Детство, безотцовщина, нищета

Владислав Ковальчук
                1. Рождение.

  На Полесье Украины, между Винницей и Здолбуновым, на реке Горинь находится местечко Славута. А на той славутчине, между сёлами Аннополь на востоке и Хоняков на западе раскинулось одно из красивейших украинских сёл, а для меня оно было и остаётся самым красивым и самым родным, село Понора, моё родовое село. Как писал поэт, если мне не изменяет память, С. Есенин:

                Село! В душе моей покой.
                Село в Украйне дорогой.
                И, полный сказок и чудес,
                Кругом села зелёный лес.
                Цветут сады, белеют хаты,
                А на горе стоят палаты,
                И перед крашеным окном
                В шёлковых листьях тополя.
                А там всё лес и всё поля,
                И степь, и горы за Днепром…
                И в небе тёмно­голубом
                Сам Бог витает над селом.

  С раннего детства мне оно запомнилось своими, обильно цветущими садами, беленькими, с соломенными крышами, утопающими в этих садах хатками. Село наше было вытянуто, почти в линию, длинную такую, километра в 1,5–2,0, улицу. Улица была ничем не вымощена. И когда шли дожди, или таял снег, то по ней было не пройти, не проехать. И ноги, и колёса вязли в том чернозёме. Зато в огородах всё росло очень даже хорошо. Как­то раз я чинил ограду сада, забил в землю кол из осины, а спустя день­другой несказанно удивился, на нём появились веточки и стали распускаться листочки. Вот какая наша щедрая и плодородная Земля. Посредине села, немного ближе к Аннополю, на возвышенности в небо, прямо к Богу, тянулась своими куполом и звонницей очень красивая церьковь.Вот в этом селе Понора, только что освобождённом от немецко-фашистских оккупантов, в хате под соломенной кровлей и земляным полом, в семье Ковальчуков, 10 апреля 1944 года родился хлопчик, и это был я.

  Мама рассказывала, что роды были лёгкими, почти неожиданными. Она ходила по хате, и я родился так, прямо на ходу. Слава Господу Богу меня крестили, чему я несказанно рад, и батюшка нарёк меня Владиславом. Своих крёстных, – отца я не знал совсем, наверное, мужчин тогда не было в селе, война, а крёстную мать также не помню. Знаю только, что звали её Тэтей и жила она на западной Украине, во Львове, а когда приезжала в Понору, то угощала цукерками, – так рассказывала мне мама. И это событие, моё рождение, было документально оформлено позже, когда немного наладилась жизнь, после немецкой оккупации «Свидетельством о рождении» от 12 мая 1950 г. за регистрационным №926. В семье меня звали Славиком, соседи, друзья – Славко. В школе записали Вячеславом. В Житомирском военном училище, при оформлении диплома, обратились к «Свидетельству…» и установили истину, что зовусь Я Владиславом. Кстати, трактуется, как владеющий Славою. А при оформлении документов в спецкомандировку в Югославию (1966–1967) записали Владимиром. Вот сколькими и какими именами нарекла меня судьба. Что представлял собой наш Славутский край и наше село Понора в то несказанно трудное время? Село было не то, что бедное, оно было нищее, убогое, разорено, разграблено, обшарпано, запущено. Тогда, только что в январе 1944, его освободили от фашистов. В селе были одни бабы, дети, несколько дедов и пару калек с войны. Со слов старших, в селе почти не осталось лошадей, коров, свиней, гусей, кур и даже собак и кошек. Всё, что можно было съесть,
фашисты отловили, передушили и съели. А собак и кошек, чтобы они им не мешали, просто перестреляли.
                2. Родители

  Мама – Ковальчук (девичья фамилия – Радзвилюк) Надежда Трофимовна (1921–1996), уроженка с. Аннополь. Рано лишилась родителей. Её мама, моя бабушка Радзвилюк Анна Марковна, умерла, когда ей (маме) было всего 8 лет. А отец, Радзвилюк Трофим Иванович, мой дедушка, умер вслед за бабушкой, когда маме было 9 лет. И осталось их две сестры, моя мама Надя и её младшая сестра Соня. Вырастили их, воспитали, дали образование их родные дядя и тётя Радзвилюки. Имён и отчеств их, к глубокому моему сожалению, я не знаю.

  Мама выучилась на учительницу и пришла в нашу Понору учить детей младших, с 1 по 4­й, классов. Здесь она и встретила свою судьбу, моего будущего отца – Григория. В то время мама была хорошо образованным, всесторонне развитым человеком. Очень начитанна. Знала много стихов и пьес. Уже когда и я, и сестричка Тамара (старше меня на 2 года) ходили в школу, я помню, что к нам в дом приходило немало детей и с моего, и с Тамаркиного классов и мама всем им помогала и решать задачи, и писать сочинения, и в других вопросах. Мама с отцом, до войны конечно, дружили с другими учителями, к примеру, с Гасюками из Аннополя. По тем временам все они представляли сельскую интеллигенцию. Дружили, часто собирались, организовали драматический кружок и долгими зимними вечерами в нашем сельском клубе (деревянный около яра, напротив сельсовета) ставили пьесы. А после войны для того, чтобы преподавать в школе, необходимо было пройти переподготовку, то есть, переаттестацию (по­нашему, по­теперешнему), а на самом деле, под видом переаттестации, проверочные жернова…

  Мама не имела такой возможности. В то время на нашем подворье осталось двое женщин, моя бабушка Прасковья и моя мама Надежда. И на их шеях «висело» пятеро детей: нас двое, я и сестричка Тамара, и трое детей у бабушки, мои дяди Коля и Петя, и тётя Оля. Старшему, дяде Коле, было где­то 15 или 17 лет. Глава семьи, мой дедушка Ковальчук Дмитрий Кириллович сидел в тюрьме как «кулак». Старший его сын, мой отец Григорий уже погиб на той Великой Отечественной… его родной брат, по старшинству, а мой дядя Вася умер на каторжных работах в фашистской Германии. Голод, холод, нищета… Какая уж тут учёба, какая переаттестация? Дай Бог, чтобы с голоду не подохнуть. Вот так наша мама и стала из учительницы колхозницей.

  Отец – Григорий Дмитрович Ковальчук (1913–1944), уроженец с. Понора, украинец, колхозник был мобилизован на войну в 1941 году. В книге «Памяти Украины», т. 7, Хмельницкая область, Славутский район, в частности упоминается: «Уже во второй половине дня 23 июня план мобилизации военнообязанных 1905– 1918 года рождения (отец 1913 г. р.) райвоенкоматом (Славутским) был выполнен. В течение следующих пяти дней (то есть по 28 июня 1941 г.) реализовали план поставок армии автотранспорта, тракторов, коней, повозок… Однако, имеючи значительный перевес в живой силе и технике, гитлеровцы уже 4 июля 1941 года оккупировали Славуту.

  Дорогие мои читатели, не нужно быть военным стратегом, чтобы даже из этих скупых строк и совсем простой арифметики не понять, что времени для подготовки (с 28 июня по 4 июля!!!) тех мобилизованных защитников Отечества, наших отцов, дядей, братьев и хотя бы какого­то их боевого слаживания просто не было. По рассказам отца, я это слышал от мамы, а также от соседей фронтовиков, что их, мобилизованных, даже не всех переодели, или не успели, или не было во что. Вручили им старые винтовки (трёхлинейки) с трёхгранным штыком и кинули под танковую армаду фашистов. Они, наши родные горе­защитники, за эти несколько дней даже не успели далеко выдвинуться от Славуты навстречу немцам и были обречены на погибель – на смерть или плен. Так и произошло. Тут же под Славутой их раздавили гусеницами, перебили, кого-то взяли в плен, а кто-то очумелый, оглушённый, раздавленный, опустошенный, не совсем в этой ситуации понимающий, что он делает, подчиняясь животному, раздирающему душу страху и инстинкту, безлюдными местами, огородами…вернулись в свои подворья. Отцу было 28 лет, и был он простым не обстрелянным сельским жителем.

  За эти годы жизни я, его сын, воспитанный «руководящей и направляющей силой, нашей родной Коммунистической партией Советского Союза ­ умом, честью и совестью нашей эпохи», тяжело всё это переживая, сотни, тысячи раз задавал себе вопрос: «А что бы ты, пионер, комсомолец, коммунист сделал бы на месте отца?! Прорывался бы к своим через все немецкие тылы и линию фронта?! Да это немыслимо, не реально, и невозможно! Пустил бы себе пулю в лоб?!» И не находил я ответа, только молил Господа Бога и судьбу, чтобы ничего подобного не пришлось и мне испытать в своей жизни.

  А далее судьба отца складывается ещё более жестоко и трагично. Немцы его назначают старостой села. Наверное, я так думаю, что кто­то из своих подсказал немцам его кандидатуру, дескать, его отец (мой дедушка Дмитрий) – кулак, враг народа, сидит в тюрьме… Наверно это и сыграло свою зловещую роль.

  И опять раздирающий душу вопрос: «А можно ли было отказаться?!» По­доброму, наверное, нет. А как? Ценой своей жизни? Отец пошёл бы на это, заплатил бы эту высокую цену. Однако (по рассказам мамы) цена была бы ещё ужасней, – жизни всех членов его семьи. Немцы не одного его повесили бы, а и его мать, жену, братьев и сестру. Можно сразу приклеить страшное, как проклятие, клеймо: «предатель». Но то самое скорое и лёгкое решение. Я же, продираючись сквозь все эти раздумья и размышления, как через колючки тёрна, мучительно, болезненно изучал, обдумывал, анализировал, вынашивал ответы на эти, такие острые, такие режущие, такие не желанные (век бы их не знать, не слышать и не искать на них ответы) вопросы. Как у суда присяжных: доказана ли вина отца? Да, доказана. Заслуживает ли он снисхождения?..

  И давайте, дорогие мои читатели, прежде чем дать убийственный ответ, смертный приговор, высшую меру, ещё и ещё в сотый, тысячный раз проведём анализ того времени, тех кровавых событий и обстоятельств и тогда подведем свои, а в данном случае – мои, итоги, выводы. В результате многолетнего, тяжёлого раздумья, анализа, горьких уроков войны, своей собственной жизни, падаючи и поднимаясь, набивая синяки и шишки и, понемногу набираючись жизненного опыта, я пришёл вот к каким выводам:

  Во-первых. Слава Всевышнему!!! За эти страшные, чёрные, кровавые годы войны отец ни сам никого не убил, не вешал, и ни разу не замешан в таких злодеяниях, а скрыть такое просто не возможно. В противном случае и мне, и моим маме та сестрёнке в селе жизни не было бы, нас проклинали бы на каждом шагу. А я за все эти годы, что жил, рос на селе ни от кого, соседей, людей далёких ли, близких ли, ни разу не испытал тяжёлых, позорных, чёрных, болезненных обвинений. И это – главное!

  Во-вторых. Отец не злоупотреблял своим положением. Он даже не защитил своего родного брата Василия, которого вместе с другими односельчанами угнали на каторгу в Германию, где он и умер. Может, мог спасти его от каторги, но не сделал этого, разделяючи участь своих односельчан.

  В-третьих. Ходили слухи, что отец был связан с партизанами, с подпольем, в Славуте оно было. Не знаю. Слышал от учителя Гасюка Олексы Александровича из Аннополя. Трудно это доказать. Тогда был мал, не такой смышлёный, чтобы что-то разузнавать. Да в то время и говорить про отца в голос и то было страшно. Только шёпотом, под одеялом. А могло быть и связь с подпольем, и с партизанами. Только доказать ничего не возможно. Из тех секретарей (райкома), командиров, связных кто­то погиб, кто­то сам умер, кто­то куда­то переехал, поди тут кого отыщи… Возможно отцу поставили ультиматум: «Немцы тебе предложат быть старостою села, соглашайся. Это тебе зачтётся и за отца – кулака, и за твоё дезертирство из армии. Будешь нас обо всём, что замышляют немцы информировать». И так могло быть. Для нашего (красного подполья) лучше, чтобы в селе был свой староста, надёжный, послушный, нежели настоящий враг, злой, жестокий, кровожадный, на любое злодеяние готовый. Нужен был такой подполью? Нет! Таких они (подполье) сами уничтожали. И мог ли Отец подполью отказать? Нет, тоже не мог. А может, мог пообещать подполью, а сам податься к немцам? Теоретически мог, но в жизни этого не было. Иначе в селе было бы не мало крови, а отец удрал бы с немцами. Но, слава Богу, этого не было, и отец не удрал, не скрылся от ответственности.

