Дрыц-тыц

Харон Яркий
“Телевизор”

Притон. Советская, брежневская трёшка. Задымленный воздух. Душно так, что на клубы дыма Родя Романович мог бы повесить топор.

“Телевизор”

Преддверие рассвета. Через треснутое одинарное стекло форточки видно, как над монолитом панельки напротив бледнеет ночная чернота. Я полулежу в странной дремоте на деревянном стуле и думаю, что когда солнце поднимется и спалит меня дотла, я буду лишь хохотать.

“Телевизор-телевизор”

По всей хате валяются тела, штук десять (пятнадцать, двадцать), кто-то друг на друге, все в расхлябанной, неестественной позе — точно брошенные тряпичные Петрушки. Мертвенно тихо — никто не храпит, никто, по сути, и не спит. Каждый после сеанса, каждый больше, чем жив, каждый меньше, чем мёртв.

“тель-тель-тель-тель-телевизор”

Верочка. Улыбчивая, заливистая Верочка. Лёгкий облачно-белый сарафан в ромашку, изящная фигурка. Ей совсем не место в этой гниющей яме с червями; что она здесь делает, я не помню, я самый гнилой из червей, хотя у меня было

“Дрыц-тыц-телевизор”

                будущее — у всех нас было будущее, но мы не выбрали жизнь. Мы выбрали тотальность, доведение счастья до предела, до идеала, — отфутболив жизнь в контейнер с опарышами. Верочка попала сюда по ошибке, обстоятельства которой для
               

“Дрыц-тыц-телевизор”

                меня загадка: кто-то вырезал мою память, как снежинку на новогодний утренник из листа А-четыре, теперь в моём наличии колкие обрезки бумаги (не факт, что мои). Помню Антоху “Уфо” (был такой?), Верочка вытащила его, она сидела с ним в диспансере, когда он переламывался на метадоне (правда?), а ведь именно

“Дрыц-тыц-телевизор”

                он привёл меня сюда (разве он?) и всучил мне мой первый чек. Что здесь делает такой ангел, кажется, она хочет спасти каждого, кажется, она хотела спасти и меня — нежное прикосновение, сладкий голос; я видел дорогу спасения, я захотел, я бы смог, я хотел в это верить

“...и два фиксика внутри”

Фигурка в облачно-белом платьице лежит по-собачьи головой в допотопном телевизоре и осколках экрана. Из дыры в экране, в которую Верочка положила голову, завивается к закопчённому потолку слабый сизый дымок. Её тонкие ножки сплошь в синяках — корешках разовых нестерильных билетов в рай.

Вера мертва.

Отвратительно. Я встаю на ноги, шатаясь, словно некий крюк поддел меня за солнечное сплетение и заставил подняться. Перешагивая через использованные “баяны”, волочусь на кухню. Старый холодильник с дырой в стенке полуприкрыт, из просвета безвольно свисает чья-то нога. Аппарат протёк, под ним обильная лужа — на клеёнчатом паркете не различить её цвет.

“Дрыц-тыц-холодильник”

Из грязно-коричневого приёмника на ободранном столе шипит обрывистая детская песенка. Я закрываю глаза и вижу бабушкин дом, оладьи со сгущённым молоком, мультфильм с похожим интро. Ха-ха, ха-ха. Знаете, звёзды со дна кажутся ещё ярче, ещё

“Дрыц-тыц-холодильник”

                ближе — они твои, только руку протяни. На моей же в области локтевого сгиба красуется чёрно-фиолетовый “колодец” — страшное пятно с рваными краями, оно появилось из-за систематических промахов. В этот колодец скатываются звёзды, падают мои воспоминания — и я вижу лишь обрывки, плавающие дохлыми рыбами на мутной поверхности воды. Наденька

“Дрыц-тыц-холодильник”

                , моя лучшая подруга, литературный паблик, все твердят, что у меня есть талант, Наденька тоже твердит, я бросаю институт, Наденька бросает институт, мы пишем вместе, нас никто не печатает, мы не нужны рынку и конъюнктуре, но нужны барыгам, а барыги нужны мне. Я лечу камнем вниз по шахте социального лифта, Наденька не оставляет попытки писать, маргиналы тянут меня в свои круги, я тяну за собой Наденьку, мы катимся в пропасть, катимся в пропасть вместе, всё теряет смысл, мы теряем смысл,

“...и два фиксика внутри”

Я открываю дверцу холодильника. В нём лежит девушка в позе эмбриона, подбородок на груди. На покрытых изморозью стенках примёрзли ошмётки башки. Остывающая рука всё ещё сжимает револьвер.

