Рассказы о войне ветерана 246

Василий Чечель
                ОНИ КОВАЛИ ПОБЕДУ

                ЛЕВАШОВ

                Повесть
                Автор Константин Симонов.

Окончание повести.
Продолжение 9 http://www.proza.ru/2019/11/03/293

                ЗАЩИТНИКИ ОДЕССЫ И СЕВАСТОПОЛЯ

                ЛЕВАШОВ ПРОЩАЕТСЯ С ДРУЗЬЯМИ

  «На стоявшем у пирса эсминце поспешно заканчивались приготовления к отплытию. Чтобы уменьшить опасность бомбёжек, надо было затемно пройти Тендерову косу и попасть в зону прикрытия своих истребителей. Раненые были погружены, но к пирсу всё подъезжали и подъезжали новые грузовики с ящиками – по приказу Военного совета из Одессы эвакуировали музейные ценности. У двух трапов стояли моряки с винтовками. Они не пропускали на эсминец ни одного человека. Бойцы и гражданские разгружали и складывали ящики у трапов, а на эсминец их таскала команда.

  Посмотрев на строгих морячков, стоявших с винтовками по обеим сторонам трапов, Левашов понял, что тут не проскочишь, и стал высматривать какое-нибудь морское начальство.
– Калюжный, Калюжный, не прохлаждайся! Этот ящик краном надо брать. Кран давай! – кричал, стоя в двадцати шагах от Левашова, спиной к нему, короткий, плотный морячок-командир, в куцем кительке и с пистолетом на длинных морских ремнях, при каждом движении хлопавшим его по толстой ляжке.
– Слушайте, товарищ морской бог, – сказал Левашов, подходя к нему сзади. – Как бы попасть на вашу посудину?

  Морячок повернулся и, вздёрнув голову, выставил навстречу Левашову богатырский орлиный нос. Он явно собирался выругаться, но вместо этого расплылся в улыбке и, протянув Левашову коротенькую руку, воскликнул: «Федя!» – с таким выражением, словно только и ждал встретить именно Левашова, именно сейчас и именно здесь, в Одесском порту, около своего эсминца. Это был Гришка Кариофили, керченский грек, земляк Левашова, а потом его однокашник по военно-политическому училищу. Они не виделись семь лет.
– Ты чего здесь делаешь, Гришка? – спросил Левашов.
– Комиссарю на этом красавце, – сказал Кариофили. – А ты?
– С утра был комиссаром полка, – сказал Левашов.
– С утра, а теперь чего?
– А теперь вот хочу вместе с тобой драпануть из Одессы. Возьмёшь?
– А если серьёзно? – спросил Кариофили.
– Приехал попрощаться, ты сегодня за один рейс двух моих бывших командиров полка увозишь.
– Двух сразу? – спросил Кариофили. – Слыхал, что у вас туго, но не думал, что так!
– А ты съезди на передовую, погляди. С воды не всё видать! – сказал Левашов.
– Сахаров! – крикнул Кариофили стоявшему у трапа моряку. Он, кажется, за время погрузки вообще отвык говорить и только кричал. – Проводите батальонного комиссара в кают-компанию. Учти, через десять минут отвалим! – окликнул Кариофили Левашова, когда тот поднимался по трапу. – А то и правда в дезертиры попадёшь!

  В кают-компании эсминца на диванах, на матрацах, разложенных по всему полу, и даже на длинном столе лежали раненые командиры. Когда Левашов вошёл, врач в морской форме, согнувшись над лежавшим на тюфяке у самых дверей раненым, впрыскивал ему что-то в бессильную, неподвижную руку. В кают-компании стоял запах камфары и ксероформа.
Осторожно пробираясь между матрацами, Левашов наконец нашёл Ковтуна. Ковтун лежал в углу кают-компании и смотрел в одну точку перед собой, не обращая внимания на окружающее. Он не сразу заметил Левашова, а узнав его, хотя и обрадовался, но уже посторонней, вялой радостью человека, которого пришли навестить из другого, надолго отрезанного мира.
– Как дела? – спросил Левашов. – Живой еще?
– Вполне живой, – сказал Ковтун. – Мне бы только эту чёртову воду переплыть. Понимаешь, – признался он Левашову, – не умею плавать, и вот лежу и всё время думаю: разбомбят на воде, и уйдёшь вниз, как гиря. Просто глупость, боюсь – и всё тут. Если б хоть боли мучили – воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.
– А ты соври, – посоветовал Левашов, но Ковтун только пожал плечами – врать он за сорок пять лет жизни так и не научился. – А где Мурадов? – спросил Левашов.
– Не видел, – сказал Ковтун. – Мы же теперь – дрова, куда положат, там и лежим.
– Я к тебе ещё зайду, – сказал Левашов. – Пойду его поищу.

  Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в кают-компании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер, – два краснофлотца поднимали мертвеца вместе с тюфяком.
– Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжёлое, в живот, – добавил Левашов, понимая, что именно это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.
– Двое самых тяжёлых в каюте первого помощника. Налево, первая.
«Плохо дело», – подумал Левашов.
В тесной каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы. «Наверное, взад и вперёд плавает, сопровождает», – подумал о нём Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова.

  Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотание вперемежку с обрывками непонятных слов. Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, сейчас в беспамятстве бредил по-башкирски. Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, примчался в порт, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать этому человеку, ни спросить у него. Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две, и, наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, – как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала пальцы Левашова с такой нечеловеческой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом вытащил свою руку из его руки. Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов помнил потом всю жизнь, а Мурадов, умерший, не приходя в сознание, на борту эсминца «Стремительный», между Одессой и Севастополем, так никогда и не узнал.

  Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе. Жена, эвакуированная в Анапу, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали. «Возможно, там и увидимся», – думал Ковтун с надеждой и тревогой.
Левашов вошел тихий, потерянный, не похожий на себя.
– Как, нашел Мурадова? – спросил Ковтун.
– Нашёл, – сказал Левашов и безнадёжно мотнул головой. В глазах его стояли слёзы. – Ладно, – сказал он и пожал здоровую руку Ковтуна. – Прощай, командир полка.

  На борту, у трапа стоял Гришка Кариофили. Держа на ладони карманные часы, он сердито смотрел на них.
– Отчаливаешь? – подойдя к нему, спросил Левашов.
– Сейчас отвалим, – сказал Гришка. – С этими армейцами каши не сваришь. Всё погрузили, так нет, позвонили на пирс, должны перекинуть в Севастополь двух пленных – румынского полковника и немца-артиллериста.
– Немец наш, – сказал Левашов. – Этого немца мы взяли сегодня.
– Штаб флота ими интересуется, – сказал Кариофили. – А по мне – на черта они сдались! Сунул бы их головой в воду – и всё! Если затемно Тендерову не пройдём – начнётся обедня! – Он кивнул головой на небо и снова посмотрел на часы. – Слушай, – тихо сказал он, отведя Левашова в сторону от трапа, – хреновые новости. Немецкое радио вторые сутки травит, что они к Вязьме прорвались.
– К Вязьме? – поражённо переспросил Левашов. – К какой Вязьме?
– Одна Вязьма – под Москвой.
– Врут, – сказал Левашов, хотя сердце у него похолодело. Четверо матросов подвели к трапу двух людей с мешками на головах. Они сослепу неуверенно нащупывали доски, и Левашов заметил, как у обоих дрожат ноги.
– Всё, – сказал Кариофили, когда пленные прошли мимо них. – Отдаём концы. Иди. А то прыгать придётся!
Матросы уже взялись за трап. Левашов сбежал и, повернувшись, остановился на пирсе. Борт эсминца пополз мимо него.

  Все мысли, которые ещё только что всецело владели Левашовым, о том, что вот отойдет эсминец и на нём навсегда уплывут из Одессы два его бывших командира полка, что Ковтун останется жив, а Мурадов, скорей всего, умрёт, что Ефимов уходит на армию, а Бастрюков всё ещё остаётся в дивизии, и что вообще уж больно каторжными для него, Левашова, оказались последние сутки, – все эти мысли отошли в сторону, растаяли, исчезли, а вместо них возникло одно большое и страшное слово  – «Вязьма».
– Врут! – ещё раз вслух сказал Левашов, и его потянуло скорей обратно в свой полк, который стоял и будет стоять, и драться здесь, под Одессой, хотя румыны и немцы ещё месяц назад, так же как, наверно, сейчас про Вязьму, врали, что с Одессой всё кончено.
Через час, так и не заехав в госпиталь и заставив упиравшегося бастрюковского шофёра довезти себя до самого штаба полка, Левашов вылез у своей хаты.
– Кто идёт? – окликнул его часовой.
– Комиссар полка! – громко откликнулся Левашов и вошёл в хату.

