Кентавры

Флорентин Тригодин
                "Твоё истинное Я безлично...
                ты не такой, каким показался..."
                (Из её письма, которое   
                не будет передано биографу)

Цветы не расскажут: сирень практически всегда с чёрными бомбошками от опавших соцветий, с тяжёлой листвой, с ветками, которые плохо "берёт" ножовка. Я цветок на своём дереве-роде, и какой я "на самом деле" - в этом легко ошибиться. Нас родили именно после войны, хотя родители были в возрасте и могли сделать это до 45-го, но были в разных местах. Нас нарожали машинально (в нашей деревне по три ребёнка), машинально приучили к работе и житейским пошлостям, как-то специально - не пестовали; грамоту дало государство.

Моих погодков-земляков осталось очень мало; они "ушли" из-за слабостей людских. Это как бросание семян злаков просто в сторону. Прорастут единицы: зерно из собственного жизненного резерва выбросит росток на три-четыре мм - и должно встретить почву, но, брошенное как попало, упрётся росточком то в прошлогодний лист, то в камушек, то в жухлую траву - и гибнет. Которое проросло - в нём уже не узнать зерна, оно шагнуло, но многие засохли зёрнами с беспомощным скрюченным ростком...

Когда мы встречаем человека, его "центр тяжести" может находиться в его прошлом, а не здесь и сейчас; здесь и сейчас - временные цветы. И человек кажется не таким, какой "на самом деле". Про ушедших молодыми говорят: ушли в расцвете, но это не так. Они не дождались цветения.

Ларь - это глухой ящик, у которого половина верха горизонтальная и половина - наклонная крышка: удобно насыпать, удобно выгребать; в пику одному буквоеду у меня однажды родились строки: "Я загляну, скорее, в ларь,/Чем без нужды в большой словарь". Конечно, это от Пушкинского "Хоть и заглядывал я встарь/В академический словарь". Но вернусь к ларю. У деда был маленький ларчик для соли, не больше чемоданчика, но тоже с наклонной крышкой и петлями для замка. Были времена дефицита соли, ели "невдосоль", и соль дед закрывал на замок - от бабки, чтобы не раздавала соседкам по щепотке. Бабка - из кулаков, и экономить не собиралась. Дед всё от неё закрывал, а поскольку женили не по любви, то и бил вдрызг за растратный характер. Иногда в наказание бросал в колодец (воды в колодце летом было около метра, и бабка стояла там некоторое время, потом дед подавал лестницу). Это мне рассказали не так уж давно, и я поверил, вспомнив замочные петли на соли.

Я уже застал их любящими друг друга и нас, внучат, поэтому: перед посадкой за стол пели "Отче наш", иначе ложкой по лбу. За столом из большой посудины хлебали по очереди, медленно жевали, торопиться было некуда, ибо, потянувшись к хлёбову вне очереди, тут же опять в лоб. Но сахар для нас дед не жалел, хоть задница слипнись, а вот на него мы смотрели с удивлением: самовар, чашки на блюдцах, дед зачерпывает из сахарницы пол-ложки сахару и начинает трясти ложечку до тех пор, пока не останется лишь несколько сахаринок - и тогда "высыпает" в стакан, "размешивает" и пьёт "чай с сахаром"...

Бабка (они по отцу), завидев меня, подзывала, мол, угощу. И я опять с удивлением созерцал, как с "пирамиды" сундуков она отставляла на стол самый маленький верхний, потом на табурет сундук побольше, и вот, кряхтя, стаскивала на пол большой сундук, добравшись тем самым до самого громадного сундука на полу. Открывала крышку, лезла рукой под какие-то материи в угол сундука ко дну - и доставала кулёчек карамелек-"подушечек". Брала одну и подавала мне: "На вот, попотчуйся". Я сжимал конфетку в ладошке, но не убегал тут же: мне надо было посмотреть, как бабка будет ставить всё обратно. Боже мой, незабываемое зрелище; а кроме этих сундуков в избе не было ни шкафов, ни комодов, одни лавки да стол, да один табурет, да "духвостка" (плётка) на гвозде над кроватью, под полатями, только её и видно. А знакомый из соседней деревни поделился, мол, бабка тоже так доставала гостинцы, а мы с кузеном однажды сами достали по "подушечке" (полный кулёк был), так уже утром бабка схватила нас за уши: "Вы почто, паршивцы, две конфетки-то утащили?!"...

