Мечтаю быть

Сергей Марков 3
Четвертого ноября воздух в Ереване был весенним. Не только воздух – стук женских каблуков, и приглушенный сумерками говор по-армянски и по-русски, и огоньки такси, и визг турбин на поле за зданием аэропорта – все говорило ему: ты гражданский человек, вторые сутки ты уже гражданский человек, прошли два года, дембель!..
В воинской кассе удалось купить билет на последний ночной рейс. Максим аккуратно сложил его, засунул под кожаную потрепанную обложку военного билета, а военный билет – во внутренний карман кителя. Теперь он сидел, ожидая регистрации, и глубоко дышал.
Не спал Максим столько же, сколько был гражданским человеком. Из части до города добирался со связистами, на вокзале сразу наткнулся на патруль и три часа в комендатуре «приводил себя в уставной порядок»: брил «дембельские баки», спарывал аппликации с погон, петлиц и нашивок. Ахиллес Галустян полгода трудился в каптерке после отбоя, но от трудов его остались только сточенные под конус завышенные каблуки и подрезанная шинель. К рассвету Максим добрался на товарняке до Еревана и весь день дежурил возле касс аэропорта.
И не ел он столько же. Но был сыт воздухом, городским шумом, а кроме того, зимой еще решил в Москве взять такси. После проводов сперва в одной части, потом в другой, потом рядом с гауптвахтой в крепости, где частенько сидел за самоволки, и покупки билета оставалось пять рублей.
Объявили регистрацию. Сердце застрочило, как ручной пулемет, но чтобы не показаться салагой, вырвавшимся на десять суток в отпуск, Максим выждал четверть часа. Дэмбэльскому чаловэку таропиться нэкуда, как говорит Грачик Едигарян. Говорил – поправил себя Максим, и впервые за двое суток ущипнуло сознание, что больше он этих слов не услышит.
Неторопливо он подошел и встал в конец очереди к стойке номер три.
За время службы Максим был с сотнями, а может быть, и с тысячами женщин – с кинозвездами, манекенщицами, фигуристками, художественными гимнастками, врачихами, которые осматривали его в военкомате до призыва, официантками, японскими гейшами, дочками американских миллиардеров, ушедшими в хиппи. За время службы он видел женщин только в армянском селе на учениях, в самоволках и в медчасти. И прачку Галю видел, но слухи об очередях к ней в день получки оказались на проверку сильно преувеличенными. Кому-то, может, Галя и давала… Лето и осень он провел на точке в горах и научил себя даже во сне о бабах не думать. Когда регистрировавшая билеты блондинка, чем-то похожая на артистку Татьяну Доронину, скользнула взглядом по его лицу и вернула военный билет, Максим вспотел вдруг и густо покраснел.
До объявления посадки он так и не взглянул на буфет, хотя подкатывала волнами тошнота от голода. Максим спустился в туалет и долго пил из-под крана холодную воду. Бывают же у некоторых людей разгрузочные дни, говорил он себе. И зачем вообще об этом думать? Через три – три с половиной часа он сядет дома за стол, а на столе!..
По трапу Максим взошел с таким видом, будто проделывал это по несколько раз в день. Не расстегнув даже верхнего крючка шинели, он сел к иллюминатору. Рядом грузно опустился мужчина с пористой багровой шеей, в которую впивался воротничок нейлоновой рубашки. В крайнее кресло сел парень лет тридцати, изрядно выпивший. Он откинул спинку, закрылся «Трудом» и захрапел.
Максим смотрел через иллюминатор на машины, груженные чемоданами и тюками, на черноусых заправщиков, о чем-то спорящих под крылом, и слушал вздохи, разговоры, шуршание плащей, поскрипывание кресел, плоский стук пряжек ремней безопасности. Ничего не было общего в этих звуках с грохотом сапог, лязгом автоматных затворов и гусениц боевых машин пехоты.
– Добрый вечер, уважаемые пассажиры... – заструилось сверху что-то нежное, грудное, теплое, и Максим очнулся лишь на последних словах стюардессы: – ...некоторое время вам будет предложен ужин.
