороги и от всех своих дедов, на самом краю кладбища, чтобы никто не попрекнул, что чьё-то место заняли.
Через неделю и сама Васильева вдова сделалась очень уж прескверно хворая. Глядишь, и по телу какие-то язвы пошли.
Кумекала-кумекала осиротевшая женщина, взяла лопату и пошла себе заблаговременно место готовить, чтобы невестке не так тяжко было с ней справляться – не дитё же почитай.
Хорошо, что пошла – сгодилось место. В самый раз пришлось. До утра женщина собирала в подол, свисающей с лавки рукой, мерещившихся на мокром полу цыплят - пока не обессилела.
С той поры разошлась люд косить по окрестным деревням сибирка.

Закон
ОУЧИТЕЛЮ. РЬЦИ…
ЕВАНЬ;ЕЛЙЕ ОТЪ ЛОУКЫ 12:13

Павел в Москве по конскому паспорту на работу устроился, каморку даже при фабрике получил и, испросив  у бригадира, отлучился в родную деревню, искать, остался ли у него ещё там хоть кто живой.
Так всю дорогу сердце и ёкало, будто нашептывал кто-то, что ехать уже никуда не нужно. Но Павел всё ж, держась в сторонке, деревню обошел, да до сумерек в ягоднике схоронился.
Глядь: показалось, призрак его Леноньки через деревню в сторону реки идёт, а присмотрелся – нет, живая, разве вроде как поусохла да побелела, но, вот те крест, живёхонька.
Только было Павлушка дёрнулся её окликнуть, по пятам за ней чешет Кобёл. Вставить описание Кобёла. Её же собственную шаль, что она когда-то себе выправила «на приданое» за ней несёт – эх даст ему жена по утру нагоняй, что без спросу с трудом добытое у сельских кулаков добро обратно разбазаривает.
На плечи накрывает ей, сам-то стервятничьими крыльями своими размахивает, улыбается, шуткует, слева зайдет, справа, кругом, задом, напоперек, а Ленонька, глядишь, и правда, что покойница – в чём только дух в ней держится.
Так, загутарившись, Кобёл рядом с избой ноги позамочил, чертыхнулся, за молчаливой Леной вброд до дома не пошел, постоял, выкурил самокрутку, пригаркнул, чтоб, коль жизнь мила, утром сама шаль к нему воротила, да чтобы не дурила: всяк знай своё место, он здесь председатель, всё вокруг народное, а стало быть его, и Ленка тоже его – не сегодня, так завтра.
До первых петухов Павел жену с дитём увез.
Один Бог знает, чем Елена Батьковна пострелёнка своего до этих пор кормила и выхаживала: молитвой ли, иль бесовским каким-то зельем – уж сколько на деревне и людей, и скота мором полегло, и Кобёлова сына младшего не минуло, а его, Павлович-то, погляди, живой, тощий правда совсем, ну это дело поправимое.

Бытие
Эх, яблочко, да куда котишься?

В столице жизнь семейства вошла в колею. Лена с младых ногтей смышленая была, цепкая, сноровистая - её вскорости заприметили, да на фабрику пристроили. Жизнь упорядочивалась, угомонялась. Один за другим, ещё двое ребятишек народились.

Как грянула война.
Павла призвали родину защищать. А Елену с детьми - эвакуироваться. Только куда…
В родной Пензенской области Елена с детишками с поезда сошла. Зимы стояли снежные. Потому двери, только чтобы внутрь открывались, ставили – когда сугробами по крышу занесет, не выберешься на свет Божий иначе. А так: снег у дверей лопатами разгреб - и вода талая тебе, пожалуйста, и гуляй себе на здоровье как белый человек.
В Адкино из райцентра и летом по колеям в грязи не проберешься, ну а в такую пору и подавно. Старший сын уже большенький подрос, а младших Лена усадила на детские санки, впряглась, ухнула, и повезла - даром что ли муж у нее вроде бы как племенной скакун - значит, и она ну чем не кобылица.
Только б дотащить - какие-никакие всё ж односельчане, люди, бабы - у самих мужей война поутаскивала. Поди не дадут околеть малым детям.
Кое-как до родной земли добрались. Слава тебе, Святая Богородица-заступница – без тебя дорогу не осилить бы.
Опустилась Елена на первый утоптанный, подукатанный тележной колеюшкой снег – теперь куда же, Господи-Иисусе? Халупы их старой и след простыл – даже крыша из-под сугробов не виднеется.
И словно здесь же вся сила её двужильная в землю ушла. Ни на полметра ей больше с отпрысками не сдвинуться.
Перекрестилась, бережно достала приберегаемый чистый платок, аккуратно покрыла свою голову – не гоже к людям так срамно растрепанной являться. Дитям подмигнула, старшому пальцем погрозила, и поплелась одна из хаты в хату по соседям солона хлебать.
В хорошие-то времена не до неё односельчанам было – где уж теперь подмоги допроситься: у всех своя беда, а она, как известно, ближе к телу.
