Из воспоминаний об алтайских писателях

Владимир Дмитриевич Соколов
1. Странное у нас все-таки представление о писателях. Когда моя мама узнала, что я пишу, я часто видел, как слезы навертываются у нее на глаза. Однажды ночью встал пописить, гляжу: она читает мою тетрадку и видно, как переживает. Я почувствовал себя так, словно меня застукали за чем-то недостойным. Так и вижу ее в ночной комбинации, сидит, глотая слезы и смотрит в мою тетрадь.

У них на комбинате работал Виктор Степанович Сидоров, будущий для них и современный для меня наш детский писатель. Мама о нем всегда отзывалась с презрением:

-- Что путного может написать такой человек?

-- А чем он был нехорош?

-- Фи. Смазчиком работал.

У них на меланжевом (как и на любом заводе) целая градация рабочих специальностей. Женщины -- прядильщицы, ткачихи -- это основная масса -- ни почета, ни презрения они своей профессией не снискали.

Мужчин мало. Самые-самые это поммастера. Рабочая аристократия. Все трудятся в поте лица, а они сидят себе играют в домино, и даже позволяют себе пивко попивать, за что других бы выгнали сразу за разврат, за пьянку, за дебош по 33 о нарушении трудовой дисциплины. Задача поммастера: наладка ткацкого и прядильного оборудования. Чтобы понять, чем они такая аристократия, достаточно сказать, что есть такая деталь, кажется, называется, шпуля. Самая ответственная в прядильной машине. Ее размер должен быть соблюден до долей миллиметра. Чуть больше, меньше -- машина встает и в никакую. Но размер это одно. Важен и ее вес. И поэтому ее подгонка -- это не труд, это искусство. Немного пошкребут-пошкребут ее наждачкой: бросают на весы. Можно соблюсти размеры и не попасть в вес: попасть в вес и нарушить размеры: в обоих случаях пиши пропало. И так подгоняя оба этих параметра они доводят шпулю до нормы.

А вот смазчик. Это принеси, подай, привези, залей масло. Самый тяжелый и неквалифицированный труд. Бери первого попавшего с улицы: двухчасовой инструктаж -- и вот тебе готовый смазчик. Профессия презренная в глазах рабочих, а более всего ткачих и прядильщиц.

И как может быть писателем человек подобной профессии? Примеры Пушкина, Горького, которые также не бог весть каких успехов добились в долитературном мире здесь не катят.

Отец относился к Сидорову более благодушно. Рассказывал о нем анекдоты. Сидоров вылез на волне критики. Тогда после войны модно было, чтобы рабочие критиковали начальство. Даже если в критике 5 процентов правды, считалось, она все равно полезна. Вот Сидоров и писал в меланжевскую многотиражку свои критические выступления.

А их потом обязательно обсуждали на парткоме. Досталось и начальнику цеха, впоследствии главному инженеру меланжевого Помогаеву. Зачитали критический материал:

-- У вас есть что возразить?

-- Есть. В статье искажены факты.

-- А поконкретнее можно?

-- Ну вот Сидоров пишет: "Помогаев грозно ударил по столу своей волосатой лапой". А где у меня, спрашивается, волосатые лапы?

И он под общий смех вытянул на всеобщее обозрение свои руки как руки.

2. Виктор Николаевич Попов рассказывал о двух своих приятелях-писателях. Один -- это Володя Марченко, а другой Леня Бабанский, врач-трамватолог, весь такой городской и культурный, читает только импортную литературу. Обоих роднит то, что ни того ни другого уже много лет краевая литература не подпускает к себе, несмотря на все их упорные стуки.

Виктор Николаевич пытается поддерживать обоих, да мало что у него получается. Вот и собираются они у него, жалятся на свою судьбу.

Виктор Николаевич им и потакает и считает обоих бездарями, ремесленниками, ибо внешне они художественные формы и рассказа, и повести, и даже романа освоили, придраться не к чему.

-- Теперь графоман, -- говорит Кудинов, -- грамотный пошел. Ты ему на недостатки, а он тебе в ответ столько наговорит, что ты не знаешь, чем и крыть.