Какой ужин, почему? – заволновался он, но сообразил, что ужин здесь по ресторанным ценам, а может быть, и дороже, и решил до конца полета сидеть с закрытыми глазами или смотреть в иллюминатор, будто только вышел из-за армянского застолья.
В салоне было душно. Но Максим не расстегивал шинель. Последний бой, последний бросок. Он научился в армии получать удовольствие от любого, даже пустякового преодоления. Ведь очень скоро он наденет рубашку, джинсы и тапочки. И чувство голода это последнее – на весенних полевых учениях приходилось похлеще – было даже приятным.
Покачивая бедрами, стюардесса прошла вперед по салону. Возвращаясь, она на мгновение встретилась с Максимом глазами и – нет, показалось – улыбнулась ему. Она была очень красивой. Максим прижался лицом к холодному стеклу иллюминатора.
ТУ-134 пробирался сквозь густую пену облаков – выше, выше, и наконец стряхнул ее с себя, оставил далеко внизу. Выровнялся. Закат уже растаял. Густое бархатно-синее небо было засыпано хлопьями звезд.
Почему она мне улыбнулась? – думал Максим. Бритоголовый, прыщ на щеке, сижу в шинели, потею... Он осторожно оглянулся на подполковника-артиллериста, прислушиваясь к голосам стюардесс за занавеской.
Что было бы, думал Максим, оторвись вдруг самолет от земного притяжения? Полетел бы, кувыркаясь, в другие галактики и системы, смотрели бы на него с обитаемых планет, как на падающую звезду, и желания загадывали.
А если действительно не долетит самолет до Москвы? Моторы откажут, обледенеет корпус или хвост отвалится... На второй-то день гражданки! – Максим чуть не расхохотался от этой мысли, но через минуту стало страшно. Нет, не может быть... Почему не может? Летел недавно ТУ из Москвы в Одессу...
Теория больших чисел – та же религия. Для успокоения. Если, например, под машину попадает каждый стотысячный, или заболевает неизлечимой болезнью, или тонет, то почему им буду именно я? А почему и не я? Максим оглянулся вокруг: с кем ему предстояло упасть на землю с десятикилометровой высоты? Успокоили подполковничьи звезды, потом стюардесса, похожая на артистку Наталью Фатееву: она вышла из среднего отсека с подносом в руках.
Максим смотрел на тонкую талию, на обтянутые синим сукном высокие бедра, упругую грудь и думал о том, что человек по натуре – эгоист. Страшней всего не то, что навсегда перестанут двигаться, а потом сгниют в земле твои руки и ноги, а то, что на земле останется столько жизни, столько красоты. Может быть, вовсе не желание увековечить свое имя, а страх оставить возлюбленную красоту вел Герострата к преступлению? Кто знает, сколько времени провел он возле храма Артемиды Эфесской...
От минеральной воды и лимонада он отказался, хотя очень хотел пить. Мелочи в кошельке у него не было.
И то, что сгниют в земле твои ноги и руки, – страшно. Ноги, которые не подвели ни на одном марш-броске с полной боевой выкладкой. Растертые в кровь, разбухшие и одеревеневшие, они несли и тогда, когда голова не соображала, и легкие готовы были продраться на свободу сквозь грудную клетку, сорвать своего палача – противогаз. Ноги, которые столько ночей мерзли в караулах. Которые в день приказа министра обороны на дембель переплясали в лезгинке самого Вано Челидзе. А руки!.. Они таскали оружейные ящики, снаряды, вытягивали засевшую в грязи или в снегу машину, копали траншеи в армянской земле – сплошном почти камне. Все тело – с родинками, знакомыми с детства, линиями на ладонях, пломбами в зубах...
Но главное – воспоминания, мечты. Сколько их было за два года! О чем Максим только не мечтал и на койке в казарме, укрывшись с головой одеялом, и на гарнизонной гауптвахте, и на тумбочке дневального по роте, и в карауле – осенью, летом, зимой...
Но одна какая-то мелодия, как тропинка, тянулась через все два года. Мелодия, сотканная из семисот двадцати двух дней службы. Теперь она была совсем близко – и мелодия, и слова, которые всплывали и ложились в память точно и строго.