У этих голод, у тех хворь, у третьих что-то навроде поминок: бабка Понтелеиха померла. Скверная была баба. Хозяйка села поважнее Кобёлов.
Сама же приглянувшуюся скотину испортит - к ней же самой с поклоном последний кусок хлеба несут, лишь бы кормилица на ноги встала. Односельчане, окромя самых родных её, обрадовались – туда ей и дорога, ведьме старой, прибрала земля-матушка каргу-то.
Ох, не к добру всё это, не к добру в такое время на село вернуться.
Делать нечего: Лена лицо снегом отёрла, воротилась к малолеткам, развязала с младшего давнишнюю истёршуюся шаль – надо идти до Кобёла. Лишь бы не зазлобил, да не побреговал.
У двери председателевой избы Елена замерла, как вкопанная, ноги и шага дальше не ступят. Встала под дверью, прислушалась – может, и нету в хате никого, может, и зря пришла она - никто не отворит ей.
Осилилась: чуть слышно в двери стукнула; застыла мёрзлым соляным столпом, никто и не шелохнулся в сенях – назад ворочать пора.
Да что ж она за мать такая – обоими кулаками, что есть мочи, затарабанила Ленка в шаткую дверь. В доме кто-то зашаркал ко входу.
Что ж говорить-то? Язык словно примерз, как сосульки к козырьку председательского дома - покрепче сжала попрошайка в руках скомканную тряпицу, и выставила неуклюже наперед, вроде огородительного щита.
Двери ей отворила Кобёлиха. Скользя по знакомой вещи, зыркнула на пришлицу, кивнула головой, да молча в дом пошла – а на самой лица нет.
Лена, сама толком не зная для чего - за нею следом. Та, оглянувшись, даже испуганно вздрогнула, наткнувшись на Елену взглядом, словно за это время и позабыла уже напрочь, что та приходила, потом, словно собравшись с мыслями, помедлив, процедила: "В Карагалейку уехал. Тряпку свою на сундук положь, - и, как дух испустила, -  Пошла вон отсюда".
Распутница поогляделась – не из-за обветшалой шальки и мужнева блуда стекленели Кобёлихины глаза. Председатель по такой дороге только за врачом и мог поехать, кажись, дитёнок-то его, последний уцелевший, не столько спит, сколько ознобится.
Значит, серьезно дело. Тут уж, поди, рад бы и последний кусок хлеба кому-нибудь просватать, тем более, когда и предпоследних кусков в председательском доме хоть отбавляй – не все, видать, сегодня кончину старухину празднуют.
«Пошла вон, пошла вон», - кукующим эхом в опустыненных горем думах добарматывала одичающая мать, поворотившись к лихорадившему малышу.
Эх, бабоньки, неужто из вас всю душу женскую временем вымыло, выполоскало, окромя материнского сердца? Лена свернула шаль, куда ей было велено, вышла в сенцы, и, будто за руку её кто потянул – схватила покорёжившуюся металлическую кружку - приподняв досточку, черпнула из кадки воды, вернулась к председательше.
Сначала Лена дернулась молитву прочитать – матушка ведь в церковном хоре пела, у Еленки в детстве весь псалтирь от зубов отскакивал; порыскала, как гонимая белка по лесу – ни одного слова не подобрала, даже и «Отче наш» снегами занесло, да думать нечего – перекрестила воду, в руку налила, и крестами поочередно всего Кобелёныша обмазала.
Пустую кружку на сундук к шали пристроила и дальше по соседям маяться пошла. Совсем захолодало, ветер подниматься стал – Господи, хоть бы не метель.
Вернулась к санкам. Средний – Сашенька, сидит, ревёт. Что ж делает! На холоде-то слёзы стынут, обветревшие щёчки холодят.
А младший – Степашка, ох, дай Бог, хоть бы не околел. Совсем замолк, леденючий, губёнки синюшные все.
А оно всё метёт да метёт - Боженьки святы, что ж делается. Не несушка ведь она, собой детей понакрывать.
 
Кобёлиха определила их в конюшню. Там и стала Елена уповать на возвращение Павлушино. 
Всё бы ничего, да Стёпушка себе голову пообморозил - плотными болючими корками пошла. Плакала Лена, образок старенький к Степанушке совала.
"Мамочка, а если я уйду - кто же останется?"

Ребенок к возвращенью Павла от болячки отошел. Со временем у него одного на всю округу, завидные для окрестных девчат, кудри попробьются.

Исход
2 И ПОШЛЮ ПРЕД ТОБОЮ АНГЕЛА, И ПРОГОНЮ ХАНАНЕЕВ, АМОРРЕЕВ, ХЕТТЕЕВ, ФЕРЕЗЕЕВ, ЕВЕЕВ И ИЕВУСЕЕВ,
3 [И ВВЕДЕТ ОН ВАС] В ЗЕМЛЮ, ГДЕ ТЕЧЕТ МОЛОКО И МЕД; ИБО САМ НЕ ПОЙДУ СРЕДИ ВАС, ЧТОБЫ НЕ ПОГУБИТЬ МНЕ ВАС НА ПУТИ, ПОТОМУ ЧТО ВЫ НАРОД ЖЕСТОКОВЫЙНЫЙ.