Когда эти два писателя-неудачника (неудачник -- это не тот, кто плохо пишет, иначе бы неудачниками стоило признать весь наш Союз, по крайней мере, его алтайское отделение, а те, кто не печатается) уже прощались, Бабанский попросил Попова:

-- Виктор Николаевич, почитайте, пожалуйста, мою последнюю повесть. Там кое-что есть.

-- А мне, -- говорит Попов, -- так и подмывало спросить: "Где это есть, на какой странице. Я что геолог -- разыскивать это кое-что"?

3. Вечером были гости -- Николай Николаевич и Фаина Васильевна Яновские. Застолье немноголюдное. А потом и оно распалось -- Раиса Васильевна и Фаина Васильевна уединились, обсуждая свои женские проблемы, а мы с Николаем Николаевичем заперлись в кабинете и погрузились в неисчерпаемые и дорогие нам глубины сибирской истории... И разговоры эти -- как праздник для души. Чувствую, как с каждым разом, с каждой встречей мы все больше и больше сближаемся, понимаем друг друга -- общие интересы, любовь к сибирской истории, равно как и к самой Сибири, душевно связывают нас и роднят.

И когда Николай Николаевич, увлеченный и бескорыстный человек, подвижник в литературе, сумеет после долгих мытарств пробиться сквозь жесткие цензурные заслоны и начнет издавать в серии "Литературные памятники Сибири" одну за другой книги забытых и полузабытых сибирских писателей, достойных этой памяти, первую же из них -- книгу "белогвардейского" писателя А. Новоселова -- он тотчас же и переправит мне, сделав дарственную надписав академически ровным, бисерным почерком.

Таких многострадальных книг будет еще много. Да и сама жизнь Яновского была многострадальной, поскольку в систему существующих ценностей он далеко не всегда вписывался, конъюнктуры сторонился и всячески избегал, за что был гоним не однажды -- слишком прямых и самостоятельных в России никогда не жаловали.. А сделал он для России достаточно, чтобы память о нем осталась добрая.

4. С поэзией в наши времена покончено, и, похоже, покончено на раз, два и.. на долгие времена. Будущее русской литературы -- ее прошлое. А вот делать отсюда вывод, что у нас нет поэтов я бы поостерегся. Поэзия -- это такой же социальный и культурный институт как Министерство культуры. Министерство может быть, а культуры нет, чему свидетельство наше современность. И наоборот, культура быть, а министерства при ней не возникнуть, как было хотя бы в России XIX века.

Поэзии может не быть -- журналов, критики, издательств, чему мы и являемся свидетелями так же, как и в отношении культуры, а поэты быть. Ибо поэт -- это особый психологический склад, и люди такого склада как грибы, но в отличие от грибов и безо всякого дождя лезут из земли. Я знавал двух таких поэтов и даже трех, просто третий Гущин, жил несколько ранее. А вторым был Владикар, или Владимир Карымов, по профессии математик. Он был настолько поэтом, что о нем даже ходили анекдоты.

Вот один из них.

На экзамене по одной из самых трудных математических дисциплин (другая -- это диффуры -- дифференциальные уравнения), он долго сидел над своим билетом. Почти все студенты уже ответили, кто лучше и хуже на свои вопросы, а он все что-то чиркал и чиркал и чиркал на листочке.

-- Карымов, -- наконец не выдержал преподаватель. -- Идите отвечать.

-- Секунду, секунду, еще немного.

-- Да вы уже сидите два часа, никакой секунды.

И он грозно подошел и выволок Владикара к экзаменационному столу. При этом мельком глянул в записи. А там были явно не математические формулы, а нечто стихообразное. Преподаватель даже от изумления рот раскрыл. Карымов уже начал отвечать, когда преподавательский рот с трудом закрылся. Но изумление не прошло. Владикар что-то лепетал о центре тяжести жидкого тела и математической модели определения его устойчивости (тела, конечно, а не центра тяжести). Наконец преподаватель не выдержал:

-- Это что такое? Стихи?

-- Стихи, -- ответил Владикар, и продолжал отвечать на вопрос.

Как он потом рассказывал, нес он какую-ту пургу, сам не помнит чего. Но преподаватель, похоже был так ошарашен, что и слушал и не слышал его, в все глядел на листочек со стихами. Потом посмотрел в зачетку, увидел там одни тройки и приплюсовал к ним свою. Хотя, возможно, даже и на тройку Владикар тогда не наработал.