   В-четвёртых. Слава Господу, село наше фашисты не сожгли и никого не повесили, не расстреляли. А по славутчине таких злодеяний было немало. И возможно, в этом также была какая­то доля заслуги и отца, его умного, мудрого, а где­то и хитрого крестьянского поведения.

  В-пятых. Мама прятала на чердаке нашей хаты еврейскую девочку из Аннополя. До войны в Аннополе было очень много евреев. На местном рынке всё было утыкано их будочками, по­нынешнему – киосками. Школа, средняя школа, там между парком и базаром, в которой мы учились, была тогда еврейской. И вот немцы согнали евреев Аннополя за село, заставили их самих вырыть себе две большие ямы – могилы, расстреляли их и засыпали землёй. Мама рассказывала, что та земля ещё три дня «дышала», шевелилась, ктото упал туда раненый, а кто­то и живой… Кровь стыла в жилах прохожих. И при таких обстоятельствах, под реальной угрозой быть самой расстрелянной или повешенной с дитём, мама прятала ту еврейскую девочку. Уже после войны она приезжала к маме в Понору, благодарила маму и привозила какие­то подарки (припоминаю смутно). Думаю, что и отец про это знал, – мама не могла так поступить без его согласия. Она рисковала не только своей жизнью, а всей семьи. То разве не поступок? Мы (я и мама) никогда не думали ни книгу писать, ни кому­то что­то доказывать. Поэтому мы и не собирали никаких доказательств. Ни про девочку еврейку, ни про подполье, ни про партизан, а, впрочем, я уже об этом говорил.

  И наконец, в-шестых. Когда пришли наши, вернулась Красная Армия, отец не удрал с немцами. А мог бы. А ведь он знал, как никто иной, что его ждёт. Мог быть и суд – военный трибунал, и расстрел на месте, прямо в селе, при всём народе. Знал. И остался. А это разве не поступок? Так разве он не заслуживает снисхождения (в суде присяжных)???

  Его мобилизовали повторно и направили в штрафную роту… А там выжить то точно было невозможно. Когда я был уже офицером, служил в зенитном ракетном дивизионе в Литве, то у меня состоялся серьёзный разговор с седым полковником­фронтовиком, начальником отдела КГБ (Комитета государственной безопасности) Каунаского корпуса ПВО (противовоздушной обороны), а он в войну командовал заградительным отрядом «СМЕРШ» (смерть шпионам). Я рассказал ему про отца, так как не хотел, чтобы меня потом обвиняли, что я это скрыл. Так вот, он сам сказал, что выжить в тех штрафных ротах практически не мог никто. Их кидали на прорыв или на сдерживание прорыва противника на самых опасных направлениях, в самые безнадёжные, гибельные места, на верную смерть. Спереди были немцы до зубов вооружённые, сверху море железного огня (бомбы, снаряды), а позади свои с пулемётами – «заградотряды».

  Когда мама прощалась с отцом в Славуте на железнодорожной станции, то он ей сказал: «Ну, вот и всё, Надя. У тебя будет мальчик, я предчувствую (мама была беременна мной). Береги детей и себя. За всё прости и прощай. Мне не выжить». А 22 марта того же 1944 года он уже погиб, где-то под г. Тернополь (соседняя область, опять отошли они не далеко от Славуты), о чём свидетельствует запись в «Книге Памяти Украины» (я уже о ней упоминал) т. 7 Хмельницкая область, страница 144, посередине, слева: «Ковальчук Григорий Дмитрович, 1913 г.р., с. Понора, украинец, колхозник. Мобилизованный в 1941 году. Старший сержант, помощник командира взвода (обратите внимание, даже в условиях штрафной роты, учитывая его морально-деловые качества, отцу присвоили воинское звание ст. сержанта и доверили должность пом. командира взвода). Погиб 22.03.44. Погребён под г. Тернополь». По законам войны и тех ужасных штрафных рот и батальонов, штрафник смывает свою вину кровью. Отец смыл свою вину не только кровью, но и ценой своей жизни. И, заметьте, погиб он не за Германию, а за наше родное Отечество.

  Вас, дорогие мои читатели, наверное, заинтересует, как я относился и отношусь к отцу? В «Заповедях Божьих» (кн. Исход 20, 2-17) сказано: «Чти отца твоего и матерь твою…», а судить? Я ему не судья. Господь Бог ему судья. Конечно, в разное время я относился к отцу по­разному. Менялось моё отношение с моим взрослением. В детстве, а какие в те времена были обстоятельства вы наслышаны, мы (семья) и я, в том числе, боялись даже вспоминать отца.

  Сейчас же, с высоты моего жизненного личного опыта, я отношусь к отцу с большой любовью и глубокой, глубокой чуткостью и уважением. Я благодарен ему за жизнь, которую он мне даровал. Я благодарен ему за то, что в тех ужасных, жестоких обстоятельствах, испытаниях, в какие поставила его судьба, он не сломался, выстоял, не натворил подлости и страшных злодеяний, принял все испытания судьбы и мученическую смерть. А ведь он был не закалённым командующим…, а простым сельским, ещё достаточно молодым мужчиной.

  Искал ли я своего отца, его могилку? Кое­кто из моих родных (тётя Вера, жена дяди Коли) меня прямо обвиняла: «А ты, Славик! Почему отца не искал?». Чтобы искать последнее пристанище его бедолашного, Славику прежде нужно было сопли подтереть, вырасти. А когда вырос, то необходимо было самому продираться сквозь «заросли» жизненного пути, порой очень колючие, очень больно разящие. А когда уже вырос и стал тем офицером, то, чего греха таить, и страшно было, чтобы не попёрли, не разжаловали, не сняли те, ещё маленькие тогда звёздочки, которые с такими потугами, потом и стараниями были добыты мной. Это сейчас, в век «разгула демократии» все мы такие смелые, умные развязали свои языки. А тогда можно было и загреметь «под фанфары». Но жизнь утверждает, что всему когда­то приходит конец. Так произошло и со мной. Пришло время, и для меня наступил «момент истины». И я одолел свой страх. Понял я, что за всё в этой жизни нужно платить, и за отца, и за себя.


  Произошло это в Литве, в г. Каунасе, при встрече и разговоре с Начальником отдела КГБ корпуса ПВО, седым полковником (я тогда был всего лишь ст. лейтенант), фамилию его теперь я не помню. Я про него рассказывал вам, когда упоминал про «штраф.роты» и «СМЕРШ». Почему стала возможна эта встреча? Служил я отлично, был во всём примером, имел высокие показатели, и он предложил мне вступить на службу в КГБ.

  В такой ситуации я не мог ему ни соврать, ни умолчать. Он был фронтовик, командир «СМЕРШ-а», его глаза пронзали меня насквозь, аж мурашки по спине. И я, плачучи, сбиваясь, спотыкаясь, как смог рассказал историю нашей семьи этому седому фронтовику, полковнику, который и сам прошёл сквозь те страшные горнила войны, сам не раз смотрел в глаза той «косой», может и расстреливал из пулемёта тех несчастных, как мой отец… И наверное благодаря этому, он меня понял и, не только не стал применять ко мне репрессивные меры, а и внушил покой и веру в мой завтрашний день. Он похвалил меня за то, что я сам ему всё доложил и сказал, что они (органы КГБ) сами всё про меня знают, иначе не пустили бы в спец. командировку в Югославию (1966–1967) и вообще в армию. Они все проверили, у них были неограниченные возможности по всему Советскому Союзу, и он подтвердил, что отец не натворил никаких злодеяний, что руки у него не запачканы кровью. В противном случае его расстреляли бы без суда и следствия прямо на месте, в селе. А забрали его в «штраф. роту» по приказу Сталина, был такой приказ «Ни шагу назад!» приказ №227 Народного комиссара обороны СССР И. В. Сталина от 28 июля 1942 г. «И своей смертью он полностью искупил свою вину. Так что ты, ст. лейтенант Ковальчук, живи и служи спокойно, за отца ты не в ответе, тем более что вину свою он искупил, смыл своей кровью и жизнью». Служить в КГБ я отказался, а он не стал настаивать.

  И с тех самых пор я стал замечать, что на всём протяжении моего жизненного пути меня окружали, мне встречались прекрасные люди: мои соседи, мои родные, среди которых я прежде всего выделяю своих, таких дорогих: маму Надю, сестричку Тамару, дядю-братика Петю, тётю-сестричку Нину Коломиец (сестру моего друга Ростика), дядю Колю, того же седого полковника КГБ и многих, многих других, о которых я вам расскажу в своей «Исповеди». Как-будто Ангел-хранитель вёл меня по моему жизненному пути. Однако вернёмся к моему появлению на Свет Божий.

  Итак, я родился. Ни отец меня не видел, не слышал и не держал на своих руках, ни я отца. Впереди было холодное, голодное, оборванное, обшарпанное безнадёжное детство… Вот так начинался мой «Жизненный путь», моя «Академия жизни». Путь, про который я и пытаюсь поведать вам в моей «Исповеди».


                3. Возрастание.


  Конечно, я не мог что­то там запомнить, как только «вылупился», то есть, родился. Поэтому этот период своего жизненного пути буду излагать вам со слов моих родных, в первую очередь мамы Нади, бабушки Прасковьи, дедушки Дмитрия, сестрички Тамары (напоминаю она на 2 года старше меня), других родных, соседей.

  Говорили, что очень трудным, жутким был первый после освобождения и первый после моего рождения 1944 год. Люди села и старше, и моложе, в первую очередь дети, были очень худые, ослаблены, больны. Некоторые просто умирали. Умерших хоронили не в гробах, потому что не было из чего (досок) их сделать, ни тех, кто мог бы этот гроб сделать. Поэтому умершего заворачивали в кой-какую домотканую ряднину (материю, тряпку) и несли (если ребёнок), везли летом на каком-то возке, телеге, зимой на санках на сельское кладбище за селом и там закапывали.

  Где­-то около года я тяжело заболел. Дошло до того, что у меня заложило горло, и я уже ничего не ел, не пил и с трудом дышал. Меня уже приготовились хоронить. Бабушка Прасковья ссучила свечку. Мама молилась, каялась, била поклоны, просила у Бога прощения и милости. Лекаря в селе не было, был какой­то фельдшер. Его тоже звали. И когда все уже в конец отчаялись, произошло, как чудо, в горле у меня прорвали те нарывы (а болел я тогда корью и скарлатиной, не знаю, откуда такой диагноз, пишу со слов мамы), и я на зло недругам и на радость родным, слава Богу, выжил и пошёл на поправку.

  Как таких маленьких в тех жутких условиях кормили? Ну, грудью, пока в той засушенной груди что­то было. А затем тряпочкой (типа соски), это я уже видел сам, когда подрос, как кормили маленьких моих двоюродных братиков и сестричек, детей дяди Коли среднего брата отца. Еду, простой хлеб, позже пряник, жевали, выкладывали в тоненькую тряпочку (марлю), закручивали, получалась такая «вишенка» (типа соски) давали ребёнку в ротик. Оно сосало эту жвачку, потихоньку успокаивалось и засыпало.