<…>
…ОТКРОЙ МНЕ ПУТЬ ТВОЙ, ДАБЫ Я ПОЗНАЛ ТЕБЯ, ЧТОБЫ ПРИОБРЕСТИ БЛАГОВОЛЕНИЕ В ОЧАХ ТВОИХ; И ПОМЫСЛИ, ЧТО СИИ ЛЮДИ ТВОЙ НАРОД.
14 [ГОСПОДЬ] СКАЗАЛ [ЕМУ]: САМ Я ПОЙДУ [ПРЕД ТОБОЮ] И ВВЕДУ ТЕБЯ В ПОКОЙ.
ИСХОД 33:1-3.

 
С каких уж пор преставилась Мистёркина Еленочка Ивановна. Вот - хоть и калека - Павел, а знатно супружницу свою пережил.
Может быть, и подольше потянула бы его хозяйка, кабы не ослепла. Всю жизнь Елена гроз боялась – при первых же раскатах грома креститься начинала - видать, на всю жизнь нахлебалась воды.
Было её до окончания дождя никакой силой из дому не вытащить. И даже тряпицы на окошках позадергивает от беды.
А тут таким маревом ярким зашлось небо, прошибаемое петляющими гремучими змеями молний, а муж и старшие два сына в поле, что обо всех страхах забыла, побежала в окно глянуть - кабы не в той стороне небо яростилось, откуда мужа ждет. В крошечный скол в стекле оконном молния нежданной душегубкой в дом прошла, прошибла Лену – еле отходили, благо младший здесь же, дома, был.
В землю Елену зарывали после этого. Только соломинку тоненькую зубами стиснуть дали, чтоб не задохнулась. Думали, и не пережить такого, а нет - оклемалась и ещё лет десяток с этих пор потянула, правда видеть не стала и жуткими болями мучалась.
Слепой старушке на деревне тяжело – с порога далеко не выйдешь, а то и костей можно не собрать. Детвора послевоенная оборванная - пошутить любила: то забор утащят у кого-то из соседей со двора, то перед порогом яму по грудь выроют и воды в нее натаскают (хоть до речки было и далековато, коромысла резвость и задор приподнимали за оба конца).
Так что дальше своего крыльца Лена с тех пор и носа не совала. С утра молитву благодарственную за благополучие свое семейное прочитает, по дому все дела справит, вытащит из укромного сундука, аккуратно приберегаемые: головной платочек и передник с оборками - чистенькие, завсегда кипельно белые. Не смотри, что не видит хозяюшка ни зги.  Да идет по теплу на крылечко: людей не поглядеть – хоть себя показать, с проходящими мимо соседями покалякать, да от жизни не отстать.
.   .   .
Сыновья овдовевшего Павла Федотыча в город перевезли - выкарчевали старый, почти столетошними кольцами увитый, пень с родной земли. Сначала трудно обживался, да помаленьку свыкся.
Лошадей только в городе нет, да "картошка" ещё, что сынки с дачи поначалу привозили... Вот те крест: по деревням таким горохом разве что скотину и подкармливали.
А так - со всем человек смиряется. Ещё телевизор этот свой поставили – бесовская коробочка: и лошади скачут, и танки палят, а этот раз расселись целой делегацией за столом, галдят, выпивают, закусывают, а на Павла ноль внимания – разве видано, чтобы вот так самим есть-пить, а людей с собой за стол не звать?
Одним словом, срамная коробка. Первым делом Павел её салфеткой, Ленонькиными цветами вышитой, от греха поприкрыл.
Привезти его привезли, да сами следом упорхнули – кто куда. То ли кошка какая между ними пробежала, то ли самая жизнь.
По всему, начавшему трещать по швам, Союзу расселились его голуби: захочешь, ни рукой, ни кочергой, не дотянешься. И ладно, коли так: им молодым жить ещё - получшей устраиваться нужно.
Всё верно. Поди успей за теперешней жизнью-то.
Сам когда-то голубем летал. Что он - маленький? Сам не управится?
Благо, пенсию государство платит, и дети тоже подсобляют. Всё ж свидеться бы...
Только что мы - нелюди? Не понимаем? Жизнь, значит, такая, торопливая, что заехать некогда.
Без них Павлу даже лучше. Тут у него свои порядки. Не забалуешь!
В каждом шкафчике он, пока в силе был, без прогулов и отлынивания, на всякую полочку створки приладил, на каждой створке - по замочку, сверху в дверь шкафа тоже шуруп вкрутил – пока не вывернешь его, дверь не откроется.
На балконе у него самодельные откидные стульчики со столиком, а на другой стороне – закрывающиеся на ключ полочки, и под кроватью ящички фанерные.
В ванной по всем углам Павел по прихвату примастил и в получившиеся кольца небольшие выварки вставил, чтобы добро аккуратно хранить.
Всё у него чин-чинарём. Если б ещё после операции нога не ныла…
Хотя, может, старый дурак, зря наговаривает на доктора. Нога и раньше его мучила, хотя, вроде всё же не так, а может, и не эдак – разве же он замерял?