К старости бабушка приняла форму буквы "г", так и жила, а в колхозные ясли носила нас так (сестра, я и брат по очереди поспевали): стелила половичок, клала "пассажира" поперёк, закатывала - и под мышку.

Маленькому дед рассказывал мне сказки: одну и ту же на разный лад. Дескать, отпустил хозяин овец на жнивьё, и застал их буран; они прибились к стогу, но два барашка побежали домой, заблудились, и их задрали волки. А утром стук в ворота, хозяин открыл: это баран рогами базнул, а за ним и стадо, кроме двух... Вот, терпеть надо и ждать! Всегда терпеть и ждать!.. И я ждал. Чего я ждал? Ведь не было у нас даже радио, и, конечно, телевизора, были только живые люди вокруг, при которых мы росли, как трава в огороде - до поры, до дела, до покоса... Мечтали, когда пойдём в первый класс.

Отец был колхозным кузнецом; иногда я забегал к нему покачать кузнечные мехи, посмотреть, как он куёт лошадей или клеймит раскалённым клеймом ("ставит таврО"). Тавро - это из пластинок большие буквы, каждая с мужскую ладонь, у нас было "КВ" - Хромцовский колхоз Ворошилова (старые лошади ходили со старым клеймом "КБ" - Черемховский колхоз Бедняк). Лошадь заводили в "станок", подвешивали на подбрюшных, подгрудинных ремнях, как для ковки, отец подходил с раскаленным до красна клеймом и быстро прижимал к правой ляжке животного, сразу пахло палёным, лошадь взвизгивала, билась, на бедре были две красные "мясные" буквы "КВ"; отец бросал на буквы щепотку чего-то, дело сделано. Мы, ребятня, ждали окончания мук, чтобы почувствовать, что лошадь опять спокойна, что ей, может, уже не больно, смотрели ей в глаза, пока возчик запрягал её обратно в телегу... У меня ощущение, что и нас с детства клеймили, оставили на нас тавро: ты, сын своего отца и своей матери, в этой жизни, как и они, будешь работать, работать, работать, как лошадь, и прятать свои конфетки-подушечки в самом нижнем сундуке у самого дна.

Родителей мы радовали тем, что нам не придётся голодать и что работа наша будет полегче: в этом и состояла вся забота о нас. О них заботились по-другому. В 1925-м (или в 26-м) был голод, дед отвёз моего отца за десять км к двоюродному брату: "Ты побогаче живёшь, а мне его совсем нечем кормить. Кто побольше - тех пристроил на работу, а этого возьми, ради Бога!" - "Так за что кормить-то буду? Ему семь лет. А, Тихон?!" - "Он всё умеет, верхом боронить будет, волокуши таскать, пасти. У тебя работы много - пристроишь..." И стал мой отец батраком в семь лет. Подъем в пять утра, отбой в одиннадцать вечера. Для семилетнего!.. Вот он верхом, лошадь тащит борону, поле несколько десятин. Холодно, недавно солнце взошло. Спустя час подъезжает дядька: Алёшка спит "мертвО", уткнувшись в пашню; лошадь отдыхает рядом, стоит, не шелохнётся. "Алёшка! Ты почто уснул? Солнце уж высоко, пропадёт пашня, высохнет..." Дядька садит "батрака" на лошадь (самому-то и не сесть бы), работа продолжается. Но через час дядька опять заехал (по пути с лесопилки ли, с мельницы ли): дело сдвинулось, теперь лошадь стоит, а Алёшка спит уже рядом с тем местом; дядька относит ребёнка за пашню, под куст, водит лошадь сам, ворча на братца Тихона. Но через несколько дней мальчик "втянулся", работал, хлопот не доставлял, всё лето, детское лето...  Прошло шесть лет - и снова голод (1932-33), даже у некоторых на языке - "голодомор". Но и на голод есть "управа". Теперь дед Тихон повёз сына Алёшку в Лесозаг (лесозаготовки), там за работу кормят три  раза в день. На полпути остановили лошадь. "С телеги на ноги никогда не вставай, сползай вот так на коленки, когда вовсе оголодаешь..." Они "шли" по поляне на карачках. "Вот эту траву ешь, и вот эту; вот этой травы - ешь сколько хочешь, а вот такую - никогда не ешь!.." В Лесозаге мужики расхохотались, мол, ты кого нам привёз? 13-летнего... Тут ведь брёвна! На это дед ответил: он проворный, кормите, как мужика, и работу спрашивайте, как с мужика. Тогда мужики заставили отца положить в штабель толстую метровую чурку, весом с самого "кандидата". Отец встал на левое колено, на правое навалил чурку серединой, резко стал переваливать её через колено и, уловив момент, когда чурка набрала инерцию, подтолкнул её на своё правое плечо, поднялся с колена; потоптался на месте, найдя равновесие, и понёс чурку к штабелю. "Оставляй!" - махнул бригадир деду. - Пойду накормлю; шатает его..." Есть такое присловье: "Через колено..." Замечательная это штука, наше колено; потом и я поднимал так чурки, когда заготавливали себе дрова. Отличие - делал я это не голодом, не едя травы. А в остальном мы шли "дорогой отцов": работа, работа, работа...

