Рассказы о войне ветерана 250

Василий Чечель
                ОНИ КОВАЛИ ПОБЕДУ

                ЗАЩИТНИКИ ОДЕССЫ И СЕВАСТОПОЛЯ

                ИНОЗЕМЦЕВ И РЫНДИН               

                Повесть
                Автор Константин Симонов.

Продолжение повести.
Начало http://www.proza.ru/2019/11/07/259

                С МОРСКИМИ РАЗВЕДЧИКАМИ

  «После разговора с Карповым и Мотовилиным разведчики неожиданно пригласили меня вниз, в свою кают-компанию. Выяснилось, что я случайно угадал на их маленькое, как они выражались, «семейное торжество». Они устраивали товарищеский ужин после возвращения из разведки одной из своих групп. За столом было больше двадцати человек: Мотовилин, Карпов, Люден, Добротин, Визгин, военфельдшер отряда Ольга Параева, крепко скроенная девушка, коротко стриженная, с хорошим русским лицом; она уже ходила в несколько разведок.
За окнами была метель, непогода, а в бревенчатом домике было жарко натоплено. Все выпили и говорили немножко громче, чем это было нужно для того, чтобы их услышали. Были тосты за возвратившихся, и в память погибших, и за тех, кто сейчас находится там, в тылу.

  На меня пахнуло романтикой этой работы, и я почувствовал, что мне будет неудобно дальше расспрашивать этих людей, пока я хотя бы один раз не испробую на собственной шкуре то, что переживают они. Я сказал Визгину, что хотел бы сходить с разведчиками в одну из операций. Он сперва пожал плечами, а потом сказал:
– Ну что ж, я думаю, это можно будет устроить.
Я как-то особенно остро запомнил атмосферу этого вечера, дружескую и чуть-чуть взвинченную – из-за отсутствия людей, ушедших в разведку, и из-за присутствия других людей, только что вырвавшихся из смертельной опасности.
На другой день я познакомился с капитаном государственной безопасности Свистуновым. Это был ленинградец, человек твёрдый, сдержанный и корректный. Он вызвал для разговора со мной недавно бежавшего из немецкого плена красноармейца по фамилии Компанеец, со слов которого я написал потом очерк «Человек, вернувшийся оттуда», который в редакции почему-то переименовали, назвав «В лапах фашистского зверя».

  Я выспрашивал его несколько часов подряд, и рассказ его показался мне страшным. Страшным не потому, что он рассказывал о каких-либо особых зверствах – как раз этого в данном случае не было, – но за его спокойным рассказом вырастала целая система мелкого садизма, гнусного отношения к людской судьбе, спокойного и неторопливого убийства человека, который попадает в плен. Рассказ этот, со всеми его мелкими подробностями – с костями, из-за которых дрались пленные, с мордобоем, с холодом, с голодом, – был страшнее и реальнее в своей типичности, чем рассказы о вырезывании звёзд на спине, о выжигании глаз и других зверствах.

  В эти же дни я познакомился в политотделе армии с полковым комиссаром Рузовым. Рузов оказался очень интересным человеком. До Папанина он был два года начальником зимовки на мысе Челюскин и написал об этом книгу. Все его товарищи за помощь при спасении челюскинцев получили ордена, а он – нет, потому что, приняв по радио какую-то бюрократическую директиву от своего начальника из Севморпути, радировал ему матерный ответ – в буквальном смысле этого слова. В Москве, удивившись, затребовали подтверждение. Рузов подтвердил.