Надежда мертва.

А ведь я сам нередко (и не в шутку) твердил, что она переживёт не только меня, но и нас всех. Теперь же обстановка напоминает пробу пера какого-нибудь зазнайки, который решил приняться за жанр остросоциального нуара — каким был в точности когда-то и я. Когда-то — пока тернии не довели меня до невроза. Когда-то — пока не захотел взять свои звёзды обманом.

Впрочем, я говорю так, будто попытавшись срезать тернистый путь, не переборщил и не сделал круг.

“Дрыц-тыц-вентилятор”

Радио ведёт свою развесёлую песенку, дохлые рыбы (определённо не только мои) всплывают в колодце — светлые и тёплые, как день матери, улыбки, сладкая вата. Как это пронзительно и больно, сквозь счастливое детство продирается облупленный притон, я сбегаю из кухни, чтобы не

“Дрыц-тыц-вентилятор”

                слышать, чтобы убежать от контрастов, но песенка дребезжит в моих зубах и костях, в каждом оголённом, как провод, нерве. Я рыдаю, через рыдания лезет запах гнили, в квартире тихо как на кладбище неотпетых — никому здесь не поможет милосердие. Они лежат чересчур неестественно, как мешки с мясом и костями, я не вглядываюсь в них изо всех сил, ведь

“Дрыц-тыц-вентилятор”

                чем пристальнее вглядываешься, тем уродливее картинка — это непреложное правило мира. Он пережевал меня и выплюнул в канаву за то, что я хотел вглядываться, хотел всё и сразу. Вот Валя, у него был разряд по плаванию до этого, он лежит на животе ничком без рубахи, а мой глаз сам цепляется за каждый порез на его спине; вот Артур, когда-то я ходил на выставку его картин, я не хочу этого видеть, но из его живота вываливается что-то мясистое и продолговатое; господи, как страшно, неужели они все… Вот Любочка, бывшая местная красавица, выросла в семье интеллигентов; я видел вживую, как её

“...и два фиксика внутри”

                приходовали в два смычка. Она валяется прямо на “баянах” рядом с вентилятором с отломанной лопастью. В её горле зияет широкий разрез, обнажая связки.

Да, вы уже наверняка знаете, что я сейчас скажу.

Любовь мертва.

И ей не воскреснуть. Мы убили её.

“Калькулятор”

А я

“Трансформатор”

           убил

 “Синтезатор”          

                их

“Экскаватор”

                всех.

Как дёшево, мерзотно, фальшиво.

Впрочем, я уже чувствую,

F
    I
        N

               как за моей спиной опускаются финальные титры. Вы видите их? Вот оно, послесловие этой никчёмной истории. Морали нет; будь здесь кто-нибудь с таким именем, я бы и его убил или уговорил убить себя, как я это сделал с Наденькой. Я ведь прекрасный психолог, был им, я бы далеко пошёл, если бы я тихо ехал, если бы...

“Дрыц-тыц…”

Я снова открываю холодильник и вырываю из окаменевшей руки Наденьки револьвер.

“...помогатор”

Выкатываю барабан и вижу в нём два патрона. Панелька напротив уже светится рассветным солнцем. Начинается новый день; суета сует, писал Экклезиаст, и всё суета, но как же отчаянно от напраслины и тщеты, неужели

“Дрыц-тыц-помогатор”

                солнышко счастья эфемерно, как утренний сон, неужели бытие есть одни лишь забота и страх, неужели мы появляемся не на свет. Неужели мы появляемся на боль. Я избавил мир от всей этой швали, почему мне до такой степени мерзко, они ведь, как и я, были безнадёжны. Неужели мир взаправду каторга, и мы отбываем наказание, а я, отказываясь в это верить, только вдесятеро его ускорил.

“Дрыц...”

Мне хочется закончить на высокой и грозной ноте, но я всего лишь морально и умственно сгнивший наркоман, я даже свои последние слова у Пелевина и Шопенгауэра одолжил; настала моя кончина во всех планах, я изжил себя, я больше не годен ни на что, кроме эффектной смерти.

“...тыц…”

Гремит выстрел, живот мгновенно вспарывается, от отдачи у меня вылетает плечевой сустав, я блюю на Надежду кровью.

“...помогатор…”

Хватаю левой рукой болтающуюся как макаронину правую, приставляю дуло к виску и жму на спусковой крючок.

В небытии нет контрастов.

И солнышка.

“...с инструментами внутри!”