Мечтаю быть рабом и богом,
Мечтаю львом быть и змеей,
Мечтаю мудрость пить из рога,
Титанов вызывать на бой.

Зажечь мечтаю океан
Открытой в полночи звездою,
Мечтаю свой создать Коран,
Мечтаю стать самим собою.

Мечтаю крылья не сломать...

Пахнуло жареным. Застучали подносы.
Огромная, нетерпеливо трясущаяся ляжка соседа, ослабляющего перед вожделенным ужином галстук, дышала неприятным теплом. Стена салона была холодной, но, укутав колено полой шинели, Максим прижался к стене, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Снова салон наполнился кряхтением, приглушенными разговорами...

Он слышал, как стюардесса начала разносить ужин. По запаху пытался определить, что на подносах. Курица – от ее поджаристой кожи шел пронзительный сочный запах; от риса – парной, маслянистый; еще пахло яблоками, перцем, кофе, вином...
– Спасибочки, очаровательная вы наша, – сказал сосед, ставя поднос на откидной столик.
– А молодой человек?
– Спит, должно быть. Солдат спит – служба идет...
Максим ненавидел соседа. Каждый звук, от него исходящий, раздувал эту ненависть, как огонь. Он разворачивает салфетку с приборами, старательно намазывает сливочное масло на мягкий хлеб, рвет курицу и смачно жует, чавкает, запихивает в рот горки риса; обсосанные косточки складывает жирными, волосатыми пальцами на край подноса; прихлебывает из пластмассовой чашки яблочный сок; рвет пакетик, высыпает в кипяток кофе, мешает ложкой сахар, выуживая языком из-за щек и щелей между зубами остатки пищи, волокна, мякиши и крошки, астматически пыхтя...
Пытка. Убить бы.
Максим снова прильнул к иллюминатору. Он запотевал от дыхания. Вокруг самолета все было чисто, огромно, покойно. Стеганое одеяло облаков внизу прохудилось, в просветах мелькали цепочки огоньков.
Нет, не может быть, чтобы все так просто и бездарно оборвалось. Ведь для того, чтобы родился и мотылек, и Лев Толстой, и Будда, нужны были миллионы совпадений, миллионы случайностей. В это вдумываться так же жутко, как в бесконечность Вселенной. Если бы его, Максима, прапрадед по маме не отпросился в Москву на оброк, если бы не поселился в Замоскворечье, если бы в определенный день и час не приехал бы в какую-то лавку, то не встретил бы прапрабабушку, которую послали купить какие-нибудь баранки и три фунта мяса. Если бы пуля, которая до сих пор сидит в ноге отца, летела выше...
Или никогда сосед не задумывался над тем, что умрет? Что с тем же удовольствием, как ест он курицу, его будут есть черви? Гомера, Сократа, Александра Македонского, Рафаэля, Галилея, Ломоносова, Пушкина, Наполеона, дворника дядю Филиппа, который умер за год до того, как Максим ушел в армию, – всех сожрали черви. Но может быть, все-таки правы индусы, и душа человеческая не умирает, а переселяется в другую плоть? Кем бы он хотел стать после смерти, если это действительно так?
Стюардесса объявила по радио, через сколько минут самолет совершит посадку и какая температура воздуха в Москве.
Он хотел бы снова стать Максимом, возвращающимся из армии. Смотреть в бесконечное аспидно-лиловое пространство, усыпанное звездами, не думать о еде, презирать, ненавидеть все съестное (слово-то какое!) – кур, масло, хлеб, яблоки, – чувствовать себя созданием гораздо более высокого порядка, чем остальные – жующие, чавкающие, вытирающие салфетками жирные губы и подбородки, созданием разума, мечты...
...Мечтаю крылья не сломать,
Боюсь разбить хрусталь железом,
Мечтаю ближним все отдать,
Мечтаю нищим стать и Крезом.