Подошло, видать, время к тому, что на все жалобы врачи только дипломированными головами покачивают. Пал Федотыч уже было в поликлинике шутил: «Пишите мне диагноз – старость, и дело с концом». Хоть бы иногда конечность покой давала, совсем складное было бы у Федотовича житьё.
Со временем дошло до того, что без костылей шагу не ступить. Какая ж это жизнь?
Сядет утром на край кровати, глянет на свои бессменно пристроенные к грядушке батоги - слёзы сами и катятся. Да - не на деревянных лошадях он всю жизнь привык скакать.
И вот, странное дело, видится Павлу Федотовичу сон. Вроде бы молодой он ещё, только от чего-то не хромый.
И Елена-покойница ему протягивает крест и образок. Решил Павел Федотович, что срок его пришел - принялся ожидать свидания с Создателем. 
Утром ощупает себя – живой, что за дела? И дальше ждет.
День, два… А потом зло взяло – по что ж ты Ленонька явилась?
К дождю? Помина просишь? Просто заскучала?
Третьего дня зашла соседка Катерина - ушлая, живая, пробивная баба.
Пал Федотыч ей тихо вложит в карман деньжат, а она с ним всегда вежливая, приветливая, не отказывает: и за хлебом сходить сама подряжается, и за чем другим. Почти родная стала.
Решился он ей сон свой старческий поведать – да пускай хоть заходит чаще. Вдруг сосед и вправду помер.
Вместе с Катериной – дюже тумкала она во всех этих делах - сошлись на том, что вовсе не к кончине сон был. Это супруга его лекарствовать приходила.
Мол: "Не могу смотреть, как ты маешься на своих клюках – попроси Господа, я за тебя заступлюсь, потерпит он грехам твоим, пошлет ещё покандылять на собственных ногах".
Легко сказать, да трудно сделать. Сколько лет в церкви не был.
Всю голову Павел Федотович сломал. Опять в подмогу взял соседку.
Та зашла сразу с весомых аргументов: «Крест у тебя есть? Как можно Бога попросить, если на тебе нету креста?».
Эк, ма: крест где-то был – поди сыщи его теперь, сколько воды-то утекло. Лена всё его где-то хранила…
Помозговав, выяснили, что надобно всё-таки прикупить для Павла Федотовича символ веры. Ну что уж мелочиться для такого дела.
Прохромал Павел в комнату свою, дверь осмотрительно прикрыл, вынул из-под матраса целлофановый пакетик, и отслюнявил Катерине денег на золотой крест. Ну как, действительно, иначе-то на глаза Господу явиться о милости к болячке своей его упрашивать...
С того момента опостылели Павлу ходули его вконец. Такое зло к ним пробрало, словно бы и не опора они для него, а обуза - как будто из этих самых горемычных костылей немец в него и стрелял. 
Когда соседка усвистала,  Павел Федотович аккуратно из шкафчика достал тонкую школьную тетрадочку с таблицей умножения, оторвал от странички небольшой клочок – дважды внимательно сбережения свои пересчитал, послюнявил химический карандаш – для яркости - и покрупней вывел размазанную фиолетовую сумму своих подсчетов.
Ай и цены разогнали! Ну да здоровье ни за какие целковые не купишь.
После, выпавших на их семью, мытарств они с Еленой и в своем, вновь отстроенном, доме жили несказанно скупо.
Куска хлеба без оглядки в пищу не употребляли. Заместо крепко сквасившейся простокваши - молока свежего в рот не брали сколько лет: всё в погребе приберегали, схоранивали тайком на случай беды.
А на соседские подколки «что ж вы, скупердяи, для самих себя жалеетя», у Елены завсегда был заготовленный, проквашенный, измаринованный ответ. Мол, что сделать: животина такая досталась – у бурёнушки прямо в вымени молоко скисатса.
И со всем остальным добром также. Сыновья Павловы было в тот погребок залезут, попрокалывают ювелирно яйца свежие тоненькой иголкой, повыпьют аккуратненько и назад по местам положат.
А родители диву даются: отчего курочки пустые яйца стали приносить, ведь не голодают - быть может, такая «мясная» порода?
Екатерина, честь по чести, вручила деду Паше крестик: вроде бы и освященный уже – в церковной лавке брала, а на сдачу свечек прихватила.
Молодец баба – смекливая. Хорошего советчика Павел избрал.
Распрощавшись, принялся Федотыч долгожданную махонькую финтифлюшечку разглядывать: покрутил, пощупал, подержал в руках, к мутнеющим, всё тяжелей настраивающимся, глазам поближе притянул и сызнова принялся Катерину дожидаться.
Посоветовавшись, выдал ей ещё, из на смерть отложенных – ну куда крест тот вешать? Разве такую вещь на веревке на шею привязывают? Тащи, Катя, к нему какую-никакую цепь. Спасибо, есть кому за ней сходить.