5. Лев Израилевич Квин в литературу пришел из органов, но распространяться о той своей жизни не любил, хотя член подпольного комитета комсомола Латвии и работник особого отдела в группе советских войск сразу после войны в Венгрии порассказать бы мог очень много интересного.

Но по большим праздникам за столом, он иногда позволил себя расстегнуть, условно говоря, пояс. Хотя сам не пил, так разве лишь пригубить чуть-чуть, но в общем веселье и разговоре участвовал по полной программе.

-- Однажды вызывает меня к себе Гуркин...

-- Как? Разве наш знаменитый художник тоже был в Венгрии после войны?

-- Все может быть, хотя художник был расстрелян в сталинских лагерях в 1938 году. Да и звали нашего Гуркина не Григорий Ивановыч, а Борис Петрович. По крайней мере он заведовал агитационным отделом и отвечал за общение с населением.

-- Так значит ты знаком с подпольной работой? -- спросил он меня.

-- Немного есть.

-- Вот и пойдешь в... -- Гуркин произнес название молодежной организации, которое на русском языке и не выговоришь. -- Там окопались ксендзы и, похоже, прочно. Так что будь внимателен. Я тебя посылаю в самое логово врага. Пистолет-то у тебя есть?

-- А как же, -- гордо похлопал я (то есть Лев Израилевич) себя по карману.

-- Вот и давай его сюда. -- Гуркин запер пистолет в сейф. -- Чтобы он тебя не смущал. Там надо головой прежде всего работать. Да и свое знание венгерского языка спрячь. Больше слушай, чем говори.

Так я и запомнил на всю жизнь: в идеологии нужно работать не пистолетом, а головой.

6. Ходил на день рождения к Горну. Взяли да и заспорили, почто у нас так много писателей. Зачем их столько? Спор плавно перетек на графоманом, кто они такие и чем они вредны для литературы. И я вспомнил своего старого друга Володю Марченко, который мучился над словом и который всю жизнь боялся оказаться в графоманах. А все-таки там оказался.

Есть два типа графоманов, людей страдающих неудержимым словесным поносом в письменной форме. Характернейшим представителем первого типа был Стендаль. При жизни он исписал груды бумаги, без всякого преувеличения тонны. Задав такой громадный труд литературоведам, что они с ним не справились, возможно, и по сих пор (о неразобранности рукописей писателя говорил в 1960 г его советский биограф Виноградов, а с тех пор были найдены новые вороха усеянные торопливым почерком гения, так что вполне возможно, что работа не закончена и до сих пор). Но более чем на 90% это сплошные компиляции, если не сказать прямой плагиат. С тем существенным замечанием, что Стендаль никого не хотел обманывать и не собирался себе присваивать чужого. И даже полное собрание его сочинений -- это по большей части компиляции, включая его прославленные "Итальянские хроники", от авторства которых он упорно открещивался, а почитатели ему упорно навязывали.

Графоманство занимало все его время, а тем двум с половиной романам, которые прославили его имя (и где компиляций также было предостаточно), он едва отвел каждому по месяцу жизни (правда есть еще письма и "дневники" -- подлинно оригинальные без кавычек (кавычки указывают на характер дневников, а на не-авторство) плоды его творчества). Зачем он это делал? Ни за чем. Стендалю просто нравилось писать, и когда вдохновение его не посещало, он писал по памяти или переписывал все, что ни попадало ему под руку. То есть графоманство было для него и работой, и отдыхом, светом в окошке его нелегкой судьбы.

Владимир Марченко был как раз графоманом этого типа. Он без конца переписывал Белова, Астафьева, Носова (это который Евгений, а не "Незнайка")... Когда он часть этих "рукописей" показал мне, у меня очки свалились с переносицы: столько времени ухлопано даром. Правда, Володя делал это не просто так: подобным образом он вырабатывал свой стиль, "набивал руку". Неплохой способ, конечно, для начинающих писателей, но я думаю, для этой цели более подходяще заниматься переводами.