  Когда ребёночек подрастал, то кормили его уже из ложки, чем придётся. А приходилось мало чем. В те первые годы после войны, и не только в первые, но и в последующие, потому что и я уже кое-что припоминаю, а значит было мне уже лет эдак пять или шесть, а может и немножко больше, мы варили борщ не только из щавеля, но и из молодой крапивы и даже из лободы. Говорили, чтобы не помереть с голоду, даже ели ворон и их яйца. Я как подрос, то ворон не ел, а вот яйца диких уток и даже чаек, на нашей реке в «безодне» их было много, я собирал и приносил домой. Ещё рассказывали, что до того, как я пошёл в школу, очень тяжело и, как казалось бабушке, безнадёжно заболела мама. Заболела она сыпным тифом. Находилась в горячке, в беспамятном бредовом состоянии в районной больнице г. Славуты. От неё заразилась сестричка Тамара. Обе были острижены наголо. Тамара как­то легко переносила эту болезнь. Вскоре она бегала на ногах. Пускали её к маме, или она сама нарушала режим, однако у мамы она бывала. Мама пришла в себя и уже могла сидеть на больничной койке. Врачи, медсёстры жаловались маме на Тамару, что она безобразничает, обижает других детей.

  В Славуте тогда было много военных. В больнице лежали и их дети, и их жёны. Жили они намного лучше, чем мы. Ну, даже в сравнении с нами – нищими, всё равно намного лучше. К их больным приходили родные, знакомые. Ну и как водится, приносили кой­какие гостинцы, в том числе и еду. А до наших больных, мамы и сестрички, из Поноры не приходил никто. Потому что и добраться до Славуты из той Поноры было не на чём, да и некому, да и не с чем. А я напомню, что в то время на нашем подворье было две бабы, мама и бабушка, и у них на руках было пятеро детей. Дед – в тюрьме на Колыме. Отец погиб. Дядя Вася умер на каторге. Ну, вот всегда голодная Тамарка, сестричка моя, увидит кого-нибудь из тех деток военных с булкой, отнимет ту булку, удерёт и съест. Почти как в живой природе, по Дарвину, «борьба за существование». Вот, вкратце, примерно такое было наше возрастание.

               

                4. Начальная школа.


  Начальная школа, как я сейчас понимаю, тогда у нас в Поноре представляла 4 класса (1­й, 2­й, 3­й и 4­й) и давала обязательное по тому времени образование – начальное. Одно здание школы, то ли из камня, то ли из кирпича, находилось напротив церкви, ближе к той части села, где жили мы. Но мы учились не в нём.
  Другое здание, деревянное одноэтажное, располагалось примерно посредине села. То я бегал туда. Далековато было для маленьких деток (1,5–2,0 км.), но нас не спрашивали.

  В школе был директор и несколько учителей. Один и тот же учитель читал нам все предметы и вёл нас от первого и до последнего (четвёртого) класса. Что я запомнил про свою первую учительницу? Звали её Любовь Васильевна, вроде так, другое мне не приходит в голову. Фамилию вообще не припоминаю. Была она достаточно полненькая, для меня тогда казалась крупной, достаточно взрослой (конечно, против нас пигалиц), вроде чернявая (брюнетка) и вроде как красива. Ещё помню, что могла она от классной доски и на самую заднюю парту запустить чернильницей, этакой невылевайкой. Были у нас тогда такие чернильницы, пластмассовые. Верхняя крышка имела вогнутое в середину отверстие, как воронка, чтобы, когда она опрокинется, чернила не выливались. И крышка откручивалась, закручивалась, чтоб можно было мух, которые туда залазили, выкинуть, или помыть. В школе мы их не оставляли (так как их воровали), а носили и домой, и в школу в таких полотняных мешочках.
  Ручки для письма были из дерева, перья железные со звёздочкой. Книги были, как правило, старые, зачитанные до дыр, обшарпанные, порой без обложек, не хватало некоторых листов с затёртыми от слюней и пальцев углами листов. В семьях они переходили от детей старших к младшим или их за что­то там перекупали, обменивали от детей соседей.

  В чём я эти книги таскал, то есть носил? С первого и гдето до пятого класса в полотняной торбе. А торбу ту мне сшила своими руками родная бабушка Прасковья (1891–1952) из полотна, из конопли, взращённой на своём огороде, вымоченной в болоте (иле) нашей речки, передранной в паклю, ссученной в нитки, сотканной зимой на деревянном верстаке в своём доме в полотно, выбеленного на солнышке на берегу той самой речки. Вот какая у нас тогда была мануфактура и «лёгкая промышленность». Размеры бабушка снимала по самой большой книжке – букварю. Чтобы торбу эту можно было носить через плечо, к ней привязали крепкую, толстую верёвку. Пока бабушка «маракувала» над моей торбой, примеряла, кроила, шила, я, сгорая от нетерпения и желая скорее напялить её на себя, а как же, это же событие, вертелся возле неё, а бабушка разговаривала со мной. На всю жизнь запомнились мне её слова: «А будешь ли ты, Славусю, меня вспоминать, когда меня не станет?». Я кинулся к ней, обнял и, конечно, с горячностью, присущей молодости, обещал, что никогда её не забуду. И не забыл, и никогда не забывал. Она осталась в моей памяти доброй, милой, очень-очень родной, спокойной. Мне возле неё было хорошо, спокойно, как сейчас скажут – комфортно. Наверно бабушка уже тогда серьёзно болела, я так думаю. Скоро её не стало. Как мы тогда были одеты, обуты? Летом было проще. На голове ничего не было, так как обычно было тепло и солнечно, или какаято кепка, или дядина, или кем­то подарена, конечно, старая. Головёнка моя всегда была стрижена. Каждое лето мой дедушка Митро, так его звали соседки (где-то в средине 50-х он вернулся из тюрьмы домой), брил меня наголо опасной бритвой, которой брился и сам. И был я похож на комбрига Котовского, и суждено было мне в жизни стать комбригом Ковальчуком, как Котовский. На теле я носил рубашечку-косоворотку. На шее был воротничок, далее вниз несколько пуговиц, и носил я её под ремешок, такой брезентовый, тоже кем-то подаренный. С детства присутствовала солдатская выправка, наверно тоже сказывалась война, военные игры. На ногах, как правило, ничего не было или простенькие, дешёвые брезентовые, их ещё называли парусиновые тапочки. Для красоты мы их мазали зубным порошком и носили их чаще не на ногах, а через плечо, чтоб на дольше хватало. Ну и завершали мой гардероб какие-то штанцы, как правило, тоже из домашнего полотна. Зимой было сложнее. Снег, холод, мороз. Зимы были снежные. Порой снега насыпало под саму соломенную крышу, не сразу и откопаешься. Стёжки­дорожки во дворах походили на солдатские траншеи. Для нас, малышни, они были выше головёнок, для взрослых – вровень.

  На голове красовалась шапка-ушанка, конечно, не новая и, конечно, не моя (дарёная). На плечиках – старое, латанное-перелатанное чьё-то пальто или фуфайка с маминого плеча. На ногах стёганые валенки (как рукав фуфайки) с маминых ног с дыркой на пятке и резиновые калоши. Так как все вещи были старые и рваные, а мы в ходе своих игрищ та потасовок рвали их ещё больше, то их нужно было латать (ремонтировать).

  Маме было не до меня. Домашнее, какое­никакое хозяйство, огород, а главное колхоз, от восхода и до заката в поле, на норме. То я, присматриваясь ко взрослым, брал иголку, они были крупные, толстые, потому что нитки у нас были тоже толстые домотканые, хорошие нитки и иголки появились в селе гораздо позже, когда понемногу стала налаживаться жизнь и в селе появилось «Сельпо», магазин такой (как нынешние универмаги, супермаркеты) где уже было всё, ну или почти всё, что требуется на селе, и иголки, и нитки, лампы с фитилями, а к ним керосин, стекло, килька маринованная, косы, молотки, гвозди, какая­то материя, кажись ситец и много, много ещё всякой всячины. Так вот я тайком брал иголку, как­то умудрялся засунуть в неё ту толстую нитку и уж как мог зашивал. Подрастая, росли и мои способности в этом деле.

  Позже, когда подрос младший дядя Петя, вернулся из тюрьмы дедушка Дмитрий, я многое перенимал у них. Научился как из струны (от балалайки) скрутить гибкую иголку. Гибкая иголка была незаменима, очень удобна при ремонте обуви (ботинок). Она гнулась, но не ломалась в труднодоступных местах, например, у подошвы, её везде можно было просунуть, поддеть плоскогубцами, а обычная сразу ломалась. Вот какую мы придумали рационализацию. Как говорится, голь на выдумки хитра. Ещё я освоил, как из простых ниток с помощью воска и смолы изготовить «дратву», такую водоотталкивающую, крепкую нить. Этой «дратвой» и гибкой иголкой я и ремонтировал свои ботинки и никого из взрослых не просил. Так проявлялись мои первые способности.

  Однако вернёмся к нашим «баранам». Это такая поговорка. А в нашей начальной (школе) в первом классе нас «баранов», то есть первоклашек, было много, чтобы не соврать человек сорок, пятьдесят. Да, помнится, что класс был битком набитый.
Порой нас трудно  было утихомирить, такой стоял гомон. И учительница вынуждена была запускать в нас чернильницей, чтобы успокоить.

  С кем я дружил в те годы? Со многими. С Ростиком Саныковым (Коломийцем), с Петей и Васей Галузамы, Васылём Гураньським, Ларисою Ярэхтовою (Годованюк), Валей Шмындрыхи (Мыколайчук), Колёю Кобзы (Опанасюк), Романом Марыськи (Полищук) и многими другими.

  Как мы проводили свободное время? Чем занимались? Во что играли? Пустых игр было мало. Всё было связано с трудом. С самого раннего детства, как я себя помню, приходилось помогать маме и делать всё, что можешь и что ещё и не можешь. Так я бегал до колодца, который стоял возле Шмындрыв (соседей), с «журавлём», вытаскивал немного воды, переливал в своё ведро (только закрывало дно) и, обдирая ноги, «телепал» то ведро домой. Мог в огороде что­то садить, полоть, позже тяпать, окучивать и т. д.

  Как я немного подрос, мне доверили пасти гусей. Сначала только свой табун, а вскоре, чтобы заработать деньги на школу (новые ботинки, книги, может и штанишки), то приходилось брать ещё один, два табуна тех соседей, у которых не было своих пастушков. Табуны были большими, по тридцать пять, сорок голов. В каждом было четыре, пять голов взрослых (гусак и гусыни) и тридцать, тридцать пять маленьких, жёлтеньких, вылупившихся из яйца гусеняточек. Пасти их, растить было делом не лёгким, хлопотным. Когда они маленькие, то ходят они маленькими шажочками и нужно относиться к ним очень терпеливо. Пока выгонишь их за село, на выгон (в «безодню»), часы проходят. А там съест что­нибудь не то, было такое вредное растение – «чемерыця» мы его называли, и подыхает. Мы их молочной сывороткой отпаивали, за пазухой отогревали, а они всё равно дохли, а мы плакали. Под осень они подрастали, откармливались, у них отрастали перья, вырастали крылья и они (гуси) из гадких, беспомощных птеночков вырастали в сильных, очень красивых и гордых птиц. И начинали летать. Разбегаются как самолёты, взлетают и летят далеко­далеко, с одного берега на другой через речку. И тогда мы, пастушки, вынуждены снимать свои штанцы и с голой попой бежать за ними, перебираться на другой берег, обдираясь колючками и осокой. Так что не просто было командовать тем гусиным войском, душ этак в девяносто (три табуна по тридцать голов). А до чего же были они хитри!!! Вокруг села были колхозные поля. А на них росли: рожь, ячмень или овёс, любимая их, гусей, еда. И как только не доглядишь, они бегом в эти посевы и запихивают колосья себе в клюв, ну прямо как пацаны кукурузу за пазуху. А старший гусак вожак их, командир значит, сам не ест, стоит с высоко задранной головой на краю поля и как часовой, наблюдает по сторонам. Как заметит опасность, или я бегу, или верховой сторож на коне, подаёт громкий сигнал тревоги: «Дек!!!». И весь табун как ветром сдувает, все, пригнув головы к земле, стремглав мчатся к реке и шлёпаются в воду. Может уже тогда у этих красивых, умных и хитрых птиц («гуси Рим спасли») я и учился военному, командному делу «настоящим образом».