Сама Екатерина по церквям не шлялась без какой-нибудь крайне особой, дюже приспичившей, надобности. Пятнадцать годиков Катюшке минуло, когда собор-то, на всю область знаменитый, заново отстраивали.
Они тогда в деревне жили. Их у матери двенадцать детских ротиков голодных было. А до взрослого возраста дожили, вместе с Катей, пятеро – крепко знала та детвора, что голод уж точно не тётка.
Никакого божьего суда не боясь: и колоски по полям воровали; и - кто посмелее - по чужим зажиточным садам, что могли, в рот тащили; и коренья съедобные у сорных трав выкапывали; а большинством на ошпаренной крапиве да толченной конопляной муке выживало семейство.
Для них тогда страшней любого страшного суда казался озлобленный и меткий глаз мужика, что, с ружьем наперевес, ретиво и усердно сторожил уже приглаженное машинной стрижкой колхозное поле - чтоб колоски оставшиеся после убора никто не вздумал собирать.
А, в установленное время, люди в рясах с тяжелыми красивыми крестами на шеях стали приходить с каждого двора положенное число яиц для храма собирать – их, по традиции, к цементу подмешивали, чтобы надежней Божий дом стоял на крепком строительном растворе из деревенских яиц и жизней, умирающих по всей нищей деревне с голоду, детей.
А как откажешь отцу святому в таком нужном деле, без него потом ни окрестить новорожденное дитя, ни отпеть умершее. Мало ли детей плодится, много ли и без того им на роду жизни отписано, а храм не одну сотню лет простоит.
У батюшки каждый раз одно напутственное слово: «Возрадуйтесь, что чада умерли пречистыми и непознавшими греха - на это воля Божья, ниспославшая им свою милость». До самой смерти мама Катина, уцелевшими остатками большой семьи садясь за стол, с годами пополнившийся разносолами, перечисляла поименно всех своих ребятишек и просила для душ их почивших Божьего заступничества, словно к столу своих сорванят созывала, так и не успевших за эту жизнь наесться досыта.

С заданием соседовым посыльная через неделю управилась. Павел Федотович всё это время как йог на иголках места себе не мог во всей квартире отыскать – умастится кое-как у подоконника, облокотится, да выглядывает. Всё боялся не дождаться, но виду не показал. Мало ли у человека своих забот, и то спасибо, что есть хоть к кому обратиться.
Теперь дело за малым – до Божьего храма добраться. Не очень-то и далеко церквушку недавно отстроили.
Раньше там кинотеатр был. А как опустело помещение, кто-то смекитил на входе крест нарисовать, да на пологую крышу куполок небольшой прилатать – всё сподручнее стало людям к Богу обращаться.
Думал-прикидывал Павел Федотович – и снова кличет золотую рыбку - Катерину – нет ли у нее кого, кто к храму Павла отвез бы. Уж он не мелочась заплатит - лишь бы помогли спуститься, и отвезли туда, да ещё и обратно.
Пособница вроде пообещала к назойливому и неугомонному соседу на днях племянника прислать. У того и машина, и, может быть, на выходных время будет.
Повез Генка Катюхин, нежданно обнабожившегося, старика по такому случаю на праздничную службу в большой и просторный собор – уж в нем точно Бог должен быть, а то понастроят не пойми чего. Опять же, дорога туда заметно длиннее, дороже. А старику – что: молись, не молись, вечной жизни земной ещё никто не выпросил.
Переживал, волновался Павел Федотович: всё ли он правильно и богоугодно делает – дело-то не шуточное, считай, вся жизнь его решается. Эх, то ли можно в машине у Геннадия курить, то ли нет – ну да потерпится. Причмокнул языком Павел Федотович, да решил хоть балясами отвлечься:
- Вот, сынок, я на старости лет-то что учудил. А сам - как? В Бога веруешь?
- Не, бать, везти тебя я отвезу, а в Бога верить – я не подряжался… Ни в Бога, ни в чёрта, ни в коммунизм. И, не обижайся, провожать не пойду – снаружи обожду. Покурю пока. У меня свои купола, - похлопал себя извозчик по нагрудному карману пальцами, окольцованными несмываемым синим кастетом «Р-о-м-а».
Павел Федотович попритих, голову опустил, задумался. И без того смутный, плутающий разум его старческий стало ноющими, маятными, увесистыми тучами непогоды заволакивать, а Ромка, видно, в болящую сквозную мысль ухнулся.
- Я, может, побольше многих видел…. Меня, может, святой отец, которому ты, батя, исповедаться собрался, сроком на десять лет причастил: за то, что пьяных дураков разнимать взялся... Восемнадцать лет мне было… Это священное лицо все ипостаси успело пройти… «Не судите, да не судимы будете»… Парня ножом в нашем дворе пырнули… дружок мой… ну не чтоб… приятель… так-то с детства знались... Сейчас, говорят, скурвился совсем… Между дворами драки на смерть были… Ну и пырнул он по пьяни этого, с чужого двора… Когда морды били - ни одного ментяры не было, а на готовенького жмура, слетелись, как чуяли… Колька драпака дал… Глазом не моргнул, как он умыкался... А меня по этапу. Батюшка Василий судьей был… На Кольку потом, видно, насели или сам догадался… Он через несколько месяцев после суда прискакал с заявлением к прокурору, - Роман смачно выругался на подрезавшего их водителя пирожка.
