Изумрудное сердце. Глава 1

Станислав Прокофьев
Покидаю Родимый край, край давно забытый, но не переставший быть Родимым. Покидаю не в гонениях, не впопыхах, а напротив, радостным, в предвкушении Сиамского залива, прежде видимого на картах и фотографиях. Не ссылочным поездом, не столыпинским вагоном, а с удобствами, с чашкой крепкого и вкусного кофе, в компании незнакомцев: детей, стариков, молодёжи; удмуртов, татар, русских.
Проводница — типичная, железнодорожная, с карданом, в диаметре превышающим мой рост. Злая, не любящая свою работу, сквозь зубы улыбающаяся людям. На мой отказ от постельного белья (направление Ижевск — Казань не более шести часов следования), она возмущённо удивилась, приведя в пример соседей по плацкарту.
— Но у них дети, им необходимо спать, — отбивался я, но далее выругался в её адрес, дабы усмирить.
Совсем юный сосед с родителями (между прочим, моими ровесниками) едет в соседнем плацкарте; любознательный, слегка капризный мальчонка учится говорить, с трудом повторяя за отцом:
— Масина!
— Правильно, сынок, машина.
Маленький блондин жадно оглядывает незнакомые виды за окном, стараясь запомнить новые слова: поезд, вагон, деревня, перрон.
Виды нашей необъятной, любимой Родины поистине восхищают, как и её уникальность и неповторимость. Папа и брат на севере мерзнут, а я греюсь на солнце. Вот она, наша необъятная Родина, наше всё. В окне мелькает… не удержусь и продолжу собственным стихотворением:
...В окне мелькает недостройка
С изображением афалины,
И седоков из местных тройка
Внимают песне мандолины...
Но мелькает пока не Крым; зелено-желтый ковёр, березовые рощи, уходящие в горизонт, деревянные домики, бесприютные, покошенные временем и суровым уральским климатом. Домики, прежде служившие людям приютом, безопасностью, крышей над головой, уютом, теплотой, радостью, счастливым местом. Вот выходил несомненно здоровый мужик за забор своего дома, провожаемый ласковым взглядом хрупкой женщины и безотрадным лаем цепной дворняги, и, возвращаясь обратно, ощущал всю радость и счастье домашнего уюта, семейной идиллии. Но наверняка бывало и иначе: вылетали все обыватели по утру пулей, а возвращались с неохотою и тревогой на сердце. И так бывает. И так есть. По методу двух примеров, перечисленных выше, можно и писать, и думать, но истории многим известны, неприятны. А мы все едем, за окном уж смеркается. Пейзаж меняется: лес — поляной, овраг — рекой, туман — дождем.
И вот я уж прибыл в Казань, вышел на Кремлевской. Тут ещё живет призрак нашей с тобой семьи. Призрак-мученик, звенящий цепями памяти, в которой мы были преданы друг другу, но в конечном итоге друг другом. Живучая память о счастливом прошлом изматывает ежедневно. Ты в том, в светлом мире улыбок и бесконечной радости, в долине покоя. А я смотрю на Кул-Шариф и не знаю, куда себя деть. Завтрашним днём увижу Южно-Китайское море, почувствую его соль на обветренных губах. Твой кенотаф, распростёртый по всей моей памяти, ежедневно посещается и оплакивается мной. Ты не была частью моей жизни: ты являлась ею целиком, была моим домом.
Держу направление через Москву, там, где мы жили на Парковой, у маленького озера с утками, где сидели и пили Лыхны, шарахаясь проходящих поездов… Мне так не хотелось на работу в Сибирь, оставлять тебя на месяц.
Уже сидя в аэропорту, невольно вспоминаю, как был в Федеральном розыске, а ты все знала и с улыбкой, сквозь страх шла рядом со мной по аэропорту Домодедово, как ты испугалась того, что меня арестовали; прятала деньги в свой бюстгальтер, потом из Москвы меня конвоировали в Казань... Несмотря на это всё, ты стояла рядом, готовая принять пулю в голову, но не отпускала мою руку. Ты носила мне передачи, весом в двадцать килограмм, при своём весе в пятьдесят, на централ; мужественно стояла очереди, а потом плакала от боли в руках и на душе. Встречала меня в Нижнем Новгороде, на улице Июльских дней, освобождённого в зале суда, изображала приобретённый Волжский акцент. Я всё помню. Каждая твоя слезинка на моей грязной совести, или остатках её.