  Что ещё мне запомнилось из того периода начальной школы? Очень врезалось в память, как сейчас вижу, множество детей и маленьких, и постарше, все вместе, нет никаких уроков. Тоже со взрослыми, много взрослых, и учителя с директором, и родители, что поближе и тоже вместе, и все плачут, плачут… Да так горько, так безутешно перед каким-то портретом, то был портрет Иосифа Виссарионовича Сталина. Падают на колени, бьют поклоны и голосят: «Как мы, дорогой отец, товарищ Сталин, будем жить без тебя???!!!» Очень тяжело и очень трагично и, представьте себе, очень искренне переживало население села, в первую очередь взрослые, а сними и мы мелюзга, смерть вождя всех народов – товарища Сталина.

  Оканчивали нашу родную начальную школу все, кого в неё запихивали. А дальше, как в той сказке, только с нашим Понорским уклоном: «Налево пойдёшь, в Хоросток попадёшь (семилетка), а на право пойдёшь, то в колхоз попадёшь». Документально то начальное образование оформлялось какой­то справкой и табелем с оценками по предметам та поведению. Точно я не помню. У меня ничего не сохранилось, наверно предъявил я их дирекции Хоростоцкой семилетней школы. Знаю только, что учился я на хорошо и отлично и давалось мне всё легко, играючи.


                5. Семилетка

  Итак, летом 1955 года, наверно в июне или в июле, подаю документы в дирекцию Хоростоцкой семилетней школы. Меня принимают. С нашего 4 класса родной начальной школы из сорока, сорока пяти человек поступают примерно десять, пятнадцать. У меня сохранилась фотография нашего 7 «Б». В первом ряду посредине с цветочком в нагрудном кармане, конечно же бритоголовый, Ваш покорный слуга Славик, пока лишь пастушок, а в недалёком будущем высокий военачальник, командир дивизиона, полка, бригады, начальник штаба корпуса ПВО г. Ленинграда, старший преподаватель «Оперативного искусства» в Военной командной воздушно­космической академии г. Тверь, Россия. А пока, даже не середина жизненного пути этого военачальника, а только его начало.

  Справедливо будет тут сказать, что некоторые родители, в основном матери­вдовы, сознательно, как говорят в таких случаях, находясь в полном здравии и трезвом рассудке, не пускали своих детей учиться дальше четвёртого класса, а заставляли их идти работать хотя бы в колхозе, на огороде, где бы то ни было, лишь бы не умереть с голоду. Они так были загнаны в ту жизненную мышеловку, что и голову поднять вверх до того светлого будущего не могли, да и не хотели. Так много хороших и способных детей села засосало то колхозное болото. А жаль, очень жаль. Способные, подающие большие надежды были дети.

  И так семилетка. Какие воспоминания?! Если напрячься, то многое можно вспомнить. Мы сразу почувствовали, что учиться стало труднее. Появились предметы, которых на пальцах уже не объяснишь. Иностранный язык – чужой язык. Он у нас был «Deutsche Sprache» (немецкий). Ну и много родных: химия, физика, алгебра, геометрия и др., но от того, что они наши родные, от этого они нам понятливее не становились. Конечно, не все дети были способны к тем наукам и к тому образованию. Многим оно давалось не просто с трудом, а с трудом превеликим. Родители помочь им также не могли, многие сами были безграмотны. Ну и вынуждены были, кое­кто, оставить эту учёбу и возвратиться…

  И куда? Да в тот же колхоз. Хлопцы коням хвосты крутить, ездовыми. Девушки до коров доярками, до свиней свинарками, или к полевым работам. А ещё «клёвая» специальность была прицепщиком. Сидишь за трактором на заднем сидении культиватора, ну на таком большом железном «пауке» с десятком железных лап, которыми он царапает землю, ну прямо жуткий инопланетянин. Ты весь в пылище, грязный, чёрный, одни «бельма» (глаза) блестят и зубы. Такая же судьба тебя ждёт и на комбайне у копнителя. Целую смену возле соломы топчешь её, утрамбовываешь. Солома везде: за шиворотом, в карманах, за рубашкой, в штанах, в ушах, даже во рту. А до бригадира, то, как до Киева на четвереньках, а до места председателя колхоза и того дальше. Вот такой карьерный рост и такие перспективы там нас ожидали. Да, перспективы, возможно, и были, но так далеко, где-то за недостижимым горизонтом… Я и те, кого эти перспективы не прельщали, сцепив зубы, карабкались по той «лестнице знаний», вгрызаясь в следующую перекладину – 5-й класс.

  Как проходила борьба за знания в этот период моего жизненного пути? Хоросток располагался от Поноры на юг, примерно в трёх километрах. Ходили мы в школу по полевой дороге, мимо телеграфных столбов по деревянному мостику через нашу речку. В Хоростку детей было гораздо больше, чем в нашей Поноре, да плюс ещё мы. Поэтому были созданы парные классы. К примеру, из местных Хоростоцких класс «5 А», а из наших Понорских – «5 Б». Детей было много, а помещений (классов) мало, поэтому занятия были организованы в две смены. И если я иду в первую смену, то вставать мне приходилось в шесть утра, чтобы к девяти быть в школе. А если ходил во вторую смену, то домой возвращался вечером, затемно.

  Что ещё запомнилось с этой поры? В холодные зимы, когда вдовы для обогрева своих жилищ уже сжигали всё, что могли: солому, сухую картофельную ботву и даже приходилось пилить и рубить на дрова яблони, вишни, доведенные до отчаяния, брали пилу, топор, ночами шли к этому мосту и растаскивали его на дрова. К весне надо льдом от того моста торчали лишь спиленные сваи. Руководители села, пытаясь спасти мост, для охраны моста ставили сторожа. Однако вдовы спаивали того сторожа самогоном и к весне от моста всё также оставались торчать одни сваи. А по весне, когда таял и снег, и лёд, и речка разливалась, детей через неё переносили те же Вдовы на своих горбах, в резиновых сапогах, благо в этом месте было мелко.


                6. Дедушка

  Где-то в эти годы, в начале пятидесятых, после смерти вождя всех народов – Сталина, стали выпускать из тюрем заключённых и справедливо осуждённых, и не очень, и совсем не справедливо, как нашего деда. И так, где-то в 1954 году Дмитрий Кириллович Ковальчук, мой родной дедушка (1888–1975), дедуньо вернулся с каторги с Колымы, где он пробыл, аж подумать страшно, десять лет и выжил. Что помню, расскажу о дедушке. До тюрьмы я его не помню, родился уже без него.

  После тюрьмы знаю его как доброго, но замкнутого, сурового, неразговорчивого, беспрекословного единоначальника в своей семье, на своём дворе. Особо хочу обратить ваше внимание на то, что Дмитрий Кириллович никаким «куркулём», кулаком, паразитом у нашего государства не был. Он всегда был тружеником. Имел гектар земли и работал на ней сам, его жена Прасковья, моя любимая и дорогая бабушка, их дети, мои дяди и тётя. Ни одного наёмного батрака (работника) у него не было. Он был очень хозяйственный, бережливый. Найдёт на дороге гвоздь или гайку, поднимет, принесёт домой. Не пил, не гулял, не шиковал. Сам кормил свою многодетную (четверо мальчиков и одна девочка) семью и державе помогал, своевременно платил все налоги и поставлял молоко, яйца, мясо, шкуры (свиные).

  Предали его свои сельские, голодранцы, лентяи, но завистники. Настрочили донос, что он, дескать, такой­сякой, куркуль, эксплуататор, кровопийца и т. д. А время тогда было жуткое, годы где­то 1936–1937. Забрали. Судила «тройка». Озвучили обвинение, объявили приговор. Никакого адвоката, ни последнего слова… десять лет каторги. Далее, из рассказа дедушки, пешком в цепях на Колыму. Меня тогда ещё на свете не было. А когда вернулся дедушка, я уже школьник был, то мог уже и поговорить, и спросить о чём­либо. А после смерти вождя «мирового пролетариата» стали немножко смелее. Дедушка пришёл тощий, кожа да кости. Он так и не поправился до полного. Помирал таким же стройным, как юноша, красивым с короткой стрижкой, не совсем седой и не лысый

  Умер он оправданным, реабилитированным (см. справку), только ничего уже не вернуть, не изменить в его судьбе было не суждено.

  Хлопотал у Советской власти о той реабилитации, бегал по инстанциям, доказывал его невиновность его младший сын, а мой дядя – Петро Дмитриевич Ковальчук. И добился­таки! Справку. А тогда, в то лихое, непомерно­тяжёлое время, на пересыльных пунктах (местах «отдыха» на этапе) их садили задом на холодный цемент, заставляли раздвигать пошире ноги, а между ног садился другой, третий… десятый, чтоб не сбежали. И нельзя было ни встать, ни повернуться, ни справить нужду, не то, чтоб поспать, отдохнуть. И гнали, и гнали, и гнали их, бедолашных, на ту далёкую холодную лютую сторону – Колыму. Уже по дороге много их, самых слабых, больных не выдерживали, и их, помирающих, кидали в канавы и никто их не хоронил, и родные не знали, где их последнее пристанище.

   А конвой гнал их дальше и дальше в то неизведанное, а от этого ещё более зловещее будущее. На Колыме жили они в деревянных бараках самими же каторжанами и построенными. Дощатые стены из горбыля, щели, сквозняки… Топили буржуйками железными и печами из камня. И всё равно было очень холодно, щели, морозы. Морозы были и под сорок, и за сорок, а одежда и обувь были паршивы. Тюремная полосатая роба, фуфайки, на голове какой­то колпак, тоже полосатый. На ногах потрёпанные ботинки или с умерших каторжан, или с расстрелянных пленных. В общем, грязные обноски с чужого плеча и с чужих ног. Никто там о них не заботился, и никаких защитников прав человека не было и в помине. Кормили их также паршиво. Какая­то вонючая баланда (похлёбка), вместо хлеба какой­то подозрительный комок с опилками… а работа была тяжёлая – лесоповал. Ручная. Тупыми топорами, двуручными пилами.
  Люди болели, истощались, падали, умирали как мухи. Выпадали зубы, свирепствовали цинга, тиф, туберкулёз. Дедушка рассказывал, что среди них было много хороших, умных, грамотных, способных людей: военачальников, партийных работников, учителей, врачей, учёных. Он был смекалист, сблизился с одной такой группой. Чтобы выжить, не помереть с голоду, от цинги и других хвороб, доведённые до крайности, они ловили и съедали даже собак и кошек.

  Так как дедушка был способен к любой работе и прилежен, то его заметили, выделили из толпы и взяли до тюремного лазарету то ли санитаром, то ли в качестве подручного разнорабочего, я уже не помню. Наверное, эта перемена в его судьбе и спасла ему жизнь. Там он питался всё­таки лучше и не так мёрз, а значит и меньше болел. На память о Дедушке я сохранил его трубку для курения, похожая на ту, что была у Тараса Бульбы, такая головастая, из ореха дерева, гладко отполирована многими заскорузлыми ладонями тех несчастных. Сколько я помню дедушку, он не курил, наверно это была дорогая память, а перед смертью он вручил её мне. Я также не курю. Но иногда беру её в руки, набиваю в неё табак «Золотое руно» (специально купил пачку) и закуриваю, не затягиваясь. Прикасаюсь к трубке руками и как будто чувствую руки деда, родоначальника нашего семейного древа Ковальчуков.