Мы видели только работу. Хоть на коровах уже не боронили, но в колхозах до середины 60-х был ручной труд, да на лошадях; и никто бы не поверил, что они уйдут из производства. Силос готовили в земляных ямах, оттуда зимой его надо было вывозить на санях - на ферму; на санях - не по снегу, а по силосу! И мы, ребятня, всегда смотрели сверху, как в яме мужик накладывал вилами ящик на санях "с горкой", и вот лошадь пытается сдвинуть воз с места, и никак! Получает лёгкий удар плетью, дрожа напрягается, упряжь скрипит, срывает с места и, часто чавкая копытами, вытаскивает сани наверх, на снег. Но какая-то лошадь не может, за лёгким ударом следует "тяжёлый", ещё, ещё! Лошадь бьётся, взвизгивает, дёргается вправо, влево и срывает-таки треклятые сани с мокрого силосного места, вытягивает в гору на снег... Силос увезён - мы бежим смотреть, как будут доярки кормить им коров. Двухведёрными корзинами они тащат силос в кормушки; "везёт" тем, у которой её "группа" коров ближе; корзины считают, чтобы всем одинаково досталось силоса, ибо зарплата - от надоев. Хитрая Манька (у неё коробы близко) набрала корзину вне очереди, но унести не удалось: другая доярка перегородила путь, началась драка. Две молодых ещё бабы, пыхтя и матерясь, возились на куче силоса, в говённых телогрейках, в вылинявших шалюшках, растрёпанные, в слезах... Мы, ребятня, дождавшись конца этих боёв без правил, идём к колодцу: выкачивать и таскать матерям воду - поить коров; не было ещё ни  насосов в деревне, ни водокачки, а корова выпивает в день до семи вёдер воды, и этих коров в группе - 18. Моя мать тогда была ещё дояркой, потом мы выросли, начальство перевело её старшим бухгалтером в контору, она до войны окончила техникум совторговли...

У меня есть стихотворение "Отдых лошадей". Как это забыть? Наработавшись за день, наполучав матюков и ударов хлыста, на ночь лошадей отпускали на овёс, посеянный для них на кислом неудобье за деревней. Деревня спит, и даже конюх, он же сторож, на ферме. А мы, почти парни (нам по 15-16), решили поехать на танцы в дальнюю деревню - верхом на наших лошадях. И не в первый раз. Бросили жребий, кому стибрить уздечки из бригадирской избы на ферме, разделили их, пошли к лошадям. Я - не в первых рядах, ибо "стеснялся" нехорошего поступка, и мне доставался всегда Ермак, высоченного роста. Подвёл его к забору, вскарабкался, стали с ним догонять всех, но - без седла - я вскоре свалился. Ермак остановился, ожидая меня. Я подобрал повод, подвёл к большому камню на дороге, вспрыгнул на спину ему, и продолжил "погоню". Догнал только у той деревни, а это 10км. Лошадей привязали, ввалились в клуб, парни тамошние как бы опешили, девки вытаращили глаза на воистину невиданных молодцов. Мы чуть пошарашились, посмотрели пластинки: подо что танцуют. А мысли о лошадях: они-то что стоят там? Не отдохнувшие ещё, не поевшие "на любовшинку" как хотят... И мы поехали полурысью домой, спешились на овсах, снова бросили жребий, кому доля "подбросить" обратно конюху уздечки, и чтобы не дай Бог не проснулся и не огрел хлыстом... Кентавры. Это когда верх (грудь, голова) живут, горят одним, а низ (задница, хвост) "думают" о другом. Нек кентавры ли мы все?