- Так, мол, и так, жить не могу с этим, тогда-то, такого-то, я убил, чистосердечное признание, все дела. А ему от ворот поворот. Прокурором уже опять "Отец" Василий - деятельность сменил… Извинялись потом, через десять годков-то… Николай… Матушка его - прощенья просила. Моя – не дожила. Да чё теперь? Что было, то прошло… Думаешь, Бог ему нужен? Покаялся? Такой чует, где бараны пожирней. И статистики плохой не будет. Богу твоему что ли считать, сколько душ он к нему поворотил, а сколько от него...  Где он, Бог-то? Где деньги и власть, там и имя Божье прославляется… А вот, посуди, если б каждый сам вёл себя по-божески, кому сдались бы ихнии Божье прощение и Божья помощь? Всё грешим да замаливаем – для того попов и держим… для успокоения совести - вроде отдушины: сходил на исповедь, высказал постороннему дяде все, чем терзаешься, и вроде бы вину с себя снял, вычеркнул всё, что нагородить, накуролесить успел. И начинается не жизнь, а, как в школе, чистовичок – любо дорого посмотреть: смотри и впредь не забывай промокашку поповскую между листами прокладывать, чтобы кляксы впитывала. Еноты-полоскуны… Гинекологи душ человеческих… Пришел – отспринцевался и дальше ****ствуй на здоровье, сколько тебе угодно. А главное, к попу идёшь грехи замаливать, а не к тому, кого обидел - знаешь ведь, что этот ни по морде не даст, ни в рожу не плюнет, ни ментам на тебя не стуканет – его дело выслушивать кающихся и конвеером всем огульно грехи отпускать. Откуда он знает, раскаялся ты или нет? Почему обещает прощение каждому? Потому что только за этим к нему идут. С этого весь доход. Если ты к нему со своей грешной жизнью, а он тебя по справедливости отчитывать или наказывать начнет – ты же к нему больше не заявишься. - Богохульник причмокнув, нервно сглотнул, бухнув сверху до низу широким, крупным, выдающимся кадыком, потом как дитё, широко ухмыльнулся своим мыслям, демонстрируя блестящий массивными золотыми коронками рот,  и снова затянул свою волынку.
- На что он жить будет тогда? Посуди. Своё ты прошлое набело переписал без помарочек.  А в чужих судьбах не останется того, что натворил? Что у них там Бог, слепой? Не увидит? Или у него тоже бюрократия и мощный секретариат, который только тех, за кого хорошо проплачено до внимания допускает? На Бога надейся, а сам не плошай… Ты, батя, куришь? Ну давай… На чём я? А. Бог, говоришь. Я кроме человека ни во что не верю. Вот вы все, мол, "преступники" на зоне - воры, убийцы, отбросы. А везде человек живет. Набожный поп меня в кутузку засадил, а воры, урки ваши, выживать помогали… "Когда Иисус распятым был, то рядом с ним двоих распяли. Один по жизни Вором был, другого - сукою считали. Сучара - Бога оскорблял, смеялся вместе с мусарами. А Вора - Бог с собою взял, одним этапом в рай попали"… У нас там тоже верили… Чем больше душ к Богу отправили, тем сильнее верили… Мне один такой Библию свою почитать давал. Я и читал, пока не рассказали, за что сидит. Хорошая книжка. Складно всё, в такую сказочку любому верить хочется. А как поверишь – тут тебе и крышка. Не заметишь, как тебя прогнули. Вот ты, батя, Писание читал?
Павел Федотович расползся по сидению. Даже дышать стал тише. Глаза сощуренные старческие опустил, закручинился, мыслишки перекатывает, просеивает, а Роман пуще распаляется:
-  А я тебе скажу, отец, что в самой Библии уже заложен грех… Как было: первым делом Бог-отец завещал уважать и слушаться отца… А следом сын его родной раскритиковал и изменил почти все заповеди родителя… Что может быть с таким учением? Вот и шатаемся флюгером – вроде и есть один для всех завет, а каждый его под себя выгодной стороной разворачивает… Бог, если не умер, то давно и крепко спит. А мы всё молимся его останкам и ждём, что они воскреснут. И никого, никогда, ни за что никакой Бог не накажет, - Роман, пристукнув пальцем, сбил истлевший конец папиросы.