  В Первую мировую войну он был разведчиком из вольноопределяющихся, имел солдатский «Георгий». В гражданскую войну служил в кавалерии, а в эту войну его, по причине знания иностранных языков, законопатили сюда, в отделение по работе среди войск противника. Хотя, как мне казалось, ему больше бы пришлась по душе работа в разведке. Он был человек смелый в своих суждениях, остроумный, занозистый, любитель и выпить, и поухаживать за женщинами, и пошуметь, и рассказать забавную историю. Словом, весёлый, шумный человек, у которого есть и ум, и сердце, и собственные мысли в голове. Во всём, что касалось непосредственно служебных дел, он был абсолютно деловым и самоотверженным человеком.
Я познакомился с Рузовым в маленькой комнатке, где он допрашивал пленного немецкого лётчика, красивого парня, начинавшего обрастать бородой. Было холодно. Немец зяб и кутался. Хотя в печке трещали дрова, но её только что затопили.
Рузов, допрашивая, бегал по комнате, время от времени подбегая к печке и на бегу протягивая к ней руки. Он был маленький, совершенно седой, с острым носом и устремлённым вперёд лицом. На груди у него были орден и две медали.


  Встретил он меня весьма недружелюбно и лишь потом, к вечеру, сменил гнев на милость. Причиной его первоначального недружелюбия, как потом оказалось, был один мой коллега – журналист, который, взяв у него интересный документальный материал, потом переврал всё, как сумел. Я ходил к Рузову три дня подряд в ожидании, когда улучшится погода и пойдёт наконец мотобот на Рыбачий полуостров...
Леонида Владимировича Рузова я ещё дважды после этого встречал на войне. В сорок втором году здесь же, под Мурманском, в 14-й армии, в сорок четвертом – очень далеко отсюда, в Бухаресте.

  Как свидетельствуют архивные документы, вольноопределяющийся Рузов начал свою солдатскую службу в августе 1914-го в Восточной Пруссии. В пятнадцатом году в Польше, раненный в голову, он попал в немецкий плен. В восемнадцатом году вернулся из плена домой, а в девятнадцатом, когда Мамонтов шёл к Туле, вступил в Красную Армию. Под Россошью получил сабельную рану; во время партийной недели вступил в партию и воевал до августа двадцатого года – комиссаром бригады и комиссаром коммунистического отряда, сначала с белыми, потом с белополяками. После ещё одного ранения и контузии провёл год в госпиталях. Поначалу после этого был зачислен в кремлёвские курсанты, но в связи с припадками после контузии был уволен в долгосрочный отпуск на гражданку. Работал уполномоченным по хлебозаготовкам и по коллективизации в Сибири и на Северном Кавказе, снова вернулся в армию, учился в Академии Фрунзе.
В тридцать третьем году поехал начальником зимовки на мыс Челюскин, пробыл в Арктике пять лет и перед возвращением на Большую землю получил все-таки за свою работу в Арктике орден Красной Звезды, который миновал его раньше из-за строптивого характера. Вернувшись из Арктики, снова попросился в кадры. В сороковом году воевал на Карельском перешейке. В сорок первом – под Мурманском, а с сорок третьего года – на юге. На разведывательной и оперативной работе был награжден несколькими орденами и медалями, в том числе за бои в Будапеште – орденом Кутузова III степени. В последней переделке – в перехвате и разоружении юго-западнее Праги прорывавшихся к американцам власовских частей – принимал участие уже двенадцатого мая сорок пятого года, через три дня после окончания войны.

  После войны Рузов был начальником кафедры иностранных языков в одном из институтов Ленинграда, а потом, на склоне лет, – пенсионером. До конца, не поддаваясь ни болезням, ни последствиям ран и контузий, живя в Гатчине, кропотливо собрал множество исторических материалов и написал книгу – историю города; вторую книгу в своей жизни. Так и умер, не угомонившись, не изменив себе и своему характеру. Я навещал его незадолго перед смертью в госпитале, и, хотя со времени нашей первой с ним встречи в Мурманске прошло уже к тому времени чуть не четверть века, он, несмотря на болезнь, показался мне почти не изменившимся, был всё такой же маленький, седой, стремительный, всё порывался вскочить с койки и по привычке забегать по комнате. Непривычная неподвижность мешала ему разговаривать.