Мечтаю быть я осужденным,
Раздавленным, распятым,
Расстрелянным, стократ сожженным!..
Моя Голгофа будет свята.
Мечтаю черту все отдать
И сжечь его во мне!
Мечтаю по огню скакать
На бешеном коне!

...Соломы свежей стог обнять,
Напиться родниковой стужи,
Мечтаю иволге внимать
И босиком по теплым лужам...

Максим первым заметил, как зажглось табло: «Пристегнуть ремни. Не курить». В салоне было еще тихо. Стюардесса медленно шла из среднего отсека в хвост самолета. Если она посмотрит мне в глаза... – загадал Максим. Он слышал шуршание капроновых чулок и запах ее духов. Напрягся весь – пульсировало в кончике уха и где-то в мизинце, лежащем на подлокотнике. Он чувствовал каждую частицу своего тела. Своего бессмертного, дембельского тела. Если она посмотрит...
Сколько же может быть собрано, спрессовано в одном движении, во взгляде женщины!.. Максим был уверен, что ради одного только взгляда снова очутился бы на перевале под свинцовой пургой. Вспомнил, как с Грачиком Едигаряном и Сашей Митиным они восстанавливали телефонную связь между КП и танковой ротой заблудились, и Грачик подвернул ногу; вспомнил, что видел он там, на перевале, закрывая глаза, что чувствовал, когда под утро Саша Митин отыскал дорогу к контрольно-пропускному пункту лагеря...
Подкосись тогда ноги, Максим полз бы на руках, обмякли бы руки – зубами цеплялся бы за камни и полз, полз вперед... Что тянуло его, что заставляло из своего промерзшего, изголодавшегося, измочаленного тела выжимать последние йоты сил?
Что?
Что направляло, создавало случай, благодаря которому появился на свет и мотылек, и Лев Толстой, и Будда? Не мог ведь он быть слепым – какая-то насмешка, издевательство... Нет.
А как быть со сводом буддийских правил – двести пятьдесят три запрета на земные страсти, чтобы избежать страданий?
Максим смотрел на приближающуюся стюардессу и готов был понять что-то важное, самое главное в жизни... Женщина. Один ее взгляд способен родить «Я помню чудное мгновенье», способен перевернуть землю, Вселенную... Женщина. В одном ее взгляде – все: и самое страшное, и самое доброе, нежное, самое... святое. Женщиной – не этой стюардессой, конечно, но Женщиной начинается где-то очень далеко, где был холодный майский ветер, шум влажных от дождя листочков сирени, – и которой живет бессмертная его мечта.

Мечтаю быть...

На Москве лежала слякотная ноябрьская ночь. Зеленые огоньки такси дребезжали в черных лужах, прихваченных кое-где ледком.
– Ну что, командир, поехали? – подмигнул таксист, высокий узкоплечий парень в кожаной кепочке.
– Поехали.
– В отпуск? – спросил он Максима, когда «Волга» выехала на шоссе и с ревом набирала скорость на третьей передаче.
– На дембель.
– А-а... Служил-то где?
– В Армении.
– Я на дембель общим эшелоном возвращался. Трое суток пилили. Самолетом – кайф. Не успеешь курицу доесть – уже Москва.
– Да... – отвернулся Максим. – Не успеешь.
Машина свернула на Комсомольский проспект. Церквушка, в которой когда-то отлучали Льва Толстого, на фоне черного неба казалась ненастоящей. По правой стороне проспекта Максим увидел несколько новых домов. Метро...
– Слушай, – спросил Максим, протягивая таксисту пятерку возле подъезда своего дома. – Ты случайно не в курсе, сколько может стоить ужин в самолете?
– Не знаю, – пожал таксист плечами. – А зачем тебе?
– Ну... так просто, интересно.
– Рубля полтора, может... Все равно они в стоимость билета входит, какая разница? Бывай, командир, счастливо водчонки покушать!
Дома никого не было. Максим сидел, завернувшись в шинель, на холодном подоконнике в подъезде. Ухал лифт, сотрясая шахту, за окном тускло светили фонари. Максим думал о курице, которую не съел.