Старики в деревне были очень набожные, а "молодёжь", то есть наши отцы-матери , уже советские - не в смысле "мировоззрения", а в том, что работать надо было круглый год одинаково нудно и тяжело, несмотря на посты, заговенья и разговенья. Как мужика накормить в пост сытно? Если старичьё заметит нарушение поста - заедят, откажутся помогать во всём. И хозяйки изощрялись готовить сытно и вкусно - в пост; проводили на улице целые совещания...
Но Богом старичьё доставало идущее за ними поколение - по всем фронтам, поэтому мужики грязно матерились - и "в бога", и " в царя мать..." В царя - потому что советская власть успешно продолжила игру в законы (ведь революция по сути не изменила страну, а просто всё продолжила). При Сталине был натуральный налог на крестьян: в год сдать государству столько-то говядины, столько-то свинины, столько-то овечьей шерсти, столько-то яиц, столько-то молока... Приспособились: если вдова (муж погиб на войне) не держала уж корову, говядины не было, то меняла яйца на мясо, чтобы сдать налог... Пришёл Хрущёв, с идеей коммунизма к 80-му году, и повернул всё "назад": не только отменил эти натуральные налоги, но ввёл свои, истинно коммунистические: налог на лишнюю овцу, или на свинью, если в хозяйстве уже есть телёнок-бычок. Нечего развращаться частной собственностью! Надо постепенно уничтожать личное хозяйство, приучать кормиться от коллективных, коммунистических ферм. Теперь народ стал держать скотину тайно, не хвастать кому попало, что у тебя во дворе... Как тут не заматериться "в царя мать!"

Я тоже пострадал "от Сталина". В первый класс пошёл в 1957-м, а Сталина развенчали в 56-м. Учились в классе первый и третий вместе, со мной на парте сидел Петька, он в каждом классе -  по два года, теперь начал учиться в третьем. Урок рисования "на свободную тему", я рисовал копну сена, но Петька решил помочь, мол, счас нарисую тебе - сразу пятёрку получишь. Он в первом-втором учился при культе, и Сталина рисовал с закрытыми глазами. И вот у меня в тетрадке Иосиф Виссарионович, с красивыми усами, вождь! Подошла учительница и остолбенела от ужаса: что ей теперь будет?!.. "Как ты посмел, гадёныш?! Кол, кол тебе, вот!" Она вырвала листок, порвала в клочья, собрала их и унесла к своему столу. Петька рядом, сволочь, уткнулся в парту и хохотал. Видимо, не первый год проделывал этот фокус. В царя мать!

Мне двенадцать. Баб заставили сжать поле (трактора заняты, а поле надо освободить). Мать вынула из застрехи серп, мы пошли. Там уже были все деревенские женщины, с серпами. И я оказался в поле чудес, глядя на ручную жатву. Мать привычно хватала левой рукой пучок стеблей, правой - серпом - подрезала у земли, толкала в локоть левой руки и зажимала им, и так далее, пока левая рука не сжимала уже целую охапку; последним пучком сноп обёртывался (завязывался) и ставился на стерню. Я как раз помогал ставить на стерню, чтобы мать не отвлекалась; как говорится, чтобы не разгибала спины...