- Каждая мразь будет жить долго и умрет в глубокой старости, а если позыв совести приспичит облегчиться… Везде круговая порука… Если бы россказнями о вечной жизни нас не пичкали – верил бы кто? Жить каждому хочется. Может, и я в старости с перепугу грехи замаливать начну. Прости, отец, язык у меня без костей. Не со зла. Ну на последок ещё один случай скажу. Был у нас один авторитетный дедок – где-то ровесник твой, наверно. При нём тоже заспорили мы на церковную тему. А он оборвал. Всю войну, говорит, прошел и всю Божью милость своими глазами видел. Вот сдружились два солдатика: один, конопушчатый весь, рыжий, как меченый, с молитвословом не расстается. Немец бомбит, а он знай молитвы свои горлопанит, а второй – с испугу через слово кроет десятиэтажным матом. Так матершинника в ногу ранило, в госпиталь увезли, считай, отслужился, а следом такой обстрел начался, что первым же меченого насмерть и уложило. Вот тебе и Бог, - Роман глухо закашлялся и прицельно отправил за окно догорающий окурок, - Приехали, Бать. Погоди, я помогу.
Кое-как выгрузили Павла Федотовича из машины: не лучше мешка с картошкой. Снова закурили.
Из глубины церковного двора вырулила на полном автопилоте девица в белоснежном спортивном костюме, напрочь перемазанном соком мятой травы и, приютившей её на ночлег землей – довольная, сильней купола светится и нижнее белье в руках несет.
Роман от явления новоявленной вавилонской блудницы окурком папиросным перекрестился. А Павел Федотович сплюнул на землю и приставным шагом покандылял ко входу.
С первых минут почуялась старику какая-то невероятная благодать этого места во всём его убранстве: в высоком своде купола, расписанном облаками и ангелами, в горящих лампадах, в гулком журчащем пении хора, в грудном затяжном голосе священника.
Невыносимый стыд к горлу подступил, что со своим свиным иль лошадиным рылом посмел в это царство благолепия ввергнуться.
Всю жизнь на конюшне место его плебейское недалёкое было, а не в такой светящейся благостью красоте, от которой сердце изжитое радостной неописуемой истомою заходится.
Прислонился старый безбожник к колонне, чтобы устоять на своих, креплёных деревяшками, дряблых конечностях, подкашивающихся от, непереносимой радостью разливающейся по ним, красоты, охватившей и спеленавшей его мелочную душу.
Низенькая, шустрая, скрюченная бабуля как нарочно локтем подтолкнула его в бок, сморщенными губами покривилась, странно покачала головой и давай отточенными движениями креститься.
Бестолковый старый дурень – вперился столбом в дверях. Для того разве в церкву пришел, чтобы совместно с костылями стены подпирать – и без тебя простоят.
Стал Павел внимательно по сторонам смотреть и за людьми повторять – в каких местах и сколько раз положено креститься.
Старушка вроде бы одобрительно покосилась на престарелого необученного бугая и ухнулась умелыми привычными движениями, на поученье всем молящимся, земные поклоны отбивать.
Надо бы, коль пришел, за упокой Еленочке свечку поставить. Это куда ж – к какой иконе-то?
Неловко развернулся дед на своих четырёх непослушных ногах, да женщину какую-то пышногрудую в чёрной полупрозрачной кофте плечом задел.
Глянула – словно рублем одарила. Скинуть бы годков пятнадцать-двадцать и никаких стремлений к Богу могло не остаться в голове от её выразительного декольте.
И хорошо, что он в церковь на старости пришел. Нет, у этой уже совета не спросишь.
Кое-как растерявшийся старый похабник выяснил, что к чему, у завсегдатаев богослужения, дружно покачивающих головами, и как матрёшки похожих друг на друга морщинистыми лицами, укутанными в платочки. Дошло время и до исповедания.
Первой к батюшке гордо понесла свою елейную грудь та, супротив которой бездарь Павел и прямо пред ликом Божьим умудрился согрешить. Быстро так все с очищеньем души управляются, не много грехов-то у людей видно.
Скоро и Павлово время исповедаться подойдёт – как же он успеет всю свою греховную жизнь пересказать, ведь он, наверное, и дня благочестиво не прожил - в чём теперь первым будет каяться, как вернее обо всём, за что стыдно, высказать так, чтобы камень с души свалился, а с ноги болезной гиря?
Всё та же Павлова учительница постучала грешника старого по плечу, и объяснила, что сейчас батюшка будет спрашивать грешен ли старик, а тому положено говорить «грешен, батюшка».
Совсем разнервничался Федотович, в свой скорый черед, наклонил голову с спасителю души, ждет, когда о грехах его спросят. А отец Василий первым делом ему: «Сын мой, мне сказали, что ты в храм со своими свечками пришел. Со своим огнем в церковь не ходят».
Оторопел Павел от неожиданности, что его не предупредили. Как нерадивый школьник у доски стал проглатывая буквы мямлить:
- Не знал...
- Нужно будет заново свечи поставить.
- Простите.
- Грешен ли, сын мой?
- Грешен, батюшка.
- В чём, сын мой?
- Кхх… лукавил, батюшка… эмм… и прелюбодействовал…
В секунды всё было сделано и таинство исповедания закончилось.
На причастие Павла Федотовича, как на грех, прибило очередью в спину женщине с иллюзорно покрытым верхом, пышущим жизнью, молодостью и соблазном – эх, любопытно было бы послушать, в чём такая понакаялась.