Второй тип представлен современником и редким доброжелателем Стендаля Бальзаком. Бальзак был настоящим мучеником пера. Свои произведения он переделывал по множеству раз. Небольшой и немудреный рассказ "Пьеретта" выдержал 17 редакций. При этом исследователей удивляет, что новые редакции часто не лучше, а даже хуже предшествующих. Писатель писал и переписывал не из стремления к совершенству, не в поисках более точных и емких выражений, а из необузданной страсти писать. Как едко заметил влюбленный в него русский исследователь Грифцов "если бы Бальзака не подгоняли издательские договоры, он не довел бы до конца ни одного своего произведения".

Владимир Марченко был графоманом и данного типа. Он заканчивал повесть, бежал на почту (до Интернета тогда еще к счастью для издателей не додумались: впрочем, тогдашние издатели обязаны были дать мотивированный ответ, сегодня они не дают никакого) и отправлял в журнал. И тут же начинал ее переделывать, чтобы отправить в другой, потом снова переделывал и посылал в третий.

Однажды на семинаре в Литинституте, где занимался Володя, его руководитель Евдокимов "лечил" (т. е. читал нудные прописные морали) молодых авторов:

-- Вам нужно писать, писать и писать, как завещал великий Ленин, не отрывая задниц от стула, -- и покосившись в сторону Марченко добавил: -- а Марченко наоборот нужно бы почаще отрывать свою задницу от стула.

Все захохотали: Марченко был кряжистым, здоровенным мужиком, и задница у него была дай боже.

Так что при таком усидчивом и обильном труде написал он немного в смысле количества законченных произведений, но извел груды бумаги. А в советские времена достать бумагу, да еще чистую с обеих сторон, было недешево. Так что жена от его писаний была не в восторге, как впрочем и от его профессии районного журналиста, к которой он был не в последнюю очередь как раз и прикован из-за халявной бумаги:

-- Лучше бы скотником работал. И зарабатывал бы больше, и мясо всегда свежее было бы дома.

Да и он сам сетовал, сколько внимания, забот, денег он отнял своей страстью у семьи, дома, но ничего поделать с собой не мог

7. Разными способами писатели в условиях рынка подрабатывают себе на жизнь. Володин устроился писать разные там истории заводов и фирм и очень смачно на этом имеет. не только сам, но и коллегами подмогает. Но более всех преуспел на этом поприще Толя Гаврилин, наверное, потому что в его природе было никогда и никому не помогать.

И даже один раз и мне подкинул работенку. Мне нужно было написать, а вернее обработать историю большого завода -- котельного. Получил за свою работу я неплохо. Толя, если ты читаешь мои заметки, спасибо тебе. А вот то, что написал... дрянь. одним словом. Мне, самому проработавшему на этом заводе не один год, поначалу самому было интересно окунуться в ту атмосферу, поспособствовать созданию чего-то стоящего. Куда там. Халды из профкома и мужики с мощными загривками из парткома (или как они там теперь называются, но повадки сугубо профкомо-парткомовские), с которыми мне и приходилось работать, завалили меня всякими там грамотами, итогами соцсоревнований, отчетами об успешной работе в новых рыночных условиях, так что вся история получилась как одна большая доска почета. "Хорошо в эти годы работали.. " и далее список фамилий человек на 50. Списки эти вызывали массу скандалов, без конца уточнялись и дополнялись. Или "В эти годы завод вступил в пору своего возмужания..." и снова списки наград, грамот, переходящих знамен, количество орденоносцев, медаленосцев, ударников коммунистического труда, по заводу в целом, по цехам и отделам, по годам и даже месяцам.

8. Володя Башунов, наш алтайский поэт, любил Пушкина до самозабвения. Это удивительное и редкое явление не только в наши дни, но и в советские времена. Нет признаний-то в любви к нашему национальному поэту хватало, но людей, которые бы читали его после школы, я что-то не встречал. Особенно в литературной среде.

Словосочетание "Загадка Пушкина" уже давно обрело право на место в словарях русского языка, как устойчивое словосочетание. Но именно в этом направлении размышляет Башунов о нашем великом поэте. Он ищет разгадку на биографических тропинках, фактами биографии объясняя стихи, а стихами -- проливая свет на биографические факты, вернее их глубинный смысл. Такой подход, конечно, кое-что объясняет в Пушкине, но может представлять только узкоспециальный интерес, то есть для знатоков и любителей Пушкина, так сказать, фанатов творчества поэта.