В город, в город - подальше от проклятой деревни! До социализма люди жили свободней и в деревне: отсеются, откосятся - и, бывало, на телеге в лес дня на три: бочка для грибов и соль, и специи - с собой, туеса под ягоды; останавливаются у родника, делают балаган, мужики нарубают разных черенищ и прочего, бабы собирают грибы-ягоды; домой везут готовую бочку с солёными груздочками, остаётся опустить в погребушку... Социализм - это учёт (Ленин), это порядок, каждый день  на работу от стольки до стольки, отпуск 15 дней в году, в деревне всё лето по 12 часов в колхозе-совхозе, отпуск только зимой... В город, в город!..

В техникуме, на третьем курсе, у меня была заводская практика 7 месяцев. Я работал в кузнице на заводе. На паровом молоте, с весом падающей под давлением пара кующей "бабы" - 1 тонна. Так себе, лёгкий молот. Я сам грел болваночки, выдёргивал клюкой из печки, ковал. Была весна ещё, в одно воскресенье в деревне была вечеринка, я опоздал на поезд, сделал прогул. Что меня - стипендии лишат? - Так я зарабатываю уж... Короче, утром во вторник крадусь по цеху возле стенки в раздевалку. На центральном проходе стоят старший и сменный мастера, начальник цеха, наладчик, ночная отработавшая смена; машут руками, спорят. Я склонился ниже, пробираюсь, но старший мастер заметил меня: он меня и ждал, ему было под шестьдесят - и он видел в цехе всё. На большом молоте (3,5т падающая "баба", самый большой в городе) уволился кузнец, а этот молот работал круглосуточно в три смены. Начало первой смены - а кузнеца-то нет. И старший мастер подозвал меня пальцем, спросил, почему не был вчера, и даже не дослушал ответ, сказал: "Будешь работать на этом молоте!" Наладчик забегал кругами: "Вы с ума сошли! Он не сможет, пацан. Все штампы испортит..." Старший мастер выдал окончательное решение: "А я вижу, что он кузнец, что сможет, ставлю его. Всё!" Ночная смена нагрела впрок заготовки в печи, меня попросили одну отштамповать. Подручный выдернул из печи раскаленную болванку, я, не переодеваясь, ухватил её клещами, поднял на штамп - и нажал на педаль. Но это был не мой лёгкий тонный молот, педаль была очень "упруга", она "отдала" обратно, подбросив меня вверх, я оказался на заднице. "Ну, что я говорил!" - заорал наладчик, показывая на меня рукой, на которой не было ни  одного пальца (он был когда-то кузнецом на этом молоте, да сплоховал, не поосторожничал). Старший мастер показал мне спокойно: продолжай. Я понял, что тут педаль "туже", нажал её покрепче, молот ударил; холодок пробежал по спине, ибо эта махина с двухэтажный дом была вся на пружинных шайбах собрана, чтобы при ударах не трещать, а свободно "шататься". Я доковал деталь. Два помощника (нагревальщик и обрубщик облоя с поковки) недоверчиво смотрели на меня. Начальник велел после раздевалки зайти к нему. Он сказал мне, мол, понимаю, что ты студент, но мужикам-подручным по сорок лет, у них семьи, они не должны потерять в заработке, а ты будешь получать даже больше, как бригадир-кузнец, поэтому нужно держать сменную выработку 160%; спросишь у кузнецов, как эти проценты делать... И я, ещё не достигнув восемнадцати, стал работать в три смены, по 8 часов, обеспечивая мужикам-подручным их заработок. Сам получал громадные деньги: почти в два раза больше общей зарплаты отца с матерью. А им говорил, что на практике получаю просто в три раза больше, чем стипендия. Девкам покупал шоколад, парням коньяк (не ежечасно, конечно, но знал, когда надо шикануть и показать, кто я есть). А был я в это время сволочью! - Так обманывать отца с матерью. До сих пор стыдно перед ними и их могилами. Но я вырос в нашей деревне таким, хорошим и плохим. Рифма.