Федотович заранее присмотрел, полюбопытствовал, что всех причащают маленькой длинненькой золотой ложечкой. Чтобы впросак не попасть, он и рот заранее открыл, а отец Василий всё любуется на, краснея улыбающуюся, первоочередницу.
Эх, Паша, смотри кабы муха в рот беззубый не влетела.
Таки дело было сделано.
Совсем всё замешалось, закружилось в мыслях дедовых. Разве что ангелы с настенной росписи всё также благостно на старика поглядывают.
Поковылял Пал Федотыч ко входу – а там его уже ждут: «Вы свечки-то будете покупать?!» Купил. Поставил.
И такое что-то нестерпимое душу - больнее, чем ногу - драть стало, словно не Божью благодать Павел только что принял, а холодный и колкий свинцовый выстрел, откуда не ждал.
Спасибо, Ленонька. Спасибо, люди добрые, кто взялся неразумному старику пособлять.
Хорошее вы дело задумали. Но, видно, не судьба.
На прощанье глянулась калеке иконка Богородицы. Раз уж приехал - всё легче под женским взором инвалиду доживать. А то и глазом перед смерью зацепиться будет не за что: из всей церковной атрибутики у Павла только чёрная выкрошившаяся деревянная дощечка образка, на котором давно уже и разобрать невозможно, что там за изображение и какой стороной его вешать нужно.
Обратно с Романом ехали молча. Даже и курево в глотку не лезло.
Прибыв, наконец, в свои пенаты и оставшись как перст один: без соседей, без Лены, без Бога – Павел от самого порога первый раз с непривычки учуял в жилище своем какой-то замогильный, старческий тухлый спёртый запах, а в ушах застучала, отжившая свой звонкий век, тишина. Подала одинокий голос от его неуклюжих шагов вечно скрипевшая половица.
Первым делом раб Божий Павел икону святой Богородицы рядом со своим образком поставил – совсем заменить черноту, свой век отжившую, рука не поднялась.
Неосторожно в окно загляделся на дряхлое, высохшее, безлиственное дерево, цепляющееся своими корявыми ветками за молодых и цветущих собратьев, и осерчав на свою немощность, удумал разрешить всё одним махом.
Достал Павел из закрывающегося шкафчика кусок вонючего хозяйственного мыла – дверцы одна об одну чиркать стали, надо б петли подтянуть.  И вот беда: перебрав всю связку ключей, веревки длинной в доме конюха не отыскал – позор.
Нет, чем так жить – ремень брючный тоже сгодится. Только не этот – поплоше какой, этот дюже жалко.
Для храбрости, да и за упокой души своей, Павел Федотович раскупорил последнюю заначку ещё Ленонькиного самогона на восемнадцати родных деревенских травках. Налил по ризочку в граненый стакан, ломоть тёмного хлеба от сайки отделил.
Вернувшись в комнату, отхлебнул, занюхав рукавом - перед иконой поставил и хлебом накрыл. Посмотрел: не гоже как-то - допил и отщепнутым мякишком зажевал.
Присел перед иконами на самодельную резную табуреточку, примерил себе петлю из ремня, чтоб впритык голова пролезла. Прижал рукой её к колену, выдохнул. 
Ну, Господи, упокой душу раба Божьего Павла, пошли ему царствия небесного, пусть земля ему будет пухом… Бестолочь – всё в одну кучу собрал! Да и нельзя заранее, наверно.
Прости уж ты, Господи, ради Христа… Да твою ж дивизию.
Отче наш, иже еси… на небеси… яко… ты… твое… царствие твое… твое царствие… твое… твое…
Придвинул неуклюжий самоубивец табуретку под плафон, да неосторожно перемекнул её, пытаясь наверх  вскорячиться.
Остервенев швырнул Павел в сердцах от себя ходули свои через всю комнату - едва ли латаный фанерный бок у кладовой не проломил.
Глянул, забытый всеми - вместе с Богом - ветеран на бесполезно сжатую в ладони, дермантиновую заготовку и, осев на злополучный шаткий кривоногий стул, расплакался.
Совсем не помнил Павел ни лица, ни голоса матери – очень уж в небольшой нахлёст совпали жизни их перед тем, как навечно разминуться. Только по десять раз на дню она своего малыша простой молитовкой напутствовала - чтоб и ребенок сладить мог - и никаких дел в жизни чтобы без неё не начинал.
Перекрестился Пал Федотович на оба образка: «Пресвятая Богородица, будь со мной, Пресвятая Богородица иди впереди меня, а я за тобой».
Бедолага голову свою гулкую, что колокол, подзахмелевшую, с обеих сторон обхватив, к коленям притянул - посидел, зажав между шаткими коленками сложенные в один общий кулак ладони, поцокал языком, край табуретки сбивчивыми, хилеющими руками нащупал, впёр ладони в него - локти, точно крылья, растопырил, поднакряжился всем телом, аж на шее жилы выперли, подраскачался малёха, да, шаркая обтрёпанными клетчатыми тапками по, выстланным пластинами фанеры, крашеным полам, засеменил со стопарём и табуреткою в руках на кухню за закуской.
Что ж мы – татары? Не отпраздновать святого дня!