  Кстати говоря, об этом я узнал гораздо позже, но как раз посредине села на дедовом подворье и обжилась (образовалась) местная Советская власть. На возвышенности в большой бывшей дедовой деревянной хате – сельская Рада (Сельсовет), а в его бывшей клуне (сарае) оборудовали сельскую кузницу. Вот как!

  Так что дед мой – Ковальчук Дмитрий Кириллович, не злостный враг советской власти в селе Понора, а крепкий селянин, работник, надёжная опора той «родной» власти, которая так «сердечно обласкала» его, а спустя годы потерянного времени, когда уже ничего нельзя изменить, исправить, не вернуть загубленные годы жизни и здоровья и его, и семьи, извинилась, вручила бумажку – реабилитацию (см. справку). Что ж и на том спасибо. Других бедолаг бесследно уничтожили, или не вынесли они этой злой судьбы.


                7. Дом, хозяйство

  С возвращением деда из тюрьмы в нашей семье наступили перемены. Прежде всего, дед поделил всё хозяйство, бывшее до этого общим: хату, сарай, огород и садок. До этого все мы: бабушка, мама и пятеро детей жили вместе в одной хате и как могли, вели своё общее доморощенное хозяйство. Дед начал с хаты. Разделил её на две не ровные половины. Примерно 2/3 отошло деду с бабушкой и тремя их детьми (мои дяди: Коля, Петя и тётя Оля), а 1/3 нам – мама, сестричка Тамара и я.

  В нашей теперь половинке было три окошка, маленькие, только бы проникал свет, под одним окошком стоял деревянный стол из некрашеных досок. Над столом по бокам окошка висели иконы в рушниках, Спаситель и Матерь Божья. Возле стола – лавка деревянная. Вдоль внутренней стены – кровать. Вдоль наружной стены – канапа, лавка такая со спинкой. Вся эта мебель деревянная и сработана местным умельцем, плотником. У входа слева располагалась печь (русская печь), в которой и топили (отапливали эту комнату), и варили, и пекли. А у входа, справа в углу на подставке, ведро с водой и к нему тяжёлая такая толи медная, толи латунная кружка с припаянной оловом, ручкой. Из комнаты мы попадали в маленькие сени. Под потолком прикреплён (подвешен) был небольшой навес (седалище) для кур. Там они неслись и ночевали на шестке. Забирались они туда по приставной лесенке. Завершала нашу половинку жилья камора, где мы хранили разную домашнюю утварь, а зимой – соленья в деревянных бочонках: солёные огурцы, квашеную капусту. Печь и стены в хате, а также наружные стены были выбеленные известью. А чтобы они не пачкались, а снаружи побелку не смывал дождь, в побелку добавляли какой­то клей.

  Земляной пол в хате мазали хорошей прочной и красивой, такой приятного жёлто–коричневого цвета, похожую на нынешнюю краску для полов, глиной. Тамарка с девочками копала ту глину в ямах­карьерах нашей «безодни» на речке. Получалось покрытие не хуже, чем лаком. Рамы окошек снаружи мазали чёрной сажей, брали из дымохода – хороша, хоть брови подводи. Девочки так и поступали, так как никакой косметики, вроде сегодняшней, тогда не было и в помине. Мылись, умывались мы на траве под яблоней. Наша половина хаты окнами выходила на дорогу и, что мне очень
нравилось на солнечную сторону. Дедова – в глубину двора к сараю, к огороду, ему так было сподручней.

  Выделил нам дед и десять соток огорода, это было не мало, и также где-то 1/3 садка. Мы были не в обиде. Для нас троих это было совсем не мало. Это ещё раз подтверждает, что дедушка хотя и был суровый, но справедливый. В сарае он также выделил нам загончик для коровы и подарил нам молоденькую тёлочку на сносях, будущую нашу кормилицу. И всё было бы ничего, и можно было бы жить. Тем более, что у всех у нас руки росли с правильного места, и маме мы были хорошими помощниками во всём, в любой работе и по дому, и в огороде. Ещё малые были, ещё силёнок недоставало, но всё равно мы хватались, цеплялись почти зубами. Так мне с того «счастливого» детства запомнилось многое. Вот все трое мы с мамой выходим на огород. И мама, как агроном и бригадир в одном лице, разбивает наши десять соток на делянки: где будет рожь или ячмень; где просо; картошка; свёкла и белая, и красная; лук; огурцы; капуста; помидоры; редиска; тыква; морковка; укроп; щавель, многое сейчас и не вспомнить, но всё, что крестьянин мог вырастить на своей земле у нас сирот было. А далее встаём на делянку втроём в рядок, мама посредине, Тамарка с одной стороны, я с другой. Мама крестится, говорит: «С Богом!» и маленький Славик тиснет своей маленькой босой пяткой на ржавую, тупую лопату… Ещё не сразу к нему придёт понимание, что лопату нужно чистить, точить, а по окончании огородных работ, осенью и смазать какой никакой смазкой.

  Как подрастал хлопчик, как набивал те мозоли и на ногах, и на руках, так в его головёнке стал накапливаться тот жизненный опыт, смекалка. Так с ранних лет я постиг, как вскопать огород, посадить под лопату картошку, сделать грядки, ножками их обтоптать, посеять…, посадить… со временем я стал сеять рожь, ячмень. Здесь я старался всё перенять от своего деда, от дяди Володи Щмындры (Мыколайчука) соседа или Андрея Харкуна (Романюка), прозвище такое. Кстати, о прозвищах. В селе почти все имели прозвища. У нашей мамы прозвище было «Харытя». А у меня, почему-то «Харытин Сталин». Про нас говорили: «…вот у Нади Харыти…» или «…а Харытин Сталин…».

  Откуда пошло это прозвище «Харытя»? Тогда я ни о чём не задумывался, просто принимал всё как должное. И в селе никто ни на кого не обижался. «Харытя», «Харкун» и др. прозвище ли, фамилия ли, какая разница. И уже совсем взрослым, когда я стал писать эту книгу, мне пришлось не только вспоминать нашу жизнь и различные обстоятельства той жизни, а и задумываться над тем, что происходило, и анализировать, почему оно так происходило, а не иначе. И я многое открыл себе заново, многое уразумел, многому нашёл толкование. Мама была учительница, многому учила их (детей односельчан), в том числе и чтению. Сама читала им многие рассказы, заставляла их читать, нерадивых оставляла после уроков, чем вызывала у них недовольство.

   В книге «Читанке» кажется в 4 классе был такой рассказ «Харытя». В нём повествовалось, как у маленькой девочки тяжело заболела мать. На приведенном рисунке мама девочки распростёрта на кровати. В хате ни хлеба, ничего съестного. Мама из последних сил шепчет доченьке: «Харытю, возьми серп и сожни немного ржи. Сомни колосья и свари в горшке те зёрна. То будет для нас еда». Так вот, девочку звали Харытя. Она взяла серп и несмелой детской ручкой начинает жать (срезать) ту рожь, режет себе палец. Кровь капает, а она всё равно нажала, намяла зёрен, сварила их, накормила и маму, и себя. И они выжили. Вот после того, как мама прочла детям этот рассказ, её и стали называть «Харытя». Теперь оно мне нравится. Достойное прозвище.

  А почему «Харытин Сталин»? Опять же, тогда не задумывался. А сейчас даже гордость пробирает. Ну посудите сами, ведь, извините, не говнюк же какой-то, а (!!!) Сталин. Ну а если серьёзно, то моё прозвище рождалось где­то так. Три наши близкие соседки, три родные незамужние одинокие сестры почему­то хотели, чтобы на Рождество Христово, на Новый Год, колядовать, щедровать (религиозные припевки) первым к ним прибегал именно я. Говорили, что у меня такой «басок» пробивался и я так серьёзно, и очень проникновенно декламировал. Много читал, хорошая память, много рассказывал, декламировал по памяти, манера держаться, ну и выделялся среди детей, поэтому – Сталин.

  Но извините меня великодушно, меня потянуло куда­то в бок. А я ведь хотел вам поведать про свои «способности» сеять рожь. Нужно признаться сразу и прямо, что навыков то у меня, сопливого мальчишки, не было никаких. Однако родители, прародители (говорят предки) дали смекалку, настырность, хватку. Короче глядя, на дедов, как они сеют, беру мешочек с той рожью, беру решето, насыпаю в него мисочку ржи, расставляю пошире свои босые лапотоньки, набираю в жменьку (в пригоршню) ржи (уж сколько в ту жменьку влезало) и справа налево, сверху вниз рассыпаю то зерно. И так ряд за рядом засеваю ту делянку, которую мама выделила под рожь. Ждём восхода??! Взошло!!! Слава Богу! А как? Да могло быть и хуже. Однако на первый раз зачёт, даже деды хвалят. Конечно, где­то кустик (густо), а где­то плешь (пусто). Но на то оно и начало лиха беда, как говорят. На следующий год гораздо лучше. Так приходили и навыки, и опыт, «сын ошибок трудных».

  Возможно, дорогие мои читатели, я вас порядком утомил рассказами про наше нехитрое хозяйство и про то, как мы его вели, но прошу набраться терпения. В те годы работа в колхозе для дома ничего не приносила, только забирала здоровье. А кормились мы только со своего огорода, сада, сарая. У кого коровка – молоко; поросятко – мясо, сало; гуси, куры – мясо, яйца.

   Кстати, вернёмся к коровке, которую нам дедушка подарил. Как мы около неё ходили кругами, как мы её пестовали, подкармливали, ласкали, гладили, чуть ли не целовали, ждали телёночка и, конечно же, молочка. И вот, наконец, это чудо свершилось! Родился маленький, рябенький с белой звёздочкой на лбу телёночек. Коровка сама рада, вылизывает его, не переставая. Мы с сестричкой толкались возле них до темноты, пока мама не загнала нас спать.

  А на завтра спозаранку, когда пастухи гонят уличное стадо на выпас, нашу хату взорвал душераздирающий, леденящий и душу, и сердце ужасный, как по покойнику, вопль мамы. Мы с Томой кинулись во двор. Мама возле сарая ползала на коленях, проклинала злодеев, молила Бога о помощи. Коровки в сарае не было!!! Замок был сорван. В сарае пыталось встать на ещё не твёрдые ножки и падало долу маленькое, слабенькое, прекрасное, с белой звёздочкой на лбу и уже приговорённое к «высшей мере» нашей, не понятной судьбой телятко. Следы по меже (разделительная полоска) огорода вели на шлях и терялись.

  Ладвина Ярэхты (Годованюк), окна её хаты выходили в сторону нашего двора, в ту ночь не спала, качала люльку с дитём как раз около окна и говорила, что видела в темноте, как двое верховых на лошадях погнали нашу коровку по огороду на шлях. Но то было уже после. А тогда она сама боялась. Злодеи были, как правило, вчерашние фронтовики с заскорузлыми мозолями и такими же сердцами. Их не трогало, что вдова, что сироты и, что они так и будут расти без того молока. Так оно и было.

  Мы так и выросли без молока, так как купить другую корову за всю нашу жизнь, так и не смогли. А за какие «шиши»? Спросите: «А милиция?» А что милиция? Такая же, как и те злодеи, как сегодня говорят, коррумпированная, поборы, самогон, похоть. И так молока не стало, и надеяться нам было не на что, и не на кого. Да, а того несчастного… с белой звёздочкой, обречённого пришлось соседу зарезать и, хоть со слезами, съесть. А далее вся наша жизнь зависела от огорода, сада и частично сарая.

  С годами я потихоньку учился у взрослых и брался за всё. Если в детстве, ещё совсем раннем, в деревянную борону мы впрягались все втроём, как «бурлаки на волге», мама посредине, а я и сестричка по краям, то позже я уже мог конём с плугом идти по огороду, а мама с Тамаркой по борозде сажали картошку. А когда она взошла и подросла, то я её окучивал, опять же коником и культиватором.