Пока в печке нагревались болванки, мы, кузнецы, отдыхали за цехом на травке. Больших молота было два, на втором (3т) работал Герасимов, пятидесятилетний Герой Социалистического Труда. И вот  мы лежим с ним, мне восемнадцатый, наши подручные бегают в цех, смотрят, не поспели ли заготовки в печи, Герасимов относился ко мне на равных; каждый месяц я выдавал 160% выработки, для подручных и вообще для всех в цехе я был успешным кузнецом на самом большом молоте. В меня типа влюбилась девчонка-крановщица; Герасимов с подручными орут ей, мол, надо штамп крепить, бить "цоколем" по клину, а "цоколь" надо краном поднять и держать у молота, а кран надо мной, девчонка смотрит сверху вниз на меня, как я, весь в огненных бликах, в шуме пара, в стуке молота, в кудрях, в свисте сжатого воздуха, струя которого отдувает окалину с детали и штампа в сторону от меня, - как я непрерывно орудую кузнечными клещами, стоя на одной ноге и нажимая другой на педаль... Однажды они поймали крановщицу и вдвоём притолкали к моему молоту, девчонка выворачивалась, но руки кузнецов были крепки: "Вот, пока не вые... , не приступим к работе! Чтобы сегодня же вечером вы... , невозможно всю смену орать её! Ну? - Отвечай!" Я ответил, мол, "выполню", и мужики отпустили покрасневшую, как раскаленная заготовка, девчонку. Прошло несколько дней, я работал во вторую, часов в одиннадцать вечера меня позвали к телефону: она звонила с проходной, спрашивала, скоро ли я, но я был увлечён другой, принял её за другую, назвал "Ниной", сказал, что постараюсь скорее... Но наша крановщица была не Нина, она поняла; когда я добежал после душа и раздевалки до проходной - там никого не было. И я тоже всё понял. Понял, что, видимо, так и не выполню просьбу мужиков... Выполнит кто-то другой.

(Этот мой механический молот с 2-этажный дом - он поставлен теперь "на Плотинке" в Екатеринбурге, на уличной музейной экспозиции. Как-то раз я подошёл к нему, к "другу юности", положил руку на штурвальчик "задвижки" (ею открывалась подача сжатого воздуха или пара)... Рядом стояли тогдашние импортные прессы (30-х гг): на станинах отлиты буквы (приведу на кириллице): КЛИВЛЕНД, ТОЛЕДО, ЦИНЦИННАТИ... Вернувшись из армии в 1971, я уже работал в прессовом цехе и ремонтировал именно их: вот специальный двухшатунный, а вот с двойным ходом, когда один "ползун" выштампует деталь и остановится, но внутри его движется второй, который ещё добавит выпуклость... Конечно, вспомнились мужики-слесари, в 71-м некоторые уходили на пенсию, родившись в 1911-м, они начали слесарями в 1925, купив на базаре инструмент - только так и не иначе. А вокруг всё было уже иначе, прогресс шагнул вперёд и всех перешагнул, выбросил лишнее на музейную площадку, и меня).

Прошло много лет, всё стало другим, я отслужил в армии, обзавёлся семьей и жизненным барахлом, окончил универ, терпел, ждал, когда надоедят "вредные привычки", когда пойму, что они - скотство, что они  свели в могилу почти всё моё поколение в деревнях, поколение, рождённое и выращенное "машинально", в картинах труда людского и лошадиного, то есть в целом - скотского. Я печатаю эти строки на ноутбуке, за спиной большой книжный шкаф, я как бы в расцвете. Однажды (мне было 15) я поднялся на забор у одного дома в деревне, протянул руку за сиренью - для Гальки. В пяти сантиметрах от уха в вершину столба вонзилась лопата. Хозяин (Фёдор, по прозвищу Горшок) умирал от водянки, у него росло много сирени, его бесило, что люди остаются жить, рвать и нюхать сирень, и он сидел в своих кустах с лопатой, и с громадным размахом - промахнулся, не разрубил мою голову...

И вот я как бы расцвел, как сирень; ведь когда-то же нужно человеку расцветать, и отцветать тоже. А ветки, которые плохо "берёт" ножовка, то есть наше битое плетьми лошадиное прошлое - это остаётся на заднем плане. Мы - кентавры: при беглом взгляде в "фас" мы одни, но за спиной у нас лошадиный круп, мы "не такие, какими показались". Каждое поколение в чём-то кентавры.