  На койке Мурадова, закинув длинные ноги в сапогах на застеленный газетой табурет, спал одетый Слепов, а за столом сидел Лопатин и, боком нагнув к самому столу обвязанную бинтами голову, что-то писал.
– Ты что тут колдуешь? – удивлённо спросил Левашов, сбрасывая шинель. – Я его по госпиталям ищу, а он тут!
Лопатин улыбнулся забинтованной щекой и объяснил, что ранение у него, как выяснилось, пустяковое, главное – ушиб глаза, из-за которого ещё долго придётся ходить с повязкой. Поэтому он решил вернуться из медсанбата ещё на день в полк, всё дописать и уже с готовым очерком добираться до Москвы.
– А у нас, уже после тебя, Ковтуна ранило, – сказал Левашов.
– Я знаю, мне сказали, – кивнул Лопатин на спящего Слепова.
– А статью свою назови «Три командира полка», – взглянув на Слепова, сказал Левашов. – Мурадова ты, положим, не застал, но я тебе про него расскажу. Только не сегодня. Сегодня я, по совести сказать, устал.

  Он стащил сапоги, снял пояс с «наганом» и, расстегнув ворот гимнастерки, присел на край широкой деревянной кровати.
– Давай спать ложиться. Только к стенке ложись, меня могут среди ночи к телефону поднять.
– Я ещё посижу, кое-что запишу, а то до завтра забуду, – сказал Лопатин.
– А что забудешь, то и шут с ним – значит, неважное, – Левашов лёг на кровать, к стенке, и до горла накрылся шинелью.
Наступило молчание. Лопатин продолжал писать. Большая кривобокая тень его забинтованной головы шевелилась на стене.
– А, наверно, тяжело тебе на войне, – сказал Левашов. – Сегодня у этих гостишь, завтра – у тех. Ни ты к людям, ни они к тебе не успевают привыкнуть. Всё время в одной части – легче. Верно?
– Не знаю, – сказал Лопатин, он не мог согласиться с тем, что жизнь Левашова на войне была легче его жизни.
– Чудная вещь война, – помолчав, снова заговорил Левашов. – Казалось бы, люди на ней должны меньше разговаривать, чем в мирное время, а они наоборот. Я думал над этим. Я вообще иногда думаю – не замечал?
– Замечал, – отозвался Лопатин.
– Думал, думал и решил – наверное, на войне потому, бывает, глядя на ночь, разговоришься, что чувствуешь: сегодня не доскажешь, а завтра уже не придётся – или сам не сможешь, или слушать некому будет. А между прочим, если бы я в разное время своей жизни нескольких своих мыслей разным людям напрямик не выложил, может, уже три шпалы бы носил. А мысли были и не глупые и не вредные, я от них и теперь не отказываюсь. И вот, бывает, лежу и думаю: как же так? Мысли хорошие, а жить мне мешают. Не всегда – иногда. Но всё равно, разве это годится? А ведь я своим мыслям по-солдатски в любую минуту, днём и ночью, готов боевую поверку сделать. Я не пасхальное яичко, которое от красной скорлупки облупить можно! Ты меня слушаешь?
– Я слушаю...
– Я заметил, что слушаешь, потому и говорю. Только ты не подумай, что я умный, я, случается, и дураком бываю.

  Левашов, заскрипев матрацем, подвинулся на кровати, заложил руки за голову и закрыл глаза. На столе затрещал телефон, и, как только он затрещал, Левашов понял, что лежал и не спал, потому что ждал этого звонка. Взяв трубку и ещё только поднося её к уху, он услышал далёкий и злой, как ему показалось, голос Ефимова:
– Левашова!
«Значит, всё-таки нажаловался, – подумал он о Бастрюкове с неожиданным, вдруг нахлынувшим облегчением. – Ладно, чёрт с ним, раз так – к лучшему! Выложу всё – и будь что будет!»
– Левашов слушает, товарищ командующий!
– Был у Мурадова? – спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.
– Был.
– Ну как?
– Плохо, по-моему, не выживет.
– А я, как только кончился Военный совет, поехал и уже опоздал, эсминец отвалил, – сказал Ефимов и вздохнул в телефон.
– Всё равно он без сознания, – сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.
– Ему всё равно, мне не всё равно, – сказал Ефимов. – Сейчас! – оторвался он куда-то в сторону, очевидно, его звали к другому телефону. – Ну, отдыхайте, привет Слепову! Спали?
– Нет ещё.
– Поспите оба, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак. Доброго здоровья!
– Который час? – положив трубку, спросил Левашов у Лопатина. Свои часы он вдребезги разбил ещё днём в бою.
– Ровно двенадцать.
Левашов подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул кверху гирю.
– Вот и ещё день прошёл, – сказал он, до хруста в костях потягиваясь всем своим усталым телом».