  С годами взял и косу в руки. С той косой был у меня случай. Уже, будучи курсантом военного училища, летом, года наверно 1963, приехал я к маме на каникулы. Взял косу, брусок, чтобы её точить, и в синих галифе (штаны военные), в хромовых, не виданных в Поноре сапогах спозаранку вышел в сад, на нашу половинку, траву между яблонь косить. Кошу, значит. А мимо по дороге проходят и хлопцы и, что для меня очень небезразлично, девчата. Ну и, конечно, завязывается разговор: «Ой, Славцю, здравствуй! Надолго ли приехал?» и. т. д. Я останавливаюсь, отвечаю. Меня распирает и радость, и гордость. А что, разве так много в нашей Поноре пусть даже пока и курсантов? Я всё же уже на 3­м курсе. Молодой, самовлюблённый, спортивный, торс накаченный, да одни галифе с сапогами (хромовыми!) чего только стоят (!). Балаболю, смеюсь и тем бруском точу косу, как заправский косарь. Фиить и соскочил брусок с лезвия косы, а лезвие проехалось по моему большому пальцу руки поперёк до кости. Там была всего лишь кожа, но под кожей шла вена. Коса её перерезала и стала бить тёмная кровь. Зажав левой рукой той палец, я побежал к нашему фельдшеру. Фельдшер, женщина, сама чуть в обморок не шлёпнулась, для храбрости наорала на меня типа: «Не умеешь, не берись!», накрутила какую­то «дулю» из ваты и бинтов, сказала, что коса была в земле и мне необходимо сделать укол от столбняка. А его делают в Аннополе. Я хватаю «ровэра» дяди Коли, то велосипед такой, два колеса и рама, руль, как у быка рога, и, управляя одной рукой левой, добираюсь до Аннополя. А там, в медпункте медсестрой работала мама Тамары Глебович, одноклассницы моей. Она сразу взяла меня в оборот. Ранку промыли и наложили шов. Доктор, чтоб совместить края ранки, применил металлическую скобку. Пинцет сорвался, схватил меня за какой­то нерв, и я «поехал» в обморок. Прихожу в себя от того, что кто­то нахлёстывает меня по щекам. Это доктор. А мама Глебович смеётся: «Вот это вояка!». Короче забинтовали мне тот палец и до конца отпуска зажило.

   Но это было отступление в будущее, а мы вернёмся во времена моей учёбы в семилетке и окунёмся в то, как я овладевал навыками ведения нехитрого нашего хозяйства. Рожь, ячмень мы жали серпами, или я косил косой. Связывали в снопы, складывали в копны, сушили, а потом в сарае молотили «цэпями» (выбивали из колосьев зёрна). Пол застилали, а стены занавешивали домоткаными ряднами, чтобы сберечь зерно. «Цэп» представлял собой два толстых кия (палки такие), один короче, а другой длиннее, соединённые между собой кожаным ремнём. Зерно вместе с половой собирали в мешки, затем веяли, отделяли зерно от половы. Самый простой способ – на ветру. На огороде на земле делали подстилку, зерно с половой насыпали в миску, поднимали высоко над головой, ловили ветер и, потряхивая миску, сыпали зерно вниз. А далее работал закон физики. Зерно тяжелее половы, и оно падало ближе, а полова – дальше. Зерно шло на посев на следующую весну, на хлеб, пироги, блины, и т. д. А полова, у крестьянина было безотходное производство, ничего не пропадало, замешивали в еду поросятам, корове. И что можно есть? Нет, как в той сказке, до хлеба, пирогов ещё далеко, нужно было ещё получить муку. А как? И где? Была на селе ветряная мельница. Но то было не для вдов. И дорого, и на мельницу ехать нужно было не с ведёрком того зерна, а с мешком и не одним. Какой же выход? У соседа Ярэхты Дмытра были каменные жернова. Два тяжёлых камня друг на друге, в них радиальные канавки, сверху засыпается зерно, один камень при помощи рукоятки вращается и зерно перетирается в муку. Мололи мы сами, а за это расплачивались мукой. Далее действовал домашний «хлебозавод». Топили печь. Месили тесто. Делали большие круглые паляницы и на деревянной лопате засовывали их в печь. Вход закрывали заслонкой, и хлеб выпекался. Получался и вкусный, и красивый.

   Война отбросила нас в натуральное хозяйство, в первобытно-общинный строй. И еда, и одежда, и многое другое было своё, со своего огорода, сада, сарая и сделано своими руками. Откуда брали мы одежду, ткани? Тоже с огорода. Сеяли коноплю. Она вырастала в такой стебель, в рост человека, толщиной в большой палец. На верхушке располагались длинные узкие листья и семена. Мы её собирали, семена вымолачивали, они шли на воспроизводство и на масло конопляное. Стебли собирали в пучки, несли на речку, зарывали в ил, мочили, чтобы волокна (наружное покрытие стебля) отстали от древесины. Через некоторое время её (коноплю) доставали, мыли, полоскали, ставили в козлы, сушили, сносили на подворье, мяли, тёрли на специальных таких приспособлениях (станках) из дерева, отделяли волокна от древесины. Получалось: костра (ломанные стебли, она шла на отопление) и волокна. Волокна чесали на крупных металлических щётках, превращая их в паклю. Из пакли, опять же на специальных деревянных верстаках (коловоротах, веретенах), ткали нитки, сматывали их в клубки. А длинными, зимними вечерами на деревянном верстаке, такой монстр от стены и до стены в ширину и от пола до потолка в высоту, и в нём – ни одного гвоздя (!!!), ткали полотно. Ширина его была, примерно метр, а длина, какой длины была заложена основа, где­то метров десять. Полотно сворачивали в рулоны и складывали в скрыни (сундуки такие).

   Весной то полотно несли на речку, мочили, расстилали на лугу и солнышко его отбеливало. Из серого оно становилось светлым, почти белым. Его сносили домой, и прятали в те сундуки. Когда возникала в нём потребность, его доставали, делали выкройку сорочки или штанов и шили. Конечно руками, никаких швейных машинок тогда и в помине не было. Сорочки, нижнее бельё, они были длинные до пят (чтоб теплее), носили дома, в них же и спали. А рубашки и штаны – бельё верхнее, красили. А, как и чем? О, это интересная технология. А бузиной, росли у нас кусты такого растения – бузины. Само дерево (ветви кустарника) было трубчатым. Мы из него дудки изготавливали. Весной бузина очень обильно цвела. Гроздья нежного бело­жёлтого цвета с сильным приятным запахом. А к осени вместо них вырастали и созревали гроздья ягод тёмно­чернильного цвета. Это и была наша краска. Гроздья бузины давили в каком­нибудь корыте или тазу, разбавляли водой и красили в этой «синьке» те полотняные штаны. И как вы думаете. Что получалось? Не поверите, но что­то очень похожее на сегодняшние джинсы, особенно первые грубого качества. Ну, разумеется, вид у них был далеко не от «Валентино» или «Юдашкина», но по тем временам довольно клёво. Вот так! Голь на выдумки хитра.

  Но вернёмся к семилетке, хотя то, про что я вам рассказываю, даёт хоть какое-то представление, как мы жили в то послевоенное время. Так вот про семилетку. Учиться было намного труднее, чем в начальной школе, но и намного интересней. Учился я на отлично. Так как дома на уроки времени у меня не было совсем – работа в огороде, в саду, помочь маме на нормах (в поле колхоза), то все задания на дом я делал на перерывах между уроками. Тут я решал задачи, делал письменные работы, а все устные (стихи, например) запоминал легко, достаточно было прочитать раз, максимум два. В школе принимал активное участие в художественной самодеятельности. Декламировал на память на сцене целые поэмы. Очень хорошо, с выражением, получались у меня сатирические стихи. Зал принимал их «на ура!». Один из них я и сейчас помню. Автор, кажись, Степан Олейник:
               
                Бигла брычка по мистку.
                Ось такэ начало.
                А на брычци, у мишку
                Порося крычало.
                Будэ рада, звисна рич 
                Фэничка дружына.
                Та зза рогу, круть навстрич
                З области машина. Й стоп!
                А в нього думка вся:
                «Щож робыты мушу?!»
                Пид полою порося
                Роздырае душу и т. д.

  Ни один концерт в школе не проходил  без моего участия. Кроме декламирования, мне доверяли вести концерт в качестве ведущего. Я объявлял номера, шутил, смешил… Наверно что-то получалось, в противном случае никто меня на сцену не выпустил бы. А ещё я принимал участие в таком жанре, как спортивные пирамиды, позже – акробатика. Я был лёгкий, гибкий, при этом крепкий и цепкий. Силёнка была благодаря огороду и колхозным нормам. Спорт тогда был в почёте по всей стране. Даже на первое мая на Красной площади шли колонны физкультурников с «пирамидами». Время шло. Учёба, труд, отдых, разные занятия… Что ещё запомнилось мне с того детства, с того времени?

  После смерти Сталина нашим государством руководили Булганин, Маленков и другие. Но эти двое застряли у меня в памяти. И вот почему. Жить крестьянину стало невыносимо. Непосильные налоги, штрафы просто душили. Нужно было отдавать всё: и мясо, и молоко, яйца и многое другое. Колхозный труд не оплачивался никак. Денег не было вообще. Дрова купить было не на что. Доходило до того, что зимой вырубали яблони, вишни, чтобы протопить печь, не замёрзнуть от холода. Кстати, фруктовые деревья облагались налогами. А в дни, когда наступала безысходность, несчастные вдовы напяливали на себя свои фуфайки, подвязывали верёвками свои калоши, чтобы не потерять в глубоком снегу, брали двуручную пилу, топор, крестились на иконы и ночью шли на кладбище, чтобы спилить, срубить крест на дрова. Представьте себе, до какой крайности были доведены эти несчастные, верующие в Бога, боящиеся его кары, и всё-таки шли на это злодейство, на этот тяжкий грех, потому, что за ними стояли голодные, замёрзшие и больные дети, такие как я и моя сестричка Тамара. То были наша мама Надя и соседка Санька Романюк (жена Андрея «Харкуна»).

  Летом мы с хлопцами воровали с колхозного поля кочаны кукурузы. Подпоясывали верёвкой рубахи и набивали за пазуху те кочаны. После уборки комбайнами с полей ржи, пшеницы мы собирали колосья, а нас гоняли и били батогами (плётки такие) верховые на лошадях. Ночью, уже с мамой, мы брали длинные верёвки, шли в поле к скирдам соломы. Темень была, хоть глаз выколи. И мы на ощупь расстилали те верёвки, накладывали солому, сколько могли, связывали её, запрокидывали за плечи и галопом летели с того поля, чтоб не попасть в лапы сторожа. Спотыкались, падали, не редко разбивали носы. Рассыпали ту солому, поднимались, опять связывали и кое­как добирались до дома. Чтобы собрать того рубля на кой­какую одежонку, то иногда шли в Аннополь на базар, пешком конечно. Посреди Аннополя был такой выгон (место), где в выходные дни со всех околиц сходились, съезжались (у кого было на чём) люди, кто с чем… Там можно было продать (купить), что угодно: от коня, коровы, поросёнка и т. д. до яблок, гуся, курицы, иголки и пр. Вот мы с мамой несли туда гуся, мешок яблок «белый налив», хорошие такие. Но яблоки были почти у всех и поэтому стоили они дёшево, ведро всего за рубль. Пробовали гнать самогон. Трудоёмко, боязно и опасно, участковый (милиционер) мог застукать, завести уголовное дело и даже посадить, особенно таких беззащитных вдов, как наша мама. А стоила та пляшка (бутылка) горилки тоже всего лишь рубль. Так и прошли эти три года семилетки (пятый, шестой и седьмой классы) в учёбе, труде, страхах, горестях и радостях. Хоростоцкую семилетнюю окончил я в июне месяце 1958 года с Похвальной Грамотой «За отличные успехи в учёбе и образцовое поведение» за подписью директора, учителей школы и печатью.