  На другой день после приезда я пошёл в морскую разведку к майору Людену. Когда я пришел, он занимался одновременно двумя делами: вполголоса, но со всеми фиоритурами пел арию Гремина и писал третий по счёту рапорт о переводе его в пехоту на Западный фронт. Как и многие люди на Севере, он глубоко переживал октябрьские и ноябрьские события под Москвой и буквально не находил себе места.
Немножко отведя душу разговорами на московские темы, Люден сказал мне, что завтра в тыл к немцам идут сразу две разведывательные партии. Одну из них поведёт он, а другую – Карпов. Карпов должен был уйти на неделю или полторы, а Люден – на одни сутки. Предстояла короткая операция на Пикшуевом мысу, где немцы держали пару пушчонок, из которых они палили по заливу, не давая в светлое время нашим мотоботам проходить в Озерки. Тот бот, который перед нашим отъездом с Рыбачьего шёл в Озерки, был обстрелян как раз этими пушками.

  По словам Людена, во время операции предстояло выяснить, есть ли на Пикшуевом гарнизон, и если он есть, то уничтожить его. А также узнать, исправны ли там немецкие пушки, после того как по ним два дня долбила наша артиллерия. И если они исправны, то их уничтожить. Люден считал, что всё это будет делом одной ночи, и это меня сразу соблазнило, и я сказал Людену, что прошу его взять меня с собой.
Я без особых колебаний подумал, что, наверно, Мишка Бернштейн не будет возражать против того, чтобы пойти в эту операцию, и попросил взять и его. Люден посоветовался с начальником разведки Визгиным, тот согласился, и я уже через полчаса был в гостинице, где Бернштейн и Зельма проявляли свои снимки.

  Когда я сказал Мишке, что нам предстоит с ним пойти в эту разведку, единственным, что он спросил, было – долго ли придётся плыть морем? По правде говоря, я сам не знал этого в точности, но, чтобы успокоить его, сказал, что нет, недолго.
– Ну, если недолго, тогда ладно.
После этого мы отправились к разведчикам, которые обещали выдать нам кое-какое обмундирование. Но Мишкины толстые икры не влезали ни в одни валенки. В конце концов валенки пришлось обрезать. Я решил идти в сапогах. Нам выдали ватники и ватные штаны. А вообще предполагалось, что мы должны были идти налегке, потому что от места высадки до Пикшуева нам предстояло сделать двенадцать или пятнадцать километров по скалам. Я не предложил Зельме принять участие в этом деле, потому что не знал, какие у него планы. И в то же время, зная его характер, понимал, что если я предложу ему это, то он всё равно пойдёт, даже если это совершенно не входит в его намерения. Потом оказалось, что он обиделся на меня за то, что я ему этого не предложил, и несколько дней молчал и злился.

  На следующее утро мы пришли в разведку уже вполне экипированные – в шерстяных свитерах, в фуфайках и ватных штанах. Мишка со своим «наганом», я с «парабеллумом». Словом, вид у нас был достаточно воинственный.
Визгин сказал, чтобы мы не только сдали все документы, но и на всякий случай записали домашние адреса, а кроме того, если хотим, написали на всякий случай записки своим близким. Всё это прозвучало довольно мрачно. Но, как и во многом мрачном на войне, была тут и своя смешная сторона. Когда я поспешил суеверно отказаться не только писать записку, но и оставлять адрес, Визгин недовольно сказал мне:
– Всё-таки неправильно вы это делаете. У нас из-за этого уже хлопоты были. Убило тут, понимаете, одного лейтенанта, а адреса он не оставил. Возились, возились, так и не смогли отыскать, куда всё это переслать.
В его словах чувствовалось не столько огорчение оттого, что убило лейтенанта – случай на войне достаточно обычный, сколько досада из-за того, что до сих пор никто так и не знает, куда отправлять оставшиеся после убитого лейтенанта вещи.
Я невольно рассмеялся. Мы сдали документы, получили свёртки с маскировочными куртками, штанами, капюшонами, перчатками и стали терпеливо ждать.