Биография любого человека, и гения в том числе, интересна только проливая свет на нечто большее: мир, страну, человека вообще, самого себя. Таких же загадок, которые представил на суд общественности Башунов, можно насобирать о каждом человеке воз и маленькую тележку. Такова одна точка зрения. Башунов бы на это возразил, что Пушкин давно стал "русской судьбой" и его жизнь в миру имеет такую же ценность для русской культуры как и его служение поэзии. Поэтому любой факт, любой вздох несостоявшейся любви поэта или каких других его душевных движений имеет немеркнущее значение для культуры, ибо неизвестно, где, как, когда (и с кем) это слово отзовется.

Главное, что Башунов внимательно читает Пушкина, что его знание поэта феноменально, и потому его статьи интересны и поучительны для читателя.

Известно, что говоря о другом, каждый человек высказывается о себе. А писателей это касается в первую очередь. Если же перо молчит о себе любимом, и, как любят оправдываться исследователи, и писатель просто собирает факты в тупой надежде, что они сами за себя заговорят, то получается полнейшая несуразица: ни себе, ни людям, -- нечто вроде историко-просветительных романов Кудинова. Важно лишь, чтобы между тем, о чем ты думаешь и материалом был контакт. Чтобы пытаясь понять биографируемого, ты понимал себя, а копаясь в себе, ты черпал бы ответ на свои сомнения и нескладуху на гениальной стороне.

Тогда писатель будет читать, а не вычитывать, и что-нибудь интересное выкопает в клювике не только для себя, но и подписавшегося на журнал читателя. Такую позицию по отношению к Пушкину прокламирует и Башунов, и довольно-таки едко и, на мой взгляд справедливо, высмеивает столь любезную по школьной программе "революционность" нашего гения. (Кстати, отнюдь не сданную в архив в нашей местности, где в одной из юбилейный статей "Пушкин и Сибирь" утверждалось, что А. С. поехал на Урал, чтобы быть ближе к сосланным декабристам).

Правда, сам поэт не удержался в дозволенных рамках и присоединил Пушкина к православным патриотам. Гораздо интереснее те созвучия между классиком и нашим современником, когда Башунов, обнажая горькую судьбу Пушкина, жалуется на положение поэта в наши дни. И это Башунов, литератор внешне вроде благополучный. Значит был внутренний червячок разлада и недовольства.

9. Василия Федоровича Гришаева война задела так, краткосрочным боком. И даже не Отечественная, а японская -- ветераны они ведь очень щепетильны к этому различию. Но сам он так не считает.

-- Мне тех 6 дней, что я участвовал в боевых действиях по полной, хватило на всю жизнь. Все повидал и смерть друзей, и трусость и героизм, и глупость командиров, за которую приходилось расплачиваться и нам солдатам, да и им самим. Ну а после войны служил еще три года.

И вот в 1948 году настал долгожданный дембиль. Да не тут-то было. Время было неспокойное, тревожное. И ведь перед самым дембилем опять какая-то международная оказия. Мы тогда стояли на западной границе. Дембиль откладывался со дня на день, с недели на неделю. А мы так в сапогах и шинелях спали в казармах: сигнал боевой тревоги ожидался каждый день, и мы должны были быть наготове.

И вот стали ходить вокруг нас, как кот вокруг сала и политработники, и старшины:

-- Ну чо вы маетесь, сердечные. Вот были бы вы на сверхсрочной, жили бы в военном городке, не на службе ходили бы в штатском. Только городок пока покидать нельзя. И комнату вам в общежитии, отдельную спроворим.

-- Нет мы уж лучше послужим.

И так длилось неделю за неделей, я уж не помню. Наверное, месяца два.

Наконец, я не выдержал и поддался на уговоры. А Изя, еврей, мы с ним на одном топчане спали так и не сдался. И едва я подписал приказ о переводе на сверхсрочную, как и недели не прошло, а военное положение отменили. И всех распустили по домам: в нищей стране, каковой мы были после войны держать такую армию все же было накладно. Изя поехал домой, а я так и остался сначала сверхсрочником, а потом поступил в военное училище и получил офицерские погоны.