                8. Десятилетка

  И так окончили мы Хоростоцкую семилетнюю школу. Я, Коломиец Ростик, Лариса Годованюк, Васыль Гуранський, Зина Репин и другие, всего нас было человек десять. А в десятилетку – Аннопольскую среднюю школу (восьмой, девятый и десятый классы) пошли всего четверо: я, Коломиец Ростик, Зина Репин и ещё кто­то, сейчас не припомню. Забегая вперёд, скажу, что окончили десять классов нас двое: я и Репин Зина.

  Аннополь от нашей Поноры находится на Востоке километров за пять. Из сообщения были только грунтовая дорога и наши ноженьки. Никакого транспорта, не то, чтобы автобусов, редко когда проезжала телега, запряжённая лошадьми, или одинокая колхозная полуторка. Вдоль дороги, всегда разбитой глубокими колеями, виляла стёжка­дорожка. И вот по ней своими ножками, чаще босыми, пешочком и летом и зимой, и с солнышком, и в непогоду: дождь, слякоть или снег, месили мы тот чернозём и глину два раза в день, туда и обратно.

  Не лишнее будет вам напомнить, что учиться в той десятилетке было ещё труднее. Добавились новые ещё более трудные, более сложные предметы: геометрия, тригонометрия, алгебра и др. Однако, с Божьей помощью, где­то с помощью мамы, она окончила девять классов и педагогическое училище и могла многое подсказать, а также с помощью и сестрички Тамары, она окончила девятый и перешла в десятый, и я с ней год учился вместе в этой школе. Так что с такой мощной группой поддержки и со своей решительностью и настойчивостью учился я на хорошо и отлично и, забегая вперёд, скажу, что окончил я десять классов без троек. В аттестате зрелости из восемнадцати предметов по девяти – оценки пять, а по другим девяти – хорошо.

  Опять же в эти годы я активно принимаю участие в общественной жизни школы: в художественной самодеятельности, в спортивной работе, в полевых работах Аннопольского колхоза им. В. И. Ленина, тогда школа активно помогала колхозу. Возглавляю редакцию стенной печати. Пишу заметки, рисую стенгазеты, карикатури на двоечников и нарушителей дисциплины. Карандашами, красками рисую учебные наглядные пособия и даже карту Советского Союза под руководством учителя по истории.

  На колхозном поле я становился рядом с сестричкой Тамаркой и мы вырывались вперёд всей школы, оставляя всех остальных далеко-далеко позади. И это при отличном качестве. Тяпали, пололи свёклу, цикорий. На предмет качества (халтуры) нас проверяли и бригадир, и директор школы. За этот наш трудовой, простите за высокопарность, «подвиг» колхоз наградил нас ценными подарками. Не помню, что подарили сестрёнке, но свой подарок я запомнил на всю жизнь. То был красивый тёмно-серый хлопчатобумажный костюмчик, и штанишки, и пиджак. И носил я его все три года. Латал, штопал сам и носил, пока не поступил в военное училище. И это был первый в моей жизни костюм. В Аннополе я близко познакомился с учителем Гасюком Олэксой Олэксандровычем, другом моих родителей (когда мама учительствовала) и с его сыном Виктором, Витей как мы его звали. От Гасюка я и услышал, что отец, возможно, был связан с партизанами и подпольем. Однако он конкретно поимённо никого не называл, а я тогда был ещё не «такой умный», чтобы у него что-то выспрашивать. Видно, я ему нравился своими способностями, поведением и он познакомил меня со своим сыном Витей. Он преподавал нам биологию, был в ладу с юмором. Запомнился мне один урок. Я у классной доски заканчивал отвечать на его вопросы. На столе у него стояло наглядное учебное пособие – гипсовая фигура человека по колена, без кожи, с выделенными, в красках, мышцами и сосудами. И я, как­то так эффектно, заканчиваю своё повествование и даю щелчка по мышцам сзади, двум выпуклостям(!!). Класс покатился со смеху. Засмеялся и Олэкса Олэксандровыч и сказал: «Мал золотник, да дорог». Я понял, что он меня ценит. Так мы подружились и с ним, и с его сыном.

  Когда школа давала концерт местной общественности в Аннопольском клубе, к какой­то торжественной дате, то было это вечером, и заканчивался он поздно. В такой поздний час возвращаться домой в Понору было далеко и не безопасно. Проводить тот концерт без меня не хотели, так как я принимал участие в нескольких номерах. Тогда Олэкса Олэксандровыч и взял меня ночевать к себе в дом. С этого времени я стал часто бывать у них дома. Мама Вити, тоже учительница, в то время очень болела. Уже не выходила из дома и не вставала с постели. Олэкса Олэксандровыч очень старался её вылечить, показывал многим лекарям, возил в Киев.  Но никто и ничто не помогало. Она угасала на глазах и скоро умерла. Так Витя осиротел, и мы сдружились ещё больше. С ними в доме жила сестра мамы Вити тётя Соня. Она была умной, я бы сказал мудрой женщиной. Добрая, сердечная, всегда приветлива. Бывать в такой прекрасной, душевной семье, мне, сироте, конечно, нравилось. И я полюбил их как своих самых родных, близких.

  Учитывая мои успехи в учёбе, мою активную жизненную позицию в общественной жизни школы, в девятом классе меня избирают секретарём комсомольской организации всей средней школы. Наверняка с согласия или с подачи классного руководителя, директора школы, мнения других учителей. И моя деятельность бьёт ключом. Уже не только в рамках школы, а и в рамках всего Аннополя, я принимаю участие в мероприятиях. Организую участие комсомольцев и несоюзной молодёжи в различных мероприятиях посёлка, например, в первомайской демонстрации.

  На трибуне я вместе с руководителями Аннополя – директором школы, председателем колхоза им В. И. Ленина приветствую всех от имени комсомола школы. Вместе с руководителями Аннополя иду во главе колонны. По результатам окончания девятого класса за отличные и хорошие оценки, примерную дисциплину, первое место в социалистическом соревновании школы наш девятый класс (да, весь класс) дирекция школы награждает поездкой в столицу республики Украина – город Киев(!!!) Сколько радости! И сколько хлопот, беспокойства и даже слёз. Да и вот почему. Ребром встал вопрос: «А в чём же мне ехать?!».

  Шёл 1960 год. Большинство моих друзей по школе – Жора Лычак, Витя Гасюк, Миша Щавинский, Петя Кравчук и др. были уже при галстуках, с наручными часами. Красиво одевались и большинство девушек. А мой «хлопчатобумажный», дарованный колхозом и школою костюмчик уже «полез» и на локтях, и на коленках, и там, сзади… Купить что­то новое было не за что. А так хотелось увидеть Киев, его легендарные, воспетые в песнях белые каштаны, КиевоПечерскую Лавру и многое другое. И я, плачучи от безысходности, беру иголку, нитки и штопаю того «хлопчатобумажного». В ходе всех экскурсий стараюсь держаться в гуще, а руки, конечно, в положении «сзади», закрывая свои заплатки. В Киев мы поехали на открытой грузовой машине, кажись тоже полуторке. Мы сидели в кузове на лавках. Вместе с нами сидел и муж нашей классной руководительницы, учитель математики Петро Нестерович (на снимке он в первом ряду среди девушек, а я тоже посредине, но в последнем, среди мальчиков, прямо под памятником Т. Г. Шевченко). В кабине рядом с шофёром ехал, сопровождавший нас, директор школы Задорожный. В Киеве нас разместили в классе одной из школ, директор договорился, в центре не далеко от Крещатика (главная улица столицы).

   Были мы там неделю. Спали на партах, на полу, прямо не раздеваясь. Ели где-то в дешевой столовой один раз в день, а ещё утром и вечером питались какими-то булочками. Но тогда для нас это было не важно! А что важно? А важно, раскрывши рты, взирать на знаменитый сказочный Крещатик, на КиевоПечерскую Лавру. Ходили в цирк, впервые в жизни. Когда я за спиной услышал немецкую речь, за мной сидели две молодые женщины, то не удержался, повернулся к ним и тихонько поздоровался: «Guten Tag!» (добрый день) и спросил: «Sagen Si bitte – Wifiel Ur?» (скажите, пожалуйста, сколько времени?). Видели бы их удивление, что какой­то сопливый пацан лопочет на их языке! А меня распирало от гордости: «Не посрамил Отечество!»

  Что ещё видели мы в том Киеве? Да много ещё чего, доселе нами невиданное. Ходили на Владимирскую горку. И с той горки, «Як умру, то поховайтэ мэнэ на могыли, сэрэд стэпу шырокого на Вкраини мылий…», смотрели на «Днипро – могуч». А ещё ходили в стерео-кино, панорамное кино и много ещё куда... А уж тех впечатлений было столько, что хватило о них рассказывать по приезду всей школе и на всю оставшуюся жизнь. Вот и вам кое о чём рассказал. После возвращения домой мы ещё длительное время оставались именинниками. Это придавало нам силы в учёбе и десятый класс я заканчиваю на одном придыхании на хорошо и отлично.

  Незадолго до окончания школы, где-то в начале апреля, директор посылает хлопцев старших классов, а с ними и меня как секретаря комсомольской организации школы, за старшего, в Славуту на железнодорожную станцию разгрузить вагон каменного угля для школы. Задание мы выполнили. А у меня по возвращению домой, резко заболели глаза. Я не мог смотреть, даже открыть глаза. Было очень больно, в глазах резало. Не знаю, где мама разыскала того врача. Он прописал какието капли. Опять же не знаю кто, как и где их достали. Только знаю, что мама Надя сидела возле меня сутки и каждые два часа закапывала мне глаза. Так мама спасла мне зрение.

  Человек в космосе (!!!). Я был дома, на больничном. Через пару дней я гулял по саду и услышал радостные крики людей. Они кричали, что Человек в космосе, Юра Гагарин!!! Наш Советский, первый в мире космонавт!!! Наш!!! Так я встретил полёт Гагарина в космос и стал очевидцем этого исторического события. И было это двенадцатое апреля 1961 года. Сейчас весь Мир отмечает этот день, как «День Космонавтики». Будучи в Славуте, в райкоме комсомола я сфотографировался у стенда, посвящённого Ю. А. Гагарину в городском саду (см. фото). Я тогда и подумать не мог, что придёт время и я, Славик из Поноры, буду на его космодроме и даже на крылечке его домика, где он ночевал перед полётом в космос, и своими руками трогать перила крыльца, которых касались его руки. Вот такая штука, жизнь.


                9. Выпуск, а дальше что?

  Итак, скоро выходим во взрослую жизнь. Стали задумываться, а куда же податься, вставал извечный вопрос: «Кем быть?». Тайя Артёмова решила стать учительницей, как её мама. Тамарка Глебович, вроде как, лекарем. Я сначала мечтал быть художником. Тогда я неплохо, как мне казалось, рисовал. Карандашом, гуашью, акварелью. Пейзаж, портреты. От нашей соломенной хатки (см. рисунок) и до портрета В.И. Ленина (Ленин в горках). Мог срисовать с маленького, на перекидном календаре, размером со спичечный коробок портрет Щорса, Чапаева на альбомный лист ватмана. И всё это на глаз без всяких клеток.

  Собрал я документы: аттестат зрелости, характеристику за подписью директора школы, характеристику райкома комсомола, табели с оценками, рисунки и отослал в Киев в художественное училище, адрес узнать мне помогли учителя. Жду… дождался, пришёл ответ: «Уважаемый тов. Ковальчук… а далее примерно так: всё хорошо, всё подходит, и характеристики, и оценки, и рисунки. Только мы вас информируем (обратите внимание!!!), что ни стипендии, ни общежития в их училище, извините, не имеется. Вот так я и «стал художником». Куда же мне с моими заплатанными штанами до того Киева? Без отца, матери, без дяди, без какой бы то ни было поддержки. Примерно также закончилась и другая моя попытка – испытать судьбу в Львовском политехническом институте. И там меня не ждали.