  В заливе были снежные заряды, бушевала метель, и на отплытие катера в Полярное всё не давали и не давали «добро». Однако по-прежнему оставалась надежда, что погода всё-таки исправится и «добро» дадут, и мы сидели в разведке сначала с восьми до двенадцати – до флотского обеда, а потом, после обеда, – до тех пор, пока окончательно не выяснилось, что «добра» не будет.
Теперь начиналась смешная оборотная сторона утренней торжественной сдачи документов. Нам нужно было возвращаться в гостиницу, следовательно, нам нужны были документы. Кроме того, нам нужно было есть и пить, следовательно, нам могли пригодиться и деньги. Пришлось забрать и то и другое. В гостинице нас встретил ухмыляющийся Зельма. Он и Мишка стали проявлять свои снимки, а я взялся за стихи. Написал в этот вечер стихотворение «Мне хочется назвать тебя женой».

  На следующее утро повторилась та же самая процедура, что и накануне. Мы обмундировались, надели свитеры, фуфайки, вооружились, явились в морскую разведку, сдали документы, получили свёртки с маскхалатами. Погода на улице была ясная, и казалось, ничто не предвещало новой задержки. Однако после того, как мы прождали часа четыре, выяснилось, что здесь, в Мурманске, погода хорошая, но в Полярное мы сегодня не пойдём. На этот раз не дают «добро» там, в Полярном, на выход из Полярного в открытое море. Мы пообедали, взяли обратно документы и деньги и отправились к себе в гостиницу, где нас так же, как и вчера, встретил усмехающийся Зельма.

  В этот вечер Мишка отозвал меня в сторону и тихо сказал, что ему надоело сидеть в Мурманске и ни черта не делать, что это может продолжаться бесконечно и что, честно говоря, даже если он и пойдёт в эту разведку, то снимать ему всё равно вряд ли что придётся. С этим можно было согласиться, потому что ночи стояли довольно тёмные, и даже странно, как мне такая простая вещь не пришла в голову самому. Наверно, я не подумал тогда об этом из-за свойственной Мишке безотказной готовности всё что угодно и до конца разделить с любым из своих товарищей. Так я думаю сейчас, перечитывая дневник и вспоминая этого человека, в начале июня 1942 года погибшего в окружении под Харьковом – как и при каких обстоятельствах, так и не знаю, потому что живых свидетелей его гибели не осталось. Как-то не совсем ловко, наверное, называть задним числом Мишкой давно погибшего человека, которому сегодня, будь он жив, было бы за шестьдесят, но и поправлять это в дневнике не поднимается рука. Все мы до одного звали его тогда именно Мишкой, и никак иначе. Здоровье, молодой задор и детская непосредственность буквально так и пёрли из него. И даже тем из нас, кто был моложе его по годам, всё равно всегда казалось, что самый молодой из всех – это он. Таким по человеческой своей сути он и был, таким и сыграл его потом, после его гибели, Лев Свердлин в фильме «Жди меня».

  У меня самого было скверное чувство на душе оттого, что мы уже два дня готовились, сдавали и брали обратно документы. А главное, я каждое утро вставал
с чувством, что вот сегодня ночью мы пойдём в тыл врага, значит, пан или пропал, но, во всяком случае, к следующему утру всё уже будет ясно. Нетрудно было мгновенно решиться и пойти в разведку, но когда она всё оттягивалась со дня на день и каждое утро заново приходилось готовить себя к ней, то это становилось трудным, с непривычки выдержки не хватало. Когда я согласился с доводами Мишки, что ему действительно нет смысла идти, он спросил:
– А может, и ты не пойдешь?
Но хотя меня тянуло на это уже куда меньше, чем в первый день, я ещё месяц назад пил с разведчиками за то, что когда-нибудь отправлюсь вместе с ними, и теперь, когда такая возможность представилась, не мог её упустить, хотя бы просто из самолюбия».

 Продолжение повести в следующей публикации.