  Уже пошёл второй год, как сестричка Тамара окончила школу и тоже не смогла никуда пробиться. Сначала она работала в «родном» колхозе. Если Аннопольский был им. В.И.Ленина, то наша мама называла: «Шлях до здыхоты», ибо хоть живи, хоть подыхай, он, наш «родной», тебе ничем не поможет. Позже сестричка как­то перебралась на животноводческую ферму в Аннополь. Находилась она на краю посёлка, ближе к Поноре. А пошла она на ту работу потому, что там платили какие­то рубли и, что также для нас немаловажно, с той фермы можно было украсть и принести домой бутылку молока. Вдумайтесь, люди добрые!!! Бутылку! Не бидон, не бочку, а бутылку. Бутылку. Вот как мы тогда жили. Какие мы тогда были бедные, без малейшей поддержки и защиты.
Тамарка работала там дояркой. И мне та ферма врезалась в память, запомнилась особенно зимой. Сестричка шла на работу рано утром, ещё затемно, в резиновых сапогах (и это зимой!!!), плохо одетая, в какой-то фуфайке, в грубых платках. И, конечно, пешком. Находилась она на этой ферме целый день и без завтрака, и без обеда. Возвращалась домой поздно вечером, тоже затемно. Почему я всё это запомнил? Да потому, что иногда на ту ферму приносил сестрёнке так называемый обед. Ну, обед, это громко сказано. Это был маленький узелок, в котором лежало пару картофелин в лушпайках (в кожуре), кусочек чёрствого хлеба и шкурка сала. И что я видел на той, так называемой ферме? Она представляла собой невысокое, одноэтажное, длинное сооружение, типа коровника. Строение было деревянным, крытое соломой. К середине зимы ту солому уже скармливали коровам, а доскигорбыли сторожа отдавали за самогон. Так что те несчастные коровы средь зимы оказывались под открытым небом, а сквозь стены (доски были через одну) дули сквозняки. А с ними, коровами, на морозе и сквозняках в резиновых сапогах, извините, в говне стояли девушки молоденькие, красивые – наши сестрички. Они ведь не железобетонные – простужались, болели, а немного поправившись, опять шли на эту каторгу. И я поклялся себе, что вырвусь с этой беспросветной жизни и вырву из неё и сестричку. Но как? И куда??! Уже окончил я ту школу, получил на руки и «Аттестат зрелости» и «Свидетельство», что окончил полный курс практичного обучения и освоения на базе колхоза им. В.И. Ленина на Аннопольской МТС (машинно­тракторной станции) по специальности тракторное дело и мне присвоена специальность тракторист. Иду домой по селу расстроенный, заплаканный, с понурой головой. А возле Ярэхтыв (Годованюкив), напротив нашей хаты на колодах, их была свалена целая куча, сидели дядьки соседи: Митько Ярэхтыв (Годованюк), Володька Шмындра (Мыколайчук) и ещё кто­то. Остановили они меня и стали расспрашивать, почему я такой грустный и не весёлый. Сидят, курят свои «козьи ножки» из домашнего тютюна­самосада, а перед этим, наверно, потребили самогоночки (вроде как пасха была), чертыхаются и смачно матерятся. «Да, – говорит кто-то из них, – куда бедной сироте податься? Вот ведь и учится на отлично, а никак и никуда». И тут кто-то из них предлагает: «А что, если попробовать в военное училище? Там и «общежитие» есть – казарма, значит, и накормят, оденут и спать уложат». И стал я пытаться, искать подходы. Опять же в школе я разузнал с чего и как начинать. Со славутского военного комиссариата и с военно­врачебной комиссии. Желание поступать в военное училище изъявили ещё двое моих друзей, Витя Гасюк и Жора Лычак.

  И настал день, когда мы трое предстали пред глазами той уважаемой комиссии. Да ещё как?! Голыми, да совсем, в чём мать родила. Должен вам заметить, что село в те времена было местом самым девственным, целомудренным в нашем государстве. Оно не было развращено телевизорами (их у нас просто не было), фильмами с постельными сценами, а про всякую там эротику, а тем более порнографию, плейбой и слыхом не слыхивали. И вот представьте нас молоденьких, ещё детей, голеньких, как мы стоим перед той комиссией, прикрываем свой «стыд» руками, готовые под пол провалиться. А в той комиссии, помимо мужчин, были и женщины. И, что обидно, что итог этого нашего позора: «Не годен!». Меня бракуют по состоянию здоровья, миндалины (горло, гланды), а что же они хотели? Я десять лет зимой и летом, и в дождь, и в снег месил ту глину и чернозём, мёрз, простужался, болел, оттуда и гланды. И как приговор: «Не годен в военное училище!». Опять очередная дверь в светлое будущее захлопнулась перед моим носом. Даже в казарму не попасть. Что делать?! Вечный вопрос.

  Очухавшись, оправившись от этого удара, ищу выход. Эта черта моего характера очень меня выручала в будущей моей жизни, уже на высоких руководящих должностях военачальника, во время тяжёлых аварий, катастроф, других чрезвычайных происшествий, в том числе и с гибелью людей. Некоторые из нас проявляли растерянность, я же сжимался в кулак и лихорадочно искал выход, решение. То единственное, верное для данной ситуации. Так и тогда. Оправившись от удара, утёр сопли, стал спрашивать тех же военных и гражданских врачей, что же мне делать, как быть? И кто-то из них подсказал, что если удалить (вырезать) те миндалины, то можно и в училище поступить.

  Я ухватился за эту надежду. Стал прикидывать, что дальше? Первое, что я сделал, заработал немножко денег, рублей пять, семь. Помог одному учителю прибивать дранку (тонкие деревянные полоски) на потолок под штукатурку. Те деньги мне были нужны для больницы. Затем, где пешком, где на перекладных добрался до Славуты. В Славуте нашёл районную больницу и доктора, вернее докторшу женщину, которая и делала те операции. Я уже говорил, что в жизни мне везло на хороших людей: родных, чужих, соседей, врачей, сержантов, офицеров, командующих и др., я буду о них рассказывать вам по ходу моего повествования, за что я всем им, этим людям, благодарен и, конечно, Господу Богу. Возможно, сам Ангел-Хранитель вёл меня по моему жизненному пути. Так вот в Славуте в больнице, глотаючи слёзы, я поведал той докторше и про нашу жизнь, и про большое желание вырваться из неё беспросветной, выйти в люди и, что для этого нужно хотя бы вырвать гланды. Она мне поверила, наверно пожалела и взяла в свою палату. Как я понял, была она еврейка, умная, наверно даже мудрая и очень добрая. Я «со своей колокольни» сужу, что после войны, после всего этого безграничного горя люди были добрее, более участливые. Хотя, справедливости ради, следует признать, что были всякие, злобные и вредные тоже. Резать (оперировать) нас она не сразу стала. Неделю нас (в палате я был не один) она готовила, беседовала, подкармливала молочной манной кашей с настоящим коровьим маслом(!). Извините, но вы, живущие в настоящее время, не сможете меня понять, что для меня сироты, росшего без молока, была тогда эта манная каша. Была она для нас как манна небесная. Дома мы не имели её даже в праздники. Заходила она к нам каждый день. И как мама, очень ласково, доброжелательно разговаривала, расспрашивала, слушала, сама рассказывала, вела себя, как сегодня сказали бы, как хороший психолог, психотерапевт. За неделю она нас подготовила, убедила, что всё пройдет, как надо и всё будет хорошо. Мы к ней так привыкли, что верили без оглядки.

  Наступил день операции, и я пошёл на неё смело. Посадили меня посреди какой­то комнаты, наверно операционной, на табуретку. Руки на коленях. Накинули на меня какую­то простынь с отверстием для головы (чтоб не испачкать одежду) и начали. Открой рот. Открыл. Сделала укол прямо в гланду. Подождала, чтобы заморозило. Щипцами защемила гланду, скальпелем её подрезала (я наблюдал и всё запомнил), оторвала и кинула в тазик на полу. Рядом с ней были двое, парень и девушка, наверно стажёры медицинского вуза. Она им всё рассказывала и показывала. Говорила, что остались корешки и их нужно выщипать. Пока она всё это показывала и рассказывала заморозка отошла, с ранки стала сочиться кровь, стало больно, я стал вякать, уже был не такой смелый, а нужно было рвать ещё другую гланду. Пересилил себя, вырвали и другую. Горло было – сплошная рана. Её из шприца опрыскивали пенициллином (тогда антибиотик). Докторша разрешала нам есть мороженое, чтобы остановить кровотечение. Дети сбегали, принесли. Но какое там, есть его я не мог, даже кровь и слюну сплюнуть не мог, утирал тряпочкой. Так прошло дня два. Горло только орошали пенициллином. А жиденькую, остуженную манную кашку я по чуть­чуть стал кушать на третий день. При глотании той манки в горле было больно, и нас аж поднимало с той табуретки. Сначала мы вытягивали шеи, поднимали головы, а затем поднимались и сами. За это нас в больнице прозвали «шпагоглотателями», ну как будто шпагу мы глотали.

  Где-то через неделю я, ростом «метр с кепкой» (1,5 м.), с пышной светло-жёлтой, выгоревшей на солнце шевелюрой, заявился в Славутский районный военный комиссариат. Добился приёма у комиссара, не знаю, кто он был по воинскому званию, тогда не разбирался. Оглядел он меня с головы до ног та й каже: «Экзамены уже в полном разгаре. Ты, хлопчику, опоздал. Езжай домой, подрасти, наберись силы и поступай на следующий год». И отдал мне мои документы. Вышел я во двор того комиссариата и стал, как вкопанный, тяжко так задумался.

  Дорогие мои читатели, я уже говорил вам, что в жизни мне везло на хороших людей. И спасибо Господу, что он надоумил меня, их слушать, понимать и принимать их советы. Так и на этот раз мне попался хороший человек. Ко мне подошёл, как я сейчас понимаю, дежурный офицер, на рукаве у него была красная повязка, то ли старший лейтенант, то ли капитан, звёздочки были маленькие. Спросил, почему я так расстроен, внимательно просмотрел мои документы для поступления и говорит: «Не слушай их, забирай документы и езжай в г. Житомир, это недалеко от нас. В Житомире на Богунии находится военное училище. В него и подавай документы. Оценки и характеристики у тебя прекрасные. Должны принять. А годы не теряй. Всего добивайся смолоду. Удачи!».

  В течение всей жизни я не раз убеждался в том, как же он был прав. Спасибо тебе, уважаемый дежурный, старший лейтенант, или капитан. Благодаря твоему совету я выпускался из училища молоденьким (в 20 лет) лейтенантом, а позже был самым молодым в Армии ПВО полковником (в 37 лет), при увольнении с Вооружённых Сил у меня была выслуга 33 года календарных, в то время, как некоторые офицеры не могли набрать и 25 необходимых для пенсии, потому что поздно поступили в училище. Служили срочную службу, после увольнения гуляли… вот так и прогуляли свои года. Итак, я получил хороший совет, веру, что не всё потеряно и понял, что нужно добиваться, бороться. Окрылённый я «полетел» до своей Поноры. Думаю, что это была пятница. У кого-то из соседей я выпросил такой маленький фибровый чемоданчик. Старенький, обшарпанный, но с ручкой и закрывался. Собрал в него физику, математику и др. учебники и в понедельник, перекинув свои парусиновые туфельки, громко сказано, через плечо, обнявшись и расцеловавшись на прощание с мамой, я по стёжке , огородом пошёл на дорогу, ведущую в Аннополь (по которой ходил в школу), а мама ещё долго стояла на огороде и крестила меня, и плакала, и махала в след рукой. Не буду утомлять вас, как я добирался до того Житомира. До этого я не только не знал, где он находится, но и вообще о нём не слышал. Но правду в народе говорят: «Язык до Киева доведёт». Где на какой телеге, где на полуторке, но большей частью пешком, добрался я таки до того Житомира. У людей спросил, где та Богуния, училище, рассказали, показали.